Константин Комаров. Нужно, чтоб была звезда

Егор Мирный: литературный дневник

***


Не замечая метонимий, на кухне выкипает чайник,
сама себя переживая, насквозь ломается вода,
подобно зеркалу, в котором все отраженья замолчали,
и растеклись, и разминулись на годы и на города.


Досадно мне. Я понимаю, что память крошится, как чипсы,
прикуривая сигарету от предыдущей натощак.
Дымят заводы, но тем паче — сегодня небо слишком чисто,
там нету никого, кто знает, что не за что меня прощать.


Спокойно и неторопливо уходит месяц № 8,
и осень, подойдя вплотную, устраивает свой offset.
Давай уйдем и растворимся, и нас с тобой не будет вовсе —
друг в друге, в нежности, в молчанье, в стекле, в печали иль в овсе.


Мы заблудились ненароком в пустом дыму нездешних музык,
бессильно противостоящих вневременному гундежу,
но чай стабильно пахнет хлоркой, и за окошком мокнет мусор,
и в строчку тыкается строчка, и я тебя не нахожу.


Мне слишком нелегко смириться, что я тебя почти не помню
(щепоть касаний полусонных и одиночество точь-в-точь),
а смерть лениво и устало сдвигает это утро к полдню,
настолько медленно и вяло, что я хотел бы ей помочь.


Детское


В те времена я не начал еще метаться,
не осушал бутылки, в воздух бросал подушки.
Слова такого не знал еще — пигментация,
но радостный был, когда по весне — веснушки


рожу мою покрывали обильным слоем,
“солнцем присыпало”, — мне говорила мама.
Доброе — было и было сильней, чем злое,
было и злое, но — несерьезно мало.


Люди еще не пахли резиной жженой,
и раздражали только комочки в каше.
Думал: девчонку встречу и сразу — в жены,
и сыновей чтоб двое — Петя и Саша.


Ел апельсин и катался в коверном ворсе,
плакал повсюду, красивые строя позы,
если бы знал, что потом не сумею вовсе,
был осмотрительней бы и экономил слезы.


Песенки пел, буквы писал в тетради,
как-то влетел в березу — на россыпь искр, —
зайчиком был на утреннике в детсаде
(так и остался, сука, пуглив и быстр).


Лез на деревья, корчил прохожим рожи,
кошкам хвосты обматывал липким скотчем…


С рифмой не повзрослеешь, но только все же
как-то не по себе мне последнее время очень.


***


Наплевать, что слова наплывают
друг на друга в усталом мозгу.
Обо мне ничего не узнают,
если я рассказать не смогу.


Но не в этом ирония злая
задыхания строк на бегу.
О тебе ничего не узнают,
если я рассказать не смогу.


Снова рифмы морскими узлами
я в бессонные строфы вяжу.
Ни о чем ничего не узнают,
если я обо всем не скажу.



***


М.



Мой город — горестный и гордый —
июнь спускает на зеро.
И каждый недобитый Гордий
на счастье вяжет узелок.


И каждый ангельский разведчик —
лишь задержись чуть на виду —
развинчен будет, и развенчан,
и предан страшному суду —


расстрелу под дождем и градом
у парковых небесных врат.
Ты этому не будешь рада,
я этому не буду рад.


Но мы с тобою не обсудим,
как бытие идет на слом,
ни утром чайным и абсурдным,
ни за ночным кофейным сном.


Метаморфозы злые эти:
свалили гости, кончен бал.
Я много знал всегда о лете,
я только о зиме не знал.


***


Горит звезда. В окно струится ночь —
нет лучше для стиха инварианта.
Но, фабулу пытаясь превозмочь,
клубок из рук роняет Ариадна.


Пульс нитевиден. Голова болит.
Со всех сторон рассеяна Расея,
и звуков тупиковый лабиринт
теснится в горле пьяного Тесея.


Осиротел лирический плацдарм,
но боль в виске пульсирует не к месту —
все это нужно, чтоб была звезда —
“Послушайте!..” И далее по тексту.


***


На столе стоит холодный кофе.
Я уже давно не Холден Колфилд.


Да и дело тут не в кофеине,
Просто небо, как фильма Феллини.


Просто порастратил всю отвагу,
Просто стих уже не жжет бумагу.
Просто ни братишки, ни сестренки,
Просто вековечны шестеренки,


Что в часах друг другу зубья точат,
Мне уже не досаждая, впрочем.


Рвется жизнь, как будто кинопленка,
потому что рвется там, где тонко.


Понемногу затихает тренье,
Зрелость уменьшает силу зренья.


Горло сипнет и поет неверно,
Так все и кончается, наверно.


Это арифметика простая,
Я спокоен, сам в себя врастая:


Все, с чем к богу я приду с повинной,
делится на восемь с половиной.


***


Смотрели, и не моргали,
и видели свет и боль,
так режут по амальгаме
свое отраженье вдоль


и делают поперечный
контрольный святой разрез,
и волчьей и птичьей речью
напичкан кирпичный лес.


Да кто я, стихи диктуя
себе самому впотьмах?
Так первого поцелуя
боится последний страх.


Так плавится мозг наш костный,
на крик раздирая рот,
так правится високосный,
вконец окосевший год.


Так ночью безлунно-сиплой,
когда не видать стиха,
бесшумно на землю сыплет
небесная требуха.


По скользкому патефону
скребется игла зимы.
И в зеркале потихоньку
опять проступаем мы.


***


Типун на языке —
сухая кровь предмета…
Ю. Казарин


Мерцает вечности плавник
над побледневшими домами,
и спят дома, и люди в них
еще не по себе не сами.


На подоконнике моем
кипящий кофе паром дышит,
и беспокойный окоем
магнитит мой зрачок остывший.


Черты нездешнего лица
в кофейном чудятся тумане,
а сигарета с утреца
врачует синяки в гортани.


Сквозь неприкаянный рассвет
проходят рифмы строем пешим,
и растворяется предмет
в слюне, на языке вскипевшей.


***


А рыбу — еще плывущую — уже покрывает кляр.
Звероподобные дети маслят глаза об телик.
Курит на клетке лестничной кашляющий школяр,
а за спиной его скачут по стенам тени.


Прошлое хищно хватает кусок-другой
жизни моей, взбаламученной и школярской.
Пошло шипит асфальт под моей ногой.
Воет протяжно в наушниках Эдмунд Шклярский.


До пункта В не дойти и не вернуться в А.
Пой, прощелыга, смейся, скандаль, юродствуй!
Это слова, только одни слова —
жалкая смерть длиною в абзацный отступ.


Ну а за ней тихий калека-бог
прошепелявит: “Что же ты так, пацан-то...
Там в пункте В плачет твоя любовь,
стыдно ей на тебя, горестно и досадно.


Ты возвращайся туда, где слепой торшер
кланяется твоей вечно измятой койке,
я понимаю, что горько в твоей душе,
и потому на столе бессменна бутылка горькой.
Но возвращайся…” — бросил он и исчез.
По возвращении — только раствор рассвета
шторы пропитывал, под одеяло лез.


Жизнь кончалась, но начиналось лето.



***


Весна поет, и девушки красивы.
Я слишком долго залегал на дно.
Из-под снегов растут презервативы
с бутылками пивными заодно.


Земля течет, лучами разогрета,
и мутноватый выдает надой.
О, ты был прав, друг Фалес из Милета:
все было иль становится водой.


И счета нет размывчатым неделям —
я перестал быть времени рабом.
Безумный март с матерчатым апрелем
остолбенело чокается лбом.


Весна скулит, как сучка, чуя течку,
и я в попытках сладить с бытием
поставлю всем в контракте по сердечку
и с аппетитом курицу поем.


***


Пугливый дождь идет по зданьям,
по черепичным черепам,
но будущее с опозданьем
предсказывает телепат,


ведь в лето прочно въелась осень,
и в Лету вылилась Исеть,
ответ, повиснув на вопросе,
готов сто лет на нем висеть.


И даже бирка в гардеробе
совпала с биркой на ноге,
но мир, рассыпанный на дроби,
не соберется вдалеке —


в грядущем вылитом июне,
что расцветет, теплом сочась,
где вряд ли будет мне уютней,
чем здесь потом, чем там сейчас…



***


А. Кудрякову



Ни прожить, да ни в Лету кануть,
это все — небылица, чушь.
Если бог — это твой аккаунт,
значит, здешней сети ты чужд.


Тяжела, как вода морская,
как песка золотого горсть,
это лирика городская
промывает тебя насквозь.


Грустно азбуке в старом ранце,
в антресольной густой пыли,
что соблазны шальных абстракций
не туда тебя увели.


Но стезя твоя неподсудна,
и записанный стих любой —
это только кусочек скудный
не случившегося с тобой,


это маленькие калоши,
чей из детства засыпан след.
Милый мой, дорогой, хороший,
хренов, гребаный мой поэт.


***


Молчанью не нужен рупор.
Смотри на меня в упор!
Смотри и молчи, чтоб глупым
не вышел наш разговор.


Молчи и смотри. Готово.
Не наша с тобой вина,
что не различает Слово
предметы и имена.


В безумии волн фотонных
теряется слова след.
Насколько мудрец — фотограф,
настолько же глуп — поэт.


Но если не станет света
с последнею головней,
мы выживем только этой
нелепейшей болтовней.


Ни кисти мазок, ни нота
не смогут помочь — не ври.
Оставшаяся на фото,
со мною поговори.


***


Закрыв опять тетрадь на карантин,
чтоб бешенством стихи не заразились,
я будто бы в себе укоротил
ту пустоту, что мнится за Россией.


А над Россией мнится типа бог:
озлобленный стареющий невротик,
я только здесь учуять это смог,
где Азия целуется с Европой,


где камень так простуженно сипит
под бурами, ломами и кирками,
Урал кивает дальше на Сибирь
огромными и грубыми кивками,


и временами, до зарезу, блин,
в густом патриотическом накале
охота долго целовать рубли
и Бельгию идти топить в Байкале.


И можно рвать до одури баян,
раз степень оглушенья нулевая…
Открыл тетрадь — стихи переболят:
здесь все обычно переболевает.


***


По невечному этому городу
в никуда утекают слова,
на мою покаянную голову
опускается дня булава,


ибо лживо всегда покаяние,
если с богом есть что поделить,
это как две кумы покалякают
и друг друга пойдут материть.


Так зачем ритуальные кружевца,
если жизнь — вся на два матерка,
если вся философия рушится
от беспечного рифм ветерка…


И приятно аорту простреливать
под пестрядевый этот галдеж,
если сразу из пасти постелевой
ты поэтить пространство идешь —


непонятный, как идиш, по голому,
не прикрытому даже дождем,
бесконечному этому городу
с неизбежным советским вождем.



Другие статьи в литературном дневнике: