Голоштанник и его семья. Публикация из booknik. ruhttp://booknik.ru/colonnade/memoir/smehova1/ Голоштанник и его семья | 21 ноября 2011 | (Фото по ссылке) Эстер Смехова (между березами), 1926 год Осталось выдать замуж младшую дочь Ревекку. Прослышали о том, что в синагогу прибыл из города Николаева молодой человек учиться на раввина. Моисей-Мендель Евсей-Лейбович Смехов был родом из многочисленной бедной семьи. Гофманы решили, что престижно иметь будущего зятя — образованного человека, раввина, и, хоть он и «голоштанник», как его сразу прозвали, безграмотную Ревекку сосватали за него. В дальнейшем отца моего называли по первым именам Моисей Евсеевич Смехов. За Ревекку дали большое приданное, и слово «голоштанник» надолго закрепилось за отцом в нашей семье. Мои родители переехали из Гомеля в Сновск (ныне г. Щорс), где сняли в аренду одноэтажный дом с садом, огороженным забором и, притом, заросшим камышом. Я была предпоследняя в семье, самая младшая была сестра Шейне. Самым старшим был единственный сын (мой брат) Иешуа рождения 1898 года, потом самая старшая сестра Даня — они были отданы на учение часовых дел мастерам, работающим у дяди Белкина в Гомеле. Следующие за ними две сестры — Ханна и Геня — жили с нами. Еще с нами жила бабушка Гиша — всех нас было семь человек. Напротив нашего дома находилась задняя часть усадьбы богача Бейлинсона. Их огороженная усадьба служила началом Зеленой улицы, на углу которой была кузница, где у кузнеца было много работы, особенно в ярмарку. Наша улица была безлюдна, от нашего дома шла дорога лесом (почему улицу и назвали Зеленой), и лишь через несколько верст был дом корчмаря. Был период революции. Новые веяния, вероятно, повлияли на отца, так как он перестал учиться на раввина и поступил рабочим на табачную фабрику, а вскоре уехал из Сновска в Харьков, где нанялся резчиком табака на табачной фабрике. Наша семья жила бедно, мы были плохо одеты и зимой вовсе не выходили из дома, так как не имели обуви. Мама постоянно ругала отца, называла его «голоштанником» и «безбожником». Сама она была очень религиозна, даже до фанатичности. В детстве мы много молились, по три раза в день. Помню, как молился отец, покрыв себя талесом. Но постепенно он стал отходить от религии и увлекся идеями Маркса-Ленина. Отец был грамотный, почерк у него был красивый, он много читал, и, как мне сейчас кажется, он был мечтатель. Однажды он приехал из Харькова и привез мне ботинки на пуговках. Это было потрясением — для меня радостным, а для сестер горестным. Отец и до этого выделял меня, что вызывало зависть сестер. Ботиночки явились ударом для них, меня невзлюбили. Окончательным подтверждением особой привязанности отца ко мне было его решение увезти меня с собой в Харьков, а уже позже забрать всю семью. В 1919 году я и отец покинули Сновск. В первый отъезд отца из Сновска, мы пережили еврейский погром. До этого нас клеймили, как евреев, лишь на Пасху. Пастухи разбивали нам окна, русские дети, которые до Пасхи мирно с нами играли, бросали нам обвинения, что мы распяли Христа. Под нашими окнами пели:
А мы им отвечали: Это двустишие было единственным в познании русского языка. Говорили мы по-еврейски и еще знали молитвы на древнееврейском. И вот нашествие гайдамаков, которые искали дом корчмаря-еврея, но по ошибке попали к нам. За несколько дней до их прихода у нас дома случилось несчастье. Бабушка Гиша стирала на крыльце белье и стала выносить от русской печи чугун с кипятком. Она оступилась, упала, и весь кипяток ошпарил ей лицо и грудь. Тяжело больная, она лежала у стены под окном с закрытой ставней. Из Гомеля приехала ее старшая дочь Хая, наша тетя. И вот ночью раздались стуки в ставни и в дверь. Тетя Хая велела нам всем кричать, под ее командой весь дом огласился воплями, но это не помогло — в дом ворвались гайдамаки, ища водку. Они выпили всю домашнюю наливку, шашками вскрыли все подушки, маму избили плетями и затем, поняв, что наш дом не имеет отношения к корчме, устремились дальше по Зеленой улице. Помню, как сначала бабушка Гиша убеждала через ставню, чтобы приходили завтра, так как сейчас ночь. Потом зажгли керосиновую лампу. Помню, как сестра Геня повела меня и Шейну прятать нас под кровать, и вдруг мы увидели, что на нас смотрит через окно светловолосый мужчина в очках с прямоугольными стеклами, он, кажется, уверял, что нас не тронут. На следующий день мы узнали, что в корчме убили хозяина и исполосовали плетками всю его семью. В полдень стали выводить евреев-мужчин на площадь. Их били и убивали. Семью Бейлинсон не тронули — они были очень богаты, и, вероятно, откупились. В семью Бейлинсон нас, детей, иногда приглашали на праздники и давали нам гостинцы. Мы им радовались, но разницу в социальном положении чувствовали остро, так как их дети были всегда сыты и прекрасно одеты. Нам же все шилось редко, на вырост — все платья до пят, мне и Шейне доставались старые платья Ханны и Гени. Помню в годах 1914-1916 Геню отдали учиться в гимназию, и ей пошили коричневую форму и два передника — белый и черный. Ханна же не училась, она всегда была на хозяйстве, и, похоже, ей это нравилось. Мы постоянно жили в Сновске, однако, в метрических книгах всех детей значилось, что мы родились в Гомеле, наверное, это было престижней. Когда отец вез меня в Харьков, мы ехали в теплушке, спали на полу, вповалку с солдатами. Когда мне понадобилось по нужде, не было остановки поезда, я громко плакала, и какой-то солдат ткнул меня в голову штыком, кажется. Я тогда потеряла сознание. Когда приехали в Харьков, мне уже казалось, что мы просто перешли вокзал: с одной стороны вокзала — Сновск, а с другой – Харьков. Меня, восьмилетнюю девочку, крайне поразили двухэтажные конки, запряженные не то шестью, не то четырьмя лошадьми. Харьков, Торговая площадь. Фотография нач. ХХ века Мы с отцом поселились в районе между конным базаром и Заиковкой на Колчигинской улице в большой комнате с большой верандой одноэтажного длинного деревянного дома с входом со двора, в котором жила беднота, как и мы. Отец с утра уходил на работу — на табачную фабрику, а я целый день ждала его возвращения. В школу я не ходила, ни с кем не общалась, так как говорила только по-еврейски, а кругом был говор украинский и русский. Вечером приходил отец и готовил из черного хлеба в грубе гренки, смазанные сливочным маслом. Я на всю жизнь сохранила вкус и аромат этих гренок. Вскоре отец счел возможным выписать всю семью нашу, к которой присоединилась старшая сестра Даня. По дороге в Харьков Даня заболела сыпным тифом. Была весна, праздник Пасхи, а мы заразились от Дани сыпняком, и в больницу попали мама, Даня, Ханна, Геня и я. Когда мы вернулись из больницы, заготовленной мацы на Пасху не осталось, папа и Шейна ее съели, и я очень сожалела, что для нас, переболевших, Пасха прошла так убого, так как в основном нашей пищей была затируха из муки с отрубями, а нашим лакомством была репа. С 1919 до 1921 года в Харькове все время менялись власти — то красные, то белые, то всякие банды. С уходом красных нашу семью вдруг выставили всех на улицу. Шел дождь, мы сидели на вещах под зонтами, а папа искал нам жилище. И нашел. На Молочной улице у домовладельца Усенко был свободный глиняный свинарник, под низким потолком были вставлены стеклышки – окна, пол тоже был глиняный, была и печурка. Мы и этому были рады, так как была осень, впереди зима. Усенко очень подружился с отцом, и нам часто приносили остатки еды от хозяев. Во время набега гайдамаков Усенко предупредил отца, чтобы мы не покидали свинарник, и, действительно, мы видели через стеклышки, как открылись ворота и на конях въехали всадники в папахах и требовали вывести жидов, и еще мы видели, как Усенко с женой на коленях у крыльца крестились и заверяли, что таких нет. Это был, конечно, подвиг, так как любые жильцы двора в соседних домиках могли выдать нас и хозяев. Чета Усенко имели дочь и сына, они были в разных станах, дочь с красными, сын — у белых, их в то время не было дома. Еще в период, когда мы жили на Колчигинской улице, Харьков заняли немцы. Их было так много, что они заходили и останавливались в любой квартире. Поселились и у нас два молодых немца Ганц и Август. Это были не те немцы Великой Отечественной войны, они еще не ведали фашизма, они хорошо относились к нам, им было легче объясняться с нами, чем с русскими, так как еврейский (идиш) похож на немецкий. Они нас подкармливали консервами, им нравилась Даня — она была белокурая с голубыми глазами и напоминала им немецких женщин. Я посещала еврейский хейдер (школа на дому), в нем учились примерно 10 детей. В основном мы изучали Библию. Преподаватель по фамилии Поз не очень утруждал себя, и мы часто были предоставлены самим себе. Однажды мы подсмотрели, как Поз сидел в сквере и ел бутерброды с салом, что по религии не разрешалось, и мы его уличили. Поз, не смущаясь, сказал, что он болен и что сало – это его лекарство. Мы не очень поверили, а для меня этот эпизод был первой трещиной в вере. Я и Шейна еще долго говорили по-еврейски, папа даже ругал нас, говоря, что пора переходить на русский, иначе мы не сумеем учиться в школе. Осваивать русский, смешанный с украинским, мы начали, войдя в детскую дворовую команду. Двор наш был шумный, главарями из детей были я по кличке «генеральша» и Ванька по кличке «Кукундя». Ваня был сыном Лукина — квалифицированного рабочего (к тому времени коммуниста) и его жены Аксюты. Ваня был моим другом, он на чердаке держал голубей, и я часто вместе с ним гоняла голубей на крыше. Объявление в харьковской газете "Новая Россия", июль 1919 года Кроме дворовых дел на мне лежала обязанность готовить обед. Я, как могла, справлялась с этим. Что пригорало, что нет. Сестры меня ругали, а папа всегда в любом случае хвалил. Мамы к этому времени уже дома не было. Мама не вынесла безбожия отца, да и нашего общего несоблюдения домашних религиозных ритуалов, и они с отцом развелись в еврейском третейском суде. Мама стала жить отдельно, а потом вышла замуж за сапожника Звягина. У нас в доме появилась экономка — Евгения Николаевна Крачковская. Я до сих пор считаю, что с приходом Евгении Николаевны к нам в дом вошло счастье. Возможно, только я так считаю, так как старшие сестры Ханна и Геня относились к ней с ревностью и предубеждением. Ханна даже часто корчила рожи за ее спиной. При Евгении Николаевне мы стали зваться по-новому: Ханна стала Аней, Геня — Женей, Шейна — Соней, я — Ирой. Получилось это так. Евгения Николаевна сказала: "Эстер, Эстерка — это длинно" — и спросила, как это по-русски. Папа ответил: Эсфирь. Евгения Николаевна спросила: "А коротко как?". Папа ответил: Фира. "Фира звучит нехорошо, — сказала Евгения Николаевна, — лучше Ира". За две минуты я из Эстерки, как меня звали во дворе, превратилась в Иру. Папу Евгения Николаевна называла Моисей Евсеевич, и они явно нравились друг другу. При Евгении Николаевне в доме завелся новый порядок. Прежде стиркой занимались Аня и Женя — теперь один раз в месяц на дом приглашалась прачка. На первую большую стирку к нам пришла прачка Галина по фамилии Могила. Мы ее так Могилой и звали за ее спиной. Она была неуклюжей, с толстыми ногами и с трагическим выражением на красивом лице. Оказалась она очень разбитной. Во время стирки она пела русские и украинские песни, а между песнями вставляла похабные революционные частушки, а потом стала поносить евреев, называя их жидами. Евгения Николаевна объяснила Галине, что семья Смеховых – еврейская, тогда Галина вдруг стала петь еврейские песни (она была украинкой из Могилева), а поносить стала татар и греков. Позже, живущая рядом чета Эпштейн взяли ее к себе домработницей. А еще позже Рая Эпштейн ушла от Абрама Эпштейна. Галина Могила забеременела от Абрама и родила мальчика. Абрам сначала стеснялся Могилы, но потом назвал ребенка Гришей и женился на ней. Больше она не ходила к людям стирать, ее трагическое лицо стало безоблачным, и она уже пела своему Грицуле нежные украинские песни. © Copyright: Борис Рубежов Пятая Страница, 2011.
Другие статьи в литературном дневнике:
|