Джон Ричардс. Избранное
Альбом
Сквозь дым дубрав
и облачную мель,
терял опору первый луч востока,
и целовал сентябрь,
янтарным ртом,
земли немые язвы –
ты
шла на балкон,
перебирать ладонью шёлк тумана…
Ронял хрусталь рассвет,
вдыхали свет аллеи,
и свет вбирал
тепло твоих волос,
будто растаял хмель,
будто дрожал камыш
на берегу пустом –
ты опускала взгляд…
Тлел ветерок,
листва взбивала волны,
в пастуший рог
трубил дождливый сон,
как эхо мёртвой ночи,
как созвучья
любви осенней,
что пророчат долгой ночью…
Сквозь дым лесов,
стынь, облачную соль,
гадало сердце за немой портьерой,
и целовал огонь
тмин простыней,
и тихо пели
руки над камином…
Кротость
Тишина. Капают слёзы –
слеза к слезе, слеза к слезе.
Поздно, ложись, уже поздно
кричать на ветер. Всё испито
до дна пустоты, до сна
без сновидений.
Крадётся молчание штор.
Найдётся ли там, за шторами, что-то ещё,
не разгаданное разлукой?
Опускай свои руки в пропасть
шёлковой лёгкой листвы –
какая кротость, какой полёт…
Спеши оказаться здесь и сейчас;
дыши, как последним мгновеньем,
собранным в сжатой ладони неба.
Продолжай свой рассказ
никому, ни о чём, ни к чему –
и поверь, кто-то услышит,
на том конце проводов безмолвия.
Тише…Тише…Рвётся струной
голос липовых веток.
Тишиной до рассвета плачет весна.
Кто-то не спит до рассвета
рядом со мной…
Каскад
Мы уйдём в глухие леса,
мы укроемся мхом и травой,
чтоб не слышать голос надежды.
Ты возьмёшь с собой толику сна,
я возьму немного вина –
так будет надёжней, нежнее.
Пусть нагой, первозданный огонь
наполнит глухие сердца
через край, через тысячи лет после нас.
Голубая вода отразит твою боль,
моё слово и наши следы,
ледяной тишиной с полуденной краской.
Все цветы будут ждать твоей грусти,
твоей простоты,
как лавандово-синий туман
ждёт холодных утренних песен.
Орхидея рассвета
развяжет замёрзшие руки,
и беззвучного неба экран
заискрится в гранях сапфира;
и ладони, цвета морской пены,
сомкнуться на полпути,
когда тихо-тихо
скользнут две тени
дугою овражной,
как дождь по сосновым сучьям,
в пастельно-зёлёную дымку
последнего откровения:
всё, что случилось – наше,
всё, что не сбудется – к лучшему.
Reverence
Ты помнишь, было тепло,
и немного горчили свинцовые волны.
Частота застывшего сердца
ровнялась
горизонтальной восьмёрке.
Улетучилось время;
пространство,
будто развеяло сном; и природа
делала своё дело,
пока ночь расщепляла свет.
Ты знаешь,
я уже много раз
провожал нежданную память –
наверное, это,
также бессмысленно,
как обличать ветер.
И я смотрю на огонь,
на чистое пламя,
шепчущее
о минутах или секундах,
и вижу свою усталость
в отражении жёлтых волн,
пока ты танцуешь на фоне
дрожащей листвы;
и мы нужнее друг другу,
чем миллиарды звёзд
расширяющейся
вселенной
на тесной вогнутой сфере.
Опиум
Мы жгли закат и расчищали ночь,
мы пили чай из лепестков суданской розы;
и сладкой струйкой опиум дышал
тебе на волосы, танцуя первым снегом.
Мы не уснём, чтоб утро приоткрыло
всю наготу и прелесть ожиданья,
чтоб нежный поцелуй, как первый луч,
скользнул на плечи розовым туманом…
А дальше, свет оставит на стекле
осколки-лепестки суданской розы;
взмахнув плащом, раскинет карты солнце,
и мы с тобой сыграем снова в прятки –
но я тебя, конечно, не найду...
Льёт синь восток, я преломляю день,
храня соблазн и хороня надежду;
июньский ветер убегает тёплым флёром
за горизонт событий, с глаз долой....
Нам не уснуть, нам не проспать друг друга;
и поцелуй последний, он, как первый,
и ближе – ночь, как ближе тонкость слуха,
рассеянная пеной тополей…
Кошки и тени
Ты открываешь глаза,
перебирая возможности
восходящего солнца,
словно чётки света,
бросая
опустошённый взгляд
на лебяжий пух
первых лучей июля.
Этот взгляд,
он как космос,
рождённый из самой глубокой ночи.
Слышишь…
И я храню его
за ширмой нежного сердца,
там,
в тишине,
у одиночества водных лилий
с картины Моне,
чтобы вернуть тебе
весточкой
летнего полдня
на безымянной улице,
когда кошки и тени
становятся чем-то единым.
От окончания дня
Помнишь,
как ты срывала прохладу травы,
и напротив,
всего в двух шагах,
в двух взмахах крыла
атласно-радужной стрекозы,
ядовитая стрелка леса
играла рябью
в заросшем пруду –
это всё,
что хотело видеть
июньское солнце,
макая пряди тепла
в предгрозовую смолу,
пока увядала
глициния неба
сквозь пыльные слёзы шоссе,
и вечер катился
старым трамваем
к подножию ночи.
Обещание
Пообещай мне,
когда солнце,
растянув горячие сухожилия
на перекладине горизонта,
качнётся в глазах июля,
и снисходительно
упадёт
на тесный клочок земли
цвета корицы,
пообещай мне
быть где-то рядом,
поблизости
от неминуемой гибели ночи,
пообещай мне немного холода,
растворившегося
в соборной душе
северного сияния,
чтобы услышать,
как бьётся
стальное сердце разлуки,
и лучик надежды,
подливая масла в огонь,
играет с солнечным зайчиком
на потёртой стене.
Вровень
Когда утро сводило крылья
на подложке её карниза,
словно радуга гнула спину,
словно дождь отпускал тонко струны,
словно кто-то нашёл слова,
чтобы выразить нежность молчанья,
тогда роща клубилась поодаль,
собирая краски июля,
тогда в стылую смоль зрачка
лил рассвет васильковый ветер,
тогда сердце, необозримо,
укрывало ночную прохладу,
словно день, тенистой дорожкой,
вился в мятной пластике ног,
словно кто-то дышал с нею вровень,
забывая считать секунды,
забывая считать минуты,
вспоминая лишь сны назавтра,
как прозрачную мягкость воды;
и души рыбацкая лодка,
проплывая сквозь призрак пространства,
к горизонту соседних окон,
растворяла вкус бледного солнца
в чёрной пене кипящего кофе,
и свободно, немного небрежно,
аромат полусонного взгляда,
рассыпался птичьей пыльцой
в переменной печали неба…
Зазеркалье
Дышали снегом облака;
в тенистой келье ивняка,
чуть слышная вода
молитвенно застыла;
вблизи воды,
где травы спелись,
играя беззаботно,
как младенец,
слепая сфера неба
сапфиром раскололась;
и грезил ветер,
нагоняя
горячий летний сон,
что отражался драгоценной рябью
на чешуе зеркальных рыб;
и горизонта тонкий звон
рассвет сплетал в соцветья;
и юный лучик янтаря,
изящным пламенем, ронял,
в помол росы, испанский веер;
и жилистые тающие ветви
смиренно волхвовали над камнями,
раскачиваясь плачем берегов…
Нет, не буди меня, прошу,
(как ненадёжно пробужденье
и ветрена свеча)
я буду тихо ждать,
я буду там рыбачить
сетью слов,
пока июль скитается по свету,
пока не зарастёт эта печаль.
Уик-энд
Считывая пульс проводов,
маскирующихся
под шорох ветвей,
суббота сбивает с толку.
Летний город
растворяется
в капле свободного времени.
Мы уйдём от всего,
что скопилось под матовой охрой окон;
мы спрячемся
под крыльями-перьями
бродячих артистов,
в театральном дворике, в закулисье
разгорячённого полдня;
или в пустом прохладном кафе,
в полумраке скучающих глаз официанток;
или в сквере,
где монотонно тают
вспышки фотографов
на белоснежных платьях невест,
и где слышно,
как бьётся хрустальное сердце фонтанов,
как не торопятся мысли,
словно страницы
старых лимонных книг
в тихой букинистической лавке.
Смотри, за углом горизонта,
в болотной сырости стен,
тлеет глухая витрина июля,
пропахшая блюзом –
ты купишь там
браслет из агата,
цвета кофе глясе,
и мы сядем в первый встречный автобус,
чтобы развеять усталость,
чтобы найти, случайно,
вечерний дождь,
высвобождающий воздух
из объятий поздней жары,
для беглой ночи без сна…
Постимпрессионистический блюз
Небо, порванное на тряпки,
падающее в ливневый ворс пшеницы,
где крик жаворонка
раздирает
грудную клетку холста –
этот кусок земли, это всё, что есть у меня,
и ещё, пожалуй,
ветка цветущего миндаля
на горчичном, от солнца, столе.
Но мне видятся,
в тумане пустых полустанков –
рубиновые виноградники,
я чувствую
запах оливковых рощ после дождя,
и террасы ночных кафе
под левиафаном полночной звёзды.
Где моя поношенная голубая куртка
с серой фетровой шляпой,
где это кресло, книга, закат, свеча?
Я не прошу многого,
только оставь
шум моря, разбавленный едкой лазурью,
кукольный мост в Арле,
тёмно-синюю тень часовни в Овере,
связку подсолнухов, горсть табака
и немного вина,
чтобы отдать половину рассудка
за автопортрет
завтрашнего
одиночества.
Песчаная эфа
А дождь всё шёл, и шёл,
шепча песчаной эфой
по лабиринтам клёнов, лип и хвой;
и воздух пах арбузом, льном, клубникой,
немного хлебом, розами, вином.
Сквозь проблески листвы
я отпускал твой взгляд,
оставив,
лишь немного
росы свинцовой на ресницах,
и шёлк пшеницы
в ледяной ладони.
А дождь всё шёл, и шёл,
играя медью кровель,
и остывая недопитым чаем,
словно глухой водой заката
на тонкой рисовой бумаге,
а, может – каплей крови;
а дождь всё шёл, и шёл,
ваяя и сутулясь,
волхвуя, рвясь, подглядывая сны,
украдкой провожая боль,
а, может быть – любовь,
кому, что нагадал,
слепой рекой июля,
сквозь огоньки берёзовых трущоб…
Сельское кладбище
На много миль вперёд
сказав, “прощай”,
и попросив прощенья,
глаза, опять, для слёз, чисты,
и воздух сладок,
для свечи
беззвёздной ночи.
Вдали холмы,
вздымая свои груди,
прохладным эхом
обесточив чуткий сон,
вдохнут бездонным притяженьем
шум овражный;
и белая кора берёз,
питая млеком
тусклый взгляд бродяжек,
зарубки слёз
любовно сохранит,
на много миль вперёд…
Оставив, на потом,
суды и пересуды,
пустого неба
многотонный плен,
прольётся, как кисель
осеннего тумана,
на тихие замшелые кресты,
на красно-бурые оградки
сельских кладбищ,
где учатся, воистину, молчать,
и сеять ветер
в дымовые трубы.
Силуэты
Я люблю, когда по-домашнему,
со вкусом дождя за окном,
и серо-лиловым небом
на влажном стекле;
когда дом
превращается в зал ожиданья
с туманной свечой плафона,
и сонная кошка, на спинке дивана,
считает тени июля,
под звон бриллиантовых струй.
Я люблю, когда без следа,
на размытых полотнах улиц,
в переменных проблесках окон
и дебрях подъездных дверей;
когда вечер –
проще младенца,
и уже,
не нужно спешить,
и оправдывать лень,
разлитую
протяжённым глотком вина,
укрытую, вскользь,
тяжестью мокрых ветвей.
Я люблю силуэт тишины,
и огонь головешек фонарных,
когда,
под кофейный дымок
и тёплый прибой покрывал,
приглушённой медью
сползающей ночи,
соль минор
прорывается в слух;
а вода и скука – к лицу,
на фоне уставшей души,
и нежно-мглистой печали
женских рук на плечах…
Спектр
Ты не спишь?
Хрупкие вишни,
на жжёной умбре земли,
уже медоносят,
в красно-карминовом улье заката,
тёплыми каплями сна;
а, за бледно-каштановой дымкой портьеры,
небо разлито
персидским синим.
Ты не спишь?
Ещё нет?
В тетради, песочного цвета,
вечер ложится последней строкой,
словно
чертополох многоточий,
словно
палевый абрис холодных берёз,
словно
бронза спящей травы,
словно
старое золото звёзд;
а, рядом,
рука об руку –
наброски теней,
на бежевой ряске обоев,
прорастают
голубовато-серым
на глубину мимолётного взгляда.
Ты не спишь?
Ты ждёшь полночь?
Я за тобой,
камышовой тишью летнего облака,
в кобальт и смоль
сморщенных крыш,
в придыханье погасших окон…
Стекло
Всё, будто,
с чистого листа;
врачует холод;
расколотая ночь превыше сна;
луна,
прожилками палитры,
играет третий акт.
Всё стихло, наконец;
зрачок – кристаллик соли;
за окнами – свинец или туман,
разлитый, как вчера,
на вязкую основу
чёрных стен.
Всё с чистого листа;
всё – дар терпенья;
так будь моей,
и не ищи меня;
я, где-то там,
в словах, что растворяют
осенних листьев
свет;
я, где-то там,
в последних числах
лета,
что тают
от прикосновенья
рук,
и, где, так тонко,
обрывается дыханье.
Мир в песчинке
И, в белом вермуте сползающей луны,
топил печаль, мой собутыльник, август,
укрывшись зубчатой листвой душистых лип,
и тёмно-влажной глиной
стянув речные пояса.
Цвела густая ночь,
ты проходила мимо
лениво тлевших окон,
и, будто, улыбалась
вслед штрихам ветвей,
храня, на уголках горячих губ,
вкус лёгкого дождя
и тяжесть пепла.
Мы провожали летний сладкий дым,
и, словно дети,
расходились по домам,
искать прохладу сна
и тёплый ужин,
теряя нить повествованья
в прядях
сквозняков.
Осенний ренессанс
Гадала осень на янтарной гуще,
и превращала, нежность губ, в цветок
на занесённой, первым сном, могиле;
на всякий случай,
приглушив огонь в камине
и перейдя на шёпот пресных туч.
Ты шла в немой пейзаж,
закрыв, беззвучно, двери,
одна, иль под руку с дождём,
а может, ветром,
на тусклый свет
разбитого стекла,
и будто плакала над каждым
сорванным листком,
согретая
горящим листопадом,
считая тени вдоль речного дна.
Гадала осень;
ты прощала холод;
и кончик взгляда,
как соломенный пруток,
играл в ладонях клёнов,
алой искрой,
и бриз тумана
теребил дверной звонок.
Незаконченное одиночество
Ты видишь сны, и твои сны – весна.
Сквозь поволоку твоих снов –
латунь ветвей шагнула
на облачный порог лазури,
коралловые кровли утаив;
в тебе – несчастная любовь,
нашедшая прирученное сердце,
наркотик детства
на кармине губ,
и слёз ваниль;
всё вместе – как листва,
как васильковый бриз
твоих печальных глаз.
Ты видишь сны, ты чувствуешь движенье
нефритовой травы в своём саду,
и полуночно-синих акварелей
свет восковой
на стенах без дверей,
и дымохода чёрный снег,
как теплый ветер в поле.
Подражание древним
Её дыхание – движенье облаков
над карими глазами Сан-Марино,
туман над дремлющей аркадой Альп,
ноктюрн адриатической лазури;
в нём, больше, чем могли вместить ладони
гиперборейских ветров и холмов.
Я чувствую скульптурный тонкий мрамор
её изогнутой спины
на кончиках своих озябших пальцев,
как чувствуют безумцы с мудрецами
крадущуюся смерть.
Она царит над возбуждением зрачка
последнего художника природы,
как сакуры опавшая листва,
несомая водой прозрачно-медной.
Её дыханье – моё сердце, тс-с…
и моё сердце – пересказ её дыханья,
обжёгшего осенней плоти глину,
зачатую штрихами фонарей…
Её шаги – листва со дна дождя,
вечерних свеч неуловимый танец,
в котором догорает жар пустыни,
в котором я – движенье облаков…
Шоколад, клубника, ваниль
Шоколад, клубника, ваниль
с остывающих губ сентября.
Посидим, поговорим,
пока тени не прогорят,
словно жёлтый дымок листвы
под болотной плёнкой дождя.
Посидим, помолчим у реки,
пока солнца чертополох
не вспрыснёт червонной росой,
словно тающий след мотылька.
Шоколад, клубника, ваниль
в очищающих слёзах берёз.
На прохладном плече – рука.
Под прохладным небом горит,
лишь лавандово-синий туман.
Лишь каштановых глаз печаль,
расплетённая розой ресниц,
залипает между страниц
одноглазых базальтовых луж.
Посидим, поговорим,
пока тени стучатся в дом…
Преддверие
Летнее солнце
подглядывает
в замочную скважину
сентября,
словно, укушенная коброй, львица
беспомощно смотрит,
как гиены делят
её мёртвого
детёныша,
и нежная кровь
уходит
в зыбучий песок ночи.
Белым углём искрится листва,
словно губы Того,
к Кому нас приводит время,
нашёптывающие
судьбу, или сказку
над ухом глухих мансард.
Молитвенный дождь,
медленно,
опускается на колени
в патоку янтаря,
малахита и грязи,
окрылённый последним желанием.
Так горит на ветру
сладостный поцелуй сентября,
где каждая женщина
может сказать:
“Это – я”;
где усталый путник
падает в ноги
слепому дождю,
скрестив, будто пальцы, дороги.
Рельеф
Влажные крыши
вслушиваются в небо,
как большеухие лисицы Калахари.
Впалые щёки подъездов
заливает осенний сквозняк.
Луна набухает
диском встревоженной кобры,
и падет
в тектонический
разлом сердца,
странствующего, одиноким койотом,
по пересечённой местности
города.
Ночь взметается
крыльями беркута
над синей дымкой фонарных глаз,
и ты улыбаешься
вслед ускользающим ноткам
летней пьесы,
сыгранной без тебя.
Один на один,
поздней-поздней дорогой назад,
в разбросанных пазлах
окон,
ты ищешь мотив
безответной любви,
немного ветра и инея
для бледных осенних слёз,
для осенних аллей…
Сомнамбула
Лишь небо, кислым молоком,
лишь тротуары, влажной сыпью;
сентябрь бормочет бледным ртом
свои прохладные молитвы,
под угасающей травой…
На разъедающей палитре –
лишь парков грязная гуашь,
лишь скверов старческие жилы;
запруда сна, пустынный пляж,
уставших глаз сырая глина,
дрожащих рук скупой пассаж,
поймавший в сети прядь любимой,
или дождя неровный ритм,
где взгляд души – хрусталь вспотевший,
что отражается кромешно
в осколках луж, что говорит
на языке листвы сгоревшей,
и отдаёт шотландским элем …
Лишь неба чёрная мишень,
лишь глаз болотистая тина;
дрожащих пальцев паутина
ложится тенью на постель;
лишь слёз янтарных ожерелье,
лишь тусклой лампочки бронхит;
в час чернокнижья, в час молитв,
когда медяк луны подсвечен,
в кофейной гуще солнце спит,
губ полночь и любимой плечи
дыханьем нежным согревая,
как ветер – строй кариатид…
Тёплый туман
Слушай исповедь,
написанную
на осенних листьях,
собирающую с погоста
солнца –
слёзы берёз,
кленовый ветер,
холодную кровь рябин;
попутно считающую
капли дождя,
как нитевидный пульс
раненной львицы.
Слушай музыку
вязкого белого утра,
проветривая
туманом
дыханье,
пока ветер листает страницы
глухих остановок,
и за перламутром
листвы
плавно плывёт
ожидание первого снега.
Мы расстаёмся без грусти,
без сожаленья,
с верой в ушедшее лето
и ненадёжное завтра,
слушая
ржавый шелест
травы под ногами,
имея,
в беспамятстве жёлтых полей,
как в капле любви,
мгновенную смерть
и вечную жизнь.
Инкогнито
Ночь –
это ли не раскаяние,
это ль не грехопадение?
Ночь –
оказаться в той же утробе,
откуда был вырван временем
и втиснут в пространство крика.
Ночь –
слышать, как воют
столетние хвои,
словно ангелы отрекаются
от влюблённых,
от этих
бледных звёзд
в лавандовом воздухе.
Ночь –
видеть судьбу,
чьи глаза – сухие репьи,
но чьи слёзы – белое золото.
Ночь –
инкогнито,
уснуть под забором заката,
стократно
забыв значения слов
под наркозом осенней листвы.
Нагота
Луна,
взглядом большой серой совы,
приоткрывает нагую плоть
на атласной постели,
словно
чистоту и холод
свинцовых белил,
словно
точку пересечения
двух бесконечностей –
внешней и внутренней,
дня и ночи,
где
существованье –
безбрежное предвосхищение,
застывшее время
у жертвенника любви;
где
нагое сердце –
зыбкая незабудка,
вышитая на платье
полночного ветра;
где
молодая душа –
венозный узор
моря
в капельке
солёного пота;
и первая ласточка солнца –
остановка дыхания
на пути к совершенству ночи.
Оптические иллюзии
Холодная девочка Ночь
ложится в мою постель…
Эти горькие губы…
Глаза – чаши янтарной тоски…
Актриса, сыгравшая дождь
на лиловом небе.
Идеальная женщина
с именем Одиночество
под чёрной шёлковой блузкой…
Это мягкий блюз,
мягкий, как расплавленный воск
на пальцах нежных любовников…
Холодная девочка Ночь
падает на спину,
как сквозняк в разбитые окна,
бросает винную прядь волос
на ледяную грудь,
и тает за ширмой
тёмно-лазурного ветра;
оставляя
лёгкий постскриптум,
поцелуем зари,
на горьких губах
цвета запёкшейся крови.
Я нащупываю
дрожащую
тень от плафона
в тишине шерстяных одеял,
я пишу на осенних листьях
элегии холода…
Виньетка
Спят поцелуи в крапиве.
Ветер агатовый топчет
травы объятий недвижных.
Липовый мёд твоих губ
тает вечерним солнцем.
Плечи, ветвью ракиты,
падают в чёрную воду.
Сон похитив, разлука
вырежет взгляд из камня;
ты забросаешь камнями
танец луны-магдалины,
чёрный нектар прольётся.
в спящий бутон дымохода.
Эхом тумана накроет
шёпот могильных холмов.
Ты заберёшься под кровлю,
к зеркалу тусклого неба;
матовых звёзд амальгама
сердце твоё срисует,
голову вскружит протяжный
ржавый волчок созвездий.
Песни цветок ароматный
розой раскроется вешней,
стебель сорвёт чёрный ветер,
голос рухнет на землю,
и прорастёт слезами
северного тумана,
спящей крапивой губ,
утренним поцелуем,
потом холодным земли
у одиноких объятий.
Старик Ла-Морт
Сквозь седые глаза старика
опускается влажная ночь,
как горячий прилив
последних слёз;
в раковинах его морщин
плещется
солёное море чужих голосов,
далёких, как юные руки матери,
раскачивающие люльку с младенцем;
в чертополох его бороды
вплетены георгины
двадцати пяти тысяч восходов солнца.
Он стоит на ветру, чтобы смыть запах смерти
с медно-бледной сорочки кожи;
с хриплой гармошки прокуренных губ
он кладёт пожелтевшие листья дыханья
в конверт без обратного адреса,
и наклеивает
коллекционные марки
воспоминаний.
Сквозь седые глаза старика
доносится вечная ночь,
горячий закат, покрытых смирением, плеч,
одиночество толкователя сновидений,
лишённого привилегий сна;
в неводе его морщин –
улов из останков бури,
сдавленной
между жабрами
солёного бриза
и плавниками вечернего солнца.
Он стоит обнажённый, как медь,
собирая, полынью пальцев, тяжёлые брызги зимнего моря,
причастившись пепла седых волос,
провожаемый маятником
одинокого сердцебиения.
Азалия
Пылает даль
безмолвным криком.
Тоньше пыли
крылья чайки,
упавшей за горизонт.
Призрак луны на воде
раскрывает тайны зеркал.
Морским узлом
связан мой голос –
он не рассказывал
никому никогда,
как одиноко море,
как азалия сердца
доступна
ночному бризу,
как краток миг
случайного счастья
(вдох-выдох),
где солнце,
цвета Мадеры,
целует уставший песок,
и поздний взгляд,
словно вереском,
прорастает сквозь звёзды
на взгорье чёрного неба.
И глаз твоих горячий шоколад
И глаз твоих горячий шоколад,
и губ имбирь – декабрь округляет
до абсолютного нуля, до ноты си-диез.
Пространство набирает серый тон.
Ты влюблена в природу
мёртвого звучанья,
и на улыбке ставишь крест, как подпись.
Снег распускается в садах
монгольским кашемиром,
и жёлтой медью солнце отдаёт.
На подоконнике цейлонский чай
выводит розу в воздухе
дымком душисто-крепким.
Всё кончено – так набирайся сил,
чтоб снова тратить ожиданья и мечтать,
пока в окне, словно по клавишам рояля,
с ветки на ветку прыгает сорока,
и плед скрывает мир от твоих глаз.
Морская пена будет твоим плачем
Морская пена будет твоим плачем,
лесной родник – последней каплей крови,
и ветви сосен – мятным сном ресниц,
и кельей – ночь, с евангелием оста.
Росы хрусталь пусть будет твоим блеском,
пшеничный ветер – поцелуем легким,
и вкус дождя – вином с лозы июля,
и берегом – туманный полумесяц.
Пусть будет ночь тебе прощальным взглядом,
цветок зари – сомкнутыми устами,
и красный клён – холодной тенью сердца,
и кронами – лазурный ток Плеяд
в созвездии Тельца на чёрной сфере…
В сугроб лица. Оборванные строфы
в сугроб лица
падает медленный свет,
натягивающий венозную плоть заката
на косный скелет горизонта
за барными стойками доминошных столов
разливают
рябину на коньяке,
и закусывают
лимонными дольками солнца
с оголённых, как лёд, проводов
свисает запад
нежно-свинцовой прохладой
медный цветок облака
струится ржавой пыльцой,
питая свой призрачный корень
алкоголем вечернего воздуха,
словно десертным ядом
в глазах подъездных лампочек
отражается завтрашнее похмелье…
холод постели
запирает чёрную ночь
беспокойной фантазией шлюхи
не продохнуть –
смола стекает по серебристой коже зеркал,
бронзу губ обволакивает
патина
лунного пламени
ноябрьская луна,
гематомой
туманного взгляда,
шлёт всё ко всем чертям,
и даже чертей, к их собственной матери
завтра рано
вставать
Морская болезнь
Я снова брошен в море,
приписанное кисти Айвазовского,
изломанный челнок,
худая шлюпка,
что отдаётся шлюхой
зелёно-фиолетовой волне,
и тонет в мёде грозового неба,
и в меди хлёсткого норд-веста
щепкой тлеет.
Я снова, погружением зрачка
в холодную изрезанную рану
стенающей марины,
чернила памяти вечерней разливаю
по первым строкам Книги Бытия.
Туманный брег к гортани ночи липнет,
я слеп от брызг и криков синевы;
я снова брошен, как комочек глины,
в печь раскалённого холста,
где кровь моя –
солёная вода,
и жизнь – минутный ветер.
Огонь луны, бледнеющий как смерть
на фоне черепков фрегата,
где винный лучик неба, лишь мираж,
отслужит панихиду,
став туманом.
В морском котле, кипящем маслом света,
я обретаю тишину
и нежность слов,
я снова вижу кораблекрушенье,
и сердце омывает тишиной,
и проступает соль на хлебе плоти.
Олеандр
Облака,
из ароматного доминиканского табака
и тоски,
бесшумно плывут на запад.
Тени цветут на крышах
чёрными ирисами.
Я вспоминаю, как ты любила
переписывать летние сны
в тиснённый блокнотик…
Облака,
из ароматной мяты и нежности,
задевают светильники елей,
тая молитвенным шёпотом.
Тени на крышах вальяжно выводят
чёрную розу зари.
Кошка ложится в ноги,
как заходящее солнце,
прищуривая горизонт
кремово-жёлтых глаз.
Скоро проснётся душа луны
и повеет
зодиакальным светом.
В проступивших слезах ветвей,
словно в искрах шампанского –
запах моря, дождя и леса.
Я уверен, ты ещё любишь –
сидя в тени олеандра –
вспоминать обо мне,
подбирая блики
ветреных глаз прохожих.
Ты ещё любишь то время,
где сердце не спит, словно море,
качнувшее полночь…
Волынка
Тише воды…. Белым-бело….
Дрожит светляк настольной лампы.
Кружится снег, как помело,
и тает в плоскости асфальта.
Пахнуло холодом – открой
все форточки – декабрь на сердце.
Слоится топь аллей слюдой
и тает заревом абсента.
Мороз по коже…. Лёгкий иней….
Скелет ветвей в склеп неба врос.
Скрипит борей, как крест могильный,
скрывая в хвоях листья роз.
Под шёпот глаз луна плывёт;
на волоске лучится свечка.
Шёлк крови, шерстяная плоть;
в окне – тысячелетний вечер.
Как на ладони – тишина –
прохлады сонной повитуха.
В туман зеркал плывёт луна
и отражается разлукой.
Кровь стынет…. Лёгкая тоска….
На голос свечки лезут тени.
Ночь заполняет, вполглазка,
пустые строчки бюллетеня.
Тиамат
Пусть будет тихо внутри, как на дне океана,
где древняя ночь прикрывается
безмолвием мидий и рыб,
где спят корабли,
где сердце трещит по швам
срединно-океаническими хребтами,
и разъедают глаза подводные соляные озёра;
а когда солнца шампань
одевается турмалиновым сумраком,
и роняет на марлю воды
вощаные гребни света –
можно всплыть,
и выдохнуть во всю парижскую синь;
можно всплыть, и считать лениво
височные кольца звёзд
над драконьей зеленью волн,
над яхонтовыми парусами неба,
сквозь старую розу норд-оста
примеряя сизые контуры чайки,
как нательный крестик.
Всё глубже тишина, всё беспредметней слово
Всё глубже тишина, всё беспредметней слово,
И невесомость тянет из щелей,
Алтарь луны, как старая подкова,
Движения преступней и нежней.
Всё безнадёжней летняя улыбка
На гроздьях, стянутых приморским сном, аллей,
Кремнистый берег, привкус соли зыбкий,
От слёз и волн опущенных бровей.
Воспоминания разбиты о вечерний,
Больной дождём, надтреснутый карниз,
Мелодия воды играет челном,
И челн плывёт в зрачков туманный бриз.
Всё глубже сон, и олово рассвета
Всё тяжелей, и в этот час одно –
Лишь губ её холодные приметы,
Лишь рук её доступное стекло.
Я полюбил янтарь деревьев ломких
Взбешённый листопадом, призрак
Заката утопает в речном иле;
Я собираю нежный яд с вечерних листьев,
Где каплю грусти сердце обронило.
Смочив разлуку виноградной гроздью,
Пустую воду встреч – до дна, запоем;
Домашний свет на занавесках вышьет осень,
И старый плед забвением укроет.
Эфирным маслом пятна по бумаге
Сырого воздуха – набросок незнакомки;
Бледнеет тополь в густоте оконной влаги,
И месяц точит раму острой кромкой.
Под сводами набухших чёрных кровель
Ютится светлячком, в подтёках свечки,
Моё невинное желание безволья,
И вечный листопад, и вечный вечер.
Нежнейший яд, сок виноградной грозди,
Набросок незнакомки, крыш венчанье;
Спускаясь перышком, ночной капризный воздух
Вскипает кровью леденящего молчанья.
Пусть жажда множится и брызжет на дорогу
Микстурой новых встреч, разлуку лечит,
Бежит судьбой по утреннему смогу,
Но я останусь, навсегда, где вечный вечер.
Перебирая чётки листопада,
Я полюбил янтарь деревьев ломких;
И рябь свечи – осеннюю балладу,
Когда любовь – набросок незнакомки.
Гайдн. Concerto for Flute and Orchestra in D major
Полёт июньского облака сквозь тёплый занавес полдня.
Нежный тон побережья, впитывающий палитру прибоя.
Восход янтарного солнца над хмельной головой Пана.
Молитвенная сосредоточенность
раскрывающегося устья рассвета.
Трепетный шёпот цветов под кистью горячего ветра.
Сок набухающих почек. Тень кипящей листвы.
Тропинка, увитая кроткой мелодикой трав.
Оклик жаворонка. Ручеек тонкоструйнной флейты
в совершенном одиночестве горного сна.
Растёкшийся симфонизм тумана
на трещинках лунного зеркала. Дымок от кальяна
звёзд, раскуренный парой влюбленных глаз.
Сад, наводненный светом, пением, сладким запахом воздуха,
духами густых контрастов, пластикой, богатством осенних красок.
Изощренные строчки нот, пропетые солнечным ливнем.
Интенсивность, остроумие и колорит,
вырванные из сердца придворного капельмейстера,
льющиеся фольклорным мотивом странствий, любви,
бури, натиска, жажды и яркой свободы руки,
зажавшей в ладони оркестровое эхо.
Голубые танцовщицы Дега
Свечение голубого –
инкогнито, чувственно, холодно невозмутимо,
в единстве цвета и линий,
словно пульсируя монотонным ритмом Парижа,
в феерии и крушении иллюзий реального мира.
Свечение голубого –
в арабесках жилистых шей, напряжённых локтей и спин.
Потаенная сладость, вскрытая глазом
через замочную скважину –
там мерцание девственных красок, противоборство света и тени,
синий перетекающий в изумрудный,
вслед утомлённой грации
рядовых, повседневных богинь балета, что единым целым,
в созвучии нарастающего вращения
газовых юбок, волос и лент,
розовых туфель,
еле коснувшихся пола, как воздуха,
непринуждённой, свободной мелодией танца
вторят пластике освещения…
Исповеди. Шёлк
Покорно слушаю, как волны, разбиваясь
О сердце, неба чистую печаль
Выносят на полуденный причал;
И тень утёса, шёлком отливаясь,
Скрывает мой неспешный монолог.
Одна минута, стоящая жизни,
Один вдох соли, больше всех капризных
Движений воздуха в могильниках дорог.
Я – время; я – болезнь; я – время года;
И когда груз зимы взвалю на горб,
Я превращусь в свечу полдневных вод,
Я стану памятью тенистого порога.
Я стану пёрышком, застывшим на ветру,
Осенней свежестью из влаги листопада,
Я пропишу себе покой, тоску прохлады,
Природы красоту и пустоту.
Покорно слушаю, как тает волн молва,
Как глаз колеблет в слепоте свинцовый отблеск;
Моя работа, мой смиренный хлеб, мой воздух –
Природы боль и нежность на слова,
На музыку никчёмных слов и строчек
Затменьем положить, зарыв навек
Окаменевшим впечатленьем сонных век,
А дальше – плыть; а дальше – плыть, как прочерк…
Меридианы
Где ветер спускает собак, в блеске звёзд срывая пророчества,
я, лишь пастух одиночества, я, лишь надежда и страх.
Где сердце от вьюги гудит, и нежность, дворнягой под дверью,
в чёрное небо глядит, я, лишь осколок метели.
Ночь, на сетчатке туман, талой луны половодье,
смочит безмолвье гортань, холод натянет поводья;
тень, как размытая тушь на обескровленных строках,
сколько не гаснущих окон – столько потерянных душ.
Скука ржавых замков, желчь фонарей, винный почерк,
вера, надежда, любовь грязных полночных обочин.
Писем сухие глаза, трафик зазубренных чисел,
выцветших книг голоса, как погребённые листья.
Ветер железом звенит, смерть обручая с желаньем,
я, лишь грань созерцанья в тихом дыханье молитв.
Улиц болотная гладь, память – глоток морской соли,
сердце научится боли, сердце научится ждать.
Вьюга, куда ты, постой; вьюга, ответь, в чём мой крест? –
плоть – породнишься с землёй; сердце – останешься здесь.
Вьюга, забвением света, что же пропишешь мне ты? –
плоти – химию смерти; сердцу – печаль красоты.
Кровель блеклая дымка, ночи дремучий рассвет,
время – оборванным свитком; воздух – забвением лет.
Кровель немые заглавья, ночи благая весть,
время найдёт свою гавань, сердце останется здесь.
Реконструкция памяти
Здесь память живёт, въедаясь в трухлявые брёвна,
в развилки скрипучих полов, в лязг заштопанной кровли,
здесь память жуёт жвачку потухших бесед,
и ветер стучит мотыльком в расщелины окон,
как ветхое эхо застывших житейских примет.
Здесь Экклезиаста слова в шелка паутины одеты,
и вечная тень тщетно ищет глухого ответа
в останках своих, в костяке разложившейся плоти,
углы обгрызая, страницы скобля чёрным светом,
страницы опавшей листвы и желтушно-осеннего пота.
Здесь пыль – первым снегом, и ночь – тараканьей разметкой,
здесь сырость – дух моря, а крыш голубиные склепы
хранят печаль чаек – печать безграничной свободы.
Остывшие угли, поплывшие свечи, дыхание смерти –
безмолвьем висят узелки ненадежной природы.
Здесь, в днище зеркал, в битых стёклах, в серебряном звоне,
дитя скорбных слухов и нежных проклятий, поэт беспризорный,
крошит череду пьяных строк; здесь таится в бокале вина,
сгустившемся кровью ночной, невесомое слово –
дрожащее имя любви, что в окладе окна,
застыло навечно портретом скупой лунной комы.
Слепота
Ты картинно падаешь на мраморный пол,
взмахнув лёгкой тенью, словно испанским веером,
и обагряешь кровью холодного поцелуя
последнюю сцену пьесы –
как ты гордишься собой,
будто нежное сердце дьявола бьётся в такт
твоему дыханию;
я туманно гляжу на случайных прохожих
в окне из чёрного бархата,
снимая остывшую влагу ночи и лунную желчь
с нервных волокон ветвей,
допивая вино безмолвия, выдержанное в никотиновых паузах
исповедальной лирики воображения.
Какая радость – начать сначала,
когда лучшие из стихов приходят к тебе ниоткуда.
Сводка
На границе лета и осени, когда выжженный август глотает
сухими губами асфальта золотую пыль сентября,
и, окрашенные в зелёный, волосы скучных скверов смывает
первая седина листопада, когда
бесполезные крики птиц будят глиняный ковш заката,
зачерпнувший уют опущенных глаз оконных рам,
раздается голос новорожденного, глухой, неприметный, как мятый
надорванный лист клёна на стойке карниза съемной квартиры, там,
жизнь пробивает лунку дыхания сквозь тьму осеннего вечера;
бледный ветер, как повивальная бабка, причитая над ухом, шепчет –
проснись, проснись…Тряпки, постель, вода, шелест газет; в трещине
взгляда – стены и потолок, хранящие лёд безмолвия, бесконечную
пустоту; бельевые верёвки, с балкона, цитирующие дрожь ветвей,
как узелковая письменность инков; мерцающий пульс лампочки –
как источник пространства и времени; на границе осени с ветром,
на грани нервного срыва и страха,
в колыбели новорожденного плача умирает нежное лето…
Слышишь, хрустнул прозрачный холод, будто сердце ёкнуло –
это скоро, скоро в газетных колонках, мрачными
строчками вырежут: двадцатишестилетняя жительница Белгорода, в Щёкино,
в начале сентября, задушила здорового новорожденного сына,
по предварительным сводкам – из-за финансовых трудностей;
мёртвое тело ребёнка, обёрнутое в тряпки, пролежавшее два дня в квартире,
было найдено в мусорном контейнере около дома –
два года лишения свободы
с отбыванием наказания в колонии-поселении.
Точка. На пустые стены падает лунная ртуть.
Точка. Дети перебегают улицу.
Точка. С карниза сдувает мятый надорванный лист
скрипучего клёна, на границе лета и осени,
где чья-то немая тень прячется за углом,
чья-то девственная душа смотрит в прошлое,
смотрит на звёздную пыль,
ища материнскую грудь
сквозь шёпот влажного воздуха,
и рыдает ветер – проснись, проснись –
играя пустым целлофаном на обочине мира…
Ходасевич. Смерть
Тяжёлая лира, ложащаяся на европейскую ночь, на изодранное сознание
ночного Парижа; тихий ад, поднимающийся в первоначальной
стройности, строгости, и, падающий вниз головой в мыльную пену прибоя;
не видно ли Вергилия за плечами – нет –
лишь наэлектризованное одиночество, седое,
жёлто-бледное, всезнающее, как змея, вслушивающееся в правду стекла.
Свобода души – против чуждого мира, против болезненного огня
плоти, изъеденной холодом, туберкулёзом, раком, фурункулёзом;
жёсткая койка, полынь больничной постели, тюремное одеяло – а в воздухе
природа разлила жаркий июньский мёд – и он плачет, голодный до дрожи,
забившийся в клетку из простыней, иронично, под-руку с обнажённой
ненавистью и мудростью смерти, рецензируя неподъёмный вес боли
в нежности лунного света,
сумрак хлороформного обморока заплывшего неба, всполохи ветра,
переворачивающие страницы с зарубками – Брюсов, Белый, Волошин, Горький,
Набоков, Россия, Венеция, Рига, Берлин, Париж – пока его чистят от крови и гноя
лягушачьи лапки французского ангела в белом халате. И вот, он сам
уже тянет руку, через слабый пульс,
через плотно сомкнутые глаза, не приходя в сознание,
изодранное сознание предрассветного Парижа, тянет руку, безвольную
руку, чтоб написать последнюю строчку, с лёгкой улыбкой для Ольги –
предместье Парижа, Булонь-Бьянкур – больше не будет боли…
Приглушённый ритм
В окне – раздетый лес, лишённый языка листвы.
В руке – озноб – подачка декабря.
В дымке небес сквозит хамелеоном
застуженное палевое солнце –
звёзд с неба не хватать. И рвутся швы
тепла на гребне крон и кровель, хандря
от обескровленных ландшафтов.
Невнятным ореолом
лицо во льдах плывёт, а в унисон –
стен гробовые доски, излучины колен,
разбитые о пустоту всех линий,
грязь фосфорического моря, мельхиор
обочин, заболоченных
разряженным пространством,
лишённым плоти ядовитых трав –
тише воды, ниже травы…
Центр тяжести души – медвяное вино;
акценты на кальян и на шаманство.
На авансцене пробирает до костей,
аврора спит в мерцанье монитора,
и галогенной лампы суррогат –
без задних ног на горизонте слепым снимком;
пейзаж молчания натянут меж ветвей,
клей сна, букет вина под флёром мягкой грусти и уюта,
гиперборейский трепет ля-бемоль…
В разутый сад, в запруды свиста ветра,
в регистры драмы пасторально-бледной,
куда меня никто не звал,
и где не ждут моих гастролей,
я, исповедно, анонимом, сквозь чердак,
залезу, и смахну слезу кому-то,
кого в помине нет, кого люблю до боли…
Полиритмия
Ажурный татуаж ветвей на коже зимнего альбома;
хрустальный иней инкрустацией в глухой аркаде взгляда;
рыдает скрипка; менестрель-декабрь, рефреном пьяной
вьюги, под руку с обречённой Терпсихорой, бредёт от дома к дому,
свой стекловидный гарнитур дорогой шелкотканой
обернув – легато. Сквозь чёрно-белый регтайм кровель
иллюминирует скупой розарий солнца, или луны виньетка тянет
убогим светом, преломлённым шелухой
обсыпавшихся фресок, и ветер в окнах тает,
словно валькирий изваянья – флажолет.
Всё заперто под ключ, скрипичный ключ,
этюдники пылятся мелом снега,
последний выдох, фуэте, и даже пантомима мёртвых скверов
медитативной лирикой сойдёт под ночь на нет –
пустая мизансцена,
и абсолютный слух в полнометражный сон,
туда, где септаккорд рассвета
хранит погасший луч.
Пленэр
В тумане её ладоней – огонь подвенечного платья осени
тает проседью линии жизни, манит беспечную влагу дождя,
плавит закатное золото, стонет от жажды, и просит
прелого воздуха листопада, толику яда, зажатого
под язычком пылевидного неба... Голое поле светит
девственным ветром, медью пресной травы, голодом
солнца и шелковидным пеплом – светит в рассвет
её полусонного взгляда… В её невольной боли –
гранатовый сумрак, холодная ванна серебряной рощи
с разбитым стеклом берёз, прилив беспомощной красоты,
цветы из проросших слёз на ледяной земле, ночи без сна, и дождь,
беспечная влага дождя в подвенечном платье листвы.
Мрамор
Кристаллический звон сугробов в гробовой утробе морозной
ночи; чёрной росой осыпается небо в беспризорные коридоры
проспектов; крик, сбитый с ног ветром, взбитый инеем, мерцает в воздухе
мраморным хрустом; разбитая люстра луны качает печальные волны
бледного света, и плед мостовой укрывает шаги. Бельевой верёвкой
колышутся ветви разлапистых парков; леопардом скользит
безмолвное олово звёзд в отражении глаз, осколками
проедая слёзы; жжение льда в сужении вен, словно застывший гранит –
остановись мгновенье и отзовись погостами тысяч ночей.
Воздух выточен под многогранник кристалла; устало
аллеи сводят мосты; морфий зимы бездонно вливается в череп
луны; гофра света кривит белизной придорожных витрин уста –
воронье крыло у изголовья, один патрон в револьвере –
всё неспроста, всё просто.
Поседели от ветра аллеи
Поседели от ветра аллеи,
Снежным клеем увязнув друг в друге;
Я хочу, чтоб душа горела,
Как январская белая вьюга.
Ледяная коррозия кровель,
Облаков поминальная тризна;
Я люблю сине-розовый воздух,
Льющий слёзы на щёки карнизов.
От зари – тень золы; взгляд – как пепел,
Разведённый, пропитанный спиртом;
В безнадёжно чахоточном небе
Пьёт боярышник ангел-хранитель.
За метелью метель увязалась,
Губ свинец обагрив пеклом водки;
Я хочу, чтоб душа дышала,
На разрыв и навзрыд грузных лёгких.
Занесённый сугробами берег,
Клок окна, тишины тонкий локон;
Я люблю лакать чёрную негу
Из неверных полуночных окон.
И устало, небрежно безбрежно,
Глаз немых вскрыв смолистую брешь,
Я люблю и лелею надежду,
Что не сбудется больше надежд.
Расплескалась чаша волос
Золотисто-снежным вином
Расплескалась чаша волос;
Серебра ледяная гроздь
Пробивает зрачка чернозём.
Как готические соборы
Прорастают германским лесом,
Шпиль зари кровоточит над городом,
Укрепляясь раствором небесным.
На янтарно-облачном брюхе
Катит солнце тяжеловесно;
И одна здесь слышится песня –
Грешной вьюги с отдышкой синюхи.
Здесь вино ожиданья, рука
На пульсации мёртвого инея,
Здесь история в два глотка
Беспробудной надежды зимней.
Дни надежды – мехи вина;
Ожидание – золото сердца;
Ожиданья тоска не видна,
И надежды печаль неизвестна,
Той, что ждёт у окна одиноко,
Губы жжёт сквозняками герани,
И молитвы кровоподтёки
Сушит снегом, до боли поздним,
Вопросительно замирая…
Кто ушёл, не промолвив ни звука,
Будто нежность на тонкой грани,
Тот вернётся холодом стёкол,
Охраняющих её дыханье,
Чтобы ночь открыла глаза;
Тот вернётся к свече этих окон,
Где сугробов гробы, стужа охры,
Незабудки солёные глаз,
И дыханья морозная вязь,
Бесконечная и одинокая,
Погребённая тлением стёкол,
Как один бесконечный рассказ.
Фонарей неровный почерк
Фонарей неровный почерк
пятнами чернил по ветру,
словно ****и вдоль обочин,
словно дамы полусвета.
Ориентируясь на зорьку
зимнего солнцестоянья,
сердца осень, как осколки
чёрных листьев и преданий.
Дребезжит вагон вселенной,
остановки, что погосты,
в уши воск залить себе бы,
как святой Бернар Клервоский.
Фонарей размытых пена,
тишины шестое чувство,
радость – это просветленье,
производное от грусти.
Сердце бьётся тихо-тихо –
вот, возьми его, потрогай;
сердце рвётся смертной рифмой –
смерть всеядна, слава богу.
Аромат смолится чайный
чёрной паузой отвесной,
согревая, на прощанье,
поздний вечер, день воскресный.
Пульс свечи отдаётся в висках
Пульс свечи отдаётся в висках обжигающе-дьявольской вьюгой,
зыбь алмазная точит промозглой сетчатки стекло,
я целую твои прохладные бледные губы
в пожелтевшем альбоме, что инеем сна занесло.
Этот сон неподвластен огням притяженья земного,
этот сон незнаком и пугающ под кровлей земного огня,
это боль тишины на задворках последнего слова;
и я жду возвращенья – к истокам, к себе, к сердцу небытия.
Ожидание встречи – больше, чем сама встреча,
ожиданье исхода – вся жизнь, но, а жизнь априори права;
каждый вдох – смерти дань – нас сближает тоскою конечной,
я живу – а любить можно, только живых – и ты тоже жива.
Обертон восходящего солнца
Колебания обесточенного чёрного света
падают приглушённо
на тусклые стёкла спальни.
Я перелистываю страницы ночи,
и слышу ноты, колокольчиками шагов,
продирающиеся ото сна.
Я узник музыки твоего обнажённого тела,
когда спелым гранатом
восходит румянец солнца
на глянцевой скатерти
сонного горизонта,
и ты плывёшь, очертаньем
бесплотного снежного облака,
по утренним сквознякам,
звонким горным ручьём
вбирая прохладу нового дня,
под радостный всплеск горящих ладошек
младенца Эроса.
Только дотронься до воздуха, и мой слух –
станет золотом, станет шёлком, станет мёдом и терпким вино,
станет тонким, дрожащим, будто струна, поцелуем,
играющим с тенистыми искрами вяза,
изгибающимся в пространстве нежного света,
ищущим гармонию звукоряда в преданной ласке,
исполняющим прелюдии и этюды
бархатных летних деньков,
воспламеняющим огонь занавесок.
Я слышал, что всё на свете,
всего лишь незримые струны,
пленяющие пространство-время,
но у кого-то должен быть и смычок.
Так что, сыграй мне ещё,
пока солнце не опустило руки
в чашу бледного пота неба,
раскалённого скукой, скисшего вечностью
млечных погонных метров,
сыграй мне ещё одну пьесу,
аккомпанемент разлуки
для скорой встречи.
Вне холода
Февраль расправил седые крылья, размеренно
падая с нежно-спящей лилии неба
снежной росой. Снег, лёгкий крылатый снег,
растворяется в воздухе, словно сахар в чае.
Ослепительно белый вдох отравил молчанием сердце;
слово, нищие слово, бедное
слово забьётся в сырую душу усталым ветром –
на повестке дня нотки бескровной печали
в недосказанном и недопетом,
пока февраль покрывает хлопком ресницы,
сдувая пенки с безучастно-молочного солнца.
Снежный ком отрешённости, голос, как
треснувший лёд, синий блюз вставшего
полночью сердца – пришёл, поклонился
могильнику мыслей, выпил немного красного,
северной ласкою приукрасив оконный лязг –
февраль обретает своё доподлинное настоящее
в предсмертной записке, в надежде, что убивает на раз.
Молчание, созвучное крику; застывшие тени сада,
где все разговоры неизменно ведут обратно,
к отправному пункту безмолвия;
земля, вбирающая каменной грудью серебряную прохладу,
земля под ногами шепчет мёртвым дыханьем;
заплывшие крыши, как тающие в тумане
ветрила плывущего на закат города –
я гулял по ним летним взглядом,
когда мы были другими, когда мы были вне холода.
Чёрная желчь
Пыль седины в февральскую лощину
метелью календарной упадёт;
уходит время, зарывается в морщины,
и память набивает время в рот.
Любить и пить – тоска осенних листьев,
сквозняк души в молитве безвозвратной;
огонь вина и плоти нежной искры,
истлев, оставят горький привкус завтра.
Порочный круг подсветит сферой лунной
квадрат окна, нащупав ночи дно;
дыхание, в молитве беспробудной,
сорвётся криком, вылетит в окно,
слетит по скудным, нищим тротуарам,
по бедным скверам в жалкий променад,
где в тлене ночи время прожигал я,
где я любил, а, значит, был богат.
Панорамирование
Зрачка замочная скважина, в многоэтажное небо вколоченная,
сосредоточено, до столбняка, ловит злословье свинцовых туч;
ключ души повернётся наотмашь, и чертежи дождя
порвёт, обесточит,
задушит солнцем безбожным,
язычески плотским, геофизически жгучим.
На громоздких подмостках многоэтажного неба,
в падали воздуха, бледная влага истлеет
в тепло и женские слёзы;
падая сочной медью, вечер покатит по встречной, вея
закатом, беспозвоночной химерой ночи,
и слякотно-млечным анабиозом звёзд.
Поздним светом впрягается рваная тщета мыслей;
чёрный череп ночного скелета
молью кошачьих глаз обгрызен;
в фокусировке хрусталика тает священная истина:
обнажённое впечатление –
больше истины.
Доминикана
Изабель, Изабель,
изрезанная прибрежная линия
и гористый рельеф;
Изабель, Изабель,
плодородные долины Сибао
и Вега-Реаль;
Изабель, Изабель,
сезоны дождей,
привкус кофе и табака;
Изабель, Изабель,
влажные склоны гор
воспламеняются
вечнозеленым лесом;
Изабель, Изабель,
улыбка босоногой мулатки
срывается с уст
тропическим ураганом;
Изабель, Изабель,
воздух Атлантики,
укрывается
в листопадных лесах и саваннах;
Изабель, Изабель,
золотой аромат полдня
и серебряный шёпот ночи;
Изабель, Изабель,
остановившееся сердце
между Кордильерой-Септентриональ
и Кардильерой-Сентраль.
Убитый снег
Спеши дыханьем увлечённым
на проблесковый маячок
любви, где холод, голод, страх,
слезой весны душистой затянулись,
омывшей пресный, чёрный лоск
созвездий февраля.
В межрёберном пространстве марта –
сверкнёт, поблекнув, снег,
убитый тихой лаской,
в которой, нежные ладони, ночи ждут.
Заснеженного сердца панихиду
толкнёт, приливной скукой, под обрыв –
к свободному полёту, к кривизне
холодной сферы горизонта,
к беспризорной
бессоннице горячих глаз,
и прочим покаяньям.
Звенящий омут утренней прохлады,
желаньем, вздёрнет солнца шар,
катящийся по неба оцинковке
через капризный атмосферный фронт.
Печаль напомнит о себе, взойдя
звездой, кричащей в слепоту влюблённых,
терзая тени их уюта
грозой полунагих ветвей;
но зной, провозгласивший притяженье,
росой с тончайшей кожи соскользнёт
на воздуха расплавленный металл,
застывший розой нежного рассвета –
где мёртвый снег, будто души подснежник;
и день задышит поцелуем нежно-алым,
и ночь растает ручейком чернил в блокнот.
Освободи
Освободи август –
сорви солнечный свет
со стебля подсолнуха.
Выпусти морской ветер –
прислушайся к шёпоту волн
в спирали ракушки.
Задёрни шторы –
ночь коснётся плеча,
будто сердце уронит последний такт.
Задержи дыхание –
оборвётся воздушная нить,
расплетая венок созвездий.
Лунный свет упадёт занавеской
на свинцовые стёкла
глаз.
Светляком проскользнёт попутка –
кто ждёт,
обречён на надежду.
Au revoir
Простого неба власяница
На плечи козьим пухом ляжет.
Ты свет вбираешь по крупицам,
Я след теряю тьмой овражной.
Многоэтажной тенью горной
Уляжется подол вечерний.
Святое небо, свет бездомный,
Сухие губы отреченья.
В травы душисто-сочный всполох
Опустится безмолвный холод.
Сквозняк в дверях, подъездный воздух,
И солнце падает щеколдой.
Рассвет вобьет каблук апреля,
В лазури, склянки звёзд заглохнут;
Здесь безнадёжно – только время.
На завтра – крепкий сон и кофе.
Малая сцена
Кисло-свинцовый снег прёт на рожон, но сбывается оттепель.
Почка солнца, цвета асфальта, набухает весенней, мартовской брошью,
всплывая со дна ночи.
Горизонт растянут, словно сети, полные водорослей,
волочимые на голый берег рыбацкой лодкой.
Тротуары, как подтаявшее мороженное.
По тонкому льду скользит исхудавшее небо,
полозом отражения.
И можно дышать свободно
зелеными сквозняками,
не боясь воспаления лёгких.
Он поёт о любви, и, практически, просит прощенья,
теряя железную волю анахорета.
Я люблю тебя
Ярко-
Лиловая ночь
Ютится на
Базальтовых скалах
Ломанной береговой линии
Юга.
Тёплый ветер,
Евангельской лаской,
Бросает в воду
Якорь луны.
Индигово-
Эбонитовый воздух
Тает
Оазисом
Млечных звёзд.
Осколок
Яшмы на сердце.
Доносится
Ускользающий
Шум
Аквамарина.
Пепельной
Ленточкой горизонта
Алеет
Чарующее
Единоверие
Твоего поцелуя.
Дождь шевелит крыльями
Дождь шевелит крыльями,
будто сама душа смеётся.
Громоздкие водостоки,
иерихонскими трубами,
тянутся-льются
к размытому вешнему устью,
где одинокий взгляд
заточен во времени
трёхмерной проекцией света.
Заплывший апрель
переминается
полураздетым
сумраком,
расщепляясь на ветер
и ветреность тротуаров.
Пространство, тающим облаком,
падает
в стекловидные лужи –
тихо, тихо,
будто шепчет в игольное ушко сам Бог;
и дождь, повсеместно,
резонирует
расстроенной арфой,
отпечатавшись небом
на грязных стёклах
троллейбусов.
Уместен восторг
уместна печаль,
и беспричинность метафоры;
к месту принять на веру
изумрудную меланхолию,
как душу
и промокшие ноги.
Однообразие перекуров;
бесформенное
притяжение многоэтажек;
окрест –
плеск ветвей,
влага воздушного поцелуя
в театральной паузе
между убогими
лавочками.
Всё так ненадёжно важно,
и так безнадёжно свято,
будто смеётся сам Бог
в горящем ручье заката,
сбросив пурпурный плащ
на головы вязов.
Присела на карниз
Присела на карниз
ветвь вяза;
тенью мокрой,
сквозь луж апрельских линзы,
смотрясь в чужие окна,
она скрывала ветер.
Как струны скрипки, пела
ночная мгла, капризно,
хлестая вяза улей;
в моей ладони белой
тлел мак апрельских углей.
И в темноте бесплотной,
я руку протянул
к дрожащей нити вяза,
упавшей на стекло,
разбитой вазой с пеплом.
Она осколком выжгла
мне чёрную строку,
шептавшую неспешно –
что не вернусь сегодня,
куда вчера бежал
по лезвию весны,
смотрясь в чужое сердце.
Каданс
Ворожея-весна
Окрутила голову
Монотонно-ласково,
На волоске
Ереси и
Голубиного
Неба, скривилась
Излучиной
Едкого облачка,
Тлеющего
Валидолом под языком.
Енотовидные
Столбы вдоль дороги
Наигрывали
Адажио.
Истекал в кювет
День,
Отягчённый
Гирей апрельского солнца.
Око
Ра,
Аннигилируя с
Египетской
Тьмой
Берёзовой рощи,
Едва-едва,
Лёгкой прослойкой вечера,
Открывало, вполглаза, ночное
Евангелие.
Цветет луна в обрыве ночи
Цветет луна в обрыве ночи,
Как и огонь в твоем окне –
Не спит, впитав ее источник,
Ее тоску и холод стен.
Звенит безмолвие пространства,
Дымится сумрак черных вод,
Стекло размыто, беспристрастно,
На стенах – созерцанья лед.
На тишине – вуаль вопросов,
На лунной ветви – сердца плод,
Осколки снега ветер поздний
К открытым ранам глаз несет.
Свирелью вьюжит, скрипкой тянет
Подлунный взгляд оконных рифм,
Луна в овраге ночи вянет,
Как и агония молитв.
Глаза поят вином метели,
Ладонь ласкает вмерзший дождь,
И черной кошкой скрип у двери –
Ты помнишь, как любила ночь?
Тема воздуха
Влажные от любви волосы
на обнаженном метафорами мясе повседневности.
Если ты ничего не поймешь, то знай –
что слова, тоже чувствуют боль и нежность,
но по-своему.
Наши рощи пьяны от стрекоз и пыльцы грехопадения.
Нитевидное солнце на крыльях бабочки – ее печаль.
Сердцебиение безутешности –
та же надежда. Веришь?
И в конце, нас ожидает прекрасный сон,
но она,
верит в перерождения.
Ночь в саду обливается маслом луны,
ускользающая, как и все слова, что я подарил ей,
как чернильный след на бумаге в ее руках…
Силовые линии
Чтобы согреться, но не растаять – нужна боль,
романс, спетый сорванным горлом в разряженном воздухе,
роза, выкованная из железа пустынной зари на приволье
слезящихся глаз, уставшего слуха и позднего
понимания и смирения. Чтобы найти и не потерять –
нужно уметь отпустить, нужно уметь принять
чужую свободу, как собственный голос, учиться терпению
у седых тополей и мрачных дубов вдоль дороги осенней,
пропитанной солнцем разлук. Чтобы замерзнуть –
нужно было иметь когда-то тепло, поэтому в самом сухом сердце
найдется немного хвороста, искры и воздуха –
лишь стоит сменить ракурс, пульс, место действия –
и это не может не говорить о Боге.
Чтобы писать – нужно забыть себя в себе
на мертво-текущей осенней дороге,
среди терпения тополей, дубов, хвой и огней
догорающих листьев, непредвзятой пустыни ветра,
нужно отдаться самой простой душе, вырезанной из облака
пепельного цвета, света, метра и ленно
грезить в осадок плывущего дня, сотканного
по образу и подобию Слова. Чтобы любить –
нужна, лишь малость, горсть, тонкокожая спичка, пылинка –
этого хватит вполне, если жить
от аванса и до зарплаты, в четырех стенах, под сквозняком голубиных крыш,
но с Ней – крылатой мечтой из аквамарина
и золота майской поэзии. Чтобы кто-то услышал –
нужно уметь молчать; чтобы быть ближе –
нужно держать дистанцию…Но на самом деле,
“чтобы” – плохое начало дня и начало стихотворенья.
Давайте тише, тише, где олово слова плавится в тишине –
это и есть душа; тише – впиваются паузой стены
в строку ручейка у меня в груди, тише, тише,
о главном – нужно уметь прощать, чтобы простилась тебе –
растрата звуков, растрата слов и четверостиший…
Минус двадцать по Цельсию
Минус двадцать по Цельсию,
у сугроба пригрелась тощая псина,
верно, творит молитву собачьему богу, вести
о лете блошином ловит ушами длинными,
рваными, раненной лапой дёргает
синеватый, оледенелый воздух –
чем-то родным веет в чём-то убогом –
все мы под богом, а у него – слёзы
с седых страниц, по морщинам тёплым,
там есть и море, и зимний закат, и пепел пустыни.
Дерево, кадром оконным встало, как вкопанное,
дерево жизни мёртвой скульптурой инея.
Минус двадцать по Цельсию,
на книжной полке чекушка – невольный
сосед Гомера, Шекспира и прочих местных,
облюбовавших пыль старины. Бездомный
взгляд в монитор, на метроном курсора,
на букворяд, на переливы маски лица
в остывшем кофе, и снова, на монитор –
за это время, что-то должно измениться и стать
частью большой истории,
под названием – существованье, или присутствие.
В минус двадцать – спокойнее,
чем, например, в минус три, чувствуется
собственная нагота, до застывшей губчатой пены костей,
собственное бессилие перед задумкой природы,
и вместе – величие от наличья в себе
этой величины, в сердце и априори.
В минус двадцать хочется стать шерстью
на гриве льва в африканской саванне.
Чёртов обогреватель, совсем не дышит, чёртов Цельсий,
и божественная литургия чистейшего неба, вставленного
в кадр окна с остекленевшим деревом жизни,
и жизнью одной псины, из рода юродивых.
Сейчас, как никогда, близки –
понимание времени, ускользающего во времени года,
упражняющего теплокровие
на растяжках резиновой ночи, нимбы кошачьих
зрачков по подвалам, звонкие парные в слове,
подвешенном в воздухе. Минус двадцать – не важно –
стучится пульс клубящегося шоссе –
перебираю клавиши, струны, бумажки, прищепки,
чашки, ложки, ленточки новостей,
собираю мозаику ощущений
для будущих поколений, по колено в снегу,
закалёно, твёрдо, решительно, жалко –
на лету, на ходу, на бегу –
из любви, из надежд, из нужны, из-под палки.
Amore
Amore, amore –
А в сердце – кардиограмма моря…
Amore, amore –
А верное северному сиянию сердце
Вертится в барабане неба,
В серебристо-веснушечном астропульсе,
Линзе телескопической ночи…
Amore, amore –
И больше ни слова, не сна, ни приметы –
Лишь стук каблучков за дверью –
Любимая, это
Твое “ухожу”, или вернусь на вечер
Из первопрестольной?
Возможно, где-то и “да”,
А у меня – и “да”, и “нет” –
Всего то, мое сердце,
Вслушанное, вписанное в подъездную вечность,
Лжет мне, любя,
Люто любуясь разлукой и перспективой,
Семенем грусти и осмеяния…
Amore, amore – какие вести
С полей? Поля
Занесло февралем, белым морем,
Далеким цветистым илом
Северного сияния…
Проспать под диктовку снега
Февраль – блюз для гурманов –
судьба, предположившая жертвенность.
Моя нежность – пространство без точек опоры.
Какой же я настоящий? Теперь, наверно, не знаю –
все капризно-хрупко, непостоянно –
тоже мне, новость с хрустящей корочкой, открыл Америку –
задернул шторы,
ушел с головой под одеяло –
утро вечера…Но утром,
нашел себя в том же ключе –
стабильность мертвенной ткани –
за окном увидев, что-то похожее
на небо, на снег, на небо, на снег,
синусоидой пейзажной лирики,
какое-то ничейное небо, раскуренный снегом обморок,
подсмотрел себя – я – состояние
потерянного родства – зарубцевал, подытожил –
и тут же запил холодом, забыл, забросил за шкаф,
поближе к пыли и тараканам,
к сломанному будильнику-неврастенику.
Знаешь, еще слишком рано –
это февраль, голодный до цвета и запаха солнечных ванн –
это ветер, что забрался в рукав
и спит, свернувшись калачиком – спи и ты, вдохновение,
растерявшее форму, знаки
отличия и препинания –
уже поздно менять сновиденья
на скудный остывший завтрак.
Резонанс
Она видит меня насквозь – ей так казалось, ей так хотелось.
Я подарил ей хрупкое ожерелье из слов,
отставив себе перерождение тишиной –
бальзам степного одиночества, уют пшеничного поля
под капельками летних звёзд.
Я вставал посредине ночи,
жег эти звезды, как свечи, читая в разводах
окна проклятых поэтов – не бессонница, нет –
что-то большее, чем все толкования снов.
Она прошла сквозь меня апрельским воздухом
шепчущихся скверов, люминесценцией беглых витрин и цветочных
ларьков. Я оставил ей тающий вечер и след
от дождя на губах, она подарила мне боль
осознания невозможности сделать её,
ещё счастливей. Я глотал рассветную горечь
захлопнутой двери – не разлука, нет – до встречи,
бабочкой пшеничного поля, опрокинувшей золотой ветер.
Весна
Что-то вышло из-под пера пернатое,
то ли птица, то ли слово,
то ли душа – свечи окурок – ждущая тишины
на распутье дождя, в ледяных корках марта,
где не хочется снов и ласки природы,
где тебе говорят – смерть, еще надо и заслужить…
Что-то вышло из-под пера, пора
золотая весеннего веста, вешней ветоши леса,
но разве не знали вы, золото – это кровь…
А в окне был задумчивый месяц,
и в его серебристом ковше
плавал мерцающий блеск Венеры,
и дымчатый кот на кресле,
смотря сквозь сумерки занавесок,
собирал в хрусталиках глаз тысячелетний песок,
вспоминая богиню Бастет…
Однотонный спектр слабеющего дня
Однотонный спектр слабеющего дня –
повторение пройденного –
здесь я, как я,
как пустота начала и конца,
заточенное в камень сердцебиенье.
Мёртвоплывущая ткань земли.
Где твои дети, весна?
Твоя душа, разлившаяся кошачьим “мяу”
у поверхностного натяжения луж
цвета грязного асфальта,
как художник смотрит в абстракцию берёз,
цветущих каплями влаги,
в Мафусаилов век замёрзших в танце звёзд,
в воздушный хлопок переменчивого неба,
в персиковую предвечернюю смоль,
в чёрный гранит ночных погребений,
в стихи на мокрых обоях,
написанные кем-то, кому-то, или… –
конец и начало ещё одной ветви времени –
кто искал здесь ненависти, того наказали любовью.
Свитки жрецов обещают назавтра –
многоточие с края обрыва
водной феерии.
Я дождался дождя и закрыл зонтик –
послышалось Дао –
акупунктура прозрачных волокон ливня,
личина туч, за которыми прячется радуга мая –
это твоя роза – разоблачённое солнце
в складках воздуха,
в однотонном спектре тающего рая.
Мгновенный снимок неба
Я пред усталостью в долгу –
она даёт вкус мимолётной смерти,
покуда камнегрудый город тенью мёртвой
лежит на моих веках,
и треплет ветер целлофан, застрявший в ветвях лип,
как сердца недокрылого пульсар,
болезненностью выброшенный в ночь;
пока скользит луна подтало сквозь венозность неба,
и губы сохнут от вчерашнего вина,
а плечи жмут коринфской колоннадой –
я оставляю взгляд, я остываю знать.
Я пред незнанием в долгу –
оно рождает глубину и свет,
свет мимолетной смерти мотылька,
секундной слабостью сроднившегося в беге
с летящею звездой, распятой в проводах.
Художник нарисует воздух
Художник нарисует воздух,
из воздуха родится –
дыхание, и чёрный голос воронья,
вещающий – дышать, что умирать,
но умирать с надеждой. Алмазной колесницей
прокатится зима по кремню глаз и высечет искру –
то гниль весны, то сырости печать
на запечатанном конверте солнца,
внутриутробного тепла горнило,
а значит, что-то в этом есть а, значит, что-то было…
Молочно-кислый месяц по утру,
прощаясь, растворит ещё одну печаль
для новых звёзд; бродячий всхлип эфира
подаст художнику на хлеб, на смерть, на продолжение банкета –
и сердце застучит ленивым блюзом.
Пролив вино, мазок рассвета
ударит в голову, и грустью
впитается в асфальтовый поток,
где отпечатки ног,
как буквы бесконечной Одиссеи.
Художник встанет, отряхнёт остатки сна,
размытой радугой рассеет
солёный бриз души, похмельной плоти вату,
глоток дрянной любви, и, если повезёт,
не просыпаться никогда,
не ждать весны холёной у прилавка,
у метража скрипучей двери,
опять сойдёт с ума, сойдется с душным ветром,
сойдёт за воздух, что вчера писал
дыханием надежды нежно-бледной…
Штриховка. Послесловие. El acorde final
Здесь было вечное похмелье, как синоним вечной поэзии.
Перламутровый рубец её губ на моей щеке напоминал
об умирающем солнце в медно-бронзовой чаше вечернего моря.
Медовые судороги полумесяца падали сахарной пудрой к ногам.
Лёгкая скатерть ночи расстилала ветреную вязь,
замешанную на аромате сладкого объятья.
Бледная тропинка извивалась ленточкой
ненавязчивого дождливого щебетания родников.
Мимолётные звуки разбегались соцветием волн.
В глубине, сияющих сумраком глаз,
отражался горбатый орнамент утёса.
Лилии рук приходили в движение
от малейшего дуновения прозрачного воздуха.
Чёрное око неба страстно подглядывало
за, текущим по берегу, легкомысленным многоголосием гальки.
Мерцающий парашют звёздной метели
накрывал пряное молчание сердца лета.
Остывающая прибрежная линия
тянулась замирающей симфонией серебра.
Я снова был здесь, снова нежная необходимость
сплеталась с паутиной девственной окраины взгляда…
Траектория тихого шума
Усталый от сумрака город смотрит в затылок,
запутавшийся в переплетении проводов и полуночных маршрутов;
тяжёлая мантия туч спадает на плечи, на гриву
ощетинившихся обочин. Я пропадаю в ласковом воздухе, в летучих
гроздьях сирени бреду наугад – кто подаст бедному страннику,
потерявшему всякий уют, всякую ясность пути.
Из такси выгоняют с хрустом дверного замка. Пряничный
вечер перетекает в неисправимую ночь, а впереди –
задыхающаяся в тумане свинцовая лунная фляжка.
Тот не писал стихов, кто не страдал – думаешь вскользь.
Перебитый асфальт, пыльные улья улочек, порванные рубашки
вырезанных подворотен. Тополя через пару недель пустятся в чад и насквозь
пробьют мои лёгкие летним снегом. Безответность, багровой стеной,
встает в разводах собственного отражения в лужах.
Опавшие в чёрное варево пальцы нащупают пепел ночной.
Кто-то кричит о бесполезности, кто-то считает, что ей-то, как раз, я и нужен.
Всё это сказки, а быль, лишь пыли белёсо-глухой глоток, да чума перекрёстков.
Звёзды больные раздвинули ширму, переодевшись в свет,
такой иллюзорный, холодно-родной, отдающий краской, извёсткой –
я построил каркас, но плоть его – падаль и милая смерть.
Усталый от страха город боится своей же тени.
Время движется грузной материей в стрелках пустых циферблатов.
Я с трудом нахожу свой дом; дома – безмолвное пение;
я подпеваю тьме занавесок прокуренным горлом, чтобы только вернуться назад,
назад к окровавленной ленте цветущих аллей и запаху хмеля.
Тополь
Когда каждый скрип двери
отдаётся надеждой в грудной клетке,
а головокружение ветра – последним вздохом
чёрных, как степь, ресниц –
к тебе я писал безмолвные рифмы,
друг мой, тополь, шумящий закатом весны,
зенитом мая, грустью слов изумрудно-седых.
Помнишь, как мы читали с тобой молитвы,
сидя под капельницей пыльного полдня;
рамы оконной печать была твоею слезой,
пена твоей листвы лилась вечерней прохладой
в моих горячих глазах, сердце моё тобой
билось о воздуха край; ранило небо тебя –
я целовал его пух…
Адажио
Адамантовый луч фонаря
Просочится сквозь шёлк занавески.
Хмель живой остывшего дня
Перламутром осядет в бокале.
И каштана ветвистый рахит
Тень отбросит ветреным всплеском,
Чтобы ночь прикрыла меня
Серебром дымящихся ставен.
Белозёрных звёзд лабиринт
В пасти чёрного левиафана.
Под сукровицей лунной молчит
Перетянутый плющ проводов.
И склонится ивой росток
Фитилька от свечи в стакане –
Это, просто, простилась душа,
Выходя за пределы стихов.
Адам и Ночь
смотри, бежит по чёрным венам,
по темноструйной пустоте,
сплетённое пространство-время,
и радиус безмерности вращая,
гончарный круг ночного неба
хранит Адама глиняный сосуд,
чьи, плоть тепла и кровь живого света,
обожжены, зачаты и отлиты
в столпах из водородной пыли,
и чья душа, грех первородный,
глотнувшая в ядре протозвезды,
творящей милостью луны,
есть заповедь единая ночная –
не убивай прекрасного,
и Евы яблочную сладость
познай во всем великолепье
нежной боли…
Эспаньола
испанская душа:
глаза её – базальт,
и губы её – магма;
прилив её полей
под солнечной лозой –
как струн вино,
как купол млечно-звёздный
ночного сада;
и в сердце –
рёв корриды,
и сердце – нежность розы,
где мадригалом льётся неба свет,
и ждёт в тени оливы,
вечера, цикада…
Рассвечение
в тени моей печали
сидит паук июня,
плетёт слезу рассвета…
уйти бы на покой,
в келейность зорь лесных –
но не всегда, уйдя,
уходим мы навек…
волной свинцово-лунной
в туманное стекло
бросает утро ветер…
а за стеклом притих,
иконою безмолвной,
открывший глубину
своих пурпурных ран,
чуть сгорбленный рассвет…
в лучах его волос,
в последней тишине
его горячих губ –
застыло пробужденье…
и ветер на окне,
и лёгкий запах роз,
и утренней звезды
разлившаяся ртуть –
всё падает на грудь,
всё далью отдаёт
неотвратимых глаз,
не найденного слова…
Caramel
А звёзды капают сурьмой,
под молибденовой луной,
в кристальный кварц реки.
На эбонитовых ветвях
клубится цинковый туман;
экслибрис следа моего
сокрыло в брильянтин
ночного света.
У акватории ночной,
как арабеска – знак бемоль
в глазури глаз печальных.
Тахикардия ветра, в даль,
слова несёт, дыханья шаль
на пульсе цефеид.
Ночь хризантемой расцвела,
как grazioso, как мила
дриад игра, и болеро
травы в ногах усталых.
Я ликтор тени, я схоласт
дорог из яшмы, свистопляс
безбрежных аберраций.
Здесь первых снов девятый вал,
здесь храм цикуты,
звон зеркал
надтреснутого сердца
вечной ночи.
Здесь взгляд медузы и муссон
дрожащих снов, зеркальный звон
глиссандо лунного, стеклом
абсцесс луны, сама луна,
совиных перьев росчерк.
За горизонт бросая взор,
цепляясь, цепенея тьмой,
зари восточной светляки
крошат искристый цедр.
А звёзды капают сурьмой
под вельзевуловой луной,
в лимфаузлы реки,
в юдоль,
где смолянистою канвой
ветвей прохлада реет.
Турбулентность
расплывчатый оттиск стального сосца фонаря
в перламутре бензиновой лужи,
словно большое красное пятно Юпитера;
словно отверзшиеся уста дьявола
однородно расширяющейся вселенной,
всё вещество, которой, когда-то,
вмещалось в пространстве, меньше ногтя младенца –
там были и эти слова;
расплывчатый оттиск стального сосца фонаря
в перламутре бензиновой лужи,
словно миллион световых лет одиночества
в дрожащей капле мутного света;
словно безумие-безмолвие
изъеденного морщинами мудреца,
прилипшее к гортани
засахаренным мёдом;
словно обнажённая, новобрачная плоть
обжигающего соцветия предзакатного сада;
словно синий сквозняк, конденсат тишины
в душной оболочке городского лета,
где ни единым облачком не свито ущелье тени;
словно лучистые позвонки золотой
винтовой лестницы восходящего солнца;
словно многомерность костлявого листка клёна,
сорванного ангиной осеннего ветра;
словно строчки, выведенные воздушной игрой птиц,
эти строчки, чернильные ранки на белых хрустящих клеточках
(имеющий глаза, да увидит!);
словно сердце, распускающееся благоуханьем сирени
в объятьях весеннего равноденствия…
Сядет печаль под смоковницей
Моя песня прекрасна, потому что –
это песня жизни
на узорчатой веточке вешней вишни.
Моя ночь вдохновенна, потому что –
это ночь под снегом туманно-жемчужных садов
в доме из лунного света.
И ты, мой слух, мой взгляд, мой поцелуй –
полной луны олива –
серебристо- воздушное
око окаменелого дна ночи –
так хлебосольны стихами, приветливы
дрожью остывших развилок,
что сердца тромб выливается сталью
звезд из замерзшей грудной решетки,
и не хочет биться, только в одной груди.
Краснокожий закат воскурил твое имя,
моя песня,
сноской с пергаментов
шепота леса – с вещих ключей;
кровью с ветра тюльпана.
Кем назвалась моя песня –
вестью, вестью
блудницы-любовницы;
местом, местом
забытого и обретенного знания прикосновений.
Время ее –
когда сядет печаль под смоковницей.
Гидротермальная кровь
Могильный гранит – весне.
Желтушный восход крошит коврижку июньского солнца
в подливку болотной соломы, в моль тополей.
Слышишь, завяли ручьи, пустыня ноет губой иссохшего русла.
Но мне – хорошо; мне сладко от воздуха
из выхлопной трубы форточки
в перекуре вечерней мяты, в ментоловой грусти
упавшего света. Пыль янтаря выколет глаз, почки
окон сомкнутся в коконы снов – вот оно,
разряженное пространство бесчувственной
черной вены, дым тысячелетних звезд.
Гидротермальный источник ночи – сердце мое.
Всеядность огня
смиряет вечер, обращает алмазом ночь.
Слышишь, весна умерла,
умерла на моих руках, буквально рядом,
почерком одуванчика
на легковесном зефире поставила подпись-облако,
и пролилась дождем звездопада
в жемчужное молоко.
Протуберанцы
Синий кристалл озера и млечное одиночество лебедя;
порванный плащ неба и матовый блеск солнечной линзы;
дождливая оспа в глазах лягушки – проекции первых стихов лета.
Крыши, карнизы, крыши, карнизы…
Ржавых закатов клей на створках, на ветви
сиренево-изумрудной, снежно-серой тоски.
Луна целует ночную пену.
Фонарная плесень – млечное одиночество лебедя.
Сырость, дыханье реки
на чешуе рыбы – пространство без координат, без времени,
без опостылевшей рифмы.
Сказка течет по усам горькой водой цветения.
2 вариант
Сапфир голубого озера и млечная звездочка лебедя;
разорванный плащ неба и пыльная линза солнца;
дождливая оспа сферой лягушки –
проекции первых летних стихов.
Крыши, карнизы, крыши, карнизы ...
Растущий закат, клейкие крылья на ветвях сирени
изумрудно-серого снега отчаянья.
Лунность целует черную пену.
Лампы мерцающей плесень – сиротство млечного лебедя.
Сырость, дыханье реки на фарфоре рыбы –
пространство без продолжения
в горьком цветенье воды.
Роса Марианской впадины
Если б любовь могла говорить (со знанием дела,
с упорством ржавых гвоздей последних инстанций),
объясняя саму себя,
выдавая все карты и масти –
я предпочел бы остаться глухим,
я предпочел бы быть верным себе –
мешая золу и серебро,
играя осенний джаз в проулках темного сердца,
импровизируя в нервных апрельских темах,
нелепо, неровно, неверно, не к месту,
с искренним чувством морской волны,
багряной вечерним гранатом,
с трепетом влажной ладони утреннего тумана
в пластике воздуха,
затягивая
снежной чахоткой раны и рвы
на рваной плоти стихов.
Если б любовь могла говорить (со знаньем предмета,
физикой, химией, анатомией красок,
с учтивым спокойствием горных седин) –
я бы заткнул ей рот
скверной наливкой, терпкостью виноградного хмеля
с тряпичного поля созвездий,
в каждую клеточку слова
вонзая надежду, надежность и безнадегу,
взбитые вязким болотом,
я бы назвал ее – трупной, глупой, бессмысленной,
мертвой,
не потому ли, она, так смертельно нежданна,
как роза жизни, вспорхнувшая алым дыханьем,
так наивна и первобытна, так прекрасно печальна,
как майская пыль цветов в волосах зимней звезды.
О, если б любовь могла рассказать –
она бы молчала…
Предел желания
Закат обрушился пустынным багрецом.
Твое лицо – мое лицо –
и нить чернеющей и одинокой песни.
Закат налил в глаза свинца,
и у лица, у твоего лица
проснулась маска сожаленья –
а может, это просто краска сердца,
что вспрыснула в мой сон огонь
могильных окон.
Закат связал узлом
двух душ надежду-призрак,
он соткан из граната и агата,
он окрик мой в осколках твоих глаз,
и рук, и слов.
Молчание, как ветер.
И мы уснули, в шум дождя
бросая километры
вдохновенья.
Ты помнишь, там, обрыв сердцебиенья,
и слезы утра обжигающей росой.
Надрывно шумит тополь
Надрывно шумит тополь,
хлестая июньскую синь жарким шепотом листьев.
Слезятся глаза – ветра топот,
ветра дыхание чистое с привкусом
свежей симфонии дальнего берега моря.
Утро убьет полдень, полдень сожрет вечер
парящим закатом, вскоре
мою долю разделит ночная млечность –
словно туман,
словно слово немого,
заговорившего тихим лунным сияньем.
Там – надрывно шумит тополь; там –
хлестая июньскую тьму выжатым шепотом листьев
слезятся звезды,
путаясь в мыслях
высотою полета и созерцанья.
Свет так близко
и так осязаемо недоступен…
Увертюра №3. Пробуждение
Рассвет взорвал дрожащий купол ночи.
Осколки звезд осыпались в росу.
Дома сожгло пожаром горизонта.
Тепла источник
выкатил глаза,
обдал янтарным потом.
Восток сыграл прелюдию Шопена.
И в легких воздух сбился летним соком,
и на постели оставался голос
ночного ветра – черный океан.
Под сладость флейты с огненных деревьев
она взошла телесным шелком в день,
где пряли леность
золотых минут влеченья,
и окрылила тень
от занавесок, и отреченьем
отдалась лучам в окне.
Игра в цвета
Радуга села мне на крыльцо,
радуга-пыльца
с вешних лучистых созвездий
цветов полевых.
Лето скрутило солнце-кольцо,
солнце-кольцо на пальцах
медом янтарным.
Северный ветер утих,
ушел восвояси.
Мы пробежимся по утра
нагой и прохладной вьюге.
Ты – в легком платье
из ландышей и сирени.
Я – нараспашку, в рубахе
из камышового шелка.
Мы растворимся здесь и сейчас
в тонком
внимании глаз васильковых,
в снах из пряжи июля.
Безнадежно ласково
Ты плачешь?
Слезы – привкус со дна моря.
А на ладонях –
капель весенней пыльцы –
медоносная слабость,
покрытая солнечным блеском.
Ты смеешься?
Радость –
легкость осеннего поля,
искры хлебов,
собираемых нежной рукою
поэзии.
А в глазах –
застыли янтарные свечи –
быстротечность
блаженства
под теплой луной,
и вечность
сиюминутной влюбленности.
Ты смеешься и плачешь?
Как безнадежно ласково.
Знаешь, тебе идет.
Малые вольности –
святые капризы –
для тех, кто любовь
прорицает.
Искры хлебов,
привкус волны травяной –
подмешай и меня к своим сказкам
золой полевой,
играющая с дождем.
Экстатическая единица вдохновения
Как экстатическая единица вдохновения –
небрежно-лунный взгляд,
отравленный желанием любви,
брошенный незнакомкой
на расплавленной остановке
августа.
Шоколадный воздух дистанции,
незримая тайна губ,
кричащих сквозь тишину –
это он, он, что окутал дыханье сновидицы
ароматными розами вечной ночи.
Ее мир,
истекающий
юным вином
солнечных струн Андалузии
под панцирем внешнего льда,
опьянено ютится
в мгновении воображаемого наслаждения,
чтобы через секунду
вспорхнуть тяжестью пыльной зари
городских уставших сердец
на подмостки маршрутки,
унося с собой миф неприступной богини
алмазно-звездного одиночества.
Импровизация #2. Изумрудный пепел
Я помню иней цветов на пальцах
и радугу первой усмешки
сентябрьских рощ.
Лето, что мы схоронили
в сердце озерной памяти,
оно будет ждать нас
на следующей
остановке,
оно будет петь нам
метелью листвы
под ногами,
как непреходящий ветер.
Уснет шелкопрядный прилив
бирюзы и шафрана,
фужеры наполнив дождем
в плеяде остывших рек,
тенью скользнет
под сырую кожу луны
изумрудный пепел –
вальс мотыльковый парковых склепов.
Бескровная влага
небесной росы
утолит
свою жажду
печали
кристаллизацией ночи,
и белое золото ада –
снежный огонь –
взметнется сверхновой
на ледяном горизонте молчанья.
Соул-дождь
небо
разбавленное
мутной водой
заросшего дачного пруда
дождь
застоявшийся
на берегу горизонта
в расплавленном олове августа
лоза
змеящейся
свирели проводов –
хранящая чужие разговоры –
мое молчанье
и всюду
всюду
липкий пот и грязь
от сладости
дотошной правды
честней которой
только ложь
моя
небо
откровенное
окровавленное
окропленное
верой
честней которой
лишь
безбожие
моей молитвы
дождь
(затаившийся
в прокуренных легких)
разъедающий
кожицу взгляда
расщепляющий
звуки
в сплошную волну
свинцово-хрустальных пуль
лоза
заброшенной
в спешке тропинки –
из огненных маков заката
познавших мое сердце
и всюду
всюду
холод слуха –
блеск темно-ржавых вод
в асфальтовом антике
поговори со мной
август –
хмель золотой
драконьего солнцеворота –
Илии гроза-колесница –
поговори со мной
в разлуке рек
в распаде моей тени
Предсмертное дыханье листопада
Осень.
Предсмертное дыханье листопада.
В могильном золоте
вдвойне великолепней
красота.
За воздух –
сырой, дождливый, ватный
прах-бальзам –
цепляется слезою неприметной
ветер птиц.
Мне ничего не надо,
кроме ваших глаз
и кроме ваших уст –
прибой янтарный
в ржавчину дорог,
полынь артерии речной,
нагой алтарь, луны горчащий вкус,
венозных скверов нимб,
надежда на бессонную прохладу
поэзии ночной.
Аорта солнца на разрыв.
По тине окон блюз.
Предсмертное дыханье листопада –
за ним, лишь вечность,
вечность, вечность – миг.
Готика
Тонко-кислотная струйка ночи
кровоточит в зрачках фонарей.
В бумажную стружку ветра капает лимфа луны.
Клок отрешенный мертвых созвездий провис до костей
неба, цвета заброшенных шахт преисподней. А у стены,
расстрелянной гнилью дождя, маячит ржавая дама-смоль,
с арфой бескровной через плечо, с судорогой
на землистых губах, с нежным настоем
из эпилептических трав.
Влагой аспидной ноздри по воздуху.
Бродит себе и думает:
“Кто бы подкинул на чай?”
(вскрытой тряпичной веной,
пулей в ребрах осенних).
Водит от савана тенью,
ей же скользит в подвалы души –
здесь ли свеча?
Дышит ли сердце, набитое теплым свинцом?
Я осторожно взгляну ей в лицо,
там будет –
завтрашний день…
Ожог
Соленый ветер – душа, зовущая к морю –
шли весточку –
песню прибоя
разрывом сердца о скалы,
шли пенную, млечную
влагу,
и медно-серебряный дым
с вечернего мыса.
В пальмовых нимбах,
в сапфире прохлады,
в свечах кипарисов
живет твое эхо, звенят твои храмы,
лозы льются соки,
и я
за углом,
за бортом,
у огня
твоей южной звезды,
первый в очередь
на ожог,
на расстрел глубиной
горизонта.
Писать твой портрет углем
писать твой портрет углем
самой глубокой ночи –
моя наука терпенья –
когда на каемку сердца
стекается лунный воск
когда набухают почки
северных звезд и вместе
сердце и звезды – пламя
твоей бессмертной весны
писать твой портрет словами –
под силу лишь песням
птиц
под силу лишь эху
гор
под силу лишь свету
тьмы
самой глубокой ночи
@ромат
Te quiero, te quiero –
молилась луна
в фиолетовых сливках неба.
Te quiero, te quiero –
ветер носился
в сладости смоли ночной химеры.
Te quiero, te quiero…
Испанских ресниц лучи,
словно заката веер.
В руки огнем просились
цветы
с летних пожаров лугов.
Te quiero, te quiero –
это
ищет
трещину,
это ищет любовь свою
птица в моем сердце,
вдыхая млечную сажу
созвездия Лиры,
не зная не время, не места,
когда задохнется музыкой вновь,
ладаном музыки с плеч
андалузской грешницы.
Blues #2
Зари холодный пот с души-прохлады.
В ореховой скорлупке мозга
цветет сентябрьская роза,
как переношенное чадо.
И будет осень, будут кости,
и прах, и пепел, хлеб на них,
словно с немых полотен Босха
сошел зловеще-вещий крик.
Как ты оброс желтушной плотью
простудный сон-сентябрь.
Изношенное тело
безлюдных скверов,
и тишина внутри,
в ней пасмурная степь
дымится мелом
утренних туманов.
И нам с тобой гореть
на перепутье
листопадов-
ливней,
на горизонтах, что могильная ограда,
в железных лапах
неба из стекла.
Твой взгляд – мой взгляд –
прямая линия –
и между ними
лилии
пустынных звезд,
любви осенней фатум.
Ткань дождя. Баллада #3
Когда закончатся слезы дождя,
и прорвется черное солнце осени,
когда нас оденет сладкий туман октября
в догорающих утренних звездах,
и смертельная скука листвы
заполнит глаза неба,
скажи мне, что мы
живем, скажи мне, что мы умеем
любить, как солнце любит луну.
Когда разольются аллеи светом
бордо, и мы выйдем к ручью
молчанья, напившись соснового ветра,
скажи мне, что мы не зря
любили бродить босиком по стеклянной росе
тайных желаний. Сладкий туман октября
под одеждой вновь соберется в жемчуг.
Вспомни меня во сне,
когда будешь срывать снежный блеск
с ткани дождя…
Люминесценция
Затмение окон
в фиолетово-снежном облаке.
Ломит кости.
Седая туманность в глазах кошки.
К дождю.
Воздух просвечен золотом
с болотным оттенком.
Березовой крошкой
зимы
дышит в затылок ветер.
Люблю
Тебя
люминесценция мертвенных снов,
пепел-дымок холодных цветов,
металлик предлунной дороги,
зазеркалие луж и анкет
безымянных легенды.
Люблю,
когда к дождю,
когда бледное
в моде,
когда в сердце пьяно-кленовом,
растущим закатом слабого солнца,
бьется
огонь ледников.
Перспектива
Слышишь, ни звука.
Луна, как заплывшая жиром шлюха,
отдается сирени ночи, воздуху спален.
Видишь, смоль прорастает
пьяным бродягой по переулкам пустыни,
сахаром тает, лает
шавкой на привязи звезд.
Ветер дамасский клинок приставит
к горлу и резанет, срезонирует с грустью
мостов. Слышишь – ни звука – мороз
по коже – страхи, стихи, тени –
и что-то в груди пульсирует жалом розы…
Чаровница
Черная чаровница с хрустальной душой ручья,
мимолетная бестия летнего ветра
в декорациях сентября,
невеста на алтаре из дождливого света
и сумрачных облачных стай
над кумачово-желтым кортежем
обочин. Ландышем тает
озябшая свежесть
нашей летучей встречи, нашей воздушной прелюдии
в паучьем бархате полупрямых рассвета.
Голос осенней поэзии будет
нашим проводником до момента
обрыва на линии глаз,
сверкнувших солнечным зайчиком грез.
Малиновой дымкой обдаст
шепот невидимый губ, и затаивший дыханье вопрос –
до завтра? – повиснет на сердце теплым эфиром.
Черная чаровница с хрустальной душой ручья,
пламенем окон, деревьев, домов обнаженная весть,
найденная рассветом,
моя и ничья,
перышка утренний взмах
у плеча,
в потоке машин,
на интимной ноте негласно-
взаимных сердец.
Слезы рябины
Слезы рябины в окне.
Мышью летучей плавает взгляд по стеклу.
Потенциальной энергией снов
хлябь небосвода схоронена заживо.
Сырость обоев сроднилась с дождем.
Шелк паутины в углу
ловит хорал сквозняков
многоэтажных.
Эхо, промокшее эхо, упало в прихожей,
эхо солнечной браги.
В зеркало, в тусклое зеркало
смотрит туман дверного глазка.
Вселенная расширяется дрожью,
сужается до размера огня
в камине. Вектор,
сломанных ветром цветов, нарисовал на песке
прибой.
Дневник подытожив
осенний,
точкой заката, кляксой рябиновых слез,
мертвенный пульс в виске,
осторожно,
нащупал плечо тишины
в теплой ткани халата.
Проникнув во взгляд,
слезы рябины
воспламенятся ядом
осени, тлением мертвенных звезд,
населявших поэзию мира
миллионы эпох назад…
Фиолетовый саван
Парящая фиолетовым саваном
звездная ночь над полем,
орошенном кровью молочных сердец,
где растерзанной плотью, земле,
приносила жертву
война,
от которой кормился стервятник
с царских подмостков –
помнишь ли ты
облако слез
матери,
превратившееся в цветы
на могиле безвестного рядового –
увидишь ли за горизонтом
угольных, опустошенных глаз,
как еще одни окна воскурят
свечой погребальной
свое одиночество.
Эолийский лад
Младенец, кормящийся кровью
октябрьского листопада.
Евангелие от осени,
прочитанное
у стены янтарного плача.
Дождь скопил в гортани прозрачной
сказки тысячи и одной ночи.
Обещанная награда
за голову солнца –
белый ветер камнем на шею.
Ищи же скрижали завета
гуталиновых облачных рек,
простреливших небесную толчу,
в них туман отпечатков пальцев Венеры,
возлюбившей луну
в бреду насилия ночи.
Обреченная дымом листвы,
драгоценная медь заката,
как многие тысячи лет
одиночества,
как билет
в одном направлении.
Филигранное увядание
изумрудом в осеннем колье.
Орфеика эолийского лада
в тишине многоточия.
Метроном
То ласковый, то грубый
дождь,
и винный цвет листвы
усталым фоном…
Не ждать, но верить,
разбиться в щепки,
чтобы быть полнее
от любви…
И осудить печаль, и разложить вишневый
обугленный закатом горизонт,
из рук ежовых выпустив голубку…
Не спать, но видеть сон
в твоих глазах,
лоснящихся росой
нагого утра…
Вот даль шумит, вот ветер в камышах,
вот солнца мак
скользнет с лица улыбкой,
вот мраморной волной
вдохнет небесный край,
так, что рукой подать до глубины…
Черновики листопада
октябрь,
изливающий семя пустыни,
тупик
серого неба асфальта…
воскресный вечер,
опохмеляющий коньяком
осеннего заката…
поэзия, поэзия –
дать прикоснуться к своей душе…
выжженные черным песком
глаза ночи,
освещающие бездорожье сна –
точка инициации внутреннего художника…
очарование холода,
вскрытое случайным прикосновением…
однообразно глотаю
сырой туман окон,
кашель дождя,
пробивающий бронзу луж…
Лихорадка Yellow
Протрезвеет утренней прохладой
сажа полуночного костра.
Осень, осень –
талым шоколадом
солнце,
прелый воздух в снах-корзинах,
дождь дробится оземь,
проседь горизонта,
лихорадка
и туман в крови.
На ботинки прыгнет листопадом
желтый вальс,
озябший дух огня.
Небо коррозийной маской сшито,
по следам-слезам
слепым лучом веди
октября развод бездонно-лунный,
что на окнах влажных,
где всегда,
пульс застенчив,
взгляд тускней земли,
красноречьем дышат ветра крики,
и любовь – воды июльской жажда,
и постель – застывший сад любви…
2 вариант
Трезвеет утро серебром росы.
Огонь полночной сажи в легких.
Осенний свет –
смоль негатива.
Поплывшим шоколадом
матовый рассвет.
Сопревший воздух грез.
Крошится дождь за ветку горизонта.
Нервическая тень в подкорках глаз.
Подошвы залипают желтым танго
озябших листопадов.
Коррозия небес,
колодцы слез пустых,
слепое направление луча
в разметку крыш
бездонно-лунных.
От молчаливых окон –
робкий пульс,
землистый взгляд.
Не в ноты ветру биться,
любви бродить июльской жаждой,
садами снежных роз.
Кобальт
Ветер зари, прорывая кобальтовые занавески раннего неба,
повеял холодным каменистым берегом северной Атлантики.
Мне следить за тобой, печальная чайка над чешуей чугунной волны.
Спящие в пустынном тумане холмы отзовутся суровым эхом любви.
Мантия засохшей травы спадет с плечистых просторов нордических глаз.
Битым стеклом брызг ранит сердце, вороном старым сгнездится заря
в его запутанных кронах, дождь нервной львицей подсядет
к разбросанным камням, его револьвер перезаряжен
свинцом аккордовых туч, и деревья заговорят
на языке осеннего яда, ступая по глиняным черепкам
разбитого флота под флагом цветного тепла.
Снежная соль, оспа из мертвых лилий, проступая на коже
вдохнет в нее старую тьму древнего океана.
Ветер зари, вскрывая грудную клетку эфирным ножом,
повеет листвой детских воспоминаний.
Я слежу за зыбкой точкой на горизонте, за парусом
уходящего навсегда фрегата времени,
махая ему керосиновой лампой летних минут,
посыпая золой с вуали холмов голову солнца.
Распахнутые двери приглашали парус на рассвете
Хрупкий, песочный тростник, считывающий соломенным лезвием
движенья воды, переливы пурпурно-синего ветра,
слушающий, как гипсовый полумесяц черпает из худосочной реки,
изрешеченной звездами, винно-сребристый ликер, бальзам ночного аптекаря,
веной души во мне, в человеке с забинтованным сердцем, с бездной
вопросов к псалтырю в кармане на голое тело, со взглядом зеркальной рыбы
в изогнутой угольной арке радуги ночи; во мне –
несет в этот мир, своим шерстяным гулом, кружева отражений сакрально-живого,
поэзию пятнистых, болотистых строф, туманные башенки с огоньками слов
на скалах вселенской тоски обреченной плоти;
во мне – дает клятву земле, заправленную кострами лета и духами осени,
корнями весенних садов и цветами зимы; на коралле солнца, на саранче облаков
ржавым закатом увидев свою участь, увидев, дает клятву всему живому –
жить забитым гвоздем на стыке страдания и восхищенья.
На ощупь
Полынь рта, снег волос, ветер пальцев,
заплаканные солнцем глаза младенца, пустыня глаз мудреца.
В скупой, дребезжащей серостью осенней системе координат,
наскребаю сведенную сталь струны в окне уходящего поезда света.
Кричащие кошки, где-то рядом, их металлического скрипа когтей
ищет глиняная дощечка души.
Стреляю метафизической скукой волхва в каменное сердце ноября,
в вырванные волосы светила, в слепоту небесного ока,
в охрипшие связки ворон на проводах ветра.
В невзрачном небе – ускользающие видения звездочетов,
потеря словесности, раздробленный алкоголем скелет завтра.
Кипящий кофе с капелькой коньяка, крепкие сигареты,
обнаженная кожа сонной натурщицы, ароматы остывшего моря –
продолжаю смотреть из подполья осеннего ветра
на бесконечность его проявлений.
Каменистые улочки Праги, сырые подвалы Питера,
пот виноградников Юга – я люблю путешествовать в памяти,
оставаясь сумрачной точкой на голой бетонной стене с выцветшей картой.
Гипсовая скульптура мыслей, разбитая о камни
всеразъясняющих монографий чужого опыта
(на выходе, все равно – ты и твое одиночество).
Катарсический плач в разорванную рубаху тополей,
на плече всеядного ветра, благословление с языков ледяного дождя –
последние утешение, ярость смирения.
Просто, остановившись, отбросив все постороннее,
проникнуть в сердце музыки.
Случайно выуженная из пустого пространства гармония,
красота момента, расплывшегося вечной дорогой.
В кривых зеркалах конвейерных улиц
живет, тайным безумием, тень художника,
живут сбывшееся грезы, по неотступному движению внутреннего зрения
сквозь боль, ненависть, разлуку, любовь и еще раз любовь,
сцена, скудного на разговоры вечера, оставляющего ей еще один шанс.
Лавинообразная масса мозга, стилизованная под черный бархат,
где –
забытая смерть в игре наперегонки,
const закона непредсказуемости,
деградация, как ступень эволюции,
не существующий порядок вне хауса,
цели, теряющие блеск воплощения,
священное писание ночи на ступенях одиночества,
послевкусие костра, глухое устье ожогов воды от плавников звезд,
черствеющий смог луны, обливший желчью нежный цветок
ночной мостовой, где ютятся клерки и проститутки,
сердце, разлитое лунной кровью на могиле осенних цветов,
проклинающее спасенье свинцового воздуха
на влажных ресницах рассвета.
Призывающая любовь, Сапфо, перевернет дыханьем
крылатые страницы души в прострации пробуждения.
Разъедающая теплота приветствия бродячего волка зари.
Утро. Хорошее время для медитации. Хорошее время, чтоб умереть.
Аминь.
Свинг-таун
Экзальтация звезд на ветру,
виолончель улыбки луны
с бутона ночного цветка,
в стрекозах фонарных венков
мошкара дневной пыли,
оседающая
в сырость костей новостроек.
Я сплю на коленях проспектов,
как апостол
самой древней и долгой ночи,
вырезая морщины газонов
лезвием испепеленных зрачков,
я проповедаю нежные камни
жертвенников,
и застывшую кровь зимних садов,
чтобы быть, хоть на градус честней,
чтоб обмануть вечнозеленую смерть,
хвоей провисшую
со ствола призраков времени.
Отравленный саунд
Механически-разрушительно обновляя гигабайты дерьма
в пыльно-свинцовом черепе, распотрошенном мышиной возней,
завидуя первобытной чистоте обезьян,
лечу болезнь – наличие тела – парами медного виски
с крепкой табачной росой, периодически разбавляя стихами
(любовь к жизни)
Разбрызганная вода сознания находит и принимает
все новые формы, вливается в чашу осенней психоделии
(иду на поклон к интимно-краткому,
просвещенному моменту безумия,
засыпая бризом возлюбленных глаз)
Любовь, добровольное истязание ее прозрачной плоти,
с претензиями на святость
(моя любовь)
Мне встречаются спутницы Бахуса, в окровавленных от вина,
уносящихся в ночь облаках,
говорящие на языке змеиного тела;
их сияющая, словно доспехи Марса, кожа
отражает всю красоту греха
(только видения)
Осенний парк предсмертной судорогой
на границе раздела двух сред
впивается в лунное небо
(моя душа)
В неподвижной пластике окон нежится
скользкий ящер аутичного солнца
(растаявшая свеча)
Похороненная заживо мельница листопада
в беззубом лепете предзимнего фосфорного рта,
обслюнявившего землистые островки обочин
голодными стаями голубей
(нацарапанные, первым снегом, души)
Отравленный саунд пустоты на ржавых петлях дворовых качелей
под соломенным облаком
(дорога осенней вечности)
Закат, перерезающий горло дубовой жилистой шеи осеннего дня,
ломающий изящные стрелы тонкого света берез,
туман из звезд в моей рощи, гуляющий пророчеством пепла
между страниц, закрытых дверей и глаз
(муза нью-эйджа на надгробии солнца)
Воспоминания, которых, возможно, и не было
Я проснулся в утробе матери от передозировки, висящего,
где-то за горизонтом ее глаз, синего неба;
на меня обрушились стены мира, нервом душной свободы,
где каждый бредет по своей, отдельно взятой пустыне.
Здравствуйте, но я ведь вас не просил.
Здравствуйте, но я ведь даже не знаю, хочу я того, или нет.
Здравствуйте, убийцы моей невинной природы, моей пустоты.
Кажется, кто-то задумался (или сделал вид)…
Я явился на суд присутствующих
обрезанной пуповиной молодого августа, на рассвете, в шестом часу,
пленение кислородом, будто наждачной кожей, резало горло –
самое лучшее время для отпуска
(слава богу, тогда, я еще не мог этого знать);
наверное, ночка выдалась жаркой –
с тех пор, я люблю ночь.
Кажется, что люблю…
При рождении, вся моя жизнь,
будто пронеслась у меня перед глазами,
но, к счастью, я все скоро забыл,
ведь знание будущего не освобождает от ответственности,
иначе, возможно, Вас, читатель, для меня,
здесь, никогда бы не существовало,
здесь, в оптоволоконном удаленном доступе, меня, получающего
авторский грош внимания во имя бессмысленных слов.
Кажется, что бессмысленных…
И вот, я подытоживаю сгоревший момент, секунду, умираю в нем, в ней,
подсчитываю ступеньки безысходного очарования,
и неловко спрашиваю себя:
верит ли в нас еще Бог,
как верят эти старые оловянные звезды с обрыва вечности,
как эти лебединые облака,
громоздящиеся на геральдике горных щитов?
Кажется – да…кажется – нет…
крещусь, в точке схождения линий жизни,
спроецированных на пыльную книжную полку
с историями болезней,
и закрываю глаза на давление света,
открытого даром улыбки.
Букварель
Меркнет молью молитва моря,
Самая синяя, самый соленый сапфир,
И кажется, кричит киноварь
Закатной золы, завуалированная
Под пожар песка и памяти.
Ритмом разлитой ртути
Возятся волны с ветром,
Ленно-лиловой лепниной льются
Горизонты гор громовых, гребни
Древних дольменов. Дымок
Кипарисов капает с кистей
Аллей. Аллилуйя! Аллилуйя!
Тяга таверн, теплая тушь теней,
Звездные зори звенят зазеркальем,
Свесившись сонной солью
На набережную нуара.
Чарки чаек черпают черный
Воздух весточкой ветреной вольности,
Колыбельным криком. Курю.
Пепельной птахой песня поздняя
Крылья-куплеты кидает
В лицо ледяной луны.
Искрой илисто-изнеможенной
Догорает день, доставая до дна.
Прибой, патокой пены прожженный,
Сияет скользким свеченьем.
Слышно созвездиям сердца стук,
Мятного, мариинского, млечного.
Образ отлитый оловом
Влаги впадает в воронку взгляда –
Это эскиз эха
Улисса. Ульем упало
Безмолвие бархатной бездны
Неба ночного, нитью напутствий
Сходясь сквозь слезы Селены.
Морось молочных медуз
Режет рук распростертых русло.
Плоскость парит пространством
Трехмерным. Трудно
Быть безучастным, безликим, бездушным,
Наглотавшись нот
Чистого черноморья,
Перед прозой, плененной поэзией,
Перед плывущим полем
Венозных водорослей, влезших
На скалы сердца.
Акценты
Последний день, моей последней осени,
До тридцати.
И так – до бесконечности,
По встречной.
Краюхой уха задевая
Ударный взброс ежесекундности,
Слетаюсь в память, в грезиц белизну –
В неявь – там, где теплей и безопасней,
Где меньше мудрости
Лицом к лицу.
Взгляни, душа –
Осколки дня волной смывает лунной.
Безумие –
Считать осколки дня.
Взгляни – строка,
Созвучие метафор,
И многомерный опыт личных сред
Шлифует, преломляет и при этом –
На выходе – читатель, а не автор –
Ожившей плотью задышала глина
Стихотворенья на клочках салфетки.
Последний день зачатия зимы,
Еще нет тридцати,
Но так уже знакома –
Во влажном блеске
Мотыльков фонарных –
Кома;
И время, снежным комом,
От тоски.
Декабрьский дождь
Ожидание послевкусия кофе,
притаившееся на глянце сетчатки
утро цвета ночи с декабрьским ливнем.
Атлантический фронт – говорит Гидрометцентр;
чертова слякоть, жди изобилия
гололеда –
кривится душа в поднывающих позвонках.
Жму на блестящие язвочки кнопок мобильника,
передаю привет
случайному абоненту,
авторизирую память и интерфейс
понедельничного синдрома невидимости,
и все – свысока
своего падения.
Здравствуй душа, я соскучился, как ты…
Прикормленная, смотрит в лес.
Накатывает
вдохновение подзаборного блюза с кислыми щами.
Ставлю точку, договорим завтра, на интерес.
…………………………………………………
Интерес мой – геометрия цвета, алгебра звука
и проводница поэзия на ниточках
голосовых связок усталой реки.
Барабанная дробь дождя в водовороте уха
скатилась волной черепичной –
зимнее отступление, декабрь с пальца правой руки
обронил обручальным кольцом серебро
и пустился в бега. Подставляю ладони –
с неба беда бедокурит бледной балладой.
За стенкой темно,
в комнате, кое-где, еще теплится свет с бутона,
слипающейся под тяжестью вечера, люстры. Прохлада
нового тысячелетия, маркированная Водолеем,
изливает на голову дерганый трафик.
Мое имя – четыре буквы в анамнезе святости.
Живу, как умею –
хорошее оправдание, хорошая эпитафия,
в теории относительности,
перемноженной с теорией вероятности.
…………………………………………...
По-вероятности, дождь и ветер
когда-нибудь дадут слабину, и тогда, на сухую,
я нарисую солнце в твоих волосах,
моя первая-последняя любовь,
и тебя – надменный философ, смерть…
Лотос
Вечер с привкусом миндаля и мяты.
Белый плед января, укрывший озябшую кожу.
Холод лучистого неба в серебряных перьях звезд.
Шуршанье халата,
Метель поцелуев взахлеб,
Трава простыней, измятая
Ласкающим смогом, твердеющим чувством –
Укрыться в приливе тепла.
Во взгляде
Лотос рассыпал жемчуг,
Кедров тенистых шепот.
Волнами
У окна
Обнаженные фразы
В лунном шампанском
Искрятся.
Под пледом
Январского мха
Бежит ручеек весенней преступной воды.
Руки твои
Не знают покоя от ласки,
Режущей линии наготы.
Черных ресниц ракушки
Влагой насыщены, вспрыснуты
Бледного диска ликером.
Чистая, чистая
Музыка, танец метелицы
На лепестках радостных губ.
Радость связала ночь,
Радость, вобравшая пламя волос
И глаз твоих крик смоляной.
Млечное
Белый стон небытия, пот февральской колесницы,
Снег искрится, снег дымится в обмороженных руках.
Весть из глухоты души, серебристая лисица
Непротоптанной дороги, дрожь лазури на губах.
Сонный почерк, сонный хмель, свет, застрявший в минерале
Лун туманных, липких глаз недоношенного солнца.
Ватный шлейф седых аллей, соленые шпили сада,
Целлофановое небо, ветра ледяной каркас.
Здесь искать смиренье старцев, здесь плодить пустыню сердца,
В одиночестве табачном пить вино остывших рек.
Здесь молчание и святость, здесь водой и хлебом пресным
Заедать попутный холод и смотреть короткий метр
Режиссера-февраля, прижигающего боль,
Боль бесцветной дикой розы под стеклом у мертвой свечки.
Стон скрипичный белым кружит, в мозг спинной вонзает вечер,
Прорубь фонаря простудой ленно падает на стол.
Здесь нескладное наречье ляжет в бархат, бархат млечный,
В жемчуга больную сыпь,
В танец бледного рассвета,
В малокровие заката,
В мысли призрачный помол –
Умереть сегодня ночью, чтобы завтра снова жить,
Чтобы завтра снова вьюжить
Вакханалией весны, в ручейках нагого цвета,
Василькового разврата,
С той, которую нашел
У костров февральской стужи.
Самопоглощение – Долгострой – Расщепление
***
Приглушенно стелется вечерний свет. Седина домов в оконных мотыльках
Растекается закатом. Шелуха проулков и дворов цветет пустыней.
На клочке бумаги оживает бриз, дрожь в морских устах,
Глубины темнеющая зелень. Я леплю из воздуха – из глины
Ветров снежных – узелки на память. Тишина находит свою нишу
У моих дверей, в моей прихожей, в складках мысли,
В жилах батарей, где сок апрельский дышит,
Задирая старческую маску поздних зимних чисел.
И мгновение, вместившее меня и все наигранное местом окруженье,
Данностью, как призрак, как абстракция, туман.
Драконий след оранжевого солнца, изверженье
Мрака на росе сетчатки, все, как пар,
Проникнувшийся даром любить палящий холод.
И легкое покачиванье сосен, и мертвое броженье тополей,
И голая земля, и звезд стеклянных прорубь –
Все, только повод обрести себя скорей –
Все, только повод потерять себя скорей.
***
Сон прошлогодней листвы, музыка ржавых качелей,
уголек сигареты и лук на окне, привкус тепла под шахматным пледом,
нежный дымок незначительных фраз.
У каждого дома своя душа, свой вечерний
уют свечи, свой любовный роман.
Воздуха лед в февральском небе
(кофейно-молочный придаток крыш)
молчит всегда об одном и том же.
Плеск синей матрицы, вздохи соседских дверей,
запах мороженых яблок в вазе, орнаментальная кожа
ковров – у каждого дома свои секреты,
свои бродячие песни, свое выраженье лица.
Мы строим наш дом на сваях
взаимных обетов
дарить друг другу часы
без циферблата и стрелок –
безвременье, пространство без дна, молитва без слов.
И ты веришь в ночлег под луной
абажура, где призраки – наши сердца –
одиноко сидят на качелях весны,
написанной мелом февральских обоев,
а значит, месяц длинных ночей
уже горит за углом.
***
Испепеленный снежной мишурой, лоскутным покрывалом гололеда,
Изъеденный нагим приливом хрусталя с ветвей зимы,
Я забиваюсь в сети тишины дороги, немых созвездий сбродом
Влачусь по горечи ночной. Прощание пугающе прекрасно. В плену луны –
Движенье взгляда; в смоле сугробов – шелест рук.
Наедине с собой теряются слова, погрязшие в абсурде,
Табачный дым струится комом в горле, стук
Сквозняков подвальных из белил-загулов
Мерзлоты. Заря голодною тигрицей
Оскалится с восточного престола. Пора. Напутствия песок,
Гранит печали…
Мне будет холодно, мне холод будет литься
В раскрытые ладони, в плывущий горизонт
Конца – как освещенного начала.
Центр масс
Бледно-снежный придорожный блюз в растворе окаменевших обочин.
Небо, вздыхающее сырым агатом ноздрей африканского буйвола.
Плющ проводов, гематомы фар – солянка вечернего почерка
Городского движения. Шум, ручьями обветренных губ,
Шум, проникающий в самое сердце желанья немого пространства.
Пластик оконных зрачков слезоточит одомашненным солнцем.
Пружина людского потока разжата. Голодной пастью
реклама съедает тонкую грань вниманья. Ветер бесхозный
лижет подщечной лица, ждущие теплого взгляда, знакомой улыбки.
Электричество неразрешенных вопросов искрами бьется о воздух.
Последний раз, опять повторится. Вложенный смысл обретет зыбкий
нимб, освещающий улицы внутренним светом. Лунные косы
лягут на грузные плечи кровельного плоскогорья.
Это, только преамбула, развязка – в листопаде ночной сирени,
когда на согретой постели ты найдешь мою боль,
судорогой сердечной мышцы, мою любовь, на смиренных
осколках ладоней –
ради этого – и серо-молочный блюз, разбавленный
алкоголем бегущих дорог, бегущих, будто импалы от львов лимонных саванн;
неразрешенных вопросов тлен, оставленный
на замершей обочине; ради этого – рождения нового дня.
Письмо. Белый дождь
Вуаль табачного вечера на выражении окон. Март плодоносит снежно-дождливым смехом.
Муза уснет в грязном сугробе, и Дионис разбазарит хмель по радуге глаз.
Звезд порошок проглотит туманная залежь, черная маска небес, сонный потерянный пласт
призрачных улиц. Мироточащий ласкою воздух, морщины ореховой
скорлупы на лунном фантоме, все обернется твоим отсутствием, нашей разлукой.
Нам есть, что сказать, пусть мы и молчим, нам есть, что беречь, пусть мы и полны растраты.
Спи, пока время решает за нас, спи, пока медом холодным мажет оклад свой
ночная икона, храм безмятежного дыма снов, губ мертвая сухость.
Завтра я снова приду к тебе, с тем, чтобы коснуться причала одной минуты,
решившей мои слова и дела на миллионы лет, на миллионы зим,
занесенные твоей вишневой вьюгой, сердцем твоим.
Хлопок ночной на подушке, ветер, прошитый на ткани постели, ветер укутал
штиль моих нот, плавность движений кисти. Меня печаль полюбила –
чистый источник снега и звезд, ладан ранней весны.
Меня полюбили твои руки – ласточки солнца, крики грозы
глубоководного лета, что ожидает в прихожей. Я скинул
вуаль табачного вечера – там была ночь…
Увертюра №2
Матовым тлением фонарей на морщинистой плоти обочин
рассеяна память погасшего дня. Солнце (спокойствием суфия)
сходит в могильную стужу, принимая пурпурно-лиловую смерть
от руки привратника ночи.
Стекла машины расшиты дождливым пухом,
глотающим теплую гниль мартовских ветров.
Рубиновый след
горизонта плывет в летаргических водах.
На кончиках пальцев
огненный лед и бархатный холод.
Цветомузыка
купоросная шляпа полдня
ложится на бруснично-осиновый луг
в порфировой крошке цветов
цейлонский алмаз эфира
прошит гиацинтовыми
арабесками солнца
терракота тропинки ведет
в павлиний туман
касторовой рощи
муаровый шепот листвы
обнажает гортензию
твоего сердца
На алтаре из лунного камня
Свет мартовского снега –
отголосок лилейной зари весны,
оркестровая блажь бисквитного неба,
девственный луч хрустальной альпийской слезы –
так прощается холод с тобой,
так встречает тебя наводненье коротких ночей
и мятный настой
оживающих почек теплых созвездий, чей,
стреляющий звоном серебряным, кратер
переполнен бордовым вином
чувственных мук и объятьями
розоволицых рек. Ляжем на дно
алым корундом заката, диадемой
радуги из перламутровой пыли
украсим мотивы берилла
в зачатии сладостно-нервной
талой воды.
Соборная млечность.
На алтаре из лунного камня –
мартовский снег, что в руки твои
пламенем лилий падал
и превращался в жемчуг.
Органная фуга растаявших ледников
Солнечный улей распотрошила апрельская вьюга.
Теплым дыханьем гуаши хлестнули ресницы аллей.
Пепел оранжевых ливней колдует над лугом
пьяных от запахов глаз, от запахов дуновения
лазорево-облачного листопада. Органная фуга
растаявших ледников смазала ядом песочно-болотным
синие губы зимы. Слюдой изумрудной
выложен путь в наш последний приют, сотканный
леопардовой яшмой заката.
Сердолик
Многотонной мандариновой подсветкой горизонт трещит по швам в вечерней луже
мягкотелого налета мая. Пар дождя толпится на асфальтовом поддоне.
Воздух липнет легким алкоголем к розе губ. На тигровом глазе неба
отпечаталась любовников душа. Ты веришь в душу
вишни, обретенную весенним пеленаньем? Ты веришь в нежность лона
сердоликом тающей звезды? Если, да – возьми мою ладонь –
она из льда ночного, она из млечной вены
полночи прозрачной, в ней серебряный огонь
и вод хрусталь…
Гобелены
верблюжья шерсть целебного тумана неба
неба, цвета побегов можжевельника,
цвета середины мая
позднезакатный циркон
дорога из звезд – металлический блеск
оперенья скворца
тень шагов легка, как чистая ангорская пряжа
подвижна и незрима,
как флейта иволги
хризолит родниковой травы
молчалив,
как белый аист
мягкость и теплота кашемира
в размахе крыльев
степного орла – ветра
Каприz ля-минор
Камнем плывет по волнам пьяной музыки племя неоперившихся скверов.
Ржавые трубы сорванных связок весны, горький светильник утренней мяты,
скомканный воздух в свинцовых тонах, слезы слепого сновидца рассвета.
Преломленное прахом влажной земли ощущенье тяжелой свободы. Вата
туманных цветов, призрачных почек-рун узелки в атмосферной похлебке,
кафель дождливых надрезов. Остаться один на один с мечтою о ласковой смерти
в дионисийской траве, опасть аллергеном столбов тополиных в походку
влюбленных теней. Секунды, минуты, часы, километры
и еще пятерка незримо сжатых пространств – координатная сетка
слепленной страстью плоти, бродяжки и попрошайки – секунды, минуты, часы
и вечность мгновенья вскрытого жемчугом лотоса. Заводь рассвета
спалит чащу ночную, пыль мостовой похоронит пепел черной листвы
на венозных развязках. Слышать, лишь бархатный шум воды
в озере глаз первой встречной, чувствовать, лишь
острие наконечника огненных стрел с протуберанца звезды
сердца, ждать, лишь данности совершенную боль,
бледные губы смочив соком багровой вишни…
Пространство der freien Assoziation
…улочки старого Иерусалима, ведущие на Голгофу…
…вечная влюбленность музыки Берлиоза….
…отсыревший уголь ренессанса дождливой ночной плоти….
…обжигающий летней лозой привкус коньячного спирта…
…акустическая импровизация памяти…
…можжевеловое масло на пальцах от деревянных четок, хранящих тайну…
…головня абажура в соседней комнате, как закат солнца над Вечным городом…
…сонная роза, принявшая образ дымки табачного яда…
…дзен, блуждающим нервом застрявший в подкорке сухих ежедневников…
…поэзия Монмартра, разбившая сад на склонах землистой весны души…
…цветок греческого огня, дрожащий под пледом осенних кленовых листьев…
…капилляры фонарной флаги, рыжей, как борода Ван Гога…
…лабиринт Минотавра, распутанный постижением смертной природы…
…жизнь, смотря на тебя, я вижу палитру из слов.
Полутона
Отцветающая матовая скорбь вешнего ручья.
Городского воздуха хорал, искрящий лазуритом.
Гематитовым дыханьем обелиски трупные заводов
ловят взгляд – на нем – молчанье рун.
Солнца бледную ожившую креветку
встретит плачем, стоном первобытным
прошлогодняя зола травы.
Эликсир тепла обил подмостки. Сплюнь.
Тьфу-тьфу-тьфу – прокашляет вдогонку
ветер-ласточка сквозь магию Венеры,
расшвыряет пыль пятнистой яшмой
и присядет на плечо топазом
из созвездья Овна. Кровь пространства,
как мелодия тибетских чаш, напела
звон целебный, джаза благовест.
Тьфу-тьфу-тьфу – не сглазить.
Не сфальшивить.
Химера
Остекленевший огненный шар Дианы,
мраморный берег ночной,
меридианы хвоинок звездных,
феррум дыхания Аквилона,
артерии ароматов
холодного океана
Фобоса. Чадной свечой
пробирается какофония поздних
оркестров в дом мой,
в дол мой, в боль, в долю,
в воздух, в лозы
проекций окон. Иллюминации грации
и кривизны весны, ласка
и деревянистость предчувствий.
Пусто, пустынно, картинно
густо от смол и темно-кровавой
пляски
далеких костров.
Черная соль
О, Африка – корабли из песка, бледная кровь оазисов,
прекрасная нищенка, растерзанный жарким ветром шелк
янтарного паруса, львиное логово черного сердца.
О твой гранит разбивается волн стоглазый
огонь, яд скорпиона в твоих жилах, сок
плодородных рек питает твою грудь, блеск
ритуальных костров покрыл твою кожу сухую.
Пепел серебряных водопадов
проливает слезы,
песни шаманов запрятали скорбь в эхо древних пещер.
Саванны опять ждут дождей,
гиены лакают
воздух ночной падали.
О, Африка – кричат корабли, черная колыбель,
качаемая
сединою времен,
свободных, как тень гепарда…
Синестезия
Забиться в угол от света, свиться лисицей снежной –
не так то просто, когда под сердцем тесто спеет – горящий уголь,
туго привязанный к злакам неба топленного.
Молчать слепотой, созерцанием сальным, матовым, туманом грешным
ползти между трав, пламенеющих дурью
густых мазков. Спрятать лезвие закаленное
в сонное лоно завязанных губ, лезвие проникновения
к плоти всеядного солнца, к горлу стоглавого горного баритона,
к блюдцам озер, сплюснутых бирюзой, яшмой, влажным
бальзамом подводных ключей. Легкость мгновения,
объявшего облачный сад, перевесит века чернозема
и многоэтажного жира в зеркале бытия. Страшно,
страшно оставить натруженный взор, тонкий, ломкий
пробором реки, дуги горизонта отведавший, сведущий
в цвете лилейной листвы января и, принимающий, с тем же
гостеприимством, листья медвяно-хлопковые
августовских родников. Укрыться леностью глухоты, стелющей
вакуума ткань на заточки свирельные в баснях скворцов, на лежбище
песен ветрено-сладких – можно ли, Господи, твари твоей,
бедному страннику, ратнику, всаднику апокалипсиса и святоприемнику.
Можно, если забыть, что тленен, что плотски обременен и влюблен
в пробелы священного текста природы, а не в олово слова
звездной ночи на шлейфе чарующей вены
млечной дороги. И если, все же, забиться в угол, то, только под это крыло,
под этот мотив алмазных дождей, под этот клубок рептилии лунной,
до самого мяса неисповедимых струн.
©
Другие статьи в литературном дневнике: