Микушевичу - с любовью

5 июля исполняется 75 лет самому выдающемуся современному переводчику на русский (что бы там ни говорил Витковский), замечательному поэту и человеку, ФИЛОСОФУ И ПРОЗАИКУ
ВЛАДИМИРУ БОРИСОВИЧУ МИКУШЕВИЧУ

ДОРОГОЙ ВЛАДИМИР БОРИСОВИЧ!

ЗДОРОВЬЯ ЖЕЛАЮ ДОЖИТЬ ДО ТОГО ДНЯ, КОГДА ПРОЧТУ ПО-РУССКИ "КОРОЛЕВУ ФЕЙ" СПЕНСЕРА И УВИДЕТЬ НОВЫЕ КНИГИ СТИХОВ И ПРОЗЫ!
МНОГАЯ ЛЕТА! 

Ян Пробштейн

Первоначальное слиянье

Имя Владимира Микушевича, поэта и прозаика, автора глубоких и полемичных статей, неразрывно связано с многоголосием европейской поэзии, зазвучавшей по-русски. Не случайно, две его книги из трех — «Крестница зари» (1989) и «Бусенец» (2003), опубликованные с перерывом почти в 15 лет, заканчиваются стихотворением «Памятник», о котором несколько ниже. Несмотря на то, что на протяжении нескольких десятилетий Микушевич много печатался, но первая книга его стихов «Крестница зари» вышла лишь в 1989 г. Царившая в бывшем Союзе писателей иерархическая разделенность на ведомства, переводческое и поэтическое – одна из черт безвременья. А если к этому добавить непростой характер Микушевича, его прямоту и бескомпромиссность в сочетании с широчайшей эрудицией и острым умом, изысканность его стиля «невыгодно» выбивавшегося из царившего в те времена патриотическо-почвеннического потока, станет понятно, почему Микушевича побаивались деятели, руководившие «совписом».
Стихи Микушевича и до этого время от времени появлялись в периодической печати. Помнится, в «Дне Поэзии 1975» мое внимание сразу же привлекли стихотворения «Дорога в Провансе», «Курсив» и особенно «Сонет» о сонете, о зарождении формы, о Петрарке:
 
И в лирике невидимые троны
Колеблются, когда в переполохе
На площадях внимательной эпохи
Сонетами сменяются канцоны.
.........................................................
В пустыне, в пустоте, в толпе народа,
В изгнании, как в собственной отчизне,
И без обиняков и без отсрочек
 
Такая нестерпимая свобода,
Что для твоей многоголосой жизни
Достаточно четырнадцати строчек.
 
Время и пространство слились в творчестве. Границы Европы разомкнулись. История Европы в стихотворении Микушевича – это история созидания, об остальном сказано как бы вскользь. Междоусобные войны, которые терзали Европу, особенно Италию, и, как известно, вынудили Данте покинуть Флоренцию, отступили в тень: «В Европе соловьиные каноны. / Век междометий: возгласы и вздохи». Оглядываясь из XX века, поэт видит, как вся Европа XIV в. сгустилась в пространство стиха. С высоты такого полета видится, как «в лирике невидимые троны /Колеблются, когда в переполохе / На площадях внимательной эпохи / Сонетами сменяются канцоны». Европа, оказывается, следила не за тем, как по приказу папы Иннокентия III разоряли Прованс, а позднее – как гвельфы, впоследствии разделившиеся на «белых» и «черных», боролись с гибеллинами (не напоминает ли это современникам Россию XX века?) – «внимательная эпоха» следила, как «сонетами сменяются канцоны». В столь пристрастном взгляде на историю – своя правда: искусство сильнее кровопролития, гражданских войн – Ars longa, vita brevis est. Именно поэтому «в изгнании, как в собственной отчизне.../ Такая нестерпимая свобода, / Что для твоей звонкоголосой жизни/ Достаточно четырнадцати строчек». Течение времени, оказывается, подчинено законам творчества, искусства, то есть созидания. Оксюморон «нестерпимая свобода» ассоциируется с сонетной формой, а не с изгнанием, не с французскими рыцарями и монахами-доминиканцами, опустошавшими Прованс приблизительно в то же самое время. Творчество Петрарки (и Данте, а иначе почему – «изгнание»?), появление сонетной формы становятся главными событиями эпохи, истории, времени.
С тех пор за Микушевичем закрепилась репутация поэта тонкого, с богатым и чистым языком, автора философской лирики и проникновенных стихов о культуре. А люди, пришедшие в поэзию «от сохи» и свято верившие, что образование вредит непосредственности, добавляли: «Стихи переводчика».
Однако Микушевич удивил и своей первой книгой, и последующими публикациями даже благожелательных читателей, выплеснув водопады образов и открыв такие языковые кладези, о которых многие забыли за долгие годы диктатуры серости и усредненности.
Если бы меня спросили, каков основной мотив книг Микушевича — «Крестницы зари», «Сонетов Пречистой Деве» (1997, 1999), «Бусенца» (2003), — я бы не задумываясь ответил: любовь:
 
В том лабиринте средоточий,
Где небо землю посетило,
Со мною только эти очи,
Два проницательных светила.
 
И я не то, чтобы немею,
Я только буквы забываю.
Слезами свет назвать не смею,
И слезы светом называю.
 
И в этом северном сиянье
Такая сила притяженья,
Что вместо вечного сближенья
Первоначальное слиянье.
 
Все книги Микушевича – не сборники, а книги стихов, цельные в своей композиции, тематике и структуре, книги о любви, земной и небесной, о некрикливой и трезвой любви к России.
 
Бог задумал тебя и задумал меня,
От соблазнов других нас ревниво храня.
 
Сотворил и послал нас в разрозненный мир,
В царство братских могил и отдельных квартир.
 
В этих стихах Микушевич уже не игнорирует реальность и современность, приметами которой являются братские могилы и отдельные (а нередко и коммунальные) квартиры. Однако в «Крестнице зари» преобладает мотив «первоначального слиянья» и гармония, которой разрешаются все, даже трагические противоречия:
 
Все в том же саду грозовое минует ненастье,
Все в том же саду наступает мое воскресенье,
Все в том же саду мне теперь улыбается счастье,
Мое запоздалое счастье, в котором спасенье.
 
Анафорические повторы сродни заклинанию. Параллельные конструкции в сочетании с неброскими рифмами (при том, что Микушевич умеет поразить неожиданной и эффектной рифмой) еще сильнее, на мой взгляд, подчеркивают тему запоздалого счастья. Лишь иногда в стихах Микушевича боль говорит о себе прямо и от того убедительно:
 
Ангелу велели воплотиться
Средь земной прилипчивой трухи,
Воплотиться, то есть поплатиться
За чужие гиблые грехи.

И сперва, прельстившись речкой жалкой,
Тиной, где кувшинки вместо звезд,
Ангел по ошибке стал русалкой,
Крылья променял на рыбий хвост.

Очарован влажными лугами,
Пёстрою прибрежной полосой,
Обзавелся стройными ногами
Ангел с тёмно-русою косой.

Но земля — не облако, не заводь;
Преуспеть без крыльев — не судьба.
Тот, кто знает, как летать и плавать,
Знает как мучительна ходьба.

И когда проходишь ты по всполью,
Начинает резать и колоть.
Каждый шаг пронизывает болью
Благоприобретенную плоть.

И тебя с твоей бедой земною
Грех судить мне, страшно прославлять,
Потому, что лишь такой ценою
Ангелы способны исцелять.
 
Сравнивая двух “Ангелов”, стихотворения Шатрова и Микушевича, написанные одним размером — 5-стопным хореем, я писал о том, что несмотря на разительное сходство, это совершенно разные стихотворения, так как у Шатрова в центре 1-е лицо единственного числа, “я”, а труд поэта сравнивается с несением земного креста, потому-то и плачет душа в рае, которая должна воплотиться в “меня”, то есть в следующего непризнанного поэта для которого стихотворчество не карьера, а судьба. У Микушевича же в центре “не-я”, а 3-е лицо единственного лица сменяется 2-м, и самый мотив вполощения включает в себя сложную аллюзию на “Русалочку” Андерсена, а мотив бескрылости, боли и греховности земного существования парадоксальным образом трансформируется в концовке, когда оказывается, что земной грех — расплата ангела-женщины за исцеление, за спасение других грешных душ. В итоге, мотив андерсеновской «Русалочки” прочитан русским поэтом не менее интересно, чем в “Докторе Фаустусе” Томаса Манна. Воплощение рождает боль за несовершенство мира. воплощение в слове – боль о невозможном, о несовершенстве перевода с языка видения на язык земной:
 
И на исходе года светового
Какие средства и какие цели,
Когда вначале было только слово,
Которого сказать мы не успели;
 
Мысль о том, что для поэта слово – его дело, а дело – это слово, стала уже аксиомой, почти трюизмом. И тем не менее противоречие между жизнью в слове и жизнью среди людей не снимается, а выходит за рамки страницы, пространство же принимает облик страницы:
 
Когда бы я увидел царь-девицу,
Я вспомнил бы, что есть еще земля,
Но принял я пространство за страницу.
 
Путь к цельности и единству в этом мире проходит через противоречия, «логово антиномий». Об этом стихотворение «Маска Канта» из «Таллиннской тетради». Навеянное посмертной маской Канта, хранящейся в Музее классической древности Тартусского университета, стихотворение это воссоздает и образ Канта, и противоречивость его философии. Образ «дальнозоркого гнома», как заметил Леонид Столович в комментарии к этому стихотворению, восходит к стихотворению Александра Блока и перекликается с воспоминаниями И. М. Муравьева-Апостола, писавшего после посещения Канта в 1799 году, что тот похож на Вольтера, изображенного скульптором Гудоном с саркастической улыбкой. Потому и «жизнь, саркома сарказма, / Усиливается, дразня / Чаяньем или чтивом, / Но даже этот мираж / Заканчивается взрывом...». Воплощая эти противоречия, Микушевич уже по-иному обращается со словом: аллитерация, корневая игра, резкие столкновения таких близких по звучанию, но различных по значению слов, как «саркома сарказма» придают неожиданный смысл всему стихотворению. Воссоздавая диалог Канта с Богом, Микушевич проводит читателя через все круги отрицания – милосердия, любви, бессмертия души и самого существования Бога – к неожиданному утверждению:
 
И, зоркий, в мире ином,
Себя узнавая в Боге,
Беззвучно смеется гном.
 
Борьбой антитез, удвоенных сферическими зеркалами оксюморонов увлекают и «Страсти по Владимиру», опубликованные в 1-м номере альманаха «Петрополь»:
 
Когда в блаженном оскуденье
В необитаемом раю,
Себя приняв за привиденье,
Я Богу душу отдаю,
Как будто бы душа отдельно
От биографии скудельной
Над бутафорией парит
И часто принимает Еву
За огнезрачную Лилит,
Препятствующую посеву
Огня небесного в земном,
Мол, пусть родится лучше гном,
Чем Божий Сын, когда родится
Сын человеческий затем,
Чтобы воскликнул тот, кто нем:
«Осанна», лишь бы убедиться
В том, в чем уверился Фома:
Тогда срывает этикетку
Душа с бесплодного ума
И возвращается сама
На Рождество в грудную клетку.
 
Все естественно настолько, что не успевая опомниться, вновь следуешь воле витка, и только много позже оказываешься способен проанализировать: да это же одно предложение, где все перекликается – какая-то динамическая симметрия сферических зеркал, удваивающих, множащих энергию антитез и оксюморонов и в конце концов от отрицания приводящих к утверждению. И вновь слова употреблены «на сдвиге», как в сочетании «биографии скудельной»: слово «скудельный» – вполне библейское, означающее «бренный, тленный» в сочетании с обыденным словом «биография» (в отличие, скажем, от высокого «судьба») рождает неожиданный эффект. Такого же плана сочетания «в блаженном оскуденье», «в необитаемом раю», а стих «Я Богу душу отдаю» вмещает в себя сразу два значения, идиома «отдать Богу душу» приобретает ту объемность, которая и отличает истинную поэзию от плоских, даже зарифмованных высказываний. Душа переходит из физического мира в метафизический – без мучительных противоречий и преодоленных соблазнов подобные метаморфозы невозможны. Это метафора, которая стала метаморфозой, если вновь обратится к формуле Мандельштама.
Высшая любовь принимает в стихах Микушевича земные формы. Искусство любви – это, быть может, умение увидеть земное в небесном, а небесное в земном, где «Психея, мышь летучая, висит, / Вцепившись в наши ребра коготками». Реальность становится мифом, современность растворена в предании, которое уводит поэта к истокам, где православие вобрало в себя язычество, так же, как в таких стихотворениях как «Острога», «Царевна-лягушка», «Лось и я» и «Бусенец», в которых метафорфоза становится метафорой, если перефразировать известностное высказывание О. Мандельштама.. Микушевич открывает новые связи в языке, раздвигает границы языка и мышления (а на мой взгляд, это – одна из главных задач поэзии) и, если потребуется, переступает через эти границы, что он и демонстрирует в большой поэме-действе «Любовь и Параскева», возрождающей жанр средневековой мистерии. Жанр драматической поэмы позволяет автору высказывать сокровенное и сталкивать мнения с большей свободой, чем даже в таких «диалогических» стихотворениях, как «Маска Канта» и «Страсти по Владимиру».
Цельность и русскость Микушевича не ограничивают, а ограняют его видение мира. Человек созидающий, поэт открыт для мира и готов принять чужое, увидеть «межпланетное место» каждого народа:
 
Почва для нас – наше кровное тесто,
И для хороших соседей мы тест.
...........................................................
 
Время для нас – не потоп, а река,
Где возрождается снова и снова
Наша естественность, первооснова
Отмели, Острова, материка.
(Eestimaa.)
 
Культура для Микушевича – не прогресс и не цивилизация: «Что значит смерть, / Когда такой ценою / Так называемая современность?», а «вселенский охват». На современность Микушевич смотрит иронично, нередко скептично. Таково стихотворение «Царство перемещенных лиц»: отталкиваясь от недавних исторических событий – распада Советского Союза, массового исхода, отъезда ли в эмиграцию, или, как случилось со многими, кто никуда не уезжал, но оказался за границей России потому лишь, что переместились границы, – поэт выходит на обобщения философского, эсхатологического уровня:
 
В царстве перемещенных лиц,
Где на каждом шагу утрата,
Лишь для любящих нет границ,
И поэтому нет возврата.
 
Парадоксальным образом, Микушевич, никуда не уезжавший, испытывает подобное же чувство в стране размежеваний, сместившихся географических и нравственных  границ — не случайно, такое же бунинское (и блоковское) чувство любви и отчужденности преобладает в конце книги «Бусенец»:

Так ослепительно начавшаяся
Не меркнет, всё ещё гадая,
Эпоха, только что скончавшаяся,
Красивая и молодая.

Друг другу показавшись чудищами,
Мы в ожидании гостинца,
Пытаемся всмотреться в будущее,
Как в заколдованного принца.

Не знаем, где искать убежища,
Когда вчера и завтра ложно,
И разве что небрежно брезжащее,
Лишь невозможное возможно.
(6.08.2000).

Это стихотворение, озаглавленное “Невозможное”, объединяет в себе два блоковских мотива: боль от лицезрения эпохи и Россиии “во рву некошенном” и нерефлексирующую, не умозрительную любовь, которая сродни вере. Так, в другом стихотворении “постперестроечной эпохи”, полном гневного протеста и неприятия действительности, поэт приходит к смирению, любви и примирению в Боге:
Но и во льдах я оплакиваю
Родину необитаемую;
Вспомню лучистую, злаковую,
И перед Богом оттаиваю.
(“Бабочка в образе мамонта”, 1999).

Микушевич полемичен в своем утверждении, что «Слово о Полку Игореве» современнее «Евгения Онегина» “именно в силу своей архетипичности, вселенского охвата”. Однако и эта мысль послужила причиной поиска корней, уводящих к пересечению языческого славянства с православием, поисков языка, в котором «Слово» пересекается с современностью. “Дробится время, вечность неделима”, – утверждает Микушевич, перекликаясь с Элиотом и Борхесом в «Проблесках», собрании афоризмов и раздумий. Архетипы – вселенское и неисчерпаемое – связуют прошлое с настоящим и будущим. История для Микушевича – звучащее пространство современности, олицетворяющее собой непрерывность времени и духовного развития человечества. Об этом его стихотворение «Таллинн»:
 

Не черепа, нет, Божьи архетипы, –
Там «я» и «ты», случайное звено,
Само в себе навек погребено,
 
Чтобы во мне свои же слышать всхлипы,
Когда во мрак распахнуто окно,
А перед ним – кладбищенские липы.
 
Откровение, навеянное созерцанием кладбища: «Божьи архетипы», где умирает, стирается граница между «я» и «ты». «случайное звено, / Само в себе навек погребено», то есть навек друг с другом соединено. Микушевич отрицает философию Фихте, основанную на положения, что «я есть я», и так приходит к отрицанию смерти. В своих эссе и лекциях он развивает эту мысль, утверждая, что все тождества ошибочны и иллюзорны, а природа человека в том, что он всегда больше самого себя.
Несмотря, а может быть, именно в силу этого утверждения, особым трагизмом исполнено стихотворение «Смерть Ивана Бунина» – об одном из самых русских писателей, который из-за все той же порочной неизбежности границ и злой логики тех, кто их установил, был вынужден жить и умереть, не увидев своей России, вынужден был
 
Сказать «весна», когда приходит осень.
Сказать «любовь», когда кругом пустыня.
И суждено тебе сказать «Россия»,
Когда твоя Россия – не твоя.
 
Любовь к России для Микушевича – это прежде всего любовь к ее природе, культуре, духовному наследию, которые неразрывно переплетены в таких стихах, как «Неугасимый закат» и «Царское село», где сама земля, сам воздух, по утверждению Микушевича, помогают нам обрести себя:
 
...Но здесь взамен потусторонних благ
Самих себя мы повстречаем снова.
 
Микушевич как бы занят очищением времени, пространства, духовной реальности от злободневного и сиюминутного. В ранних своих стихотворениях, как «Курсив» и «Сонет», он, если можно так выразиться, демонстративно «переписывал» историю, утверждая, что главное событие эпохи появление сонета или, скажем, шрифта «курсив», который, как указывает в примечании автор, был впервые применен в XVI веке издателем А. Мануцием и копировал почерк Петрарки (к слову сказать, Эзра Паунд в Canto XXX говорит о том же и делает изобретение курсива одним из главных событий эпохи, но утверждает, что шрифт курсив изобрёл не Мануций, а Франческо да Болонья). Позже Микушевич стал все пристальнее всматриваться в приметы времени, пространства, реальности, не принимая ни «так называемой современности», ни прогресса, который наносит ущерб душе, как бы говоря: «Что пользы человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит»? Не принимает Микушевич и границ, признавая их дурное постоянство:
 
Все проходит, кроме границ,
Где границы, там нет союза.
 
Более того, Микушевич бросает вызов даже таким нравственным ценностям прошедшего ХХ века — века двух мировых войн, как коллективное (и анонимное) поминовение павших: начиная с аллюзии на Данте в стихотворении «Вечный огонь”, наш современник, казалось бы, высказавает несовременную и несвоевременную мысль:

Под обелисками только пустоты,
А над пустотами пляшут огни.

Пусть наше войско еще не отпето,
Каждый боец перед Богом предстал;
Души, тела бесприютные где-то,
Всюду тоскуют они по крестам.

Огненных слез мы во тьме не уняли;
После сражений и после погонь
Пишется грозная правда огнями:
Адский огонь - это вечный огонь.
(1991)

Вспомним, однако, что неприкаянный дух Ельпенора в «Одиссее» просит своего вождя похоронить его, водрузив над ним “злополучным и до поры безымянным ” весло, и таким образом дать ему возможность обрести покой.  Соединяя века и продолжая тему «Стихов о неизвестном солдате» Мандельштама, Микушевич говорит не только о невыполненном моральном и религиозном долге, но и о забвении исторической памяти, когда воздавая внешний почет коллективному солдату неизвестному, мы предаем забвению “миллионы убитых задешево” (О. Мандельштам).
Отрицая здравый смысл и “географический морок” не только трехмерного, но и четырехмерного пространства, Миикушевич выбирает иррациональный  путь веры в поисках выхода из тупика неверия, бездюбия и скепсиса:

Кто говорит: Ариадна?
С толку сбивают слова.
Осенью так безотрадна
Призрачная синева.
Только морочит беспечно
И никуда не ведет.
Нить путеводную вечно
Дева Мария прядет.
(«Безымянный тупик», 15.10. 1976)

Время для Микушевича «не поток, а река» — не «река времен», а помощница в труде, та река, по которой, «как баржи каравана, столетья поплывут из темноты». Поэтический мотив Микушевича – время, сгустившееся в движение духа, пространство, ставшее страницей, история как развитие духовных устремлений и культуры. Именно поэтому он вторично опубликовал свой «Памятник», ставит себе в особую заслугу служение мировой культуре, которое для него является источником обогащения родной культуры и, стало быть, служа культуре европейской, он служит культуре русской, русскому языку, России:

И не участвовал я в повседневном торге,
Свой голос для других в безвременье храня;
Кретьен, Петрарка, Свифт, Бодлер, Верлен, Георге,
Новалис, Гёльдерлин прошли через меня.

В готических страстях и в ясности романской
В смиренье рыцарском, в дерзанье малых сих
Всемирные крыла культуры христианской -
Призвание мое, мой крест, мой русский стих.

Останется заря над мокрыми лугами,
Где речка сизая, где мой незримый скит,
И церковь дальняя, как звезды над стогами,
И множество берез и несколько ракит.

В России жизнь моя - не сон и не обуза,
В России красота целее без прикрас;
Неуловимая целительница Муза,
Воскресни, воскресив меня в последний час!
(1977.)

Три книги собственных стихов издал поэт, которому в 2006 году исполняется 70 лет, из которых более 50 лет отдано поэзии, литературе. Три? Между ними тома Новалиса, Петрарки, “Сонеты” Шекспира, в которых впервые Шекспир зазвучал как Шекспир, а не Спенсер, каким его представил Маршак (переводу “Сонетов” Шекспира Микушевичем — следует посвятить отдельную статью), перевод других сокровищ англоязычной поэзии от Поупа до Паунда. «Загадочная русская душа» для Микушевича – не самоограничивающий идеал «почвенника», но поиски пересечения двух миров – Востока и Запада. Это встреча двух культур: одной, усвоившей классическую древность сначала от Западной Римской империи, как об этом писал русский мыслитель XIX века Константин Леонтьев, а затем, в период Возрождения, которое Леонтьев называл «эпохой сложного цветения», – от византийской, и другой – славянской, усвоившей и религию, и культуру непосредственно от Византии. Эта мысль близка Микушевичу: не случайно он все время говорит о культуре как о «цветущей сложности» и о «золотом веке как о сочетании первобытной невинности с цветущей сложностью» («Проблески»). Потому вослед за Данте, Гете, Гельдерлином, Мандельштамом, Волошиным, Элиотом, Паундом и Готфридом Бенном Микушевич в эссе «Мечта о Европе» говорит о «неделимом небе Европы», о неделимости средиземноморского наследия, о средоточии «цветущей сложности» национальных культур, не разрушающим самобытности каждой из них. Благодаря такому видению культуры, истории и реальности Микушевич живет под «неделимым небом Европы» и при этом остается истинно русским поэтом.


Рецензии
Уважаемый Ян, я с большим интересом и удовольствием прочла Вашу статью и нашла там много полезного для себя. Спасибо Вам!

Наталья К.

Колесникова Наталья   03.04.2013 20:27     Заявить о нарушении
Ему тоже понравилось.

Пробштейн Ян   28.04.2013 07:59   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.