Йоргос Сеферис

Гал Аник: литературный дневник

И снова о выдающихся поэтах, о которых нам не говорили ни в школе, ни в институте…Следующим, шестнадцатым по счёту Нобелевским лауреатом в моей подборке стал Йо;ргос Сефе;рис (1900—1971) — крупнейший поэт в современной греческой литературе. Настоящая фамилия — Сефериа;дис. В 1963 году удостоен Нобелевской премии по литературе в области поэзии «за выдающиеся лирические произведения, исполненные преклонения перед миром древних эллинов». Сеферис - первый грек, удостоенный высшей мировой награды. И до настоящего дня его путь смог повторить только Одиссей Элитис в 1979 году. Стихи и статьи Сефериса уважительно переведены на многие языки, о нем написаны книги, но знают его имя немногие. Вспомним о поэте, дипломате и мужественном человеке.
Греческий поэт Йоргос Сеферис (настоящее имя: Георгиос Стилиану Сефериадис) родился 29 февраля 1900 года в г. Смирна (современный Измир, Турция). После переезда семьи в Грецию в начале Первой мировой войны Сеферис учился в Афинах в гимназии, штудировал древнегреческий язык и историю. В 1918 году Сеферис с отцом поехал в Париж, где поступил в Сорбонну на юридический факультет. Первые поэтические публикации датируются 1921 годом. Закончив обучение, Сеферис начал работу над диссертацией после турецкой оккупации 1922 года и резни в Смирне и вместе с другими беженцами переселился в Афины. Поэт остался человеком без родины, пожар Смирны в его стихах слился с пожаром Трои.


Уничтожение в 1922 г. турецкими войсками Смирны было для Сефериса чрезвычайным потрясением. Тема человека, который потерял свою родину и не может вернуться на землю родителей, надолго стала одной из ведущих в его творчестве. В 1924 году он уезжает в Лондон совершенствовать свои знания английского языка, чтобы в дальнейшем сдать экзамены в Министерство Иностранных Дел. В 1925 году Сеферис возвращается в Афины, а в 1927 году получает назначение в дипломатический корпус Министерства Иностранных Дел. В том же году умирает его мать. В июле 1928 впервые публикует под своим настоящим именем перевод романа Валери "Один вечер с господином Тест". Завершив научную работу, Й. Сеферис сдал экзамены на государственного чиновника. С этих пор его жизнь будто разделилась пополам: мало кто знал, что дипломат Георгиос Сефериадис и поэт Йоргос Сеферис — один и тот же человек.


В 1931 г. вышла первая подборка стихов "Строфы", которая была обозначена в критике как "новое направление в греческой поэзии". И действительно, сборник был новаторским за тремя главными составляющими: "композиционной структурой, лексической палитрой и ритмической организацией стиха". В этом же году выходит его первый роман "Поворот" под псевдонимом Сеферис.


А дипломат Сефериадис уже был вице-консулом в Генеральном Греческом Консульстве в Лондоне, где он находится до 1934 года. Выполняет не только свои профессиональные обязанности, но и продолжает заниматься творчеством. Там он написал книгу стихов "Водоем" (1932), где еще сильнее, чем в первом сборнике "Поворот" (1931) отношение к античному наследству ощущалось как опора и толчок к будущему развитию культуры. Именно тогда


Сеферис начал переводить Т. С. Элиота, чье творчество на него повлияло довольно ощутимо.


Он долгое время за границей был сначала консулом, потом послом в разных странах: в Англии, Албании, Турции, Ливане. В 1941-1945 гг. он в эмиграции с греческим правительством: в Египте, Южной Африке. Большой политический мир XX века оказался еще менее уютен, чем провинциальный культурный мир. Но для Сефериса после Смирны это не было неожиданным. Внутренняя готовность к любым трагедиям уже не покидала его. И новую мировую войну, и две оккупации, и несколько военных диктатур он встретил как неминуемое. Кругом — гибель, и нужно найти в себе силы встретить ее достойно человека. У него есть стихотворение «Последний день», видение острова смерти, в 1939 г. запрещенное цензурой — за полгода до мировой войны и за год до вторжения фашистов в Грецию.


Был пасмурный день. Никто ничего не решал.


Дул ветерок. «Это не грего, это сирокко», — сказал кто-то.


Худые кипарисы, распятые на склоне, и там за ними


серое море с лужами света.


Заморосило. Солдаты взяли к ноге.


«Это не грего, это сирокко», — и больше ни о чем ни слова.


Но мы знали: на рассвете нас не будет.


Ничего: ни женщины, пьющей сон возле нас,


ни памяти, что мы были когда-то мужчинами.


Завтра — ничего.


«Этот ветер напомнил весну, — сказала подруга,


шедшая рядом и глядя вдаль, — весну,


средь зимы налетевшую в закрытое море.


Так внезапно. Прошло столько лет. Но как мы умрем?»


Похоронный марш заплетался под мелким дождем.


Как умереть мужчине? Странно: никто не думал.


А кто думал, те словно вспоминали летописи


крестовых походов или битвы при Саламине.


И все-таки смерть: как умереть мужчине?


И все-таки каждому своя смерть, своя и больше ничья:


это игра в жизнь.


Гас пасмурный день; никто ничего не решал.


На рассвете у нас ничего не будет: все предано, даже наши руки,


и женщины наши — рабыни у колодцев, и дети —


в каменоломнях.


Подруга шла рядом, напевая бессвязно:


«весною... летом... рабы...»


Старые учители оставили нас сиротами.


Мимо прошла пара, было слышно:


«Уж темно, я устала, пошли домой,


пошли домой, включим свет».


Рабыни у колодца — это напоминание об «Илиаде», каменоломни — об «Истории» Фукидида. Память прошлого входит в современность совсем не такой, как ее представляют учебники: не гармонической, не величественной, не мраморной. «Статуи» — частый до навязчивости образ в стихах Сефериса и всегда тягостный, гнетущий, враждебный. Это те мифы прошлого, которые уже отжили свое и теперь только мешают нам найти миф, объясняющий нас. «Искать жизни, которая за статуями», — говорит Сеферис о цели своих героев. Речь идет о жизни незастывшей, неомертвевшей, неостановившейся. Только в ней — связь времен греческой культуры; только на нее можно опереться современности в поисках себя — не на временное, хотя бы и прекрасное, а на вечное, хотя бы и страшное. Одно из самых знаменитых стихотворений Сефериса называется «Асинский царь». Асина — глухое местечко в южной Греции, лишь один раз мимоходом упомянутое в


«Илиаде». В XX веке оно было раскопано, там нашлись остатки построек микенского времени — догомеровского, почти сказочного, когда царей хоронили с золотыми масками на лицах. Маски остались, а лица истлели, вместо них — пустота. И эта пустота ложится на ищущее сознание бременем хуже любой тяжести.


Во время Второй мировой войны Й. Сеферис был на Крите, в Африке, в Италии. В Египте он напечатал "Судовой журнал II" (1944, до этого уже был один выпуск — 1940). В этих книгах (потом вышел и третий том — 1955) Сеферис будто осуществлял путешествие в античные времена. Роман "Шесть ночей на Акрополе", по словам автора, должен был быть лирико-философским сказом о судьбе Европы и европейской культуры в XX столетии. Это идеологическая фантасмагория или фантасмагорическая идеология, как заметил сам автор. В центре романа — Афины 20-х лет XX столетия. Работа над эпическим произведением продолжалась почти 30 лет (1926-1954). При жизни Сефериса произведение не было напечатано, издано было лишь после смерти автора, в 1974 году.


До 1950 года Йоргос Сеферис не возвращался на родину. Профессиональный дипломат, служил в дипломатических представительствах Греции, в 1957—1962 годах — посол в Великобритании.


В 1963 году Йоргос Сеферис был отмечен Нобелевской премией "за выдающиеся лирические произведения, написанные с глубоким восприятием мировоззрения древнегреческой культуры". Во время награждения поэт в своей речи сделал акцент на интересном феномене, который происходит сейчас, — на возрождении греческой культуры с опорой на традиции эллинизма.


«Три тайные поэмы» — последняя книга Сефериса (1966). Первая поэма — о луче прозрения в сущее и вечное, это «свет», «огонь», «кормчий гром», не свершение, а путь. Противоположность этому — мутная река времени, мусорный вихрь, тщета разума, застылость и окаменелость; Грайи (здесь) — это Горгоны с окаменяющим взглядом.


Вторая поэма — оглядка на классический миф: кровавая баня, в которой убит Агамемнон, Клитемнестра на сцене, вокруг нее — Эриннии, как три лика подземной Гекаты; но Клитемнестра сильнее их, потому что она нашла в себе силы взглянуть в вечность, в пустоту, почувствовать себя тем морем,


которое — «никто» (как бесформенный «морской старик» мифов — Протей, Нерей, Форкий). Это можно только почувствовать и нельзя воплотить и передать: слова не выдерживают света.


Третья поэма — искажение и угасание: свет и огонь становятся палящим зноем греческого лета (элиотовское «и нет воды...» буднично знакомо каждому греку), прозренье становится мороком (девушка в коровьей шкуре — это миф о Пасифае), прозревшая Клитемнестра — грязной колдуньей, а в словах поэта: «твой голос, твой, а не тот, который ты любишь» — не голос пустоты. Постижение, свершение можно оставить людям (оно им не поможет), а для себя остается только всесожжение в пустоту: это она обозначена, за неимением лучшего, вечным символом розы.


В 1967 году военные захватили власть в Греции и отменили Конституцию, провозгласив свободу. Сеферис выступал с лекциями в США. Его засыпали вопросами о положении в стране — Сеферис отвечал с разочаровывающей уклончивостью. Он считал себя не вправе критиковать режим, находясь в заграничной безопасности. Но вернувшись, он продиктовал все, что думал, на пленку для британского радио. Выступление кончалось словами: «Я замолкаю. Молю Бога, чтобы у меня никогда больше не было такой необходимости высказаться». У правительства хватило ума сделать вид, что ничего не произошло, что престарелого лауреата можно не принимать всерьез. Однако 28 марта 1969 года Сеферис впервые официально высказывается против Хунты, из-за чего его лишают титула посла и права на использование дипломатического паспорта. Йоргас Сеферис был против диктатуры "черных полковников", много выступал в разных странах мира. Хоть его поэзия и нуждается в достаточно эрудированном читателе, все-таки он близок и простому народу. В этом можем убедиться, ведь его произведения, положенные на музыку композитора Микиса Теодоракиса, — одни из наиболее любимых среди различных социальных слоёв Через два года, 20 сентября 1971, Йоргос Сеферис навсегда закрыл глаза. Это невосполнимая утрата в новогреческой литературе. Похороны поэта — элитарного из элитарных — стали многотысячной демонстрацией. Раньше его называли «Сеферис» (писал один критик), после Нобелевской премии его стали называть «поэт», в эти последние годы его называли «наш поэт».
В похоронной процессии шли тысячи молодых людей и пели песни на его слова.


Статья составлена из разных источников Интернета
Йоргос Сеферис


Переводы Евгения Колесова


Мифисторима III Отец мой, вспомни страшные купанья. Эсхил, «Хоэфоры» * Просыпаюсь рядом со мраморной головою, и руки мои немеют под ее тяжким весом – не знаю, что с нею делать. Она вторглась в мой сон, когда я уже был на пороге яви, и сплелись наши судьбы, и их уже не развести. Я гляжу ей в глаза – ни закрыты они, ни открыты, ко рту ее обращаюсь, готовому высказать нечто, за щеки беру – и отделяются щеки от кожи. Сил моих не хватает – и руки, будто чужие, ко мне возвращаются снова, отломленные. ________________ * Перевод С. Апта


Цистерна


(отрывок)


Здесь, под землей, цистерна затаилась,


хранилище накопленной воды.


Над нею – звон шагов. И звездный свет


в ее не проникает недра. Дни летят


и множатся, не трогая ее.


Подобно вееру, распахнут светлый мир,


играют тени утреннего ветра;


биение жизни к вечеру стихает,


и под покровом гаснущей надежды


тихонько стонет нажитая боль.


Под сводами немилосердной ночи


заботы копятся, а радость мчится мимо


под перестук стремительной судьбы.


Одно, другое промелькнет лицо


и растворится вновь во мраке ночи.


Неуловимы образы! Глаза, еще глаза летят в привычный желоб; и их, и дня великого приметы он принимает и уносит в землю, от коей не откупишься ничем. Тела людские клонятся к земле, чтобы любви не угасала жажда; очередная статуя нагая, закованный во мрамор лик эпохи, нисходит вглубь великого лона. Но жажда жизни требует и слез. Склонились розы – это глас души, листвою шелестящий пульс Творения, и вот уж вечер близится, как странник, за ним же – ночь. Ну, а за нею – смерть. Но где-то здесь, внизу, цистерна скрыта, подземное хранилище святое страданий тела на ветру сыром, в бою то с наступившим днем, то с ночью, и множатся миры, ее не тронув. Проходят сутки, месяцы, года; вода застыла зеркалом. Надежда распахивает ясные глаза, когда вдали, за синим горизонтом, по очереди тонут паруса. /…/


Отрицание


О голубиная беда!


Как бел на берегу песок!


От жажды рот иссяк, иссох,


но солона вода.


Так имя белое твое


На берегу я начертал,


но ветер буквы разметал,


шепча: «забудь ее».


Под гневный гомон укоризн


мы входим в жизнь: из всех путей


наш путь – сквозь тернии страстей.


Но мы изменим жизнь.


Угас твой голос


Угас твой голос – вечерний свет. Заря улетела прочь. Судьба моя, Бильо! Настала ночь. Тебя больше нет, тебя нет. Всего лишь раз пробили часы – мир пуст. И вновь я один. Любовь умерла, и высох кувшин: в нем ни воды, ни росы. Настала ночь и скрыла тот край, где ты купалась нагой. Где же тот край, где берег морской? Счастье мое, прощай!


FOG


“Say it with a ukulele…”


«О, спой мне песню укулеле…» –


пластинка старая играла.


А что мне спеть тебе, родная,


чтоб ты печаль мою узнала?


Играет нищий на гармошке,


касаясь клавиш осторожно –


пусть ангелы приидут к людям!


Но плачут ангелы тревожно:


они и впрямь прийти готовы,


да землю облака закрыли.


И быть нам нищими до гроба,


раз ангелы к нам путь забыли!


Жизнь наша холодна, как море:


– Ну, как живешь? – Да как в тумане
И тонут, тонут наши души,


как камни в море-океане.


Деревья дремлют, как кораллы,


их зелень все серей и глуше,


и спят телеги, точно шхуны,


давно забытые на суше.


«О, спой мне песню укулеле…» –


слова без смысла и без силы.


Любовь моя, где храм твой вечный?


Как мне здесь все давно постыло!


Ах! Шла бы жизнь прямой дорогой,


и мы не знали бы заботы. Но вот судьба в игру вступила, и круче стали повороты. Когда их ждать? Никто не знает. Горят огни во мгле заката. Мы потеряли путь в тумане: меж двух огней душа зажата. Что наш удел? Где счастье наше? День умирает в царстве ночи. Темно вокруг. Ищи, мой друг! Иди, и станет путь короче! «О, спой мне песню укулеле…» – твои пылали ногти ало. Под свет звезды я вспоминаю Твою камею запоздало. Лондон, Рождество 1924 г.


Мифисторима II


Вот и он, колодец посреди пещеры.


Когда-то нам было легко черпать из него


образы и картины,


радуя старых друзей, еще хранивших нам верность.


Но прогнили веревки, и теперь лишь борозды


на устье колодца


напоминают об утраченном счастье:


пальцы на жерле, как сказал поэт.


А пальцы все еще чувствуют прохладу камня,


и она вливается в теплоту наших тел:


так пещера забавы ради


миг за мигом, беззвучно


до последней капли растрачивает свою душу.


Мифисторима V


Мы не знали их вовсе,


и только надежда, что с детства


жила в наших душах, вспомнила их имена. Потом


мы смотрели, как они на свои корабли поднимались,


с грузом зерна и угля навсегда уходя от нас


за далекий пустой горизонт. Мы простились навек,


чтоб тайком до утра рисовать под догорающей лампой


горький знакомый узор из морских чудес


и чудовищ, из двустворчатых раковин и кораблей.


А вечером мы спустились вниз по реке, к побережью,


чтобы ночь провести в кабачке, пропахшем смолою и солью. Нет больше наших друзей. Уходя, они пожелали больше не видеться с нами – нигде, никогда, потому что слишком до времени мы их, да и они нас узнали, и потому, что теперь уже мы, раздвигая безмолвные волны, ищем новую жизнь – по ту сторону памятников и стел.


Мифисторима XI


Кровь твоя остывала, как отблеск бледной луны –


в неизбежной ночи кровь твоя была неизбежна,


белые крылья свои над тобою она распростерла,


над черными скалами, над контурами деревьев


и зданий,


как капелька света из нашего яркого детства.


Мифисторима XIV


Три алых голубя в луче бессмертного света


рисуют нам нашу судьбу в лучах яркого света


красками чистого цвета и жестами наших друзей


и любимых.


Астианакс


(Мифисторима XVII)


Теперь, когда ты уходишь, возьми с собой мальчугана,


он все понял тогда, в тот день, под платаном,


в день, когда говорили трубы и сверкало оружие,


и вспотевшие кони погружали влажные ноздри


в прохладную зеленую воду.


Маслины, морщины наших отцов,


и скалы, как мудрость наших отцов,


и наших братьев бессмертная кровь на земле –


все это было нам радостью чистой


и ощущений богатством для душ, знавших об их молитвах.


Теперь, когда ты уходишь, теперь, когда наступает


отмщения день и уже не знает никто,


кого же убить он жаждет и где погибнет сам –


возьми с собой мальчугана, ведь он уже видел все это


тогда, под листвою платана,


и открой ему двери деревьев.


Мифисторима XXII


И потому, что так много наши глаза повидали,


что ничего не сумеют уже различить, –


и до, и после нас память наша – белеющий парус за изгородью в ночи – мы видели странные лики, гораздо страннее, чем ты; мелькнув, они таяли под листвою недвижной перечного куста. И потому что мы поняли, приняли нашу судьбу, бродя меж разбитых камней целых три или шесть тысяч лет, меж руин нежилых, где когда-то, быть может, был дом наш – разве даты прочесть на обломках и вспомнить о славных делах нам под силу? И потому, что сошлись мы и снова потом разошлись, бились с опасностью мнимой, как говорится, с тенями – мы заблудились во тьме и едва отыскали дорогу, где тянулась полков вереница, – мы увязли в болотах и в озере злом Марафонском, – под силу ли нам хотя б умереть достойно?


Мифисторима XXIII


Еще немного –


и мы увидим миндаль цветущий,


сверкающий, словно мрамор под солнцем,


словно моря прохладного прелесть.


Еще немного –


и мы взойдем на новый для нас горизонт.


Санторин


Поклонись, если сможешь, широкому темному морю,


позабудь, если сможешь, негромкий напев свирели


под босыми твоими ногами, точно душ затонувших эхо.


И возьми черепок, чтоб на нем начертать беспечно


имя твое молодое, место находки и день –


пусть его море поглотит, пусть унесет его море.


Скинь одежды, взойди вместе с нами


На скалу среди алого моря,


где встают над водой острова


наших утраченных снов. На вершине


мы нагие стоим, ожидая,


что на наших неверных весах чаша зла


перетянет. Власть души, поступь силы и жажды любви логарифмы, раскаленные послеполуденным ветром, пролагают дорогу судьбе нашей юной крепким ударом ладони по упругим нагим лопаткам – через берег потерь, через родную равнину, через пепел седых островов. Запустел наш алтарь, где-то друзья затерялись, и листья финика втоптаны в придорожную грязь. Опусти свои руки, отпусти их в полет, если сможешь: пусть покинут фарватер времени их корабли и уйдут к далекому горизонту. Когда кость разобьется о камень, когда разлетится копье от удара о панцирь, когда взоры чужие на твою устремятся любовь, силясь до самого дна исчерпать твою душу, когда, оглядевшись, увидишь, что все исчезает, умирает, немеет и негде укрыться от этих гибельных глаз, – вслушайся в крик отдаленный, в вой волчицы, отчаянно лижущей рану – это твой собственный крик. Опусти свои руки, отпусти их в полет, если сможешь: пусть прорвут они сеть этих необъяснимых времен. И – утони, если сможешь: тонет тот, кто пытается камень спасти.


Микены


Дай мне руки твои, дай мне руки твои,


дай мне руки твои.


Темной ночью я видел


высокие острые горы


и долину, залитую палевым светом.


Вдалеке, в стороне


камней тяжелая груда чернела.


Напряжена моя жизнь, как струна –


конец и начало


последнего мига


в руках моих.


Вязну в земле, подымая громадные камни; все эти камни я нес, сил моих не жалея, все эти камни нагие я полюбил, как мог, ведь это камни судьбы моей вечной. И ранит меня родная земля, и терзает моя же рубаха, и боги мои же меня побивают моими камнями. Знаю, боги не ведают, что творят; только я это знал бесконечное множество лет, от убийцы шагая к убитому, от убитого – к воздаянию, от воздаяния – к новым убийствам, путаясь в широких складках порфиры; в тот вечер, когда мы вернулись, нас встретили гневом эриннии; в траве зачахшей увидел я змей и гадов хитросплетенье, ибо ими отмечена времени нашего злая судьба. Спящих камней голоса в самом сердце уснувшего мира помнят ритмы дневного труда, когда ноги, забыв об усталости вечной, землю нагую трамбуют. Погрязли, погрузли тела в фундамент иного мира. Глаза их немые упорно глядят в одну точку, которой не различить, не увидеть; душа сражается, чтобы стать твоею. Вот и безмолвие хочет покинуть тебя здесь, где времени жернова замирают. Октябрь 1935 г.


* * *


Сад оживших камней среди зеленого моря


мне напомнил любви моей многоликость


лаской медленных прикосновений


ожившими ликами камня


забытым невнятным немым языком


снимая с нас древний обет молчания


среди лавра и сосен под зыбкою тенью платана


* * * Меж двух мгновений печали вздохнуть не успеешь меж лицом своим и его отраженьем увидишь мягкий образ ребенка возникает и тает


* * *


Под гулкими сводами моря


жажда живет и любовь,


сердце мое волнуя –


ее раковин твердые створки


можно согреть в ладонях.


Под гулкими сводами моря


в глаза твои загляну –


но тебя не узнаю, да и ты меня тоже.


* * *


Хватит разыскивать моря седую овчину,


где запутались легкие лодки –


под небом достанет места и нам, и рыбам,


и водорослям, и деревьям.


Наше солнце


То дивное светлое солнце было моим и твоим: мы его


поделили;


но кто же страдает под покровом шелка и злата, кто


гибнет?


…Женщина, крик подымая, в увядшую грудь себя


била:


«Трусы! Детей моих отняли, чтобы расправиться


с ними –


и ночью, легко, между делом, глядя на свет светлячков,


вы отняли, отняли жизнь у моих сыновей!»


Высохла кровь на руках, жизнь дав зеленым


деревьям,


и в сумерках дремлет воин, веки сомкнув,


крепко сжимая кинжал.


Нашим было то солнце, но мы не видели света


за зеленою вязью листвы –


видели мы лишь гонцов пропыленных, усталых,


с трудом шевелящих губами:


двадцать дней и ночей добирались они без дороги,


двадцать суток подряд коней на пути оставляя,


дышавших кровью и пеной,


ни на миг не припав к роднику, чтоб


напиться. Ты сказала гонцам: отдохните, а вести расскажете после. Тебя ослепил яркий свет; умирали они, говоря: «Времени нам не хватило», и трогали солнце руками. Ты забыла, что и у нас на отдых времени нет. Женщина выла: «Трусы!», точно собака ночная – а ведь когда-то красива была, как ты: влажные губи, тонкие вены под чувственной кожей ждали любви. Было нашим то солнце; удержать его ты пыталась, идти вслед за ним не желая. И узнал, распознал все тогда я под плотным покровом шелка и злата: не хватило нам времени. Правду сказали гонцы…


Необъятные страны


Падает, падает все, точно дождь из монет неразменных


на медленный город, и нам в узловатой земле


видятся новые страны: час настал. Вознесите меня.


Мгновения радости


Утро настало, и нас навестила радость,


бескрайняя радость.


Сверкали камни, цветы и деревьев листва,


светило ясное солнце –


шар необъятный в немой высоте, обросший шипами.


Нимфа, унесшая наши печали, растаяла


между деревьев


в лесу – между деревьев Иуды. Пляску


фавнов и эротид, обнаженных, как дети,


радостный розовый хоровод на беззаботной заре,


под черною тенью лавра,


видели мы на рассвете.


Радость застала нас утром –


и стала истоком пещера, юных фавнов отверзтая


розовонежной пятой: ласковый хохот раздался!


Дождь и гроза прервали зеленой земли дыхание.


Умчался смех златоустый, и ты прилегла в шалаше,


крепко зажмурившись, чтобы увидеть архангела,


идущего к нам с огненно-светлым мечом.


«Так не бывает, – сказала ты, – так не бывает:


не понимаю тех, кто, играя цветами дееревьев,


остается


Пендели, весной


Утро


Вот и утро – открой же глаза! Разверни, распахни


эту плотную черную ткань –


Взгляни на нее, не бойся! И поверь,


что уже не во сне, не в воде и не в тяжком


бреду, что морщины на веки наносит,


точно трещин узоры на сомкнутых створках моллюска,


что уже не во сне распускается черная ткань.


Взгляни – и увидишь, как плотная ткань барабана,


словно черная кожа, затягивает горизонт –


нет, тебе отдохнуть не придется.


Между двух равноденствий, меж весен и осеней быстрых


пробегает вода


через сад, где в ветвях многозвучные пчелы поют,


отзываясь в ушах сладко спящих детей. И восходит


необозримое солнце, свой свет золотй изливая,


райским птицам сигнал подавая: увертюру начать! –


всемогущее солнце свой дар безвозмездный приносит…


Июньские дни 1941 года


Вот и новая всходит над Александрией луна,


старую обнимая обеими своими руками,


а мы шагаем сквозь сумрак наших сердец


к Воротам Солнца – нас было трое, трое друзей.


Кто же теперь захочет омыться в водах Протея?


Искали метаморфоз мы в молодости далекой нашей,


в той страсти, что билась огромною рыбой


во внезапно высохшем море – мы верили,


что мы всемогущи. Но нынче –


нынче новая всходит луна


ту, прежнюю луну обнимая,


а остров прекрасный изранен и тонет в крови,


тот остров спокойный и сильный, тот остров невинный.


И падали мы, словно мертвые ветви деревьев,


словно корни деревьев, вырванные из земли.


Жажда была


словно всадник бессонный, безмолвный,


закованный в мрамор пред золотыми


воротами Солнца: она прячется здесь,


на чужбине, рядом с могилой великого Александра.


Крит – Александрия,


май-сентябрь 1941





Другие статьи в литературном дневнике: