Сырая рукопись - 14 конец
Я опускаю руку, закрываю глаза, открываю снова, делаю шаг вперед и вижу море, попадаю из высокой голубизны в глубокую синеву. И мне становится легче. Я уже не думаю о голоде и жажде. Я не удивился даже, откуда здесь неожиданно возникло море, похожее сразу на озеро Байкал и на Великий Тихий океан.
Но я догадывался: сгущение голубизны дает синь, как сгущение любви переносит нас в детство, уже не золотое, а синее, вечернее, когда зарождается неугасимая духовная жажда, все еще легкая, не отягощенная жаждой плоти. Детство – колодец вечности.
Я прошел сквозь твердь былого купола, огромная расселина вывела меня к бескрайнему морю. Что произошло? Быть может, купол треснул от реакции разложения воды? Или это очередная причуда Ареала Независимости, случившаяся независимо от всех замыслов и планов? Я вдруг увидел солнце в синем небе, и это ошеломило меня больше, чем зияние расселины. Не взлетел ли я на иную планету?
Но не стоит заходить так далеко. Легко удостовериться, что моя земля – это наша Земля! Я вдыхаю воздух – настоящий морской воздух, и в то же время земной. Море тоже земное, оно не хочет откатываться от своего берега каждая волна затягивает мгновение, уходит назад уже не целиком, часть ее остается, впитанная берегом, она процеживается песком, плотной почвой, подбирается, уже обессоленная, к недалеким корням прибрежных деревьев, сосен и кедров, которые выдыхают море уже по-своему, от этого мне было легко дышать еще вдали от побережья.
Я входил в море на ощупь, в синеве мне казалось, что есть лишь две среды, разделенные за счет плотности: синее небо, с синим солнцем внутри, и синее море, в которое я спешил погрузиться, потому что моя собственная синева меня слишком смущала.
Меня тянуло в глубину, которой так не хватает словам. Я верил, что в слове должна быть вода, утоляющая духовную жажду. Она должна переливаться в нем, разливаться на ее перепутьях, ради шума крыльев шестикрылого Серафима. Она умывает лицо, но в ней нельзя умыть руки. Погружение в нее для неискусного небезопасно. Захлебнувшийся словом – нежизнеспособен. А искусный живет под водой тем дольше, чем больше набирает в легкие свежего воздуха жизни. Без него можно и не вернуться из древних письмен в свое настоящее время. Эта вода не течет под лежачий камень. И дважды нельзя войти в одну и ту же воду. И поздно вздыхать – сколько воды утекло. И не надо в рот набирать воды. Надо пить, чувствовать вкус и помнить: в слове – вода утоляющая духовную жажду.
Вода расступалась подо мной, но воздух кончался в легких, а дна все не было видно, только где-то внизу что-то мерцало, подобно гигантской жемчужине. Я рванулся вверх, вынырнул и втянул с силой в себя фиолетовый воздух. Все вокруг было фиолетовым. Берег тонул в этой фиолетовости, и я, что есть сил, поплыл к нему. Ведь он мог быть плавучим островом, должен быть, как я не подумал об этом! И как всегда в таких случаях, нет никого рядом, кто бы мог надоумить – не рисковать. Я попробовал плыть баттерфляем, но быстро сбил дыхание и лег на спину, стараясь не терять скорости и направления. В поле зрения маячил огромный купол, фиолетовый бутон, возле которого цвело марганцевое солнце, бесформенный колпак злого шута, панцирь гигантской черепахи, и я, подобно зеноновскому Ахиллу, не мог ее догнать.
Но вот уже форма стала отчетливей. Купол, если судить по пределам видимости, здесь имел форму сердца, Как раз в его расселину я и стремился, между его губами.
Я вышел на землю. Хорошо, что не было ветра, иначе только фиолетовый парус маячил бы на моем горизонте. Я вышел на землю, она была теплая и сырая, и фиолетовые тени травинок и подвижные стремительные тени прибрежных птиц писали на ней свои бесхитростные письмена. Я пережил страх, и сейчас чувствовал в себе только гордость за свою силу, позволившую мне преодолеть страх. Я оглянулся на море, и оно мне показалось всего лишь огромной школьной чернильницей, прозрачной непроливашкой, а я стоял здесь на берегу весь в кляксах, как торопливый ученик той эпохи, когда еще не было вечных перьев, когда писали медленно, а время обмакивания пера в чернильницу было долгим, позволяло отвлекаться и задумываться, терять нить и находить слова, но плести что-то свое.
Небо было небывало красивое, но мне оно показалось обыкновенной промокашкой, весьма необходимой над этой землей, застроенной сооружениями, продуманными, но сделанными так, что все продуманное испарялось в процессе созидания, и на каждой вещи оставались следы потери мысли, поворота мысли, наслоения случайностей, творческие ошибки, взлеты фантазии, провалы памяти, но в конце концов вещь, здание, город. И видно, как спешили те, кто полагал, что жизнь их меньше времени, нужного для воплощения замысла. Другие же полагали, что другие завершат и исправят любое начинание. Иные жили тем, что накапливали время для чужой жизни, в тайне надеясь, что и для своей. И оставляли следы, уходили в песок, если строили на песке, в глину, если верили, что земля это гончарный круг, а солнце предназначено для обжига сырого материала: иные становились то камнями преткновения, то краеугольными камнями, но все цеплялись за свою землю.
Тысячеликий ваятель, что ты вымесишь из этой земли? руками, ногами, с головой и без головы – глиняный горшок? медную монету? бронзовый бюст? Сырая рукопись земли... Всюду след человека; на земле, и на море – на море! Я вдруг разглядел в фиолетовых волнах то, что мне нужно, скорее даже учуял, чем разглядел. Я вернулся в воду, уже более осмотрительно, чем в первый раз – дно ушло тотчас – доплыл до интересующего меня предмета и вот он уже – я не успел подумать – у меня в руках, поскольку меня вдруг накрыло с головой внезапной волной, но я не выпустил горлышка бутылки, я вынырнул и чуть не ослеп от белого света.
Почему-то мне захотелось смеяться, хотя толчок был так силен, что, не бросься я в это мгновение за бутылкой, меня бы наверняка швырнуло на землю и разбило о камни. Но волна тут же укатилась дальше, а белый свет продолжал дразнить меня со всей первобытной яростью, я так и выскочил на берег, содрогаясь от смеха.
Удивительный день, да и день ли это был, или целая радужная неделя? Я, наверное, долго шел в свете гигантской радуги. Вначале я думал, что это эффект купола, изменившего очертания после огненного исхода воды. Но длилось это слишком долго, дольше, чем обычный световой день, и тогда я подумал, что радугу порождала гигантская струя, бывшая где-то очень далеко и очень высоко – как раз первый толчок я пережил благополучно, находясь внутри своего памятника, – это забила первая скважина, выводящая воду и газ, причем ее реактивная сила изменила скорость вращения планеты вокруг оси, и день задержался здесь разверткой радуги, а где-то там, в антиподных местах, к обитателям которых я взываю, там задержалась ночь. Все встало на свои места после второго толчка – иссяк реактивный фонтан. Надо ждать восстановления равновесия...
Я обследовал долгожданную бутылку, в ней что-то было, я разбил сургуч и вынул пробку, а затем единственный сырой лист бумаги, на котором можно было прочесть:
Человек
изобрел клетку
прежде
чем крылья
В клетках
поют крылатые
о свободе
полета
Перед клетками
поют бескрылые
о справедливости
клеток
Почерк показался мне знакомым. Не той ли же самой рукой было исписано бутылочное стекло купола? Наконец-то я смогу послать весть кому-то.
Я нашел цветочное поле, и долго наблюдал пчел. Цветы цвели как идеальная вселенная, разноцветная, уравновесившая в себе свет и тепло. Пчелы разрушали это равновесие, внося подвижность в движение семени, пчелы были языком, на котором переговаривались цветы. Немота для них была бы смертью, новым беспорядком, в который бы их поверг случайный ветер.
Я нашел дикий улей и достал воску. Сейчас я запечатаю воском бутылку и пущу ее к волнам в море.
Конец четвертой скрепки
* * *
...Погода постепенно установилась, и все забыли о природных неурядицах. Мы с внуком блаженно сидели в цирке. Жонглер отжонглировал своими шарами, эквилибристы отбалансировали на своих шарах, так что все еще крутилось и вращалось в ликующих глазах зрителей, когда в конце программы на арену выкатили огромный шар и оставили его одиноко сиять.
Ждали, что вот-вот выбегут акробаты и начнут перекатывать этот шар и перекатываться через него, клоун будет высмеивать в нем свое отраженье, или выйдет фокусник и заставит его взлететь под купол, или он вдруг раскроется, и из него выйдет сияющая циркачка.
Но шар сиял, и никто не появлялся.
Так, наверное, блестит луна, если смотреть в сильный телескоп, думал школьник, сидящий на самом верху. В средних рядах размышлял инженер о материале этой шаровой поверхности: протравленное плавиковой кислотой стекло или новый пластик? Рассеянный портной слева от пожарного выхода считал – сколько можно выточить перламутровых пуговиц из этого шара? – А он вряд ли полый внутри, – судил кто-то в первом ряду, – судя по тому, как вдавились под ним опилки.
А это был самый обыкновенный жемчуг, настоящая жемчужина, добытая не то в морях чужой планеты, не то в глубинах души человеческой; жемчужина, но такая непомерная, что никто бы не поверил, если объявить, что она настоящая. А какова тогда раковина? Каково море? Кто ловец?
И просто был объявлен конец представления, публика, расходясь, оглядывалась на неразгаданный или никчемный сияющий шар, и во многих умах играло поверхностное сравненье: – Как жемчуг, как настоящий жемчуг!
Конец
Cочинение «СЫРАЯ РУКОПИСЬ» было написано в начале 70-х годов ХХ века. Отрывки из нее печатались в журнале «Техника – молодежи». Книга опубликована в переводе на немецкий язык издательством «Алкион» ("Das feuchte Manuskript", Alkyon Verlag)в 1991 г.
Свидетельство о публикации №115052504048
Прощай, герой. Проща-а-а-ай...
Евгения Иванова-28 25.05.2015 21:08 Заявить о нарушении
Евгения Иванова-28 26.05.2015 21:42 Заявить о нарушении