Родилась Ленка Захарова в сорок третьем, а может, и в сорок четвертом году. Никто не знал точно, как, впрочем, и не знали ни имени ее настоящего, ни фамилии.
Это были тяжелые, страшные годы. На всю деревню из мужского пола остался один дед Пантелеймон Захаров, не считая мальчишек. Никто не знал, откуда и кто он, этот дед. Все привыкли к нему, как к старой церкви, которая неизвестно кем и когда построена. До войны, бывало, все мужики у его избушки собирались. Сидят, цигарки крутят, курят. До тех пор сидят, пока бабы не разгонят. А когда ушли мужики на фронт, вовсе незаменимым стал дед Пантелеймон. И починит кое-чего по хозяйству, косы, топоры да прочую утварь точить и просить не надо, сам знает. А больше того совет его помогал: вовремя бабы посеют и сожнут.
И до того люб был он деревне, что роднее родного стал ей до конца дней своих.
Так и не мог никто припомнить, когда дед Пантелеймон, после исчезновения, вернулся в деревню с почтой в одной руке и с младенцем — в другой.
— Это в сорок третьем было, когда моего Ваню убили, похоронную Пантелей мне тогда принес, — вспомнит вдруг одна из баб.
— Да что ты! Это когда Петю моего контузило, в сорок четвертом, — скажет другая.
А дед Пантелеймон записал ей в метрике год рождения 1944-й, 15 июля. Назвал Леной Захаровой, а туда, где слово «отец» стоит, велел в сельсовете записать: дед Пантелеймон Иванович Захаров.
Помнят бабы маленькую девочку, которая прижималась к деду и испуганно таращила глазенки на собравшихся. Молодые солдатки ревели, глядя на малютку, и крепче прижимали своих детей. Бабы постарше тоже утирали слезы. Все молча смотрели на девочку. Дед вынул ее из грязной ситцевой тряпки и сурово сказал:
— Чего уставились? Дите как дите, малое. Есть хочет. Ну-ка, Настя, принеси молочка…
А сам налил в тазик воды и сморщенной, негнущейся рукой стал мыть ребенка. Потом на глазах у молчаливо смотревших людей разорвал свою белую рубаху, бережно завернул девочку и накормил принесенным Настей молоком.
И когда, почмокивая и улыбаясь, девочка сладко заснула, положив ручонку деду на грудь, он строго сказал:
— Внучка это моя, Ленка Захарова.
Сначала думали, что ребенок еще грудной. Бабы шептались и качали головой. Бездетная Нюрка Караваева просила деда отдать ей ребеночка.
— Загубишь ты ее, пень ты старый, — со слезами ругалась она. — Ей ведь ласка нужна, а у тебя, у старого черта, руки не гнутся.
А то еще и так скажет:
— А умрешь? Как тогда? Приручишь девчонку к себе, тосковать будет. Ай не жалко?
— Не умру, — глухо отвечал дед, — в ученье определю, в город, тогда и умру. А там сама не пропадет.
А через месяц-другой, когда дед отпоил ее молочком, девчонка вдруг поднялась на ножки и, слабо перебирая ими, пошла по полу.
К осени Ленка, уцепившись за дедов палец, топала с ним по деревне. На ней была длинная, до пят кем-то сшитая рубашка. На ножках, чтоб не простыла, ловко сплетенные дедом крохотные лапти.
Ухаживал Пантелеймон Захаров за внучкой не хуже иной женщины. Как ни посмотришь на его плетень, всегда одежонка Ленкина висит. Мыла в деревне не было, так он траву настаивал — все пятна выедала. Сходит на речку, прополощет — и на плетень. Молоко у соседки брал, а за это то плетень поправит, то огород покопает. Да и не просили бабы ничего у него взамен: какая придет пол помоет, какая сварит. Бельишко чаще всего носили Ленке: свои-то дети вырастали.
* * *
Закончилась война. Помнят, бабы на краю деревни «дозор» из мальчишек выставили, а сами по домам сидят. Все глаза проглядели, глядя на пыльную дорогу. Сердечку-то неймется — стучит — вот-вот выпрыгнет. И каждая думку заветную держит: может, мой придет? И только месяца через два лай собак разбудил уснувшее село. Дрожащими руками, путаясь, накинули бабы платья, а ребятишки, как спали, голышом выскочили на улицу.
Посреди улицы, опершись на костыли, стоял муж Нюрки Караваевой — Федор. Люди окружили Федора и молча, с мольбой в глазах смотрели на него: может, знает о ком-нибудь? Кто-то подтолкнул передних, и все расступились. Нюрка с распущенными волосами, руки, как плети, смотрела на мужа ошалевшими глазами. Слишком выстрадана была эта долгожданная минута, что и радости-то в глазах не было видно.
— Федя, — прошептала она осипшим голосом. И вдруг резкий крик, как ножом, полоснул тишину: — Феденька!
Нюрка обхватила мужа обеими руками, костыли со стуком упали на сухую дорогу, и сквозь Нюркины рыдания люди слышали ласковое, дрожащее:
— Нюрочка… Нюрка ты моя… Живой я! Хоть безногий да живой!
После Федора вернулся Иван Никонов, сын стариков Никоновых. Бабы и ребятишки, что не вошли в избу стариков, облепили окна. А девки, что на выданье, принарядившись, стояли на улице и исподтишка ревниво оглядывали друг друга.
За Иваном вернулось еще мужиков десять. Остальные дворы осиротели навсегда.
С мужиками стало намного легче. Изголодавшись по мирному труду, по земле, они не уходили с поля. Председателем колхоза выбрали Федора Караваева. Днем он гремел костылями по деревне, а вечером стучал счетами в сельсовете. Нюрка на радостях родила ему сына. Федор, навещая деда Пантелеймона, улыбаясь, говорил:— И у тебя дите появилось?
Никому дед не говорил, откуда он Ленку принес. А между тем ей уже шел четвертый годик. Не по годам смышленая, девчонка подметала пол в избе, ходила с маленьким ведерком за водой и пасла козу, единственное их с дедом хозяйство. Вечером, когда мужики собирались по привычке к Пантелеймону посидеть на завалинке, Ленка залезала деду на колени, прижавшись, слушала их бесконечные разговоры. Если находился какой охотник при девчонке словцо ввернуть непутное, дед сердито посмотрит да посовестит, что и охотка в другой раз отпадет. А когда она засыпала, он бережно нес ее в избу и, баюкая, пел песни.
А песни дед Пантелеймон любил. Все старинные да грустные. И голос, надо сказать, у деда не стариковский был. Затянет, бывало, песню, иной крепкий мужик, и тот голову опустит.
— Хорошую песню споешь, — говаривал дед, — что стакан вина выпьешь: и весело я грустно станет. Без песни нельзя жить.
Когда Ленке исполнилось годков пять, она уже ходила по деревне и распевала дедовы песни:
Полюбила яво, но ушел он к другой…
Мужики смеялись, а бабы гладили Ленку по русой головке. Лет через пять после войны, помнят люди, колхоз выстроил дом. Правление решило отдать дом Захаровым — деду с внучкой. В тот же год Ленка пошла в первый класс.
Однажды она пришла домой со слезами:
— Дедуня, мне учительница сказала, что меня в детдом отдадут. Что такое детдом? Не отдавай меня никому, дедунечка, я буду тебя слушаться!
— Детдом! — У Пантелеймона выпала из рук ложка.
В этот же вечер он пошел к учительнице на дом.
— Ты, Пелагея Захаровна, баба умная, грамотная, — у деда от обиды дрожал голос — Как же ты можешь такое девке моей говорить? Бесприютная она какая?
— Не горячитесь, Пантелеймон Иванович, — Пелагея Захаровна вздохнула. — Девочка растет, за ней присмотр нужен. Чем взрослее, тем больше. Она поет хорошо, в детдоме из нее человека сделают. Я же хорошего желаю ей.
— Человека! А я, что, враг ей какой? Нет уж, мил человек, умру — заберете. — Я ее, можно сказать, собственным молоком скормил, споил. Да она мне… Душу из меня выньте — и то легче будет. Не отдам девчонку.
С тех пор Ленку никто не трогал.
Шли годы. В пятый класс Ленка вместе с деревенскими ребятами стала бегать в соседнее село. Прибежит из школы внучка, сразу как солнышко в дом придет.
— Вот, щебетунья, — грозится дед, — мотри у меня, двойку принесешь — выпорю. Я не посмотрю, что невеста вымахала.
Грозился так просто, для острастки. Башковитая, всем на диво, девка росла. На одни пятерки училась. И когда все успевает? И дома приберет, и сама опрятная. Уж и баб не пускает в дом хозяйничать, обижается:
— Что я — маленькая, что ли?
Колхоз помогает им, чем может, пенсию Ленке выхлопотали. И часто люди, проходя по улице, слышат песни — грустные и протяжные. Дедов голос низко гудит, как колокол церковный, а Ленкин так и вьется, так и вьется, как колокольчик.
— Захаровы поют, — говорят люди.
А когда песен не слышно, удивляются: молчат чего-то сегодня? Кто полюбопытнее — заглянет в окно: смех и грех — да и только. Сидит дед Пантелеймон за столом с карандашом в руках, и тетрадь перед ним. Щурит подслеповатые глаза, кряхтит — хочет палочку вывести, а у него крючок получается: пальцы-то кривые.
— Экий ты, дедуня, неловкий! — иногда скажет Ленка, но не отстает. Больше месяца потратила, чтобы дед карандаш научился держать пальцами.
Узнал председатель, что Ленка деда грамоте обучает, пришел, смеется:
— Чего ты его мучаешь? Ему уж небесную канцелярию пора изучать.
А Ленка на своем:
— Вот закончу школу, уеду в город, как же он мне письмо-то писать будет?
* * *
После восьмого класса предложили Ленке пойти дояркой работать: рабочих рук не хватает. Где их взять? Взял дед Ленку за руку, повел в правление:
— Богом прошу, Федор, не губи девку. На роду у ней прописано — людям на радость петь. Ты послушай только ее.
— Ну, что ты, дедуня, — Ленка спряталась за дедову спину, а оттуда на председателя так и косится лукавым взглядом.
— Пой, пой, не прячься, — Федор положил костыли и сел на табурет.
Ленка, пунцовая, как помидор, вышла из своего укрытия и встала на середину комнаты.
— Синенький, скромный платочек, — запела она высоким, чистым голосом. Федор вздрогнул. Знакомой была не только песня, но и голос. Так пела санитарка в госпитале, где он лежал с ампутированной ногой. Девчонка была почти такой же, как Ленка. Может, постарше. Она пела, а солдаты, не стесняясь, плакали. Раненные, измученные, люди как бы оживали от песни. Каждый вспоминал свою жену, мать, детей.
— Дядя Федя, я уже спела, — Ленка теребила Федора за рукав.
— Пой, Ленка, пой. Учись и пой. Да так пой, чтобы люди от твоих песен плакали и смеялись, любили и жалели.
Прошло еще два года. Старый дед Пантелеймон сидел на завалинке и ждал внучку.
— Выпускной у них нонче, — с гордостью говорил он прохожим, хотя и без него все это знали. — Слышь, моя-то! Нарядилась, как бабочка, и упорхнула, прощевай, старый! — добродушно проворчал дед.
Поздно вечером вернулись выпускники из района. Долго не спала в ту июньскую ночь деревня. Песня то загоралась над домами, то заглушалась беспричинным радостным смехом. Ох, и пострадали сады в эту ночь!
— Ленка, твой дед тебя караулит, — Оля, Ленкина подружка, кивнула на завалинку.
— Дедуня, родной мой! — как вихрь, метнулась Ленка к деду. — Как хорошо мне, дедунечка! Если бы ты знал!
Обхватив деда за плечи, Ленка целовала его в щеку.
— Ну, ладно, ладно, будя тебе, — для вида бурчал дед, — документ-то покажи.
— Ой, дедка! Да ты же все равно ничего не увидишь! — смеялась Ленка.
— Прибрать надоть яво. Почитай десять лет ради него старалась, — и дед бережно завернул аттестат в заранее приготовленную чистую тряпку, — а то, не ровен час, потеряешь.
А через два месяца дед Пантелеймон, тяжело опираясь на толстую палку, стоял на краю деревни и долго смотрел вслед машине, которая увозила его Ленку…
Лена Захарова поступила в музыкальное училище, на вокальное отделение.
Грамотой дед Пантелеймон так и не овладел, как ни билась с ним Ленка. Письма из города читали всей деревней. Ходит дед с этим письмом по деревне и просит:
— Почитай-ка, сынок. Петька читал мне, как горохом сыплет, окаянный, ничего не разберешь.
И сидел, слушал, опершись на палку, кивая головой и переспрашивая. Когда письмо было почти наизусть заучено, шел к председателю Федору Караваеву и просил:
— Отпиши-ка внучке моей, Ленке. И диктовал, повторяя одно и то же:
«Колхоз в беде твого дедуню не бросает. На прошлой неделе председатель наш мяса мне привез, за всю зиму, считай, не переесть. А соседка наша Настя кланяется тебе, велит сказать, что молоко носит мне каждый день… По улицам не ходи дотемна».
Потом слезящимися глазами рассматривал письмо, сам заклеивал и в ящик опускал непременно сам. А от правления не уйдет, пока своими глазами не увидит, как его письмо на машине уедет.
Затем каждый день встречал почтальона — нет ли от Ленки чего?
— Что ты, дед, без внучки петь перестал? — спросят его.
— А вот уж дождуся. Приедет на каникулы — споем, — отвечает.
Не пришлось деду Пантелеймону с внучкой спеть. Не дождался. Годы свое взяли, слег в постель. Умирал тихо, спокойно. Перед смертью сказал:
— Ленке моей передайте: подобрал я ее в городе, на станции, куда почту ходил брать. Мать ее от тифу померла, так мне люди сказывали, унесли ее куда-то. А Ленку бабы держали, хотели в приют отнести. Посмотрел я ее, в чем душонка держится, и кричит, и кричит. Возьму, думаю, не пропадем, молочком попою. Документов никаких подля ее не нашли. Видать, в спешке-то все унесли с матерью. А бабы сказывали, которы с ней вместе ехали, что и муж ее погиб, еще в начале войны. Сирота она теперича. «Ты ее, говорят, дед пригрей…» Пусть простит меня Ленка, что раньше не сказал. Не забывает пусть меня. Приедет когда, перекажите: дедуня, мол, когда умирал, на могилке велел песню спеть. Нашу, любимую. Она теперича не пропадет, Ленка-то. Матери ее на том свете скажу, что человеком стала дочка ее.
Пантелеймона Захарова хоронила вся деревня, от мала до велика. Вроде и незаметно жил, а как бы опустела деревня без него.
Ленка приехала через три дня. Сидела у дедовой могилы, молча перебирая комочки земли. Она не могла плакать: слишком тяжело было ее горе, что и слеза — ничто перед ним. А потом услышали люди из деревни песню. Ленка деду своему пела.