Лина Костенко. Маруся Чурай. Раздел 6-2

               
                Перевод с украинского
                романа в стихах Лины Костенко

                "МАРУСЯ ЧУРАЙ"


Раздел 6-2
ПАЛОМНИЧЕСТВО

***
Сосновые леса уж начались.
Здесь, говорят, есть и разбойники и лоси.
Кого-то некогда зарезали вот здесь,
и в полнолунье он кричит, как повелось.
Я уж не слышу этих страшных баек.
Иду иль не иду, подкашиваются ноги.
Птицы ночной зловещий, жуткий крик
чёрная горесть лубенской дороги.
И вдруг, что это? Жёлтые светлячки?
Трухлявых пней дальние искорки?
Дрожат, дрожат...
Вокруг же – ни избушки.
Подходишь ближе, а это – свечки.
Лежат под лесом люди на траве,
на грудь сложили руки восковые
к небу лицом и тьмой окружены,
полуприкрыты кто мешком, кто свитой, –
или уж умерли, или ещё живы?
На жёлтые пальцы оплывает воск.
Острые лица, одёжка латаная.
Свечи горят.
И сосны пахнут ладаном.
Шумит над шляхом стародавний лес.
Малые птички шебаршатся в чаще...
Волк воет где-то в зарослях лесных...
Ну что ж, ту ночь мы были среди мёртвых,
а эту ночь – между полуживых.
Всё же охотней. Зверь не подойдёт.
И перебудем до холодных звёзд.
Вон ещё живая, видишь, видно по человеку.
Рука дрогнула, воском припекло.
– Вы откуда, люди?
– С голоду. С Волыни.
– Из села какого?
– Вымерло село.
Ещё дыханье чуть приподнимает груди.
Сумрачны лица, белые рубашки...
– Куда вы, люди?
– Уже никуда.–
Свечи... свечи... и тишина... и свечи...
И говорит дьяк: – У них там на Волыни
какие-то такие плачи горькополынные,
тот край – такая дивная краса.
А голоса, какие голоса!
Но жизнь там, боже, твоя воля.
У них там и рубашки, словно доля.
Там сосенка, каракули или челнок –
а рукава – белее лебедов –
и вот как пустит чёрным,
чёрным,
чёрным
и до  запястья в несколько рядов!
Проходит ночь... Свечи уж догорают...
– Эти, – говорит дьяк, – хоть лёгко умирают.
А то шли, когда жито наливалось.
Вот как пойдут пастись в житах,
то, веришь, потом корчились, свивались,
и по краям дорог ползли на животах.
Это такое. Тебе не надоело?
Послал бог спутника болтливого.
Всё складываю в душу, как в шкатулку.
Душа моя уж горше полыну.
Хоть не имею на земле убежища,
но знаю землю вширь и в глубину.
– А вы бы взяли всё и написали,
и был бы след по вашей жизни.
– Я написал, так сумку у меня украли,
и все мои папирусы тю-тю.
Иль думали, что там вино и брашно?
Иль злато, наворованное в войну?
А снова мне уж заходиться страшно.
Старый уже, теперь так не утну*.      (энергично, упорно выполнить что-либо)
Уж у меня и чуб, как пух у тополя.
Уж у меня глаза к письму слабы.
Когда-то мысли на слово были скорые,
теперь и мысли сами уж в себе.
То уж, наверно, так я и умру,
а дело жизни так и не одолею.
Ибо хоть я в рот водки не беру,
но и книгу написать уж не успею.
Мои собратия уже ушли все в ствол,
уродив обильно плевелами слов.
Самый дурак последний и болван
уже, наверное, в науках преуспел.
А я, как гусь общипанный, что до сих пор
гогочет всё про правду и добро,
и ему в лапе удержать лишь удалось
одно своё гусиное перо.
Не нужно мне ни славы, ни награды,
Ни чтобы сильный мира похвалил,
Лишь кто-нибудь бы высшей мысли ради
Ко мне подчас с вниманьем слух склонил.
Но я… я почитателей не знаю.
Я сам пишу, и сам себе внимаю.
...А тополь гнётся, как тонкая танечница*.   (танцовщица)
Ложится пыль в густой чертополох.
И вьётся вдаль дорога-бесконечница.
И мы идём, нам хорошо вдвоём.
Вот он бредёт, а я себе хромаю.
Он гомонит, а я себе молчу.
Уже на палку больше налегаю,
и соваю торбину по плечу.
А он идёт, любуется дорогой.
Он молодой, ему ещё не сто.
В сутане старой, книга под обшлагом
и сумка – словно ремеза* гнездо.            (певчая птица из отряда воробьиных)
...Твёрже почву нащупывают палки.
Склон чаще изобилует корягами.
Цепляясь лохмотьями за ветки,
выходят из лесу в пески паломники.         
Пески, пески... И где он, тот причал?
Так и идти, иль тропка обдурила?
Плывут, плывут кораблики прочан* –          (паломники, богомольцы)
над лаптями приделаны ветрила...
Одна там шла, закована в вериги,
в железном колпаке и необутая.
Иль кто сказал, иль вычитала из книги,
что богу угодна такая вот покута*?          (наказание за грехи, покаяние)
Шла молиться в святые пещеры,
говорили, – издалёка, с Печоры.
Костыль пудовый, и сама как мощи.
Так и упала, не дошла до прощи*.            (богомолье)
Иль грешница, иль, может, так, блаженная.
Присыпали. Куда ж её нести?
А там, вдали уж Лавра нездвиженная
вечерне солнце вобрала в кресты...
И вот он – Киев! Воссиял крестами.
Усталый взгляд красою полонил.
Здесь сам Господь бессмертными перстами
Холмы священные вот эти осенил.
Так долго шла, ждала так терпеливо.
И вот он, Киев, за валами он! –
Тот стольный град золотоверхий. Диво!
Души моей малиновый тот звон!
...И мы вошли в киевские ворота.
– Что-то так тихо, как прошла чума.
Дьяк говорит: – Вспомни жену Лота.
– И не оглядывайся. Киева нема.
Я оглянулась. Не окаменела.
Я не дала пролиться лишь слезам.
Вот так прошло здесь войско Радзивилла! –
В руины улиц заточился храм.
Мёртвая колокольня. Обгорели кроны.
И всё немое – и горы, и Подол.
В Литву к себе он вывез наши звоны
литовский гетман Януш Радзивилл.
Сожжённые, покинутые, хмурые
стоят дворы, базары, винокурни.
Сады стоят, обмершие от пожара.
Людей здесь нет. И лошади не ржут.
Лишь на валах необгорелые башни
торчат все в небо. Пепел стерегут.
Это мой Киев, и моя отчизнана.
Залиты кровью киевские валы.
Ой люди, люди, божья подобизна,
и до чего ж вы эту землю довели?!
И дьяк сказал: – Какая подобизна?
Когда земля вздрогнула от копыт,
навстречу Радзивиллу вышел Тризна,
Печорский пресвятой архимандрит.
Так обратился он, седой елейный:
– Короне польской брат одноколейный!
Вот ключ от города. Откроем мы ворота-брамы.
Иди. Входи. Да только пощади
священный город и священные храмы.
И он вошёл, литовский князь, сюды.
Как в спину нож. А Потоцкий – в грудь.
Богдан меж ними, как меж двух огней.
Что было здесь! Рассказывали люди –
три дня, три ночи Киев пламенел!
...Стоял собор старинный с выжженной душой.
Вступили тихо мы во мрак,
что дымом едким пропах.
Молились в пустоту, на пепел икон молились,
искали живого Бога в солнечных сизых столбах.
Лежали сдвинутые плиты, как обломки черной льдины.
И ангелы в белой одежде вплотную обступили алтарь.
Кричали побитые стены.
Какие-то недожжённые книги
заблудший месяц снаружи холодным пальцем листал.
Перекрестилась я и заплакала.
И тихо вышла из собора.
Шла на богомолье, а попала
то ли в Содом, то ли в Гоморру.
...Уж ночью в Лавру добирались.
Шли вверх мы узко, в колосок.
Какие-то яры, овраги, какой-то первобытный лес.
Овраги ничего, всё лучше, чем песок.
А по оврагам, по склонам, как туземцы,
землянки вырыли погорельцы.
Идёшь и даже дивно: в вечерней мгле
то там, то там дымок из-под земли.
И говорит дьяк: – Как во времена Батыевы.
Ушли под землю люди в Киеве.
Уже и обжились. Вон кто-то огородился.
А кто-то сено уж сложил  в копёнки.
А кто-то уж в землянке и родился,
так вон там женщина сушит пелёнки.
А жизнь идёт. Как сказано у Павла:
«Живите благочестиво во Христе».
Потерпи ещё чуть. Уже вот-вот и Лавра.
А там и отдохнёшь ты от трудов пути.
...Но когда только подошли мы к Лавре,
уж ночь была.
И у святых ворот
какие-то сидели, как улитки-равли,
фигуры, вобравшие руки, ноги, и живот,
оборванные, закутанные в дерюжки,
не разберёшь, где нищий, где воришка.
Ещё и руки тянут, просят Христа ради.
Ведь тоже люди. А что ты им дашь,
когда, минуя посёлки и грады,
третью неделю сам сухари ешь?
Святые ворота на ночь запирают.
Бродяг, однако, в Лавру не пускают.
Ночью ворота Лавры не гостеприимны,
напрасно здесь и возвышати глас.
Глас вопиющего в пустыне,
наверно, был слышнее, чем у нас.
Кто бормотал. Кто бился в падучей.
Так до утра и просидели мы с дьяком.
И облака лохматые и тучи
крутили в небе жёлтым медяком.
...А на другой день были мы в пещерах.
Тянулись в рукава длиннющих галерей.
Поклоны били. И в очередях ждали,
ведь здесь людей – что свечка, то и рой.
Печерский старичок шёл впереди,
мощи в щёлку паломникам показывал.
А я ж не знаю, ни кто, ни где, 
то время от времени дьяк мне рассказывал:
– Это преподобный врач Агапит,
что исцелил самого Мономаха.
А то – Алипий, мастер на весь свет,
к кисти талант был у того монаха.
А это – Нестор, знаменитейший из дедов.
Оставил потомкам дело своё гордое,
потому что он писал и в келье сидел,
а я ходил, и у меня украли торбу.
А дальше всё подвижники, святые,
что здесь сидели в кельях запертые,
что их Господь за подвиги в житии
сподобил быть нетленными по смерти.
Это Мардарий, не имел имущества.
А то – Пафнутий, он не пил вина.
Это – преподобный схимник Силуян,
который без шума, крика и ловитвы
воров, сокрывшихся в бурьян,
связал одною силою молитвы.
Это – Нестор второй.
Зовётся он – Некнижный.
Такую заслугу перед богом имел,
всегда он был на всех богослужениях,
а ни разу, ты скажи, не воздремал.
А это – Сысой, что похоть свою превозмог,
он что ни день ходил к реке в веригах
и раздевался с головы до ног,
чтоб комары кусали в камышах.
Такие времена были благофортунные,
что каждый подвизался лично.
И ни один подвиг не остался втуне.
Теперь таких подвижников уж нет.
Кощунственная мысль запала в душу мне:
«Почему на них молиться я должна?»
Да разве те, без нимбов, без имён,
на той дороге в Киев из Лубён,
иль те, у леса, что с Волыни, –
разве не больше мученики ныне?!
Стою. Смотрю на днепровские склоны.
Сысой... Мардарий... Подвиги Ахилы...
Здесь кровь лилася. Здесь прошёл Батый.
Софроний... Пимен... Мученик... Святой...
И говорит дьяк: – Нету у нас лиры.
И ум за бодягу зацепился.
Сысой, Мардарий – мученики веры.
А Байда что, от веры отступился?
Лишь бы слова, хоть бред второзакония.
А что сильнее подпирает твердь –
молитва преподобного Антония
иль Наливайко мученическая смерть?
Я и сам когда-то проводил время
в молитвах.
И думаю, в земле чужесторонской,
что как же так, – те погибали в битвах,
а те спасались на горе Афонской?
Трилесы взять, сотенный городок.
Это же вот недавно, недалёко.
За несколько дней вражеской осады –
ни жителя живого, ни залоги*   (гарнизон – воинская часть, в населенном пункте  для
                охраны и обороны его в мирное и военное время)
Был городок... А подходишь ближе –
нет ничего. И тишь. И пепелище.
Только ходит смерть с кровавою косой...
А ты пришла молиться Сысою.
Сидел подвижник, как медведь в берлоге.
Уже и книги здесь печатаются в Лавре.
Вон подойди под окна типографии, –
какие листки просушивают хорошие.
Это же сколько там нового, удивительного!
А он тебе про Нестора Некнижного!
Уже везде у нас есть разные школы братские.
Пол-Украины – сироты козацкие.
От Лохвице до самой до Молдовы,
пол-Украины – то козацкие вдовы.
Детей без мужа ставить на ноги.
Ни защиты в жизни, ни помощи.
Такие они горькие, такие  безборонные*!       (беззащитные)
А им всё то же – о подвигах Февронии.
Ты, верно, была тогда ещё малой,
как пролетала звезда с метлой*.              (комета)
А это было в тот страшный год, когда
пятерых старшин козацких распяли.
Их головы –
кто откуда родом –
поставили на пиках пред народом.
И то жена, хорунжего иль сотника,
что под столбом лежала неживая, –
так, может, ей про Симеона Столпника,
что на столбе плёл кружева?!
...Ох, не такой уж я была и малой,
когда летела звезда над Сулой.
Это он про отца, это про Чурая.
Это же мать лежала так моя.
Была зима. Как раз после Крещения.
Людей сгоняли со всей Полтавы.
Чтоб все смотрели на такое зрелище.
А мать пластом лежала,
примерзали косы к снегу.
На всю жизнь! – пока я жива –
мне в глазах тот снег... и голова...
– Чего ты плачешь? – дьяк меня спрашает.
Говорю: – Ничего...
Листья облетают.
И так, говорю, заплакалось само. –
...Уж люди потянулися из церкви,
а мы с дьяком всё ещё сидим.
– А я уж, – говорит, –
черствею с годами.
Уж вечереет. Мы, наверное, пойдём.
Где-то там, за монастырскими садами,
наверно, есть странноприимний дом.

...Нашли тот дом аж на задворках Лавры.
В две доски сбитый стол и вытертые лавки.
Сизая духота, как ведьмовские косы,
аж огоньки на фитильках дрожат.
И богомольцев целые кучи
перед глазами предлежат.
Качнувшись, говорит дьяк: – Детка!
Молчу про лес, не говорю про степь.
Но лучше ночевать нам под забором где-то,
чем этот из лохмотьев сплошь вертеп!
И мы пошли, почти так, на дворе,
сухие листья в кучку нагребли,
Лежим и смотрим на небо и звёзды.
Как дьяк сказал, свободу обрели.
Над нами ветер, листья роняючи,
качает гнёзда гайвороньи*.          (вороньи)
Полог благой, земля сыра,
и тянет холодом от Днепра.
Всё б ничего и мы б уже и спали.
Крепки под небом сны у путников.
Но монахи на ноги наступали
и звонком будили ночлежников.
Это один вышел из-за собора,
И рясу в пол он тянет за собою.
А там другой – через канавку прыг,
и собирает в кружку медяки.
– Вот так сон приснился мне в столице, –
говорит дьяк, садясь бочком. –
Что варишь ты вареники в кринице
и жёлтые листья ловишь дуршлагом.
Я задремал, как говорится, знаменито.
Что ж, можно спать и на этой меже,
если бы мне не ставили копыто
прямо на грудь те праведные мужи.
Пошарив в сухих листьях,
достал из сумки понюшку табаку.
– Вот, – говорит, – проклятые черноризцы –      (монахи)
Сон перебили. Я уж не усну.
Сижу, смотрю – век я прожил на свете, –
на то гнездо, там в вершине
и думаю: глупый ты человек,
что вот прожил на свете целый век,
ворон полную душу наловив,
гнезда себе ты так и не слепил.
...В селе когда-то, что зовётся Темногайцы,
шёл мне тогда двадцатый год,
меня хотели окрутить с Галькой.
Я, слава богу, вырвался и сбёг.
А ещё когда-то, за Чёртовою Греблею,
под Киевом, здесь, на Ирпене,
я снова домашним уютом побрезговал,
а уж тогда под сорок ухнуло мне.
Любил я панну, Птимченко-Заглобскую.
Уже и замки воздушные я строил.
«О рани Езу, пан муви по-хлопску!» —
сказала панна. И я отступил.
Ну, ничего. Так мне и надо.
Когда нет счастья, – можно жить без.
В душе ведь, кроме видимого неба,
одиннадцать есть всяческих небес.
Был регентом, и был я анархистом.
Любил людей и обходил толпу.
И отличался я крамольным даром (хыстом) –
несклонностью к духовному ярму.
Познал любовь, узнал я и ненависть.
Горяч был, до безумства доходил почти.
Когда-то жил я. А теперь лишь разминаюсь
с лесами, с небом, с жизнью и с людьми.
Дорогу имею, ту единую утеху.
Лафа дьяку, покамест не зима.
Такое вот – цвиринь да и под крышу.
А если крыши собственной нема?
Бывал везде я. Душа у меня боса.
Прошла терниями множества земель.
И брагу пил, запаренную из проса,
мальвазию*, а также  мускатель*.             (названия вин)
В тюрьме варшавской был несколько суток,
жевал я в Праге семидальний* хлеб,           (название особого хлеба)
в Молдове ел я сладкий виноград,
ногами измерил всякий Семиград, –
и всё ж в которой бы я ни был стороне,
всегда как будто что-то плакало во мне:
иди туда и век там доживи,
в земле родной, где ты всем чужой.
Странствующий дьяк, по миру волочусь,
нет ни семьи у меня, ни родни.
Встретил тебя и как-то не заметил, –
что на душе так потеплело мне!
Пойдёшь ты скоро, девушка, домой,
в свою Полтаву, к той реке.
А там какому-то парню молодому,
пожалуй, твои уж снятся полотенца-рушники.
Везёт же людям. Эх, ты, дьяк, дьяк!
Не был бы ты одиноким на веку,
если бы хоть раз в судьбе своей бродячей
встретил когда ты девушку такую!
Не удивись, когда я вдруг исчезну,
Боюсь печали, что к тебе привыкну.
...Где-то в набат бьют по обычаю пустыни.
Вот такой теперь в Лавре звон.
Так били в набат первые преподобные,
когда ещё лес был богу до колен.
Когда ещё в разбойничьих пещерах
валялись просто так то кости, то череп.
И не было ни стен и ни ворот,
только на срубе заросли малины
и первый ветхий деревянный храм
с престолом ещё из камня и глины...
Теперь же в Лавре – где уж те леса?
Молитвенная тишь где над лесами?
И только Днепр, брат вечности и красы,
течёт в лугах тех самых и всё так же.
А над Днепром, на той святой горе, –
здесь целый город, с хуторами, рвами,
с надвратными и крепкими церквями,
с монастырями уж в монастыре.
Аж страх берёт. Стоит новоприбывший,
нигде не попадет, пока не спросит.
Самих тут келий – на несколько улиц.
Самих церквей – на несколько Полтав.
Если б не дьяк, что б я и делала?
Он знает всё, тот седенький бурсак.
...Отшельник бьёт в пустынный колокол.
А в этой пустыне – тысячи людей.
Здесь есть такие, что чуть ли не ползком.
Слепые, немые. Из кармазинов есть.
Иль нас Господь услышит всех сразу,
когда так просит каждый о своём?
А я пришла из такого далека!
Здесь, говорят, есть старая, как мир,
Больничная церковь при госпитале,
где-то там, у святых ворот.
Давно когда-то, при всех превратностях,
как говорит дьяк, её возвёл
при Лавре, будучи здесь привратником,
один из черниговских князей.
То люди идут вот и поныне,
потому что, говорят, будто становится легче человеку,
если помянуть именно в ней,
в той церквушке каменной,
своих умерших... Помяну
и пеплом развеянного отца...
и мать, что я свела в могилу...
Тех, что душа не выговаривает...
Гордея... Анну и... Григория...
Мне бы молебен отслужить.
Живая, значит надо жить.

***
...Последнюю ночь мы уже не спали.
Монахи снова на ноги наступали.
Покашливал дьяк, дождик моросил.
Вот, пожалуй, грязь-то размесил!
Вздыхает дьяк, бормочет: – Эх-хе-хе!
Холодный мир, хотя б ему лихое.
В жизнь приходишь чистый и красивый.
Из жизни идёшь усталый и седой
Видно, под утро я всё же уснула.
Такая меня усталость захлестнула! ;
какой-то краткий, нереальный сон...
Проснулась я от карканья ворон.
Навес дырявый, из досок стена.
Дьяка нет рядом. Тишь. И я одна.
А на моём мешке лежит моя обнова –
платочек в красных цветиках терновый*.   (шерстяные платки мануфактурного производства
                называли «терновыми»)
И было утро, дождик моросил.
Уже и дуб листом платок тот притрусил...
Пора и мне. Пора и мне, пора.
Пески, пески... и синий ход Днепра...
и лес... и шлях... и тополь... и криница...
Куда иду?!
Кто ждёт там, кроме Гриши?
В небе кричат клины журавлиные.
Кому и что, и нужно ль говорить?
Лечь под лесом так, как те, с Волыни...
И вверх... и свечка догорит...
Но я иду, разматываю дорогу.
Была на богомолье, помолилась Богу.
Купила в Лавре несколько свечек.
Встретила доброго в жизни человека.
Из  тех всех дьяковых разговоров
всё чаще вспоминаю я одно, –
что есть печальная утеха по судьбе:
всегда кому-то хуже, чем тебе.
А уж те сёла, как одни могилы.
Помалу дохожу и до Лубён.
Григорьевка. Семёновка. Панфилы.
Святой Григорий... и святой Семён...

Продолжение    http://stihi.ru/2020/11/07/8870


Рецензии
Привет, дорогая Вика! Произведение поражает своей силой и монументальностью. Я сперва даже приблизительно не осознавал этого! Не моему голосу и перу судить о нем. Я не литератор, крайне далек от круга людей, кто должен высказаться на эту очень важную тему. Могу только сказать, что читать его в привычном для меня режиме ("скороговоркой") просто не могу и не имею морального права. Но то, что я уже прочел урывками (около четверти, выборочно), вызывает трепет, как перед самыми выдающимися монументальными произведениями искусства. Я стал читать, естественно, и оригинал для сравнения и поразился еще сильнее - язык, образы, поэтичность, гармония и выразительность не оставляет равнодушным! Не говоря уже о важности этого произведения с познавательно-исторической точки зрения. К сожалению, и здесь я не в праве говорить веско и основательно, т.к. не являюсь специалистом в этой области и украинский язык знаю очень поверхностно, хотя хорошо чувствую "нутром" его поразительную способность очень тонко передавать человеческие чувства, красоту природы, правду жизни. Могу только сказать, что моего очень субъективного впечатления уже достаточно, чтобы понять грандиозность произведения, масштаб силы и одаренности автора. Они поразительны!
Тот факт, что и ты, дорогой друг, стала причастной к этому важнейшему делу и культурному событию, что прекрасно справилась с колоссальной работой, делает тебе большую честь. Думаю, по-настоящему этот литературно-художественный памятник оценят еще не скоро - слишком большой масштаб...
Поздравляю тебя, моя хорошая, и выражаю свое восхищение.
Молодца!!!
Твой
С.М.
P.S. Только сейчас сообразил, что написал это не в самом конце произведения. Хотел перенести туда, но понял, что тогда отклик мой наверняка пропадет - "автомат" ответит: "вы это уже написали" (так не раз бывало). Жаль!

Сергей Моргулец   13.12.2020 09:52     Заявить о нарушении
Один только не очень существенный недостаток поэмы - "детективной" его стороны - история самого отравления Григория выглядит несколько странной и не вполне убедительной. Она, как я понял, приготовила себе отраву и оставила на столе, вышла (или отключилась), а он выпил, думая, что это она сделала для него - чтобы он ее разлюбил? Может, я не совсем правильно понял или читал недостаточно внимательно? Меня эта сторона не очень и волновала - я поражался языком, красками, историческими событиями и общим впечатлением от этой драматической поэмы...

Сергей Моргулец   13.12.2020 10:21   Заявить о нарушении
Здравствуй, дорогой Серёжа! Не могу выразить, как я тебе благодарна за такую высочайшую оценку романа! Ты постиг самую суть этой вещи и проникся её духом. Поверь мне, это далеко не каждому дано. Очень хорошо, что ты познакомился и с оригиналом, коль скоро "нутром" чувствуешь украинский язык. Я уже говорила и повторюсь, что перевод - это что-то вроде перелицованного платья - в нём теряется обаяние оригинала. Ты правильно отметил, что важность романа с познавательно-исторической точки зрения трудно переоценить. Когда я переводила, то параллельно составляла комментарии к роману - войт, вряд, райцы и т.д; все географические названия мест, связанных с историческими событиями; исторические личности, а также упоминаемые в тексте библейские персонажи - их набралось на 30 страниц! Так вот, когда узнаёшь и осознаёшь таким образом историю Украины, этот роман из драмы одного человека перерастает в драму целой страны. Именно это ты и уловил своим литературным чутьём, Серёжа! Очень жаль, что я не могу поместить здесь эти комментарии - это будет неуместно (Стихи.ру не книга). От всего сердца благодарю тебя за оценку моего труда, дорогой друг, твоё мнение для меня очень ценно. А то, что ты написал свою рецензию здесь, а не в конце произведения, не меняет её глубокого смысла.
Всем сердцем обнимаю тебя, милый друг!
Твоя В.



Виктория Волина   15.12.2020 00:06   Заявить о нарушении