Юрий Грунин. Публикация о поэте.
http://v1.anekdot.ru/salon/treasures-salon/grunin.html
Юрий Грунин
Стихи
1942-1999
________
МУЗЫКАЛЬНЫЙ МОМЕНТ
Немец жрет на подоконнике
с помидорами фасоль
да мусолит на гармонике
гамму до-ре-ми-фа-соль.
Рыжий, из арийцев чертовых,
ест, как клоуны едят.
На него две дуры чокнутых
зачарованно глядят.
Немец -- хвост трубою: держит он
перед дурами фасон
и старательно, со скрежетом
пилит до-ре-ми-фа-соль.
Немец ест. А ты не ел давно,
и в глазах твоих черно,
и ведут тебя -- неведомо
кто, куда и для чего.
Проиграют, как по клавишам,
по белым твоим зубам,
словно гамму немец давешний
на гармонике для дам.
А потом пойдешь с допроса ты,
коридорами, босой.
Запеклось в ушах коростою,
кровью -- до-ре-ми-фа-соль.
1942
НЕМЕЦКИЕ ОВЧАРКИ
Нас в этом лагере около
полутора тысяч солдат.
Вокруг нас колючая проволока,
за нею -- оскалы собак.
Гордый немецкий очкарик
кормит немецких овчарок.
Кормит, и нам через проволоку
бросил кусок на виду,
и кто-то кидается волком
на эту собачью еду.
Смотрит немецкий молчальник
мимо немецких овчарок.
Смотрит, как двое туда же
ринулись наикосок,
чтобы у третьего в раже
схваченный вырвать кусок.
Смотрит немецкий очкарик,
смотрит, никак не отчалит.
Сделался снисходителен:
хвалит за мастерство,
смотрит на победителя,
номер запишет его.
Рыжий немецкий начальник
ищет немецких овчарок.
Сыщут подонка по номеру:
выкликнут и найдут,
обмундируют по-новому,
в капо произведут.
Даже попотчуют чаркой:
стал он немецкой овчаркой.
1942
ФОЛЬКСДОЙЧ
А тут у нас разные всякие,
тут разных полным-полно,
но я о Саньке Овсянникове
хотел рассказать давно.
Он длинный такой, как жердь,
издерганный, как фокстрот,
он бледный такой, как смерть,
хрипит о себе:
-- Фольксдойч!
Он держит фасон, фольксдойч.
По-нашему он -- хвост-дойч.
А вызвался он служить --
на вышке стоять, сторожить.
Скелетом-шатром стропил
под вышкой стоит сортир.
А Санька над ним -- орел:
осанку и нимб обрел.
И целую ночь вот тут
идут из дверей к нему --
идут под дождем, идут
к уборной по одному.
Вот так же пошел и тот,
которого пуля ждет.
Пошел он, больной, в сортир,
где Санька башкой крутил.
А Санька ему орет:
-- Эй, жид, тебе пулю в рот!
Палил он в упор, упырь.
Убил он его, убил.
Кто хочет еще в сортир?
Там, сортировать охоч,
убойный устроил тир
белесый, как смерть, фольксдойч.
1943
КЛОУНАДА
Ну и клоунада -- нету сил!
Стал я обезьяной дрессированной,
чтоб эрзац-подштанники носил
из бумаги мелкогофрированной.
Новая немецкая фигня:
не белье -- бумага туалетная!
Тех кальсон -- от силы на три дня.
Впрочем, тут и жизнь недолголетняя.
Сунул ноги в ступы я голландские.
Поступь -- сарабанда барабанная.
С банкой за постылою баландой стою --
Буратино, кукла балаганная.
1943
КОЛОДНИКИ
От камней истрепались ботинки, обмотки.
Лишь во сне нам в кирзовых гулять сапогах.
Деревяшки, долбленые лодки-колодки
кандалами гремят на истертых ногах.
Их сухой перестук, словно полк скоморохов,
грянул в ложки недружно -- кругом ложкари!
И до одури -- дерева хлябь на дорогах,
похоронная дробь от зари до зари.
Кто-то все замышлял -- и валил древесину,
и колодки точил на токарных станках, --
в те колодки обуть, обатрачить Россию,
чтоб топталась она в гробовых башмаках.
Ты все дни, набивая колодки соломой,
ноги в кровь растираючи, крест свой неси!
И свистит с ног сбивающий ветер сооленый,
и в колодках колодники вновь на Руси.
Черной ночью, продрогший, лежишь на спине ты,
деревянная не согревает постель,
а с рассвета опять башмаков кастаньеты
исполняют чечетку гремящих костей.
Мы за смертью идем, смерть идет ли за нами?
Сколько нас полегло, сколько ляжет нас тут?
В перестуках грохочет округа земная,
и колонны колодников снова идут.
ОДИН ИЗ НАС
Жизнь -- по минутам, по слагаемым.
За болью боль, за часом час.
Сегодня утром, за шлагбаумом,
в снегу лежал один из нас.
Был в гимнастерке, в брюках наших он,
он был невероятно худ,
он русскую шинель донашивал,
в ботинки русские обут.
Он был убит прицельным выстрелом.
Лежал он навзничь, напоказ,
с фанеркой на груди -- здесь выставлен
вот здесь, для нас, один из нас.
А мы идем в шеренгах по трое,
равняемся на этот прах
и понимаем: наши порции
несет конвой в своих стволах.
А небо хмурое неласково,
а мертвый в небо смотрит, вверх,
а на фанерке черной краскою
по-русски надпись: "За побег".
1944
В ЭШЕЛОНЕ
Иногда меня мать наказывала --
Ведь у взрослых на все права!
Быть послушным всегда наказывала --
И была не всегда права.
Нас увозят в края глухие.
Черт не брат мне, все трын-трава.
И глаза у меня сухие.
Только, родина, ты неправа!
1945
МОСТЫ
Я шел на войне сквозь кусты
Чужими глухими местами,
чтоб к счастью разведать мосты.
А счастье лежит за мостами.
Копал я породы пласты,
чертил я листы за листами,
чтоб к счастью построить мосты.
А счастье лежит за мостами.
Но слева и справа, пусты,
Застыли погосты с крестами,
и взорваны кем-то мосты.
А счастье лежит за мостами.
И я не твержу про мечты
потрескавшимися устами --
в душе сожжены все мосты.
Да было ли что за мостами?
1947
ЗАКОН -- ТАЙГА
-- Бамм! Бамм! --
ломом в рельс.
-- Вамм! Вамм!
Снова в рейс.
Встречный ветер. Суровый снег.
Вечный вертел. Скоро рассвет.
-- Бамм! Бамм! --
бьет по мозгам.
-- Вам! Вам! --
по сердцу бьет.
-- Дам! Дам!
путь по снегам!
Нам! Нам!
в рот пароход!
Кругом порядочек.
Конвоя взвод.
Бегом нарядчик.
Орет:
-- Рразвод!
Покинув нары, бредем вразброд.
Бредем помалу: зовет развод.
К нам -- надзиратели,
выставив руки,
словно приятели
после разлуки.
Крепко обшаривают --
входят в азарт,
криком ошпаривают:
-- Ррруки назад!
Тюрьмами тертые, к плечу плечом
выходим пятерками: все нипочем.
Команду "Стой!"
дает конвой.
Стоим мы вместе все,
Как для молебна --
и лишь не крестимся
здесь раболепно.
Напевно, исправно
читается молебен:
"Шаг влево, шаг вправо
считается побегом..."
И утром, и вечером
сутью-канвой
с молитвою вечною
судный конвой.
И утром, и вечером слушаем
осточертевшее бдение:
"Конвой применяет оружие
без предупреждения".
Шагов певучесть.
Кругом снега.
Такая участь.
Закон -- тайга.
Светлеет небо.
Заря кровава.
Мечты полет.
Ни шагу влево.
Ни шагу вправо.
Всегда вперед!
1948
Я, З/К ГРУНИН, С0-654
Я -- Юрий. Не то чтоб юродивый,
а Юрий из Юрьева дня.
Россию молю, мою родину:
верни в свое лоно меня!
Нелепо своими останками
здесь стыть мне под вечностью дет.
Ветрами -- плетьми казахстанскими --
исхлестан я, сил моих нет.
Не знаю, каким заклинанием
дойдет до тебя эта весть --
успею ли перед закланием
сказать тебе: я еще есть.
1949
ВПЕЧАТЛЕНИЕ
Начальнику санчасти 1-го лагпункта 1-го лаготделения
Степлага Юлии Б-вой
Этот день -- от утра до вечера --
именую я золотым.
Бесконечно и недоверчиво
вы диктуете мне латынь.
Интонация постоянная
ни ворчлива, ни горяча.
В ней -- дистанция, расстояние
от меня аж до вас, врача.
От меня, такого молчальника,
что в своей немоте увяз, --
аж до вас, гражданин-начальника
с холодком близоруких глаз.
Жду их взгляда голубоватого,
останавливающегося на мне,
точно ищет он виноватого
в неизвестно какой вине.
Я смотрю. Глаз моих оружие
бьет в броню, хоть все дни смотри:
вижу, замкнутую, снаружи я, --
а мне хочется изнутри.
Я забылся -- вы снова, мнительная,
своих глаз вперяете сталь.
Простите меня, извините меня --
я уже перестал.
И опять заполняю бисером
картотеку -- такой покой!
Срок идет, а работать писарем
все же лучше, чем бить киркой.
1950
ГОРДОЕ ТЕРПЕНЬЕ
Такие строки не умрут.
Их вещий смысл постиг теперь я:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье.
Во глубине. В углу. В себе.
В Сибири. В сером серебре
своих висков. Во льдах, в граните --
к своей земле, к своей судьбе
терпенье долгое храните!
Не зло, не горечь, не печаль --
они пройдут угрюмой тенью.
Пред нами -- дней грядущих даль.
Храните трудное терпенье.
Пусть ночью -- нары, днем -- кирка.
И пусть сердца легко ранимы,
пусть наша правда далека --
терпенье гордое храним мы.
Оно нам силой станет тут,
спасет от мрака отупенья.
Во глубине сибирских руд
храните гордое терпенье.
1952
ВСТУПЛЕНИЕ В СТАРОСТЬ
Но старость -- это Рим...
Б. Пастернак
Не спрятав голову -- не страус, --
хоть страшно: рок неодолим, --
вступаю в собственную старость,
как беглыый раб на гибель в Рим.
Вся жизнь прошла. А разобраться --
была сплошная чехарда.
Я, раб, весь век боролся с рабством,
а сам в него бежал всегда.
И потому плевал в колодец
и снова из колодца пил.
И нес турусы на колесах,
и все мечтал о паре крыл.
А сам из крыльев дергал перья --
писал, и был язык остер.
Убейте, не пойму теперь я,
где я был Я, а где актер.
И вот, поняв такую странность
и ею тягостно томим,
вступаю неотступно в старость,
как беглый раб на гибель в Рим.
1969
ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ
Хорошо, коли есть вода --
можно напиться тогда
из кружки, прицепленной цепью к бачку:
пей -- не хочу!
Она на цепи, а я нет.
Хорошо, когда ночью не тушат свет --
можно слезть с верхних нар
и напиться воды цепной.
Рядом спит сосед.
Ему снится кошмар.
Он из плена вместе со мной.
А под нарами храп
в девяносто носов.
Хорошо, что барак
закрыт на засов:
гуще воздух!
Глушит звезды.
Захочу -- могу снова я на пол слезть.
Захочу -- могу на парашу сесть.
Захочу -- примощусь под лампою:
загрущу, свою рвань подлатывая.
Восемь лет, восемь лет, восемь лет, восемь лет
светит мне по ночам этой лампы свет.
Я не сплю. Хоть устал -- не спится.
Вовсе нет, вовсе нет, вовсе нет, вовсе нет!
Я стерплю. Я не стар. Мне тридцать.
Я пойду попью.
Я пройду к бачку.
О бачок свою
разобью башку!
Нет, не буду бить --
это просто бред.
Буду воду пить,
как все восемь лет.
Говорю себе: ты терпи,
ведь осталось два года
пить из кружки тебе на цепи
эту медную воду.
...И прошло с тех пор
восемнадцать лет.
Брызжет в сумрак штор
моей люстры свет.
И сажусь, выйдя из ванны, я
на свое ложе диванное.
Я сижу, не сплю,
свою жизнь терплю,
в телевизоре телетайп смотрю.
А ни кружки той,
ни той цепи нет.
Ты сиди, седой
в сорок восемь лет.
Сорок восемь зим,
сорок восемь лет --
словно срок висит,
только весен нет.
В холодильнике -- сухое вино,
А в шкафу -- как-никак коньяк.
Я сейчас напьюсь, как не пил давно:
Нагружусь, как конь или як.
Я напьюсь, напьюсь-таки наповал,
я на эти этики наплевал.
Ведь на этике этикетки нет,
а коньяк -- тики-так -- с этикеткою,
и его, как требует этикет,
для эффекта заем конфеткою.
И вина налью, а вино -- дерьмо:
как вода из той кружки, в точности.
Я фужером бью о фужер в трюмо:
получается, вроде чокнулся.
Я напьюсь, Бог свят, --
в упор, наповал, --
помяну ребят,
кто со мной побывал.
Пью за их успех,
за весь белый свет,
а еще за тех,
кого больше нет.
В голове опять
голубая муть,
и хочу я спать,
и боюсь заснуть:
увидать во сне
нудной лампы свет,
увидать, что мне
снова тридцать лет.
1969
ПОСЛЕ ПЛЕНА
Поминать поименно -- не сыщешь имен
для воздания дани плененным,
коль итог этотгорестный -- всех, кто пленен, --
подкатился к шести миллионам.
Мы -- голодная армия пленных рабов,
обездоленных душ, нумерованных лбов.
Нас две трети погибнет в плену.
А которые пережили войну,
нам и это поставят в вину.
Постепенно, по слухам узнает страна,
что терпения нашего рвется струна.
И в ночах, фанатическим гневом горя,
восстают лагеря, лагеря, лагеря...
Я давно не стою в подневольном строю.
Доживаю свой век в Казахстане я.
На руинах Степлага, как в храме, стою,
восстанавливаю восстание:
здесь дежурили с пиками патрули,
а потом, через сорок суток блокады,
здесь бригады вставали на баррикады --
и от пуль полегали в пыли
аннулированные нули.
Я молчал, сколько смог.
Словно сломленный, смолк.
Жил -- кружил,
как флажками обложенный волк.
Здесь -- заклятый, двужильный,
затравленный -- жил,
весь зажат в жалюзи
из железа и лжи.
Тем, что помню, живу.
С тем, что помню, приду,
снова к старому рву
головой припаду.
Этой плотью живу, этой кровью пишу
и у чванных чинуш
ничего не прошу.
Никого не кляну, покаяний не жду.
Неприкаянный, окаянный,
я пишу это все в девяностом году,
неопознанный нуль безымянный.
1990
* * *
Мое разбитое корыто --
Вот эта утлая ладья.
Все на ветру, вся жизнь открыта,
и каждый встречный ей судья.
Невыносимо страшно старюсь.
Мой давний путь -- одно былье.
Вновь новый день мне ладит парус --
все то же грязное белье.
Под этим парусом нелепым,
что погасить не в силах я,
вплывает в медленную Лету
моя проклятая ладья.
1977
ФИНАЛ
Я весь век -- и в горести, и в радости --
вкалывал, как рыжий на ковре.
Постарался: пенсию по старости
начисляют мне в сто двадцать рэ.
Сгладились и горести, и радости,
затуманили весь белый свет.
Пусто все, как пусто в новом паспорте,
где ни брака, ни развода нет --
пустота в его страницах глянцевых:
никаких находок, ни потерь,
ни прописки в городе Ульяновске,
ни "уволен" -- "принят", ни детей,
ни войны, ни плена, ни судимости.
Фото старца в тусклой седине.
Блеклый штампик воинской повинности --
да и тот, увы, с приставкой "не".
1982
ПЫЛЬ
С переломом -- три месяца в гипсе рука.
В переломе -- вся жизнь моя надвое.
Наяву, в зазеркалье, тоска старика.
А во сне -- только надолбы, надолбы.
Серым бархатом на телевизоре пылью
Как на совести. Вытереть надо бы.
И все прошлое -- пыль, только серый ковыль.
А в душе -- только надолбы, надолбы.
Навещают -- не те. И вещают не то:
-- Ты хотя бы побрился для виду, мол.
А которая та -- ту не знает никто.
Может, я ее попросту выдумал?
Ну, я бороду левой рукою постриг,
грудь осыпав седою порошею.
Все равно в зазеркалье тоскует старик.
А за ним -- его серое прошлое.
Серой пылью-порошей покрыта душа,
и бессильны тут всякие снадобья.
Как мне жить без надежды, почти не дыша?
Не рука -- это жизнь моя надвое.
Где кончается пыль, там предела черта.
Хоть бы что померещилось издали!
А что прожито, то маета-суета
серым саваном на телевизоре.
1987
СЕМЬДЕСЯТ СЕМЬ
Мне стукнуло семьдесят семь --
Я, стало быть, старый совсем:
допер до предельной поры,
пора уже в тартарары.
Все чувства запру на засов,
уставлюсь на стрелки часов.
Вдруг спрыгнула рифма с пера:
а может, еще не пора?
Тогда я все лампы зажгу
у электросети в долгу:
а может, тот счетчик не в счет?
А может, немножко еще?
Семерка, как жизни весло, --
счастливое вроде число.
Мне в руки теперь два весла --
плыви, куда жизнь понесла!
Тогда доплыву до утра.
Вот в школу пошла детвора.
Вот песня слышна со двора.
А может, еще не пора?
1998
* * *
В том стойбище, где вышки вместо храмов,
а в лексиконе -- нары да барак,
изрек мне юный друг Камил Икрамов:
"В стихах ты бог, а в жизни ты дурак".
И вот, когда завершена дорога,
пора признаться без обиняков:
в стихах я не возвысился до бога,
а в жизни не ушел из дураков.
1995
СКРЫТАЯ РИФМА
Он верил до конца в свою звезду.
Пахал он вдохновенно -- не поденно!
Но старый конь испортил борозду.
Его с презреньем взяли за узду
и молча повезли на живодерню.
Повсюду жизнь: грохочут поезда,
дрозденок рвется в небо из гнезда...
Он вырастет во взрослого дрозда...
И старый конь еще пожить не против!
И жил бы он, когда б не борозда:
ему в нее войти бы, не испортив!
Ни пахоты теперь и ни езды.
Он об обиде никому не скажет.
Пахал он от души, не ради мзды.
А вдруг он не испортил борозды?
Но, говорят, он глубоко не вспашет.
До смерти -- шаг. До стойла -- далеко.
О люди, милосердие ускорьте!
Ведь вспашет он достойно, глубоко
и борозды бездушно не испортит!
А где ж твоя крутая рифма, где?
В Караганде, мой друг, в Караганде...
1997
ИЗ ПОЭМЫ "ПО СТРОПАМ СТРОК"
Итак, напиши, что ты видел,
и что будет после всего,
пока ветер смерти не вытер
следов бытия твоего.
Бывал я смутьяном, буяном,
слепцом своего естества,
но не был Иваном-болваном,
который не помнит родства,
а был из былины, из были,
из боли -- чувствилищем дня...
И если кого-то избили --
оно все равно, что меня.
Все ужасы казней и пыток
терплю еженощно во сне.
Во мне -- завещанья убитых,
замученных души -- во мне.
Не в завтра иду я, не к внукам, --
иду во вчера, к старикам,
к развалам, разрухам, разлукам,
к распадам -- назад по векам,
к бурунам, буранам, бурьянам,
подальше от мира сего,
поближе к былинным Иванам,
которые помнят родство.
Ни ангелы Божьи, ни черти
в моих не бытуют делах.
Здесь строятся всюду мечети,
но мне не помог и аллах.
Когда вы идете из храма
в свой благостный праведный час,
задумайтесь: в странах ислама
на что вы оставили нас?
1997
ИЗ ПОЭМЫ "ФАНТАСМАГОРИЯ"
Земную жизнь пройдя до светофора,
где свет зеленый -- в рай, а красный -- в ад,
Жду желтый, лунный: он -- моя опора.
С ним ни вперед не надо, ни назад.
Живу, не веря в вероятность рая,
но зная ад земной, где желтый свет.
В безвестном честолюбии сгорая,
я шел сквозь желтый свет десятки лет.
Слабея, перед сильным пресмыкаюсь.
Гнут годы -- гнусь, а дущу гложет грусть.
Земную жизнь пройдя, я присно каюсь:
я -- гнусь. Я -- существительное: гнусь.
Кто оборотнем станет, тот в чести лишь.
Свет желтый протащил меня не зря
взрывными анфиладами чистилищ:
война и плен, тюрьма и лагеря.
Земную жизнь пройдя до середины,
я вышел в мир из лагерных ворот --
навек остаться бывшим подсудимым
и все воспринимать наоборот.
Мы, трубадуры счастья и ненастья,
мы, трудолюбы мирной муравы,
шли в ад -- крест-накрест,
шли -- лоб в лоб, смерть-насмерть --
осатаневших полчищ муравьи.
Кто ж дирижер, космический редактор?
Кто истребляет нас, людей Земли --
какой такой вселенский птеродактиль,
которого мы богом нарекли?
Всемудрый и всевидящий Властитель --
мы этим всем обязаны ему?
Живите и молитесь, как хотите.
Я больше рук своих не подниму.
1999
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2001/8/grun-pr.html
Из плена — в плен
стихи
ЮРИЙ ГРУНИН
*
ИЗ ПЛЕНА — В ПЛЕН
Поэт, прозаик, художник, архитектор Юрий Васильевич Грунин родился в Ульяновске 26 мая 1921 года. Печататься начал в 1939 году. Воевал, в мае 1942 года попал в плен, после трех лет немецких лагерей десять провел в сталинских (Соликамск, Джезказган). Участвовал в Кенгирском восстании (см.: А. Солженицын, “Архипелаг ГУЛАГ” — “Сорок дней Кенгира”); автор повести о нем “Спина земли” (Алматы, “Жалын”, 1999). Не имея возможности записать стихи, он многие годы хранил в памяти несколько тысяч строк и перенес их на бумагу лишь в конце пятидесятых.
После освобождения Грунин остался в Джезказгане, строил город на месте бывшего лагеря. Оригинальных стихов не печатал; попытки опубликоваться в шестидесятые годы ни к чему не привели, хотя восторженные отзывы Грунину прислали Твардовский (ему Грунин в 1965 году послал лагерный цикл для “Нового мира”), Сельвинский, Слуцкий. Уникальный эпос о плене и лагере, насчитывающий более трехсот стихотворений, существовал только в самиздате, в самодельных книжечках, которые автор сам иллюстрировал и рассылал друзьям. Первые книги Грунина (“Пелена плена”, “Моя планида”) появились только в девяностые годы в Казахстане. Несколько стихотворений опубликовано в сборниках “Средь других имен” и “Строфы века”, в “Литературной газете”.
В этом году живущему в Джезказгане Ю. В. Грунину исполняется восемьдесят... Это его первая обширная публикация в столичном журнале.
* *
*
Я пишу стихи не для славы —
это суть моя в зоне смерти.
О несломленных и о слабых
я пишу стихи кровью сердца.
В них печаль моя по убитым,
гнев молчания, счет обидам,
и пока есть кровь в моих венах,
я пишу о мужестве пленных.
Здесь и ненависть, и молитва.
Песня-летопись говорит вам:
да осветятся, встанут судьбы,
как свидетели и как судьи.
Я шепчу стихи, угасая,
но свечусь еще верой смутной,
что в стихах своих воскресаю —
это суть моя, это суд мой.
1943.
Deutsches Brot
Мы слушаем прекрасный блеф,
что кушаем германский хлеб.
Зерно моей несчастной Родины
по договору к немцам шло,
на наше горе было продано —
и вот вернулось нам во зло
буханками трехлетней давности,
с тавром «тридцать девятый год».
Не знали мы, что нам достанется
наш хлеб под маркой «Deutsches Brot».
Режим жесток, а хлеб тут реже все —
ведь жрет его германский сброд!
Нам здесь на восемь пленных режется
буханка эта — «дойчес брот».
На нашем хлебе вторглись к нам они.
Спесивый, придержи свой жест!
Землей своей, всей жизнью знаем мы —
кто, что, и чье, и сколько ест.
1942.
Клоунада
Ну и клоунада — нету сил!
Стал я обезьяной дрессированной,
чтоб эрзац-подштанники носил
из бумаги мелкогофрированной.
Новая немецкая фигня:
не белье, бумага туалетная!
Тех кальсон — от силы на три дня,
впрочем, тут и жизнь недолголетняя.
Сунул ноги в ступы я голландские.
Поступь — сарабанда барабанная.
С банкой за постылою баландой стою —
Буратино, кукла балаганная.
1943.
Мосты
Я шел на войне сквозь кусты
чужими глухими местами,
чтоб к счастью разведать мосты.
А счастье лежит за мостами.
Копал я породы пласты,
чертил я листы за листами,
чтоб к счастью построить мосты.
А счастье лежит за мостами.
Но слева и справа, пусты,
застыли погосты с крестами,
и взорваны кем-то мосты.
А счастье лежит за мостами.
И я не твержу про мечты
потрескавшимися устами —
в душе сожжены все мосты.
Да было ли что за мостами?
1947.
Из плена в плен
Родина, все эти годы снилась ты.
Ждал я, что к рукам твоим прильну.
Родина, по чьей жестокой милости
мы сегодня у тебя в плену?
На допросах корчусь, как на противне.
Что ни ночь — в ушах свистящий шквал:
— Ты — предатель, изменивший Родине! —
Только я ее не предавал.
Офицер — собой довольный, розовый,
чуть взбодренный, оживленно свеж,
мягко стелет нежными угрозами:
— Ты узнаешь, что такое СМЕРШ!
«Смерть шпионам» — воля повелителя.
СМЕРШ, как смерч, основою основ.
О, триумф народа-победителя
с тюрьмами для собственных сынов!
Слушали в строю еще на фронте мы
чрезвычайный сталинский приказ:
каждый, кто в плену, — изменник Родины.
Плен страшнее смерти был для нас.
Кто в плену — над тем висит проклятие
тяжелее вражеских цепей.
Дай вам Бог не знать проклятья матери!
СМЕРШ страшнее смерти нам теперь.
Мы — репатрианты. Ходим ротами.
С ложками. В столовую. Раз-два!
Кто нас предает сегодня — Родина
или власть земного божества?
Где же он, предел сопротивления
в следственной неправедной войне?
Что же здесь творят во имя Ленина?
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
1945.
Я, з/к Грунин, СО-654
Я — Юрий. Не то чтоб юродивый,
а Юрий из Юрьева дня
и тихо молю мою родину:
верни в свое лоно меня!
Нелепо своими останками
здесь стыть мне под вечностью лет.
Ветрами, плетьми казахстанскими,
исхлестан я, сил моих нет.
Не знаю, каким заклинанием
дойдет до тебя эта весть.
Успею ли перед закланием
сказать тебе: я еще есть?
1949.
Заклинание
Такие строки не умрут.
Их вещий смысл постиг теперь я:
во глубине сибирских руд
храните гордое терпенье.
Во глубине. В углу. В себе.
В Сибири. В сером серебре
своих висков. Во льдах, в граните
к своей земле, к своей судьбе
терпенье долгое храните.
1952.
Автобиографическое
Был сыном единственным,
был для родителей перлом.
Родился в Симбирске
весной в девятьсот двадцать первом.
Прийти до войны я хотел к вам —
прийти было не с чем.
Я рос простаком-недоделком,
поэзии нищим.
В Казани студентом-
художником начал: пойду, мол!
Но Гитлер об этом
немного иначе подумал.
За горький ломоть я
киркой грохотал да лопатой
да прятал в лохмотья
билет комсомольский помятый.
Потом, в сорок пятом,
домой собирался в дорогу —
но Сталин об этом
подумал иначе немного.
И тут передряг,
может, даже поболее стало:
корпел в лагерях,
каменел на камнях Казахстана.
В руде и породе
слагал я стихи про невзгоды:
мол, годы проходят —
все, стало быть, лучшие годы.
Так я отзвонил,
оттянул, отпахал свой червонец —
и вышел, как был:
не считая стихов, ничего нет.
Мне было прийти с чем.
Однако не знал я покуда,
что вышел нечистым,
персоной нон грата — оттуда.
Пишу я стихи.
От стихов — ни мышиного писка:
застыли, тихи,
только в копиях машинописных.
И все ж я приду к вам
строкою единой хотя бы.
Приду не придурком,
приду тем, кем был, — работягой.
Пускай эпигоном,
гонимым весь век графоманом.
Пускай эпилогом
того, что не стало романом.
Прошел я все двери,
все бури не в лаврах героя.
Поэтому верю
в пришествие это второе.
И вы мои строки,
пожалуйста, раз хоть прочтите.
Меня в свои сроки
своим человеком сочтите.
1969.
© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем
http://www.proza.ru/avtor/grunin
http://stihi.ru/avtor/grunin&book=4#4
http://stihi.ru/2006/02/17-488
Юрий Грунин - самый трагичный русский поэт xx века
Истоки и Развитие Русской Поэзии
ЮРИЙ ГРУНИН: В ПЕЛЕНЕ ИСТОРИЧЕСКОГО ПЛЕНА
Юрий Грунин – самый трагичный русский поэт ХХ века. Вся автобиография – в его стихах. Он «родился в Симбирске весной в девятьсот двадцать первом» и в конце 30-х годов в ульяновских газетах опубликовал первые свои стихотворения. Писал о любви и мирной жизни – а оказался в самом пекле войны. Грунин наверняка стал бы широко известным поэтом-фронтовиком, «но Гитлер об этом немного иначе подумал». Его воинскую часть однажды по ошибке обстреляли свои же. Последнее, что помнит поэт – яркая вспышка и чёрный провал. Очнулся уже в фашистском плену. Долгие три года – немецкая речь вокруг, лай собак, колючая проволока, холод, голод и смерть друзей по лагерным нарам. Выжить в пелене плена помогла поэзия. Юрий Грунин мысленно сочинял стихи, заучивал их наизусть и каждый день, как молитву, сотни раз повторял про себя вымученные строки. Когда лагерь военнопленных освободили англичане, он в первую очередь записал всё, что накопилось в памяти. Ему предложили английское гражданство и предупредили, что в России его ждёт Сибирь. Грунин не поверил, потому что в плену все три года хранил зашитый за подкладкой комсомольский билет. Если бы немцы нашли – расстреляли бы точно. Он страшно скучал по Родине и не считал себя виноватым перед ней, «но Сталин об этом подумал иначе немного». Грунину приписали, что он якобы сочинил гимн армии Власова. Эта песня была известна ещё до войны. Следователь предложил Грунину написать её слова на бумаге. Поэт вспомнил только один куплет, но и этого хватило на десять лет лагерей. Теперь уже сталинских. И снова Юрий Грунин сочинял, заучивал и как молитву повторял день и ночь лагерные стихи, за которые можно было схлопотать вышку. Десять лет от звонка до звонка - в сибирской тайге и на медных рудниках Степлага. Здесь, в казахстанском Джезказгане, он и остался после освобождения. Долгие годы поэзия Грунина была в опале. А когда, наконец, его начали печатать московские журналы, вдруг оказалось, что для России он теперь - иностранец. Выходит, что на родину с войны Юрий Грунин так и не вернулся. Вернулись только его стихи. Ощущение от их прочтения – как будто с живого сдирают кожу. Одно из них – «Автопортрет во времени и пространстве» - Евгений Евтушенко включил в антологию русской поэзии «Строфы века». В 90-е годы в Казахстане Юрий Грунин издал стихотворные сборники «Пелена плена» и «Моя планида», написал душераздирающую поэму «По стропам строк», в которой задаёт всем нам вопрос: «Когда вы идёте из храма / в свой благостный праведный час, / задумайтесь: в странах ислама / на что вы оставили нас?» И нет на него ответа…
Сейчас 84-летний поэт изо дня в день слагает обнажённую летопись своей жизни – роман «Живая собака», главы которого еженедельно публикуются в джезказганской газете «Подробности». Вспоминает в нём Юрий Грунин и о России: «Человек родился один раз – и родина у него одна. Второй родины не бывает». Недавно он прислал мне свои книги последних лет – поэму «Фантасмагория бытия» и сборник стихов «Предсмертие». Эти брошюры сделала на компьютере дочь поэта Юлия. В выходных данных она с иронией указала: «Дочериздат», тираж – по потребности…
Я нисколько не сомневаюсь, что поэзия Юрия Грунина рано или поздно прорвётся сквозь пелену исторического плена и займёт достойное место в ряду лучших творений русской литературы. Уже больше года пытаюсь найти спонсоров, чтобы издать сборник стихов на родине поэта. Может быть, кто-то откликнется? В мае Грунину исполнится 85…
И прошу: прочтите эту подборку до конца. Уверен, вы испытаете потрясение от обнажённой поэзии Юрия Грунина.
Николай МАРЯНИН, поэт и журналист.
ЗАКЛИНАНИЕ
Изумрудно-зелёная, синяя,
в лентах рек, в сарафане лугов,
красивая
Россия моя –
воля, сила моя
и любовь.
Ты меня человеком сделала.
Ты мне столько дала тепла!
В этой буре, как лист от дерева,
оторвали меня от тебя.
Ты прости мне судьбу мою горестную.
Моё сердце к себе возьми!
Ты надежда моя, ты совесть моя,
своей мудростью осени!
Игом, войнами, горем меченой –
быть Россией тебе навек.
Но не быть тебе онемеченной,
пока русский жив человек.
Я умру за тебя без жалобы –
ты мне столько дала тепла!
Только б ты, моя Русь, жива была,
только б ты, как всегда, была!
1943.
деревня Малое Засово
Новгородской области
(лагерь военнопленных)
СОЛНЦЕ
О Ярило, солнце ясное,
обогрей и вразуми меня!
Дней чуток ещё в запас бы мне,
да не сгинуть бы без имени.
Долгий день томлюсь по хлебу я.
Караваем – солнце летнее.
Плен, как пелена нелепая, -
полоса моя последняя.
Ярость копится подспудная.
Прочь, бессилие обидное!
Плен, как самое паскудное.
Плен, как самое постыдное.
Усыхаю здесь бесследно я,
неопознанным отчизною.
Заклинаю солнце летнее:
укрепи меня, лучистое!
ИЗБАВЛЕНИЕ
А один избавился от мук.
Он сорвал с себя жестянку вдруг
и пошёл на строй столбов, как в бой,
только волю видя пред собой –
волю видя, а не строй столбов
с проволокой в одиннадцать рядов.
Он на нижний ряд ногою встал,
разом верхний ряд в броске достал,
в тот же миг простреленным повис
и без стона повалился вниз, -
человек, судьбу решивший сам:
тело – в землю, душу – небесам.
ДОРОГА
Покуда жива моя бренная плоть,
мои меня гложут долги.
Нас нынче заставили камень колоть
для новой дороги враги.
Так что же мы стоим,
понять не могу,
так что же мы строим
дорогу врагу?
Рабочее тягло, бесправный народ.
А мне бы в другую дорогу – на фронт.
Слабы мои ноги. Позор свой терплю.
Для вражьей дороги я камень колю.
Я камни таскаю своими руками.
Я всю гимнастёрку порвал.
И солнце, как камень.
И сердце, как камень.
И в памяти камнем провал.
Я ноги таскаю волоком.
И волком в душе своей вою.
А мне бы на волю, на Волгу.
А мне бы на Волгу, на волю.
ВЫ И МЫ
Нас хоронят без почестей, без ритуала.
Похоронок не пишут и в гроб не кладут.
Хоть одна бы над пленным душа зарыдала!
Синий труп безымянный раздет и разут.
Вас хоронят свои же, живые пока что.
Вас – рядами, как в строй, под отвес-ватерпас.
И по струнке кресты, и на каждом по каске,
чтоб Россия боялась под касками вас.
Ну а мы? Что от нас уцелеет на свете?
Кто узнает о цепи зловещих смертей?
У женатых останутся вдовы и дети.
А у нас, молодых, нет ни жён, ни детей.
Нас – на свалку, в траншею, внавал, как попало.
Ни звезды, ни креста, ни кола, ни бугра.
Будто нас вообще никогда не бывало.
Что тут жизнь, если даже и смерть недобра…
ШИНЕЛЬ
Собачья жизнь. Собачий холод.
Конвой неистовствует: - Шнелль!
Ты ветром весь продут, измолот.
Не согревает и шинель.
А ночью кто-нибудь от стужи
покинет молча белый свет.
И, холод тела обнаружив,
шинель его возьмёт сосед.
Поэтому мы спим по парам –
ты друга обогреть сумей!
А коли что – не кто попало,
а друг твою возьмёт шинель.
Возьмёт – и на свою натянет.
Пусть неуклюже, - ничего!
И тем теплом тебя помянет,
тепло дыханья твоего.
В твоей армейской, в той суконной
пусть будет он душой сильней –
и нет ему других законней,
чем эта русская шинель.
Я ПИШУ СТИХИ
я пишу стихи не для славы
это суть моя в зоне смерти
о несломленных и о слабых
я пишу стихи кровью сердца
в них печаль моя по убитым
гнев молчания счёт обидам
и пока есть кровь в моих венах
я пишу о мужестве пленных
здесь и ненависть и молитва
песня-летопись говорит вам
да осветятся встанут судьбы
как свидетели и как судьи
я шепчу стихи угасая
но свечусь ещё верой смутной
что в стихах своих воскресаю
это суть моя это суд мой
ОБЫДЕННОСТЬ
день так долог долог долог долог
день так нескончаемо жесток
это голод голод голод голод
замедляет времени поток
немец крысой показался скрылся
в будке отбывать свои часы
это крысы крысы крысы крысы
рыскают сегодня по Руси
день так долог долог долог долог
лом о лёд звенит звенит звенит
вечный холод холод холод холод
душу всю навылет леденит
словно черви в сумраке вечернем
немцы выползают из щелей
это черви черви черви черви
расползлись по родине твоей
ЭТИ НЕЛЮДИ
Мы должны это сделать, люди –
рассказать о фашистской челяди,
чтобы мир – тот, где нас не будет –
знал, как нас истребляют нелюди.
Мореходы, в пути погибавшие,
оставляли бутылки с письмами.
Мы – пропащие, мы – пропавшие,
оставляем, как письма, мысленно
нары, банки на них консервные,
оснащённые ржавыми дужками –
в них нам лили баланду скверную,
чтоб не враз отдавали души мы.
Знаем мы, что исчезнем вскорости
со своими останками тленными,
но расскажут о нас наши кости
с черепами, навылет простреленными.
И тогда, когда нас не будет,
и когда вы о нас узнаете,
вы их всех осудите, люди,
этих нелюдей выведя на люди.
АВТОБИОГРАФИЧЕСКОЕ
(из триптиха «После плена»)
Был сыном единственным.
Был для родителей перлом.
Родился в Симбирске
весной в девятьсот двадцать первом.
Прийти до войны я хотел к вам –
прийти было не с чем:
я рос простаком-недоделком,
поэзии нищим.
В Казани студентом –
художником начал: пойду, мол!
Но Гитлер об этом
немного иначе подумал.
Я в двадцать ушёл на войну,
побывал в передрягах.
Мотался в немецком плену,
нюхал «новый порядок».
За горький ломоть я
там грохал киркой да лопатой.
Там прятал в лохмотья
билет комсомольский помятый.
Потом, в сорок пятом,
домой собирался в дорогу.
Но Сталин об этом
Подумал иначе немного.
И тут передряг,
может, даже поболее стало:
корпел в лагерях,
каменел на камнях Казахстана.
В руде и породе
слагал я стихи про невзгоды:
мол, годы проходят –
все лучшие, стало быть, годы.
Не ест моя мама,
и жёстко ей спится все ночи, -
небесная манна
не звёзды, а слёзы: «Сыночек!»
Так я отзвонил,
оттянул, отпахал свой червонец –
и вышел, как был:
не считая стихов, ничего нет.
Мне было прийти с чем.
Однако не знал я покуда,
что вышел нечистым,
персоной нон грата, - оттуда.
Откуда «оттуда»?
Оттуда – и крыть тебе нечем!
Служил ты, паскуда,
служил ты, конечно же, немцам!
Не ждал я почёта,
но жизни не ждал я ничтожной.
Работы до чёрта,
черчу сверхурочно – чертёжник.
Пишу я стихи.
От стихов – ни мышиного писка:
застыли, тихи,
только в копиях машинописных.
Друзья их читают
и мне говорят, что поэт я,
меня привечают,
в костёр мой бросая поленья.
Земляк мой хлопочет,
пророчит мне первую книгу.
А враг мой хохочет
и прочит мне спелую фигу.
О жизнь моя, песни!
За песни готов хоть в огонь я.
Дожить бы до пенсии –
с песней ходить по вагонам.
Дожить бы до песни –
дойти до неё, настоящей!
А я всё, хоть тресни,
пишу в графоманский свой ящик.
А рядом стоящие
от нетерпенья сгорают:
когда же он в ящик
собой, как стихами, сыграет?
И всё ж я приду к вам –
строкою единой хотя бы.
Приду не придурком –
приду тем, кем был: работягой.
Пускай эпигоном,
гонимым весь век графоманом.
Пускай эпилогом
того, что не стало романом.
Прошёл я все двери,
все бури не в лаврах героя.
Поэтому верю
в пришествие это второе.
И вы мои строки,
пожалуйста, раз хоть прочтите,
меня в свои сроки
своим человеком сочтите!
ИЗ ПЛЕНА В ПЛЕН
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Сергей Есенин
Родина, все эти годы снилась ты.
Ждал я, что к рукам твоим прильну.
Родина, по чьей жестокой милости
мы сегодня у тебя в плену?
На допросах – корчусь, как на противне.
Что ни ночь – в ушах свистящий шквал:
- Ты – предатель, изменивший родине!..
Только я её не предавал.
Офицер – собой довольный, розовый,
чуть взбодрённый, оживлённо свеж,
мягко стелет нежными угрозами:
- Ты узнаешь, что такое СМЕРШ!
«Смерть шпионам» – воля повелителя.
СМЕРШ, как смерч, основою основ.
О, триумф народа-победителя
с тюрьмами для собственных сынов!
Слушали в строю ещё на фронте мы
чрезвычайный сталинский приказ:
каждый, кто в плену, - изменник родины.
Плен страшнее смерти был для нас.
Кто в плену, над тем висит проклятие
тяжелее вражеских цепей.
Дай вам Бог не знать проклятья матери!
СМЕРШ страшнее смерти нам теперь.
Мы – репатрианты. Ходим ротами.
С ложками. В столовую. Ррраз-два!..
Кто нас предаёт сегодня – родина
или власть земного божества?..
Где же он, предел сопротивления
в следственной неправедной войне?
Что же здесь творят во имя Ленина?
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
СТАНОВИЩЕ
Отче наш, иже еси…
Всё было на святой Руси.
С полтыщи лет тому назад
Русь городила «огорожи»
из заострённых брёвен в ряд,
на коих вырезаны рожи.
Чернели теремов шатры.
Чернели из столбов дворы.
Иной разбег – двадцатый век.
Крылатый век. Крылатый снег.
И вдруг – ограда, огорожа
из брёвен, выстроенных в ряд,
к тому ж и заострённых тоже,
и лишь не выструганы рожи,
как пять веков тому назад.
Двадцатый век? Я в нём пропал,
сквозь снег в пятнадцатый попал?
Вот терем. Под шатром – солдат
в тулупе из дублёной кожи.
Он рожи выдолбленной строже:
ведь у солдата автомат!
Что было – было на Руси.
Что будет – всё перенеси!
ГИТАРА
Смуглая гитара, чёрная коса,
с бёдрами крутыми гордая краса,
ты ответь, гитара, верною струной,
скоро ль мы вернёмся с каторги домой?
Пела ты всегда мне, правды не тая,
грусть моя и радость, нервная моя.
Отвечай мне прямо на вопрос прямой:
скоро ль мы вернёмся с каторги домой?
Поседели струны девичьей косы,
потускнела лента, спущены басы.
Тихо. Только ветер стонет за стеной.
Видно, ветру тоже хочется домой.
По земле ты, ветер, песню разнеси,
что гитара в петле собственной висит.
Кто же мне ответит на вопрос немой –
скоро ль мы поедем с каторги домой?
ПРОМЕТЕЙ
Я Прометей. Вы знаете меня:
я у богов украл огонь, чтоб людям
идти с огнём и греться у огня.
И этот мой поступок неподсуден.
Но боги – властедержцы на земле –
мне дерзкого дерзанья не простили:
цепями приковав меня к скале,
они мне грудь копьём разворотили.
И каждый день – уже который год –
летит орёл, чтоб мною подкормиться:
мне печень клювом и когтями рвёт.
И нет щита – от хищника укрыться.
Мне ни к чему героя ореол –
я муками навеки обеспечен,
коль каждый день бестрепетный орёл
клюёт мою исклёванную печень.
Зачем я жив, коль жизнь моя прошла?
Не знаю я, где тот огонь, где люди.
Цепь въелась в кости, за спиной скала.
Иного для меня уже не будет.
Я ничего на свете не обрёл.
И только ужас леденящ и вечен:
сегодня снова прилетит орёл
терзать мою истерзанную печень.
* * *
Я живу. И какое-то дерево
доживает рядом свой срок.
А потом для меня сделают
гроб из его досок.
И там, где дерево было,
поселится человек.
А над его могилой
Встанет зелёный побег.
И новое дерево будет
листья свои менять.
Появятся новые люди,
и сменится всё опять,
как воды сменятся водами,
а ночь – сиянием дня.
И всё-таки жаль сегодня мне,
что там не будет меня.
СЛЕПОЙ КОТЁНОК
Есть такое слово: катаракта, -
тянется незваной свахой в строфы.
Ты с судьбой не заключал контракта,
но не ждал подобной катастрофы.
Просто жил в порывах суматошных,
никогда не знал, что будет дальше.
Закругляйся, слепнущий художник,
ничего в искусстве не создавший…
Рядом с кошкой спит слепой котёнок.
Он прозреет, белый свет увидит.
Счастлив тот, кто выйдет из потёмок.
И несчастлив, кто уже не выйдет.
По стропам строк
(отрывки из поэмы)
Колокол Блока
Впереди – с кровавым флагом,
…………………………………
В белом венчике из роз –
Впереди – Исус Христос.
Александр Блок.
«Двенадцать»
Дорогою кровавых вех,
сердцеразрывной перегрузкой –
поэзией высокой русской –
осветится двадцатый век.
Тревожное начало века.
Переворот. «Голодным – хлеб!»
Блок:
Чёрный вечер.
Белый снег.
Мужик – с соломой из-под слег –
с похмелья, иль душою слеп,
усадьбу Блока жжёт – потеха!
Блок, словно бы услышав смех,
сморгнёт слезу обиды с век:
в огне его библиотека.
А ведь казалось – свят весь свет:
ночь, улица, фонарь, аптека…
Нет!
Чёрный вечер. Белый снег.
Идут двенадцать человек.
Идут без имени святого.
И тут – порывистый вопрос:
идут без имени Христова,
но впереди идёт Христос –
и больше ничего, ни слова…
А если не Христос, - матрос?
А если личность чья-то третья?
В четвёртой четверти столетья
пройдёт тот массовый гипноз,
что в мозг был матрицей оттиснут…
Поэмы ясен эпилог:
с кровавым флагом шёл антихрист –
и в нём Христа увидел Блок.
Антихрист шёл преступной тропкой
не в белом венчике из роз,
а в сером френчике из грёз –
двойник Христа: товарищ Троцкий,
всесильем власти упоён.
(А в скобках – пушкинскою строчкой:
уж не пародия ли он?)
Или ещё двойник – не Троцкий,
но тоже ушлый душелов,
с бородкой и причёской броской:
другой эрзац Христа – Свердлов?
Иль третий, кто в стране режим свой
установил на жизнесброс –
диспетчер смертных дел Дзержинский,
со скорбью глаз a la Христос?
Или Ильич христобородый?
В поэме на исходе строк
апофеозом всех пародий
Христа в нём мог увидеть Блок.
Чревато – в тему углубиться:
альтернатива непроста.
Те четверо – цареубийцы,
им не под силу роль Христа…
Литературный мир взъерошен:
«Блок – большевик? Какой скандал!»
Лишь Максимилиан Волошин
подтекст поэмы разгадал.
От правды некуда деваться –
Блок намекнул, куда идут:
по воле дьявола – двенадцать
Христа расстреливать ведут!
Такую глубину подтекста
не перекрыть агиткой в лоб.
Поэмой страстного протеста
бьёт в колокол тревоги Блок.
Автопортрет во времени
и пространстве
….…….Я родился в стране…..Ленина,
..шёл на фронт под перстом…..Сталина,
………….подыхал на войне…..пленным я,
..………вся судьба хомутом…..сдавлена.
..…….При Хрущёве придёт…..оттепель,
……..нас ГУЛАГ как-никак…..выпустит.
..……Обольщусь, как дурак:….взлёт теперь?
…..А мне в рот – накось вот,….выкуси!
…………..Затыкали мне рот,….грешному,
..…………намекали – начни…..каяться!
…………Я ж внимал, идиот,….Брежневу,
..………..не поняв, куда дни…..катятся.
……А народ, мёд нам в рот,…..парится,
..……в явь выходит из снов…..медленно –
..…..сквозь бетонный оплот…..партии,
……….сквозь основы основ…..Ленина.
………Те, кто хочет мешать,…..лаются,
..……….для неистовых драк…..вылезут.
………Те, кто может решать,….маются.
.………Лебедь, Щука да Рак…..вывезут?
….………А что рушится тут…..здание,
…………..так оно ж абы как…..склеено!
.Жив – культяшками – культ…..Сталина,
..…………не слинял ещё лак…..с Ленина.
……..Жив и автор сих строк…..всё ещё.
…………….Имя есть у него,….отчество.
..Знай, сверчок, свой шесток -…стойбище.
…..……….Иль другого чего…..хочется?
НОКТЮРН
Если чем и оправдается
ХХ век перед Богом,
так это русской поэзией.
Анатолий Стреляный.
«Строфы века»
Бестрепетный жестокий век,
российское христопродавство.
И не поднять тяжёлых век,
чтоб перед Богом оправдаться.
Невольно подавляю вздох
в своём сомнении убогом:
оправдываться перед Богом?…
В быт снова входит слово «Бог».
Свободу слова мы имеем
и к Богу вновь благоволим,
но мы давно уже умеем
не верить в то, что говорим.
Поэзия – сестра религий,
велением судьбы дана.
Страдать поэзией великой
России доля суждена.
Поэты – как себя не жаль им?
Несовместимостей клубок.
Свой спектр души раскрыл Державин:
Я царь – я раб – я червь – я Бог!
Надежды, тайные тревоги –
всё концентрирует поэт.
Поэты – Аполлоны – боги:
мои кумиры школьных лет.
Поэзия, как раздорожье
цветастым веером у ног.
Языческое многобожье.
Средь тех богов и мой был бог.
«Маяк» – он либо гений, либо
я влип в его влиянья круг:
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
Поэты – Аполлоны – боги!
Их имена, их времена!
Мечтал и я о той дороге,
а выпало нам всем – война.
В тоске беззвучно волком воя,
в плену я пробыл три зимы.
Меня пасли зрачки конвоя.
Меня спасли мои псалмы.
Во мне стихи не угасали,
как бы меж мин меня вели.
Они в плену меня спасали.
Но после плена не спасли.
Душе – ей не предвидеть, бедной,
что впредь не будет перемен,
что вместо музыки победной
ей после плена – новый плен.
Душа… Мечты ей перекрыли,
чтоб телом понял, что к чему.
Там день за днём рубили крылья
мне и Пегасу моему.
А угодил я в царство мрака,
в загон, где был на всё запрет –
в ярь сюрреального ГУЛАГа:
ни то, ни сё – на десять лет.
Ах, тили-тили, трали-вали,
чтоб от темна и до темна
батрачить на лесоповале:
ждёт лес родимая страна!
Но мы – из плена, не пугливы:
нам ад не внове на земле…
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
по грудь в сугробе на пиле?
К чему о воле заикаться?
В тайге я пробыл три зимы,
чтоб никогда не зарекаться
ни от сумы, ни от тюрьмы.
Мне ни к чему о воле сказка –
я словно волк попал в капкан.
А упекли из Соликамска
нас в меднорудный Джезказган.
Здесь шахт копры, породы глыбы,
конвоя палец на курке…
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
в утробе штрека на кирке?
Иван-гелие от Ивана
Итак, напиши, что ты видел, и что есть,
и что будет после сего.
Откровение Иоанна Богослова. 1; 19
Итак, напиши, что ты видел,
и что будет после сего,
пока ветер смерти не вытер
следы бытия твоего.
Имеющий уши – услышит,
коль слушать он слово горазд,
того, кто акафисты пишет
и Господу славу воздаст.
Простите меня, не простите ль –
я весь из углов и узлов.
Прости, Иоанн Креститель,
прости, Иоанн Богослов,
простите, что не по канону
несу своеволье словам –
как имя своё, по-иному:
я не Иоанн, а Иван.
Бывал я смутьяном, буяном,
слепцом своего естества,
но не был Иваном-болваном,
который не помнит родства.
А был из былины, из были,
из боли – чувствилищем дня:
коль где-то кого-то избили –
оно всё равно, что меня.
Бывал я бесправной овечкой
в своей безысходной судьбе,
но я за все вины ответчик,
я сам подсудимый себе.
Все ужасы казней и пыток
терплю еженощно во сне.
Во мне – завещанья убитых,
замученных души – во мне.
Не в завтра иду я, не к внукам –
иду во вчера, к старикам.
К развалам, разрухам, разлукам,
к распадам – назад, по векам.
К бурунам, буранам, бурьянам,
подальше от мира сего,
поближе к былинным Иванам,
которые помнят родство.
Сквозь сон – к безымянным останкам
погибших за волю свою.
Иван – я всегда ванька-встанька:
собьют, а я снова встаю.
А сколько тех ванек скосили!
А сколько их скосят ещё!
Россия, как символ насилий,
где головы просто не в счёт.
Я – Ванька для вечной дороги,
расхристанный, грязный, босой.
Ведут меня древние боги:
бог-Совесть, бог-Солнце, бог-Сон.
Европы и Азии помесь,
смещение буйных кровей,
Россия – трагичная повесть
о судьбах её сыновей.
Лежит неумытой невежей
при свете рассыпанных звёзд,
поросшая шерстью медвежьей
на тыщи нехоженых вёрст,
бескрайние дали раскинув,
всей силы не чует сама
рассеянная Россия –
огромная чудо-страна.
Особенно не знаменита,
бытует Россия, дремля,
самой до конца не открыта,
себе не открыта земля,
глухая, в надежде на чудо,
несчитанная нищета.
Взялась – неизвестно, откуда,
идёт – неизвестно, куда.
Мессии где грязь её месят?
Спаситель, с креста к ней явись!
Плывёт над ней медленный месяц.
Висит над ней синяя высь.
А выси у вечности звёздны.
А звёздная россыпь тиха.
За зимами видятся вёсны,
где по полю ходит соха,
и – солнце ль, дожди ли косые –
сменяются дни без конца.
Смеётся и плачет Россия
да трудится в поте лица,
да пьёт в кабаках при дорогах,
сама не владея собой,
да стонет, по горло в оброках,
да по миру бродит с сумой.
Так что же ты, слёзы рассыпав,
всё ищешь святые места,
дорога к погостам – Россия,
дорога кнута да креста?
Навек ли, на миг ли, на час ли
войду я в тебя через мрак?
Хотя бы кто крикнул на счастье:
«Бог помочь, Ивашка-дурак!»
Но нынче, в бессрочную полночь,
в чудовищно вечную ночь,
никто мне не скажет «Бог помочь»,
никто мне не сможет помочь.
Помочь бы нам всем, окаянным,
склониться к тебе, моя Русь!
К Степанам твоим, к Емельянам,
к Иванам твоим я клонюсь –
ко всем, кому в жизни мечтаться
посмела Россия иной:
страной восходящего счастья,
не барской, не рабской страной.
Мне барство, как рабство, не в радость:
я в рабстве у Гитлера был,
потом был у Сталина в рабстве.
Зря пели, что мы – не рабы!
Я понял всё это попозже,
всем пережитым потрясён.
Отсюда моё многобожье:
бог-Совесть, бог-Солнце, бог-Сон.
При солнце впадал я в нирвану,
как муха на тёплом окне…
Акафист «Один день Ивана
Денисовича» – обо мне.
Во сне снова слышится резко
«Падъ-ёом!» предрассветной порой,
а церковью там – хлеборезка,
а пайка с утра – просфорой.
Земного обряда простого
священнее нет ничего:
вкушали мы тело Христово,
и мало нам было его.
Без нормы там был только воздух
для всех – для господ и рабов…
Мне снятся поэты и звёзды.
Мне счастье – земная любовь.
Ни ангелы Божьи, ни черти
в моих не бытуют делах.
Здесь строятся всюду мечети,
но мне не помог и Аллах…
Когда вы идёте из храма
в свой благостный праведный час,
задумайтесь: в странах ислама
на что вы оставили нас?
УЛЬЯНОВСК
Я из летка твоего вылетал,
улей-Ульяновск.
Ты не в гулянках меня воспитал,
гулкий Гульяновск.
Память седа, как моя борода.
Сон мой не сбылся.
В год тот, когда я родился, тогда
был ты Симбирском.
А на гулянья я вовсе не быстр
в залы иные.
Забеленили тебя, мой Симбирск,
заленинили.
Ленин на нет обесценился в нуль,
хмурый Нульяновск.
В сердце – бурьян от сумбура и бурь,
бурый Бурьяновск.
И хулиганство везде почём зря –
в хамстве Хульяновск.
И утопает – ни свет, ни заря –
в пьянстве Упьяновск.
Годы, увы, не покатятся вспять
к былям неблизким.
Как бы хотелось мне, чтобы опять
стал ты Симбирском!
Иль я помру, до того не дожив,
Боже, в капкане,
морду на лапы свои положив
во Джезказгане?..
***
Симбирское скерцо
Николай Марянин
Юрию Грунину
Кровавые грозди
На ветках развесило время,
И строки, как гвозди,
По шляпку вонзаются в темя.
А музыка слова –
На звуки страданья похожа,
Как будто с живого
Сдирается медленно кожа.
И видится оком,
В котором пространство застыло,
Что в мире жестоком
Всё это действительно было!
Сквозь лик на иконе,
По правилам волчьего века,
В колючем загоне
Металась душа Человека.
То Гитлер, то Сталин
Ковали для узника цепи,
А родиной стали
Казахские вольные степи.
Но Волга из сердца
Незримо струит свои воды,
Симбирское скерцо
Играя на жилах свободы.
Мальчишкой влюблённым
Он мчится по волжским откосам…
А в небе бездонном
Повесился месяц вопросом:
Нужна ли Отчизне,
Увязшей в шальной круговерти,
Поэзия жизни
С холодным дыханием смерти?
Печальная повесть…
В век пыток, расстрелов, допросов –
Была только совесть,
И не было глупых вопросов!
Став русским поэтом,
Родную страну сберегу, мол…
Но Ельцин об этом
Немного иначе подумал.
Рассудок, как пленный,
Смертельным заходится танцем,
А узник Вселенной –
На Родине стал иностранцем…
Так хочется взяться,
Собрать все последние силы –
И молча обняться
С крестом материнской могилы.
Жизнь снова пытает,
В душе развалившись погано,
Ко лбу прилипает
Холодная медь Джезказгана.
Свербит ностальгия,
Рвёт жилы иссохшего сердца…
Сыграй же, Россия,
Поэту симбирское скерцо!
http://www.stihi.ru/2005/05/06-1000
________
_____
___
автор публикации и комментариев к ней -
Николай МАРЯНИН, поэт и журналист.
© Copyright: Истоки и Развитие Русской Поэзии, 2006
Свидетельство о публикации №1602170488
Другие статьи в литературном дневнике: