Александр Филиппов

Борис Рубежов Пятая Страница: литературный дневник

https://republic.ru/posts/88616?code=1bc6bad9e0ced2d129b810e2e4b790da


Александр Филиппов: «У нас осталось в запасе несколько спокойных лет»
Философ, профессор НИУ ВШЭ – о том, как быть интеллигенту, о рациональной власти и ожидании кризиса


Егор Сенников 22 декабря, 17:31
3 11281


Александр Филиппов. Фото: Пресс-служба НИУ ВШЭ


Журналист Егор Сенников продолжает серию разговоров о духе времени с российскими публичными интеллектуалами. Сегодняшняя беседа – с Александром Филипповым, философом, профессором НИУ ВШЭ и специалистом по философии Карла Шмитта. Почему интеллигент и интеллектуал по-разному относятся к государству? Ждет ли Россию новая перестройка? И почему элитам нужна идеология для передачи власти по наследству? – вот основные темы этого большого разговора.
– Если начать вспоминать самые заметные и самые освещаемые события, происходившие в России в гуманитарно-интеллектуальной сфере в уходящем году, то на ум сразу же приходят такие сюжеты – атака на Европейский университет в Санкт-Петербурге, арест Кирилла Серебренникова, дело «Седьмой студии» в целом. К этому списку можно еще добавить недавнее увольнение Петра Багрова из Госфильмофонда. Как вам кажется, все эти события укладываются в рамки какой-то одной тенденции, и если да, то как его можно было бы назвать?


– Довольно трудно ответить однозначно, так как это сильно зависит от позиции наблюдателя. В определенной системе координат это, безусловно, звенья одной цепи. Но то, что имеет один и тот же смысл для наблюдателя, не всегда имеет одни и те же причины. Каждое из перечисленных событий вызвано целым комплексом обстоятельств, часть из которых неизвестна.


Я верю в то, что у всех этих событий есть нечто общее, но вот в то, что у всех этих событий есть единый центр принятия решений, я скорее не верю, это очень сомнительно. Общее, которое многих тревожит, можно описать довольно простыми словами: идет культурно-политическое противодействие Западу, противодействие модерну – причем в самом широком смысле этого слова, без тонкостей. И вот в чем суть: раньше было более очевидно, что политическое соперничество стран может происходить даже тогда, когда многие ценности у них общие. Ценности общие, а интересы разные. Это нормально в политике. А вот сейчас нельзя не зафиксировать широкий ретроградный, антимодерный тренд, то есть отказ от этих общих ценностей, который обусловлен не только политическим соперничеством. Его, этот тренд, пока нельзя считать единственным, господствующим и наиболее адекватным объяснением всех описанных неприятностей, но он есть, и он нарастает.


– Просто часто можно услышать, что причина этих событий заключается в том, что якобы российский режим по сути своей антиинтеллектуален. Вы с этим можете согласиться?


– Это очень узкое понимание интеллекта. Для людей, которые изучали историю философии, отождествление интеллекта с культурой модерна кажется неадекватным. Конечно, свобода рациональной дискуссии, критическое отношение к авторитету и традиции, готовность признать собственную неправоту и поражение в споре, постоянное движение к новому через отказ от старого, иногда очень болезненный, – все это скорее чуждо тем, кто хочет нами командовать. Но это и не наша специфика. Консерваторы на Западе давным-давно говорили об опасности критической субъективности, не останавливающейся ни перед чем. У нас слов таких не знают, а смысл опасений тот же. Только вот эта старая уютная борьба модерна и традиции далеко не все может объяснить в нашей сегодняшней жизни. Останемся, конечно, в рамках этих определений, иначе придется многое вводить дополнительно, но будем помнить об этой условности.


Есть другая составляющая модерна, благодаря которой он в широком смысле и победил традицию – пусть, может быть, и не до конца, – это инструментальный интеллект. Этот интеллект напрямую не связан ни с рациональной культурой, ни с современным искусством. Условно говоря, если вы возьмете «секретного конструктора», который прямо сейчас создает эффективное оружие – в полном соответствии с научным принципами, – и пригласите его на какой-нибудь современный спектакль или дадите прочитать современную книгу, то он, возможно, с вашими восторгами не согласится. Можно быть эффективным техником и культурным ретроградом. Можно – в качестве начальника – поощрять технический интеллект в самых разных областях, хоть в военном деле, хоть в экономике, но при этом делать ставку на условные «духовные скрепы». И в этом смысле не получается сказать, что современные власти настроены против ratio, в таком инструментально-техническом смысле. Может, у нас и не торжество рациональности повсюду, но оружие стреляет, свет в домах горит и коммунальные платежи проходят. Всего этого без рациональности не бывает. Но можно ли ограничить рациональность техникой?


Это старая проблема России и многих других стран – проблема сочетания культурного модерна и технического интеллекта. Традиционалистам кажется, что культурный модерн разрушает солидарность в обществе, наносит удар по каким-то основам совместного существования людей, будь то общая вера, определенная интерпретация истории, принятая и затверженная иерархия художественных текстов и т.п. – и поэтому его бы хотелось затормозить или вовсе остановить. Но культурный модерн доказывает свою необходимость, ссылаясь на то, что без него не будет технологического модерна, жизненно важного прогресса. Когда-то советские ученые могли себе позволить легкую (реже чуть более тяжелую) фронду, привечая опальных художников. У них было чувство социальной защищенности, иногда, впрочем, ложное чувство. Они знали свою необходимость. В наше время нет инстанции, внятно репрезентирующей технический интеллект как часть универсального модерна. Нет никакой прямой связи между условным спектаклем Серебренникова и эффективностью нашего оружия. Если бы эта связь была, то доказать все можно было бы проще. Но ее нет, как нет и прямой моментальной связи между политической свободой и техническим прогрессом, и отсюда вытекает множество проблем.


– То есть, грубо говоря, проблема в непонимании того, что такое гуманитарное знание?


– Да, причем не понимают не только гуманитарное знание, но и современную культуру вообще. Я имею в виду не рынок культурных благ, потому что если не со всем, то со многим, что имеет внятное денежное выражение, у нас полный порядок. Есть и ценители, и готовность вкладываться. Я же говорю о понимании большого социального значения современной культуры, именно в тех ее формах, которые чужды обычному человеку со здравым смыслом, воспитанному на добротной традиции, но не искушенному в новейших тенденциях. Я сам такой человек, и меня полностью перевернуло когда-то в Париже посещение Центра Помпиду; совсем немного вещей произвели на меня впечатление, но я ушел оттуда совершенно другим человеком. Личный опыт ничего не доказывает, но мне это помогло для себя сформулировать следующее.


Я понял, что способность современного искусства развязать человеческое воображение, заставить его видеть, творить, фантазировать по-другому – это такая вещь, без которой любая страна в конце концов умирает. Именно непопулярное, не народное, не несущее ничего утешительного и не укрепляющее солидарность должно быть поддержано как публичное, потому что это сложным образом влияет на состояние общества в целом. Как есть живая традиция, так есть живой модерн, ставящий на ней крест, и эта борьба благотворна для зрителя.


– А где должен быть в этой ситуации интеллектуал? Вот в разгар ситуации с Кириллом Серебренниковым появилось письмо режиссера Вырыпаева, который довольно яростно отстаивал позицию, сводящуюся к тому, что с российской властью сегодня сотрудничать нельзя. Прав он или нет?


– Это зависит от конкретных людей и положений. Если есть люди, которые могут обойтись собственными силами, без использования сложившихся институций, то вероятно, что они могут достичь большего, чем люди, от этих институтов зависящие. Но это не единственный путь – вот прямо сейчас вы интервьюируете человека, работающего в государственном университете, который приписан к правительству Российской Федерации; условия работы в университете таковы, что они позволяют мне, с одной стороны, заниматься тем, в чем я специалист, а с другой стороны, вести с вами разговор, не особенно оглядываясь на последствия. Только надо всегда помнить: если сам ты сыт, это не значит, что голодных нет. Такие простые умозаключения постыдны.


Наша жизнь устроена таким образом, что в ней есть довольно большие острова относительной свободы, но переоценивать размер острова и степень свободы неправильно. Художники в России, конечно, к этому относятся по-разному. Они у нас в значительной степени наследуют культу романтического гения, а он не должен обращать внимание на такие мелочи.


– Получается тогда, что тут появляется такое противостояние: есть интеллигент, известный российский (и не только) нарратив – и есть интеллектуал. Интеллигент зачастую ассоциируется с ситуацией политической несвободы, интеллектуал – нет. Можно ли сказать, что время интеллектуалов в России уходит и у нас снова появляются интеллигенты?


– Само понятие интеллигенции не только русское – в различных видах оно появлялось в разных странах. Если говорить скучным социологическим языком, то социальная группа, использующая инструментальную рациональность, называется интеллектуалами. Интеллектуал – это более или менее совершенный техник. Если нужно сделать экспертизу того, что будет, если упадет какой-нибудь мост, или тех последствий, которые может вызвать готовящийся законопроект, – нужен интеллектуал. А интеллигент – это критик, который ставит большие социальные вопросы и на интеллектуала смотрит с подозрением. Между ними всегда существует большое напряжение.


В самом радикальном виде это выглядит так. Интеллигент говорит интеллектуалу: «Ты сотрудничаешь с режимом, помогая ему продлить свое отвратительное существование, а без твоей интеллектуальной помощи репрессивная системы давно бы уже рухнула». А интеллектуал отвечает: «Она не рухнет, просто если мы не внесем свой интеллект, то она станет еще хуже. Если не рассчитать бюджет, все платежи остановятся, если искусство не будет давать утешения, люди еще сильнее озвереют, если профессора перестанут преподавать, дети все равно вырастут, но только без переданных им знаний». А интеллигент тут отвечает так: «Может быть, это работало бы в других странах, но наша страна настолько ужасна и бесчеловечна, что пусть лучше все погибнет».


Такой радикализм интеллигенции имеет довольно большую традицию – и последний аргумент интеллигента может быть довольно сильным в некоторые эпохи. Еще раз: каждый вопрос надо доводить именно до этого пункта: хотите лично вы, чтобы все погибло – и как можно скорее. Если да, будет один модус действий, если нет, тогда что? Мне кажется, что на такой вопрос ответ должен давать не эксперт, а каждый человек сам себе, отвечая своей совестью. Только здесь нужна абсолютная последовательность и полная честность, а контролировать чужую честность не входит в мои задачи.


– В одном из своих интервью вы говорили о том, что сейчас Россия снова возвращается к идее о том, что интересы государства становятся важнее интересов отдельного человека. А как вам кажется, это результат чьих-то осознанных действий или просто естественный ход развития общества?


– И то, и другое. Можно было быть совершенно уверенным, что наши традиции и культура, в которых содержится много консервативного и государственнического, рано или поздно дадут о себе знать. Традиции – это вовсе не то, что можно с легкостью взять и уничтожить. Многие уже забыли, но в 1993 году, после расстрела Верховного Совета, было инициировано закрытие консервативных журналов и тогда казалось, что либеральная идея победила окончательно не только политически, но и духовно. Но прошло какое-то время и носителями консервативных идей стало больше людей, они развивались – ничего неожиданного в этом нет.


В конечном счете, консервативные идеи (я так называю их с большой степенью условности, строго говоря, подлинного консерватизма нет там, где нечего консервировать, а наш консерватизм сконструированный, но это другой вопрос) стали если не полностью доминировать, то, по крайней мере, оказались мейнстримом; а государство обнаружило, что гораздо продуктивнее поддерживать тех, кто говорит, что нужно воспитывать государственников и патриотов, чем тех, кто считает, что нужно больше свободы и меньше обязательств перед государством.


Другое дело, что вовсе необязательно у людей от патриотического воспитания появляется любовь к государству. Потенциал такого воспитания – конечен. Если государство предстает для человека не как защита и опора, не как ресурс, не как друг, а как вздорный и ненадежный барин, то воспитательные меры в итоге окажутся неэффективными.


– А как вам кажется, почему сам этот процесс огосударствления не вызвал такого жесткого протеста у людей? Ведь, грубо говоря, можно предположить, что многие скажут, что это и хорошо, что государство становится таким важным и сильным элементом всей общественной системы?


– У кого это должно вызвать протест?


– У общества, у среднего человека – наверняка, многие случайно опрошенные люди увидят и плюсы в том, что государство играет большую роль.


– Здесь мы вступаем на довольно зыбкую почву – сначала придумываем себе среднего человека и его реакцию на наш вопрос, а потом пытаемся понять, почему он себя так ведет в наших фантазиях. Давайте лучше придумаем другого человека, который совершенно не воодушевлен происходящим в государстве и тихо занимается своими делами, понимая, что откровенные беседы часто выходят боком. А жизнь дается человеку один раз – и прожить ее надо так, чтобы государство ее тебе не испортило.


– То есть, такая ситуация, когда социолог спрашивает у человека об отношении к президенту, а человек не доверяет социологу и не хочет об этом рассказывать?


– Мало того, что не хочет социологу рассказывать – он, в случае чего, и проголосует как надо, лишь бы от него отстали. Но электоральное поведение в России далеко не единственный способ оценки политических настроений. Есть еще и мобилизационный потенциал, который часто бывает довольно большим. То интервью, о котором вы уже упоминали, было взято вскоре после присоединения Крыма, и я там говорил о том, что такое событие – это очень большой заместитель в жизни обычного человека, оно придает какой-то новый смысл его существованию.


Но я говорил и о том, что бесконечно это продолжаться не может. Сейчас многое свидетельствует о том, что этот мобилизационный потенциал упал довольно сильно. Конечно, сейчас будет разворачиваться президентская кампания, но мне кажется, что новых мобилизационных мероприятий будет гораздо меньше. Механизм стирается, предыдущие приемы уже не работают так, как раньше, – и не помогает даже идеология.


– Вы упомянули идеологию, и я после этого не могу не задать связанный с ней вопрос. Читая разные мнения несложно увидеть, что разные ученые, публицисты и журналисты пытаются найти какую-то аналогию современной России в прошлом – одни сравнивают с советским застоем, другие – с феодализмом, третьи – с Латинской Америкой. Насколько такой поиск вообще оправдан?


– Я думаю, что это довольно специфическое новое образование. Я долго прожил в Советском Союзе и получил идеологическое образование – даже в моем военном билете стоит специальность «заместитель командира роты по политической части». Поэтому я неплохо представляю, как был в этой части устроен СССР. В нем огромную роль играла идеология, которой у нас сейчас нет.


Идеология предполагает высокую степень систематизации, сквозное объяснение устройства мира – благодаря чему могут работать цензоры, воспитатели, политработники. Вместо этого у нас сейчас идут постоянные и безуспешные попытки использовать то один, то другой, то третий ресурс в качестве идеологии. Но невозможно, например, прямо использовать современное российское православие в качестве идеологии – не только потому что у нас есть и другие влиятельные конфессии, но и потому что нельзя совместить сложившийся у нас олигархический порядок и огромные несправедливости в социально-экономической сфере с социальной концепцией РПЦ. Вообще соотношение любой религиозной этики с «порядками мира», как это называл Макс Вебер, – огромная проблема для всех мировых религий, это не локальный вопрос, но только объяснение того, почему с идеологией здесь ничего не получится.


А раз нет идеологии, то нет никакой необходимости подверстывать под нее различные политические мероприятия. У нас во многом идеологические конструкции сооружаются наскоро, в целях тактических, в рамках прагматической и оппортунистической политики. В Советском Союзе же нередко происходили конфликты – когда прагматизм сталкивался с идеологией. Например, в рамках идеологии необходимо было рекрутировать в партию большое количество выходцев из рабочих и крестьян, а потом интеллектуальному сословию, от которого зависел научно-технический прогресс, как-то объяснять почему его карьерные возможности блокированы этими людьми, или придумывать рабочие карьеры выходцам из аппарата, да мало ли что еще. Сейчас у нас таких идеологических императивов нет, современная Россия – это совершенно новое образование: полу-прагматическое, полу-идеологическое, разрывающееся между традицией и модерном, устроенное и как полицейское государство, и как олигархическое, и как пространство борьбы многочисленных, социологически не описанных групп интересов.


– Хорошо, такой массовой идеологии нет. А у правящего класса есть какая-то своя идеология для внутреннего пользования?


– В вопросе содержится сильное допущение о едином правящем классе. Оно, по-моему, справедливо лишь отчасти. Вот в этой части будет релевантен и мой ответ. Я думаю, что эта идеология еще складывается. Стремление к ее формированию наблюдается уже довольно давно. Мы знаем, что в нашем обществе существует совершенно чудовищное неравенство в распределении власти и богатства. И для тех, кто находится наверху, одной из ключевых проблем является легитимизация этого положения. Оно должно быть оправдано и вписано в картину мира – но ее пока нет.


Если предположить, что в этой картине мира власть и деньги достаются самым талантливым и успешным, то появляется неприятный момент – могут прийти еще более талантливые люди и просто отобрать власть и богатство, и они все получат в силу той же справедливости воздаяния по заслугам. Такой вариант, конечно, никого не устраивает, кроме тех, кто как раз планирует возвыситься. А значит, нужны легитимные способы передать эти огромные богатства и властные позиции по наследству – чем, собственно, господствующий слой сейчас и озабочен. Но никакие организационные мероприятия в этой сфере ничего не стоят в перспективе. Человеческая жизнь конечна, и будущее наследников ничем не обеспечено. Нужна какая-то фундаментальная, подкрепленная не страхом, а понятием о справедливости база дальнейшего существования этого слоя. Так что идеология им нужна и как внутренний язык описаний, и как способ легитимации в обществе. Напоминание об ужасах гражданской войны имеет прекрасный воспитательный эффект, разговоры о том, что лимит революций мы исчерпали, тоже на это работают, конечно, но это паллиатив. Временный воспитательный эффект не заменяет картины мира.


Впрочем, никто не станет с нами делиться рассказом о поиске такой идеологии, просто потому что никакого исследователя туда не пустят на порог. Исследователь, как правило, принадлежит к низшим слоям, зачем высшим с ним беседовать? Но судя по тому, что просачивается оттуда через специально оборудованные каналы, у правящего слоя присутствует ощущение своей избранности, ощущение того, что за них играет самый главный начальник. А самый главный начальник – это Бог, с которым нужно договориться при помощи посредника уже сейчас – тогда хорошо будет не только здесь, но и после смерти.


– Продолжая разговор об идеологии. Весь год шел скандал по поводу фильма «Матильда» – который показал, что для части общества и власти, образ монархии и Николая II является важной частью представления о стране и своего образа этой страны. С другой стороны, в день столетия со дня основания ЧК, можно было прочитать интервью директора ФСБ Александра Бортникова, в котором он призывал помнить о положительной роли этой организации в истории России, а также о том, что от слова «чекист» отказываться нельзя. А это ведь вообще довольно противоречащие дискурсы – как так получается, что они существуют в одном поле, вроде как не противореча друг другу? Что их объединяет?


– Одно это уже свидетельствует о том, что мы живем не в Советском Союзе. Тогда любое публичное высказывание начальника любого уровня было бы согласовано партийными инстанциями, а документы такого высокого уровня утверждались бы в том же отделе ЦК (а то и выше), что и сценарий фильма к годовщине революции. Существовали идеологические лекала, по которым можно было выправить текст, специальные люди и ресурсы, процедуры и т.п.


Сейчас этого нет. И нас с вами, как людей, получивших высшее образование, такая ситуация может иногда смущать – потому что мы хотим, чтобы в картине мира (которой еще нет) не было больших разрывов и противоречий. Но устройство смысловой сферы общества сейчас совершенно иное, противоречия играют меньшую роль, отсутствие систематичности кажется провалом лишь немногим. Люди, которые боролись против фильма «Матильда», скорее всего, совершенно спокойно прочитают интервью директора ФСБ, в котором он выстраивает апологетическую картину работы репрессивных органов советских времен, хотя и указывает, что были и отдельные недостатки.


И я думаю, что если его прямо спросили бы, как ФСБ относится к расстрелу царской семьи, то он сказал бы что-то такое, что удовлетворило бы в том числе и тех, кто был недоволен фильмом «Матильда». Не было бы никакого тупика и диссонанса. В общем, пока все схвачено на живую нитку, но если серьезно поработать, то может появиться и цельная картина.


– Еще вы говорили о том, что мобилизационный потенциал может быть исчерпан. А как вам кажется – вообще для российского режима главные угрозы находятся внутри или снаружи? Вот в этом году мы могли увидеть появление некого нового политического движения, или просто протестного движения, которое ведет за собой Алексей Навальный. Может ли оно быть угрозой, используя падение этого мобилизационного потенциала власти?


– Вообще, я довольно часто ошибаюсь в политических прогнозах. Но в этом случае я думаю, что с текущим политическим процессом никаких угроз не связано. Что в этом, что в следующем году, Навальный и другие люди, способные собрать митинг, обогащают картину политической жизни, но не представляют реальной политической угрозы.


Но вы упомянули различие между внешней и внутренней угрозой – вы исходите из того, что есть внутренние проблемы политической системы и внешние. В современном мире это часто не так уж легко разделить. Можно представить себе человека, который работал и жил в России, а затем переехал в другую страну. Физически его тело, конечно, находится в другом месте, и это позволяет ему чувствовать себя защищенным от ареста или других неприятностей, которые случаются с живыми телами; он продолжит находиться в Лондоне, Нью-Йорке или Париже. Но произносимые им слова находятся в той же самой среде, что и раньше, – он ведет какой-нибудь свой блог, публикуется в тех же газетах. Где он? Внутри или вне?


Вот на Россию налагают какие-то санкции, это имеет внутренние последствия. Вспомним, например, турбины, которые мы поставили в Крыму. Только что было решение суда – будут стоять. Но сколько было проблем! Отчего? Вроде бы, мы суверенное государство – и если уж купили эту турбину, то можем ее таскать по всей территории, которую контролируем. А получается, что мы не можем поставить агрегаты на то место, которое мы считаем своим, – хотя остальной мир его нашим не считает. Это наша внешняя или внутренняя проблема? Полностью разгородить внутреннее и внешнее не получится.


Если же говорить о том, откуда будут происходить наши критические проблемы, то я уверен, что они будут производными от внутренней динамики нашей политической жизни. Проблемы появятся не из-за деятельности оппозиционных политиков, скорее, из-за нарастания внутренних противоречий. Предполагаю, что через несколько лет у нас возникнет серьезная проблема, которую я готов назвать конституционным кризисом – необходимость пересмотра конституции в ее главных частях в неблагоприятных политических условиях.


– То есть перестройка, которая может привести к неясному результату?


– Да, причем она может привести как к усилению государства, так и к его радикальному переустройству. Это процесс, который не может не начаться – и у которого на данный момент нет предсказуемого завершения.


– А почему он не может не начаться?


– Потому что в нашей политической системе плохо продумана процедура, благодаря которой осуществляется преемственность власти. Что лежит на поверхности? Совершенно очевидно, что наш действующий президент будет нашим следующим президентом, и этот срок для него должен быть последним. Но мы не знаем ни одного примера на пространстве бывшего СССР, чтобы столь влиятельный и сильный начальник оставлял свой пост вот таким рутинным порядком и продолжал жить как пенсионер.


Это связано не только с властолюбием известных фигур. Каждый раз есть влиятельные силы, заинтересованные именно в сохранении ситуации, в ее консервации. Но продлить ее можно, только изменив Конституцию. А любая такая перемена является шансом для изменения и многих других ее положений – что приводит к появлению окна возможностей для других групп, которые захотят усилить свои позиции или ослабить чужие. Именно поэтому последнюю четверть века Конституцию стараются не трогать, и хотя, конечно, можно принять еще один закон и к нему толкование Конституционного суда, чтобы появились на законном основании новые сроки для все того же президента, такие простые ходы вряд ли стоит ожидать. А все сложное открывает перспективу значительных перемен.


– Ну и наконец – если попробовать одним-двумя словами описать Россию в 2017 году, ее политическое и общественное состояние, то какие слова вы бы использовали и почему?


– Предкризисная ситуация. Но не сам кризис. В воздухе буквально носится ощущение того, что если у нас и осталось в запасе несколько спокойных лет, то число их не очень велико.
Егор Сенников
Журналист



Другие статьи в литературном дневнике: