Константин Васильев

Николай Сыромятников: литературный дневник

*
КОНСТАНТИН ВАСИЛЬЕВ
(1955 - 2001)
*
*
Величие великих —
в великой простоте.


Не гвозди, а гвоздики
сияют на кресте.


Ведь гвозди, прорастая
сквозь огненную плоть,
цветами расцветают,
как и велел Господь!


***


Мы, нищие, повылезли из дыр:
нас ждет шипенье пенистых бокалов —
призвали Всеблагие нас на пир,
Горят чертоги чердаков, подвалов,
весь мир наш синим пламенем горит,
тьма зависти ничьи глаза не застит.
Страна разбитых вдребезги корыт
уже не может рвать себя на части.
Но время есть: пока огнем горят,
пока вино питает почву нашу.
Я пью до дна — чтоб ненависти яд
не переполнил черной каплей чашу!


* * *


От ранней до поздней звезды
сумеем почувствовать вечность,
и ночь — до рассветной черты —
как глину, успеет обжечь нас.


И чувства свои сбережём,
и им никогда не изменим,
крещёные общим огнём,
сожжённые общим крещеньем…


* * *


Я в плену, я в неволе
у себя самого.
Перейду это поле,
Не найду ничего.
И по краю, по краю,
где растет краснотал —
здесь я все растеряю,
чем вчера обладал.
Тихо вскрикнет пичужка,
вылетая на свет,
и лесная опушка
встрепенется в ответ.
Будет песнь разливаться
над землею моей —
но душа отзываться
не осмелится ей...



***
Вот и явилась она, долгожданная...
Осень! Я так тебя ждал!
Небо всё в тучах - как простыни рваные.
Рваные раны души - а не рано ли
я на земле умирал?


Рваные раны души зарубцуются,
дождь их омоет навек.
И зашагаю по узенькой улице.
Небо в предчувствии радости хмурится -
видимо выпадет снег.


Родина вольная и неуютная!
Снова ты на рубеже.
Все мы твои - молодые, беспутные,
грусть бесконечную, радость минутную
знающие в мятеже.


Это вот поле, широкое, серое
сделает белым рассвет.
Что я увижу, разрушу и сделаю?
Что не приму я? Во что я уверую?
Где оборвётся мой след?


Осень! Ты в вечность летишь, как последняя,
я на земле остаюсь.
Родина юная, тысячелетняя,
солнце холодное, тьма беспросветная.
Женщина... Золушка... Русь...


***
Не только русских ледяных равнин
люблю я белый цвет и очертанья.
Желанье странствий. Радость расставанья.
Надолго еду. Далеко. Один.


Увидеть море, горы, свет Афин,
и в римские разрушенные бани
сойти, освободиться от руин,
увидеть мира облик самый ранний.


Язычником я не умею стать,
но эта красота, и тишь, и гладь
и мощь, себя познавшая не сразу, -


все это мне родной земли родней...
Так погружаю в греческую вазу
я северную розу без корней.



***
Я - искорка живая мятежа,
но мне не быть причиною пожара.
Стеной окружена моя душа,
мою дорогу тьма перебежала.
И вот - с самим собой наедине -
и в зеркале пустое видя место -
пишу я угольками на стене
слова любви, надежды и протеста.
Вот кто такой - я проклятый поэт,
мечтатель, толкователь, прорицатель.
И этих строк единственный читатель -
я сам. Других и не было - и нет.


*
*


Твердый камень в реке Гераклита
под живою водою, на дне.
Все меняется, но не смотри ты -
не к лицу переменчивость мне.
В переменах ищи подтвержденья
неизменности мира сего.
Кто покорно плывет по теченью -
уплывет от себя самого, -
а за жизнью не сможет угнаться,
как вон те надувные матрацы,
что проплыли, легки на подъем.
Ну куда вы торопитесь, братцы!
Кто не хочет на месте остаться -
тот упорно стоит на своем.


*
*


Я устал? Да ничуть не бывало!
Я усталости знать не могу.
Впрочем, время мое не настало:
Время ждет не героя – слугу.
Наше время – со мною несродно.
Низких истин постыдная тьма
и дышать помешает свободно,
и сведет незаметно с ума.
Но держусь я и выдержу, ибо
так и принято жить на Руси.
Тьма земная! Спасибо, спасибо!
Свет небесный! Спасибо, спаси!



*
*


Я с детства не любил овал,
Я с детства угол рисовал!
Павел Коган


А мне, наверно, хватит сил
овалу спеть хвалу:
я с детства угол не любил –
ведь я стоял в углу.
В углу стоял я не один –
в углу стояли все,
а на экране наш кретин
сиял во всей красе.
И я стоял в одном углу,
экран сиял в другом
И угловато шел во мглу
прямоугольный дом.
И пятый угол я искал,
чтоб все же выйти в мир -
в котором ждал меня овал
стола и звал на пир!


*
*


Замедлив шаг, сквозь строй чертополоха
протискиваюсь, хоть не слеп, не глух -
слабее стали зрение и слух,
короче путь от выдоха до вздоха.
Но не могу сказать, что дело плохо:
растет и крепнет мой незримый дух,
и в небесах чертополоший пух -
не то, что прахом ставшая эпоха.
Для жизни ничего важнее нет,
чем строгое сокрытие примет
дыханья, возрастанья и движенья.
И мне милей недвижных горних звезд
земные обреченные растенья,
упорный продолжающие рост.


*
*


Стремительно гаснет закат,
листва осыпается в роще,
и окна в деревне горят
Не знаю, что может быть проще.
Не знаю и знать не хочу,
что день мне готовит грядущий.
Снежинки летят на свечу –
все чаще, все чище, все гуще.
Не знаю, а надо бы знать,
зачем нам такие печали,
зачем промолчали опять,
зачем мы опять промолчали?


*
*


Когда звезда кошачьим глазом
Сверкнет в разломе облаков,
И станет как-то глубже разом
Среди сиреневых снегов,
Я вспоминаю ненароком
Не мир без края и конца –
Избу, сирень у темных окон,
Себя, мальчишку, у крыльца.
И из крапивы от сарая
Взлетает ветер. Плеск листвы.
А я еще не отделяю
Себя от мира и травы.
И запах вздымленной сирени
Лиловой дыбится волной,
И я дрожу в немом волненье,
Как глубина пред глубиной.
*
*


Стезя — меж «можно» и «нельзя»,
Между «нельзя» и «невозможно».
Моя бескрайняя стезя…
Иду к себе неосторожно.


И сотой доли не пройду…
И миллионной не успею…
На эту землю упаду,
под этим небом, что над нею.


Но ты простишь меня, земля,
но ты меня поднимешь, небо,
и я увижу купола
над крышами Борисоглеба.
*
*
Так я талантлив? – что вы, право!
Мне не к лицу такая честь.
И только две мои октавы
мне объяснили, кто я есть:
и сам я знаю, что за ветер
навеял мне эти стихи…
Старик Тарковский их заметил.
Всё остальное – пустяки.
Эти тихие зарницы,
блики вечного огня…
Ваши лики, ваши лица,
уцелеют, а меня –
Обожгла и ослепила,
ослепила, обожгла
эта воля, эта сила,
эта огненная мгла.
Лишь она со мною рядом…
Но – под градом белых стрел –
я, сверкая чёрным взглядом,
остаюсь душою – бел.
*
*
Как хорошо, когда темно,
когда раскрыта, как окно,
душа ночная – настежь!
Когда врывается в неё
дыханье близкое твое,
и ты от счастья плачешь!
*
*
Величие великих –
в великой простоте.
Не гвозди, а гвоздики
сияют на кресте.
Ведь гвозди, прорастая
сквозь огненную плоть,
цветами расцветают,
как и велел Господь!
10.10.81.


*
*
1
Как два года назад
тает снег в декабре.
Лёд и люди скользят…
Вот – и лужи стоят
у меня на дворе…
2
Новый год впереди –
наш двухтысячный год.
Ты ко мне не иди.
Для меня – позади
всё, что рвётся вперед.
3
Для меня позади
всё, что рвётся вперед.
Я не вижу пути,
всюду огненный лёд.
4
Низко тучи идут.
Тает снег на лету.
Никуда не уйду
у зимы на виду.
Мой последний редут.
Мой последний приют.
5
Наяву и во сне
я ещё продержусь.
Под огнём и в огне
будет холодно мне.
Ну и пусть, ну и пусть.
6
Так два года подряд
я стою на своём.
Ни вперёд, ни назад.
Ни из дому, ни в дом.
Ни звездой в звездопад,
ни зерном в чернозём.
7
Но судьбы на краю
я ещё постою.
Я ещё продержусь.
Уходящая Русь,
за тебя не молюсь,
Не молюсь, но пою…
19.12.99.
*
*
Прости мне музыку мою,
столь неуместную в бою.
Ноя бросаю меч и щит,
коль скоро музыка звучит.
И не хочу беречь живот,
когда душа сама поёт.
О да, о да, опасно петь,
когда везде бряцает медь.
Когда железная волна
встаёт на нас, когда война.
Но разве только в тишине
должна являться Муза мне?
*
*
Говорить не хочу ни о чём –
говорить ни о чём и не стоит,
стену здесь подпираю плечом –
ту, которую не построят.
Подпираю плечом пустоту,
ту, которую не разрушат.
Задыхаюсь, зову немоту,
потому что слова меня душат.
И душите! Я чувствую сам,
что судьба не потерпит измены,
что свобода дана лишь словам,
в пустоте потрясающим стены!
29.04.2000.
*
*
Начинаем всё сначала:
жизнь, конечно, не нова,
просто песня зазвучала
на забытые слова.
Надо петь, пока поётся,
петь от первого лица…
Но откуда что берётся?
И куда девается?
Обильно падающий снег.
Ни зги не видно.
Так завершается мой век.
Весьма обидно.
За белизною – чернота.
И где дорога?
Уже не вижу ни черта,
не вижу Бога.
Или до Страшного Суда
осталась малость?
И путеводная звезда
в былом осталась?
Но и меня скрывает снег,
Столь благосклонный,
что состоялся мой побег,
давно решенный…
24.12.99
*
*
Потерям нашим нет числа,
и с ужасом мы видим сами,
что перед нами – только мгла,
что только мгла идёт за нами.
Но в неизбежной этой мгле
небесный голос раздаётся:
- Всё, всё проходит на земле,
- Всё, что проходит – остаётся!
*
*
Ну что за роза без шипов
и что за сказка без намёка?
И я давно сказать готов,
что нет в отечестве пророка.
Пророка нет, и горя нет.
А то, что радости казалось,
ещё не явлено на свет…
Но не напрасно показалось.
*
*
До синих звёзд нам дела нет,
зато они глядят на нас.
Летит во тьму их слабый свет,
едва касаясь наших глаз.
Земные тяготы влача
по каменистым тропам дня
не замечаем с горяча
мы звёзд холодного огня.
И в самом деле – тяжело
нам от земных укрыться бед.
Но если б небо снизошло,
решили б мы, что неба нет…
*
*
Здесь, на земле, или другой звезде…
Н. Оцуп


Здесь, на земле, и где-нибудь ещё,
где слишком холодно иль горячо –
здесь и везде, здесь им нигде на свете –
кончается двадцатое столетье.
И вместе с ним горит моя душа,
от холода ужасного дрожа.
И вместе с ним горят мои надежды.
Надежды мудреца или невежды.
Двадцатый век был Словом во плоти.
Но Слово не могло меня спасти,
зато оно меня не погубило.
Зато оно на самом деле – было.
А что же есть? – поруганная честь.
И что сулит грядущее – Бог весть.
Но жить минувшим поздно или рано.
Звезда, я вижу, вышла из тумана.
«Здесь, на земле, или другой звезде»…
но надо жить и в полной нищете,
и к высоте утраченной стремиться,
на лица невзирая в темноте…
Здесь, на земле, или другой звезде –
а там посмотрим, что ещё случится.
209.04.2000.
*
*
Я, вероятно, не верю
в то, что надолго уйду.
Настежь раскрытые двери…
Дом мой у всех на виду.
Дом принимает любого.
Дом будет долго стоять.
Может вернусь из былого,
или в былое опять…
Может, мой друг незнакомый
в доме моём отдохнёт.
Может, бродяга бездомный
не стороною пройдёт…
Будут скрипеть половицы,
под каблуками скрипеть…
Будут весёлые птицы –
зяблики, славки, синицы
петь, невзирая на лица, -
звонко за окнами петь.
2.05.83.
*
*
Греховность моя – это благо.
Чернила – в флаконе души…
И белая эта бумага
меня умоляет – греши! –
пишу.
Это стало привычкой –
грешить и писать не спеша…
А в клетке души моей
птичкой
порхает чужая душа.
9.04.83.
* * *
Прости меня, судьба,
за то, что я живу,
зато, что все слова,
за то, что я не вру,
за то, что я мертвей
великих мертвецов,
за то, что я живей
глупцов и подлецов,
за то, что вижу свет,
за то, что вижу тьму,
за то, что я – поэт…
За то, что крикну – «Нет!» -
прощенью твоему.
*
*
Сирени расцветают за углом, -
они уже цветут в моей тетради.
Горячий ветер спорит с топольком
пушинок отрывающихся ради…
И я вторично вижу белый пух –
весёлое июльское явленье!
Я существую в измереньях двух:
в природе -
и в своём стихотвореньи.
Как звуки возникают? Вот вопрос,
ответа на который мне не надо.
Проникнуть в тайны?
Видеть всё насквозь?
Но я давнишний враг нескромных взглядов.
Я запросто гуляю по росе, -
И пусть меня никто не потревожит.
Пишу стихи, быть может, так, как все,
но так, как я, писать никто не может.



30.11.81
*
*
Повесишь голову – кислица;
подымешь – ели до небес.
Наверно, есть и зверь, и птица,
и всё, что надо, - лес как лес.
Слегка темно, и влажный воздух,
и чутко дремлют сойки в гнёздах,
а вон – паучья канитель,
и мощно пахнет гниль ванилью,
ткнёшь сапогом – взметнётся пылью…
Через поваленную ель
перешагну, не размышляя
о том, куда ведёт кривая,
по кругу медленно иду,
и всё вперед, и всё ни к чёрту,
и воздух свежий, воздух спёртый, -
возможно ль провести черту?
Земля, как чистая страница,
сюда никто – и ни ногой…
Калган, рамишия, кислица,
Двулистный майник, зверобой,
а надо мною – всюду – ворон,
широко крылья распростёр он
и смотрит зорко и хитро,
и жду – уронит ли перо?
Я подберу, я сам не олух,
писать стихи таким пером –
экзотика! – уже в глаголах
я чую звуки «р» нутром
И тишина, и бурелом,
и где-то рядом чисто поле,
и тьма, и молния, и гром
и хлынуло, о чём глаголю?
* * *
Ночами я читаю Пруста,
в пустое завтра не спеша,
а на душе светло и пусто,
но чёрный день пришёл, душа.
И видно, в вдребезги разбита
жизнь, выбежавшая на свет.
И что мне аромат бисквита,
когда горбушки чёрной нет?
Довольно трезвых рассуждений
и откровений во хмелю,
я не имею отношений
ни с кем из тех, кого люблю.
Лишь торгаши имеют крышу,
а я под бедным небом дня –
и самого себя не слышу…
Но слышит кто-нибудь меня.
*
*


Холодная земля, уже полуживая,
голодная земля… не будет урожая –
Мм высосали сок своей родной земли,
и бросили её, и от неё ушли…
Ах сам я полумертв, и пуст, и неподвижен.
Самим собою здесь – а то и там унижен.
Бесценные слова, меня вы не спасли…
Но должен я идти – Путём Всея Земли.
* * *
Холодный медленный рассвет,
тумана белая стена,
я тоже стар, я тоже сед,
но незаметна седина.
И жизнь длинна, и даль темна.
Темна, но наступает свет,
свет, устремленный мне вослед.
И здесь – у мира на краю –
глубокой осени на дне –
я над самим собой встаю,
и свет идёт навстречу мне,
и я молчу, и в тишине,
и в тишине – на дне – пою,
Пою и жить перестаю.
*
*
Зачем же пса держать, а лаять самому,
и землю оглашать таким тоскливым воем?
И молча, мы глядим в сгустившуюся тьму,
не трогаем собак, людей не беспокоим.
Как это хорошо – остаться одному!
Быть одинокими нам хорошо обоим.
И пёс мой в конуре, и я в своем дому.
И позабывшим нас – надеюсь, хорошо им.
Что было – то прошло. Умолкли голоса.
Не буду я будить и дремлющего пса.
В самом себе будить я не намерен зверя.
Пускай я на земле лишь слабый человек.
Пускай я слаб, пускай. Зато, по крайней мере,
я независим здесь – отныне и навек.
30.01.01.
*
*
Моя пустая голова
полна бесстыдной чепухи -
но в ней же крутятся слова
и образуются стихи.
Пускай не стоят ни рубля
сии воздушные шары –
но также крутится земля,
и так же крутятся миры…
*
*
Мир, покрытый плодами зла.
Жизнь такая, какая есть –
не такая, какая была:
где в ней подлинность? где в ней честь?
Было – было, прошло – прошло;
нечто новое настаёт:
роковое тяжёлое зло
по-над миром чёрным плывёт.
Лезет чёрное из пещер,
раздирает нас изнутри…
Что ты видел там, Шарль Бодлер?
Ты на нынешних нас посмотри.
* * *
Какими мы стали – такими
и надобно нас принимать.
Уже мы не станем другими –
и надо на этом стоять.
И даже дурные безмерно –
живущие непутём –
но мир мы спасаем от скверны…
И даже, быть может, спасаем.
* * *
Ты мне не матушка – Россия, -
и уж, конечно, не жена,
и не высокая стихия,
и не великая страна.
Так что же ты? – я сам не знаю,
и не узнаю никогда,
но я в тебе души не чаю,
в тебе сгораю со стыда.
Всё очень мило, очень славно,
когда повсюду кровь и мрак,
поёт и плачет Ярославна,
дорога тянется в кабак.
С моей тоской неизгладимой
на миг опомниться в раю…
Но наступает край родимый,
но сам себя не узнаю.
Мои поля, берёзы, сосны
огнём объяты на ветру…
Все наши годы високосны.
Не всё ль равно, когда умру.
Зато умру не на чужбине…
Ну что же, мой родимый край,
меня не знал ты прежде, и не
узнаешь, - сам себя узнай!
6.02.95.
* * *
Мало света, мало…
Угадай, мудрец,
где его начало,
где его конец?
Ничего не знаю…
впрочем, знай не знай, -
свет, достигнув края,
льётся через край.
Я же был и буду
вечно на краю.
Вижу свет – повсюду –
Но не достаю…
*
*
Бумажных влажных кип тлетворный дух
пора забыть. Пора почуять вдруг,
сколь ароматна почвенная влага,
увидеть рану рваную оврага,
услышать канюка протяжный крик,
потрогать стойкий стебель астрагала,
найти прозрачный, маленький родник,
не знающий, что он – реки начало.
* * *
С великою охотою шагаю
и ветру, и судьбе наперерез,
но не был в этом мире никогда я,
и нет меня, и целый мир исчез.
Но остаётся всё таким, как прежде,
и новое стареет с каждым днём…
Хоть на куски Вселенную разрежьте –
она срастётся и не пропадём.
И я – не изменился ни на йоту,
и музыкою слух встревожен мой,
и вижу я – сегодняшний – что кто-то
спешит вослед за музыкой – домой.
Да это ж я, вчерашний, - и вдогонку
себе – своё сочувствие пошлю,
и голову подставлю под колонку,
и ржавою водою оболью.
Одна душа моя не заржавела!
Но плохо в этом мире одному…
И пустота, и тьма – белее меда –
и музыка…кто скажет, почему.
* * *
Ни у кого прощенья не прошу
за то, что жить по-своему намерен.
Иду навстречу острому ножу,
и пистолет в лицо моё нацелен.
Погибнуть – остаётся верный шанс –
не упущу его. Но жизнь – нужна мне.
Пускай всегда вот так же, как сейчас,
свистят друзьями брошенные камни.
Пускай враги таятся до поры,
прикидываясь верными друзьями –
я наплевал на правила игры.
Я вовсе не игрок – я сам с усами.
И пусть моя любимая вдали,
и пусть махнула на меня рукою –
меж нами лишь клочок сырой земли,
меж нами лишь забытое былое.
А я – один. Рискую и грешу.
Назло друзьям. Назло врагам. Так надо.
Ни у кого прощенья не прошу –
ни от кого не будет мне пощады.
* * *
Провалы памяти…Куда
уходит то, что явью было?
Куда уходит та мечта,
которая меня взрастила?
Куда уходят те стихи,
которые не написались?
И мы с тобой – чисты, тихи –
когда, и где, и как расстались?
А впереди, а впереди –
ещё одна волна забвенья.
А здесь – весёлые дрозды, -
кому певцы, кому – мишени.
И чьё-то чуткое ружьё
нацелено неумолимо
в лицо веселое моё…
И – выстрел…Неужели – мимо?
29.04.83.
*
*
Ни сберечь, ни по ветру рассеять –
как мне быть с достояньем моим?
Спать спокойно: на свете не все ведь
различают, где слово, где дым.
Но зачем я от мира сокрыться
помышляю в бездонных ночах?
Только то, что должно сохраниться,
погибает на наших глазах.















Журнал«Знамя»4, 2016.


НАБЛЮДАТЕЛЬ ( рецензии )
*
*
... ПОЗНАТЬ ДОБРО ПУТЁМ ПОЗНАНЬЯ ЗЛА ...


Константин Васильев. «Что брать с берущей в долг души?» Стихотворения. Переводы. Статьи. — М.: Совпадение, 2015.



Лирический поэт, эссеист, критик К.В. Васильев (1955–2001) печатался главным образом в провинции, выпускал маленькие сборнички стихов. Первое солидное их собрание, дополненное тремя ранее не публиковавшимися замечательными эссе, вышло посмертно («Избранное». Ярославль, 2003). Но вот наконец в столице издан большой том, представляющий наследие Васильева максимально разнообразно. В пяти частях книги напечатаны его стихотворения (самая обширная — первая часть), переводы из полутора десятков поэтов, преимущественно болгарских, критические наблюдения над творчеством ряда авторов XIX—XX веков, отрывки из книги «Россия. Блок. “Двенадцать”» (целиком опубликованной в Ярославле пятью годами раньше) и выдержки из записных книжек. Составила и прокомментировала том двадцатипятилетняя москвичка, ныне аспирантка Берлинского Свободного университета Светлана Ефимова, уже в студенчестве автор нескольких десятков статей и солидной монографии о записных книжках писателей, в том числе Васильева, архивом которого она занималась пять лет в Ярославле. Открывают и заключают сборник статьи «Наедине с собой и мирозданьем» и «“Путем утрат — к себе”: биография Константина Васильева»; комментарии помещаются под страницами.


Литературовед начинает с представления творческой личности, о которой за пределами Ярославской области знают в основном немногие специалисты — участники регулярно проводившихся Васильевских чтений, иначе называемых «Голоса русской провинции». Необычна судьба поэта, который «прожил почти всю жизнь отшельником вблизи Борисоглебского монастыря XVI—XVII вв. под Ростовом Великим; с юности и до конца жизни посвящал стихи одной женщине, с которой когда-то встречался всего две недели; был замечен и приглашен Арсением Тарковским, но так и не смог, в силу внешних и внутренних обстоятельств, встретиться с ним». Сказанное не значит, что стихи посвящались только одной женщине (хотя, встретив в Болгарии — единственный стране, где он побывал, еще будучи студентом-практикантом, — молодую девушку, с которой потом больше никогда не виделся, он с того момента осознал себя поэтом, привязанным, в частности, к болгарской теме) или что творчество и личность Тарковского были для Константина единственным ориентиром (хотя важным — были). «Орнитолог по образованию и человек широких интересов, Васильев занимался наукой, переводил с болгарского, английского и французского языков и проявил себя как литературный критик. Его стихи уходят корнями в русскую и мировую культуру, демонстрируют особый интерес к творчеству Ф. Вийона, О. Уайльда, Э. По, французских символистов, П. Яворова, Г. Табидзе, Р. Дарио и других». В отличие от современников-постмодернистов, К. Васильев, согласно указанию составителя книги, «писал о себе как о наследнике пушкинских принципов простоты и гармонии в поэзии: «Я шел своей тропой / от сложного — к простому». Его стихи далеки от игры цитатами и центонами, хотя они пронизаны аллюзиями и творческим диалогом с поэтами прошлого. Опираясь на множество литературных образцов, Васильев в своем развитии неуклонно стремился к собственному стилю и новому слову в поэзии, периодически меняя кумиров (М.Ю. Лермонтов, Ф.И. Тютчев, А.А. Блок, Арс. Тарковский)». Собственно, новые увлечения необязательно означали «смену» кумиров. Так, Лермонтов и Блок в стихах и прозе Васильева появляются постоянно. Прежде всего к ним восходит его поэтика совмещения противоположностей. В записной книжке он отмечал: « Лермонтов был настолько глубок и противоречив (при несомненном его единстве), что «аукнулся» почти сто лет спустя двумя столь разными поэтами, как Блок и Гумилев». И «нельзя определенно назвать Блока ни пессимистом, ни оптимистом; ни светлым, ни темным поэтом… Он — сложнее этих плоских понятий». Образом покоящегося, бездействующего и отклоняющегося, движущегося маятника Васильев иллюстрирует свой тезис:


«Жизнь поэта — должна быть ненормальной.


Как только маятник начинает отклоняться от нормы (ходить) — так приходит в движение весь часовой механизм.


Творчество — это также результат отклонений от нормы — в жизни, в образе чувств и мыслей поэта».


Запись 1985 года: «Не интересуют меня люди с благополучными биографиями. Сквозь показное фрондерство в них просвечивает ожирение — и чаще духовное, чем телесное». Есть и запись о многих поэтах (включая Лермонтова и Блока), выросших без отца, как сам Константин.


Установка на «ненормальность» стимулировала собственное творчество Васильева, в значительной мере определила его своеобразие, но в жизни обернулась почти асоциальным существованием практически без работы в течение последних лет и ранним трагическим финалом, одновременно случайным и закономерным. Жители поселка Борисоглебский видели в еще отнюдь не пожилом земляке опустившегося бездельника с высшим образованием. После смерти и особенно издания «Избранного» 2003 года он стал местной гордостью. Постепенно становится не только местной, и, надо надеяться, издание 2015-го будет этому способствовать.


Подготовивший «Избранное» критик Евгений Ермолин, как почти все составители сборников, старался отобрать лучшее из наследия поэта и с поставленной себе задачей в целом успешно справился. Сам Васильев к составлению своих напечатанных книжек и рукописных сборников (показательно, что и такие готовил) относился очень серьезно, осмысленно, но и тут не хотел быть как все. 11 марта 1984 года он изложил собственную программу на этот счет:


«Начинаю полагать, что, составляя книгу стихотворений из только самых лучших, самых удачных, самых глубоких — “самых-самых” стихотворений, — достигнешь одного: обесценишь книгу.


Во-первых — сужение тематического диапазона.


Во-вторых — резкое сокращение объема книги.


В-третьих — уровень всех стихов будет один (высший), — и этот уровень, следовательно, будет — средним уровнем.


В-четвертых — чтение такой “плотной” книги, своего рода «белого карлика», — будет утомлять читающего. Легко ли один за другим “проглатывать” только шедевры?


В-пятых — это не будет собственно книгой. Пропадут “рядовые” стихи — так сказать, цемент между кирпичами. Книга лишится — “пути”, “сюжета” — будет “Избранным” за 5–10 лет…


Стихи “средние” (и все же — хорошие!) обязательно должны присутствовать! Они будут выявлять достоинства — лучших. Они — для отдыха читателя, они дают ему возможность — поиска, выбора.


Но таких стихов должно быть сравнительно немного.


Они должны служить логике всей книги.


Они должны добавлять недостающее — в главных стихах.


И чуть-чуть, — иногда, — уводить в сторону».


Это еще не конец рассуждения. Трудно остановиться, цитируя васильевские записные книжки: каждая строчка-абзац добавляет к уже сказанному нечто существенное.


Кстати, Блок в свою четко структурированную, тщательно обдуманную «трилогию вочеловечения» включил отнюдь не одни шедевры. А для К. Васильева «во-первых» было важно именно избежать сужения тематики. Его существование оказалось весьма ограниченным во времени и пространстве, оно не могло дать ему обилия лирических тем (один из первых исследователей творчества Васильева, покойный ярославский литературовед Николай Пайков насчитал их всего шесть). Но он стал поэтом не малой или большой родины, а поэтом мироздания, компенсируя узость содержания его глубиной.


Известно, что подобные васильевским принципы составления поэтических книг существовали за многие столетия до XX века. Илья Смирнов в статье «О китайских средневековых антологиях» писал, что «критик ориентирован на лучшее стихотворение (-ния), лучшего поэта (-тов), а антологист — на такой состав своего сборника, который, представляя имена и тексты, далеко не всегда равноценные, отражал бы в их взаимной перекличке нечто большее, чем механическую сумму составляющих». И далее в связи с традиционным китайским менталитетом: «Твердо усвоенное представление об истории как о череде “взлетов и падений” — равно значимых и равно поучительных — проецировалось и на словесность, собственно и бывшую неотделимой частью исторического бытия. Как немыслим ландшафт, состоящий из одних только вершин, так и пейзаж литературы — а лучшие антологии именно такой пейзаж и воплощали — органичен только тогда, когда в нем видны и высшие достижения, и, что называется, «средний уровень», и даже неудачи. Главное — попадание в такт, в ритм словесности, гармония целого ». До жителя провинциального поселка вряд ли доходили издания старинной китайской словесности. Из поэтов Востока он выделял персидских, особенно Омара Хайяма, подражая которому демонстрировал пессимистическое мировоззрение, невозможное для китайцев (у них тоже на первом плане борьба противоположностей, но такая, которая ведет к высшей гармонии):



Что еще мне подскажет великий Хайам?
Неизбежность греха понимаю и сам,
и я вижу окрестного мира единство:
в середине дырища и рвань по краям.



Однако Васильев мыслил так глубоко и широко, что даже полярность мировоззрений не мешала ему в чем-то совпадать с древними носителями крайне далекого национального менталитета. А уровень требований к «не лучшим» произведениям был у него чрезвычайно высок даже по отношению к главному и постоянному кумиру. «У Лермонтова есть гораздо более совершенные произведения, чем “Смерть поэта”», — констатировал он 30 декабря 1987 года.


Может быть, не совсем осознанно, но Светлана Ефимова как составитель книги пошла по пути, завещанному ее автором. Она и не могла повторять «Избранное», подготовленное Е. Ермолиным. Естественно, многое взяла из него, но порядочно и добавила из малодоступных прижизненных изданий и архива поэта. Например, повторила венок сонетов «Земные сны» (к сонетам Васильев питал особое пристрастие) и выбрала два из другого венка — «Среди миров», один из которых (второй в числе пятнадцати) характеризовала в своей статье «“Учился я у Пушкина и Блока…”: основные периоды в творчестве Константина Васильева» (ярославский сборник «Голоса русской провинции» 2012 года) как «творческое кредо начинающего поэта, поразительным образом не потерявшее своей актуальности до самой смерти Васильева». В его начале — и уверенные утверждения, и сомнения, поиск:



Миров в едином мире — миллион,
но все среди миров хочу понять я.
Что есть сейчас — то было при Пилате.
Случайность? Или, может быть, закон?



Некрещеный Васильев упоминает времена Пилата, а не Христова пришествия, вероятно, как литературоцентристский поэт, ведь и у Булгакова Мастер пишет роман «про Понтия Пилата», а не «про Иешуа». Еще в сонете фигурируют Данте, Шекспир, Мильтон, библейский Ной, который «проклял сына с тяжкого похмелья», мифологический Фаэтон, склонившаяся над колыбелью мать, вороны над полем боя. В концовке: «Миры горят вокруг земных событий, / Земля летит по заданной орбите, / летает по орбите электрон». Масштабы макромира не исключают и движения микромира по той же орбите.


Совсем слабых стихов, тоже в соответствии с мыслями К. Васильева, Светлана Ефимова не перепечатывала. Лишь для специалистов-литературоведов в одном из псковских научных сборников она рассказала о его пяти юношеских поэмах. Автор не думал их печатать, и составитель рецензируемой книги представляет его поэзию только как лирическую.


Переводы у Васильева были и вольные, и точные. Иногда, стремясь к лучшей передаче оригинала, он переводил одно и то же стихотворение неоднократно, по-разному. В книге представлены два варианта одного стихотворения Поля Верлена, три — Оскара Уайльда. Вообще переводы очень разнообразны. Есть, например, Катулл с рифмами, которых, известное дело, в античности не было.


Критический раздел содержит статьи или фрагменты о Лермонтове, Гумилеве, Георгии Иванове, Викторе Сосноре, Владимире Соколове и «Эссе о Сальери» — отношение автора к «сальеризму» в искусстве далеко не однозначное. Функции критики определены им в записной книжке:


«Дело критика — постижение


1) Литературного произведения


2) Жизни через это литературное произведение


3) (подчиненная, попутная задача) Создание самостоятельной художественной ценности (редко выполнимая задача!)».


В современных работах по теории критики ее основные функции определяются именно так — как интерпретационная, близкая к задачам литературоведческой науки, публицистическая (предмет критики — не только литература, но и общественная жизнь, на которую она стремится воздействовать) и собственно художественная (критика в какой-то мере — литература о литературе). Васильев зачастую лучше ученых-филологов судил о писателях, здраво и сурово относился к общественной жизни и выражал свои мысли отличным, ярким языком. Его сжатые, концентрированные по содержанию прозаические строчки-абзацы отчасти напоминают свободный стих.


«Верлибром я не владею.


Но, мне кажется, путь мой — и к верлибру тоже», — записывал молодой поэт в 1981 году. Нет, верлибр он только попробовал, в поэзии отнюдь к нему не пришел. Зато на его прозу эта стихотворная форма, в которой хорошо писать труднее, чем с откровенно украшающими речь метром и рифмами («Верлибром писать — мне, в частности, труднее, чем традиционным стихом»), явно повлияла.


Гораздо менее убедительна, чем привлеченные статьи, незаконченная книга «Россия. Блок. “Двенадцать”». В ней Васильев вопреки фактам пытался доказать, что Блок изначально не принял революцию и в «Двенадцати», например, вывел в образе «буржуя на перекрестке» самого себя, а в образе Христа — антихриста. Стремясь дать читателю максимально разного Васильева, С. Ефимова не могла не включить в сборник отрывки и из этой книги, но можно было их прокомментировать с учетом сделанного серьезными специалистами по творчеству главного русского символиста.


Зато завершающая издание подборка из записных книжек, уже неоднократно здесь цитировавшихся, — россыпь ценнейших мыслей о жизни и особенно — опять-таки о литературе.


Подстрочные комментарии С. Ефимовой более детальны, чем в ермолинском «Избранном», и разнообразны соответственно васильевскому творчеству: касаются биографии поэта, его круга общения, изначальной профессии (в стихах сказывается орнитолог, относительно некоторых птиц читателю нужно что-то пояснять) и т. д., а больше всего — многочисленных аспектов литературы. У столь начитанного поэта демонстративных и скрытых цитат и реминисценций из русских и зарубежных авторов всевозможных эпох — огромное количество. Конечно, прокомментированы далеко не все. Васильев рассчитывал на культурного читателя, который при строках «нас ждет шипенье пенистых бокалов — / призвали Всеблагие нас на пир…» сам вспомнит соответствующие стихи Пушкина и Тютчева, поймет, почему в стихотворении «Поговорим о Мандельштаме…» вторая строка — «об ада Дантовых кругах…»: О. Мандельштам не только написал «Разговор о Данте», но и прошел свои круги лагерного ада. И все-таки ряд реминисценций напрасно оставлен без пояснений. Например, строки «Кто Творцу возвращает билет — / разве тот недостоин спасенья?», очень важные для понимания мировоззрения нашего поэта, отсылают к словам Ивана Карамазова, который не приемлет не Творца, но жестокий мир, им созданный, и потому «билет» (в рай) ему «почтительнейше» возвращает. Не каждый любитель поэзии хорошо помнит даже самые выразительные формулировки в прозе.


В начале статьи «“Самому выбирать свою смерть” (Судьба Николая Гумилева)» Васильев напоминает: «В ночь накануне ареста Гумилев уверял Ходасевича, что проживет “по крайней мере до девяноста лет”, “непременно до девяноста лет, уж никак не меньше”», — а в конце опровергает биографический факт: «Говорят, что Гумилев умер тридцати пяти лет, — неправда! Одна минута жизни поэта, такой жизни — конечно, стоила трех минут жизни «обыкновенного» человека. Так что — свои «девяносто лет» (это — по меньшей мере) Николай Степанович Гумилев все-таки прожил…».


По этой логике, не столь уж фантастической, и Константин Васильев прожил гораздо больше «биографических» сорока шести лет. Составленная и прокомментированная С. Ефимовой книга — убедительное тому доказательство.



Сергей Кормилов





Другие статьи в литературном дневнике: