Бег в котурнах на длинные дистанции 6
Я — старик. Мой позвоночник стал башенкой из сломанных карандашей, на которых когда-то рисовали ангелов. Теперь — только счета за электричество и кривые сны. И всё чаще я слышу, как трещит лёд в моих костях, будто память о настоящем пытается вырваться наружу.
Где сугробы? Где детский восторг закопаться в них по шею, где тяжёлый снег, который делает тебя Гулливером, а город — игрушечным Лилипутом? Нет. Теперь зима сухая, ломкая, словно старый хлеб, оставшийся на подоконнике, как забытая надежда.
Я сижу в кресле, обтянутом тканью из чужих разговоров, и слушаю, как время капает по батарее — медленно, противно, как капель после похорон.
Моя комната — это крошечный театр замирания. Шторы — кулисы, радио — заезженный актёр, а я — я, как и положено по сценарию, жду последнего акта, где должна появиться зима — настоящая, белая, с распахнутым меховым воротником, вся в запахах детства и мандаринов, но она не приходит.
Она забыла, как и я всё чаще забываю, почему в детстве я так ждал именно эту пору, именно этот снег, именно это молчание, в котором можно было услышать своё сердце.
Теперь оно стучит всё тише. Но каждый его удар — как шаг по пустому снежному полю, которого больше нет.
Весна - это возвращение чего-то давно утраченного, как будто кто-то выдернул из сундука старую перчатку времени, и в её подкладке всё ещё хранятся отпечатки древних пальцев.
Но не просто весна — а Великая Реабилитация Мира. Как если бы забытый Бог, измученный собственным забвением, наконец-то нашёл в архивах мироздания давно утерянную директиву: "Разрешить цветение".
И всё заколебалось, всё затрепетало, словно потаённые машины погоды начали свой подземный вальс. Деревья, как странные телеграфные столбы, полные сообщений с того света, выпускают лозы слов, которые никто уже не умеет читать.
Отец — тот самый, что мог превратиться в насекомое или облако, — говорит, что весна — это миг, когда город дышит через кожу. Что брусчатка в апреле подрагивает от снов, что крыши становятся более податливыми, будто готовы к полёту.
На чердаках снова кто-то шепчет. Это прошлогодние мысли, недодуманные в сентябре, просыпаются в пыльных коробках.
Девочки, не настоящие, а придуманные, как всё в этом городе, появляются на улицах с лентами в волосах, словно эскизы к утраченной пьесе о юности. Они улыбаются сквозь слой времени, и, кажется, весна приходит именно ради них.
Старые лавки начинают ржаветь иначе —по-весеннему, с надеждой. Собаки во дворе лают, как будто призывают ангелов. И даже хлеб пахнет иначе: в нём — крошки солнца, крошки прощения, крошки новой книги, которую ещё никто не написал.
Весна — это ошибка природы, на которую Бог закрывает глаза, потому что слишком хочет снова поверить в чудо.
Лето — это не просто зной, это мистическая перегрузка материи, когда вещество мира расплавляется в сладкой истоме и превращается в нечто почти амнезийное. Лето — как будто сама реальность взяла отпуск, оставив вместо себя шепчущий тюль.
Лето наступает не сразу — оно просачивается в город, как горячее молоко сквозь трещины времени. Сначала — на подоконниках, где мухи обсуждают философию, потом — в изнеможённых шторах, которые томно вздыхают при каждом сквозняке.
Солнце не светит — оно царит, развешивая над городом свои янтарные приказы. Оно превращает стены домов в корки старого хлеба, а тени — в шелестящие, почти чувственные письма из прошлого лета.
Отец, уже почти прозрачный от жары, сидит в белой рубашке, похожий на старого фокусника, и объясняет, что летом вещи теряют плотность. Что стол, например, уже не стол, а иллюзия порядка посреди сонного хаоса.
Пыль в воздухе — как фрагменты старинных разговоров. Каждое облако — как забытая мысль Бога.
А жара… жара имеет вкус переспелых абрикосов и запах открытых чердаков.
На чердаках, кстати, всё живое. Там ползают позабытые персонажи книг, плюшевые звери ведут политические диспуты, и коробки с открытками шепчут в ночи о странах, в которых никто никогда не был.
А женщины — о, женщины лета — они не ходят, а тают. Они не говорят, а шуршат, как занавески в театре сна. И каждый их взгляд — как перо, упавшее в горячий кисель полудня.
Лето в нашем городе — это древняя ошибка мироздания, перерастающая в шедевр. Это пора, когда сам Господь выходит на балкон в майке,;жмурится от солнца и пьёт холодный компот, в котором плавают ягоды воспоминаний.
Осень — это не просто время года, это театральная сцена разложения, превращения и памяти. Это не увядание — это алхимия, превращение мира в тонкую, почти мистическую ткань из запахов, теней и ожиданий. Осень — как возвращение отца из небытия, как тихая исповедь почтового ящика.
Осень вступила в город по-бархатному — не шумом, а взглядом, как вернувшаяся вдова, одетая в ткани серого дыма, в чёрных перчатках из утреннего тумана.
Двор превратился в ателье памяти, где клочья листвы были вырезаны по старым выкройкам, а деревья стояли, словно актёры перед последним актом — неуверенные, но гордые.
Мать сидела у окна, где отражались серые небеса, и в тишине перебирала запасы: старые пуговицы, запах лаврового листа, обрывки писем, написанных рукой, которой больше нет.
Отец же, воскреснув по традиции осеннего сдвига, появился в доме в пальто, пропахшем нафталином и философией. Он утверждал, что листопад — это не смерть, а разговор Бога с грамматикой. Что каждая осенняя капля — это пунктуация в небесной прозе.
Я слышал, как ветер шептал в щелях: «ты забыл... ты помнишь… ты был...» И чувствовал — где-то между хриплым дыханием деда и скрипом старых половиц живёт тот особый осенний язык, на котором говорит небо с чердаками.
Сквозь витрины пекарни сиял золотой хлеб — единственное, что не поддавалось осенней эрозии. Только хлеб и глаза девочки с косами, которая шла утром в школу по дорожке, устланной тишиной.
И когда вечер наконец сворачивал небо в аккуратный чемодан ноябрьской тоски, я знал — завтра всё будет ещё глубже, всё еще тоньше, всё ещё тише.
Осень- это дыхание старых зеркал, письмо от отца, и первый лист, который падает не на землю — а в вечность.
Свидетельство о публикации №125041702920