О. М. Часть первая. Ад

1.
По дороге в Чердынь
ты спасительно сходишь с ума,
ты слагаешь стихи,
разбирая себя по составу.
И даров с полбеды –
на костер себе дров наломав,
я молюсь, Элохим,
за свою даровую державу.
Я не знаю, где ты,
если даже не знаю, где я,
чем длиннее строка,
тем вернее свивается в петлю,
и от слов полноты,
как и от пустоты бытия –
жизнь идёт по рукам,
по стихам приближается к пеклу.
Да хранит тебя Бог
от возможности выжить в стране,
где за голос казнят,
где клеймят за слова и за Слово.
От даров до дорог
жизнь и смерть укрывающий снег
скроет путь от меня…
но пути мне не надо другого.
Я иду в никуда
мне дарованным вечным путём,
я не зря обещал
обязательно в жизни не сбыться.
Нам с тобой пропадать,
нас с тобою метель заметёт.
И заплачет свеча,
и закапает воском страницу.
Летописец седой
поведёт от начала начал
свой правдивый рассказ,
с вековечным беспамятством споря.
Я прощусь с немотой,
пусть останется только печаль
об утраченных нас
в нашем вечном с тобой разговоре…
 
2.
И в бреду ты бормочешь, почто, Элохим,
никуда не вывозит кривая?..
Выбирая род смерти – берись за стихи:
за поэзию здесь убивают.
 
Ты здесь больше не ты, я здесь больше не я:
души штопаем да зашиваем…
Потому что поэзия – род бытия,
несовместный с простым выживаньем.
 
3.
Я б в собственном растворчестве исчез,
да, щедрости не веря календарной,
я только содрогаюсь от чудес
и чувствую себя неблагодарным.
 
За всё моё житьё, моё вытьё,
за то, что всё, пройдя, не будет мило,
за замыслов кошмарных громадьё,
чтоб нас без вариантов раздавило…
 
4.
Жизнь красивых полна безделушек.
Бедность смерти нам больше к лицу.
Посмеёмся над тем, кто задушен,
разве смех запрещён мертвецу?
Молодцу. Храбрецу. Страстотерпцу.
Сорванцу. Продавцу. Подлецу…
Посмеёмся: нам некуда деться,
наше время подходит к концу.
 
5.
…так между молотком и наковальней
я жил, отважно веря в чудеса…
Смерть проще жизни. Главное – реальней.
Я больше не хочу себя спасать.
Я пришлый, прошлый, зряшный, всё просравший.
Пропивший даже истину в вине.
Я маленький и злой. Мне очень страшно,
что страшно будет помнить обо мне…
 
6.
Бонмотом по старинке не блесну:
тускнеет слово в воздухе убитом.
Я, путешествуя из осени в весну,
скончаюсь, заразившись декабритом.
 
Зачем рождённый ползать в небо лез? –
Кто мой порыв божественный охаял?
Привет тебе, высокая болезнь,
рождённая изгойством и стихами.
 
7.
Дитя заоблачной игры,
упрямый бормотун…
Какою музыкой прикрыть
земную наготу?
На что же избранный готов,
чтоб землю отрицать
за бедную её любовь,
земную до конца?
Мир растворяется в ночи,
земля внизу нага.
Ночная музыка звучит,
признав в тебе врага.
И одураченный конвой
за то в тебя палит,
что ты, до кончика земной,
паришь вдали земли.
 
8.
Я лгу, но упрямо советую
и жду, утешительно жду,
когда же придёт беспросветное –
самум в Гефсиманском саду.
 
И странно, что небо раздвинуто,
а жизнь беспросветно темна,
что чаша Его опрокинута,
но в землю уходит вина…
 
9.
Негодным к служению признан,
изгоем из недолюдей –
навеки изъятый из жизни
становится речью твоей.
 
Сюжетом, пугающе вечным,
отравлены насмерть умы,
и ты защищаешься речью
от всё поглощающей тьмы.
 
Ты знаешь, что голос задушат,
что сила молчанья права…
Но голос твой твёрже и глуше,
и мукой врываются в души
распятые веком слова.
 
10.
Над нами не грохочет канонада,
пророча неминучую беду.
Нам кажется, что всё идёт как надо –
и мы не знаем, что живём в аду.
 
Но иногда случайные пророки
вещают нам, над бездною скользя,
что в мире тьма и люди одиноки…
Но в это верить всё-таки нельзя.
 
11.
Когда всё отобрано, что мне отдать
за счастье сумы и тюрьмы?
Культура преемственна, как благодать,
которой не ведаем мы.
 
И, к подвигу чудом знакомым влеком,
ты к муке себя приготовь:
Сын Божий идёт по стеклу босиком –
и души изрезаны в кровь.
 
12.
Ко-ло-ко-лом-рас-ко-ло-ло-ся.
Спазмом ушло горловым…
За обладание голосом
тело лишат головы.
 
Истины горьким искателям
всюду соваться под плеть.
Страшное это проклятие –
голос поэта иметь.
 
Саван эпоха нам выдала,
рубище – здесь и везде.
Не поклоняешься идолам –
будешь висеть на кресте.
 
Колоколом расколотым –
звуком над бездной скользя…
Верить в молчания золото
нищим поэтам нельзя.
 
13.
Растерять себя – такая малость,
только за соломинку держись.
Вой, когда другого не осталось,
право отвывай на эту жизнь.
 
Ни черта не спорили с судьбою,
думали: достойнее молчать…
Дай мне право выть кошмарным воем,
пусть не спиться ночью палачам.
 
14.
Чтоб доказать свою реальность, чтобы
пожить как люди хоть чуть-чуть успеть,
ищу квартиру, покупаю обувь,
как будто напрочь позабыв про смерть.
 
Но по ночам, тревогой препоясан,
я гость в своей стране, я блудный сын…
А смерть – она реальней с каждым часом
и только улыбается в усы.
 
15.
Молчащий прав. И говорящий прав.
И льётся боль в распоротый рукав.
И боль рекой и речью будет течь,
Невы и Волги ток вольётся в речь,
всей волей вод и мутной мукой всей –
Амур с Днепром, и Обь, и Енисей,
и вольный Дон с мятежной Ангарой,
и каторжных морей утробный вой…
 
16.
Начал чёрной речью – кончишь чёрной дырой.
Не на Чёрной речке – тогда на Второй.
Тоже сын человечий – бездомен, наг.
Захлебнёшься речью, бросят в глухой овраг.
Забытье героя: лежит, тишиной обвит.
А потом зароют: отвратен умерших вид.
Не хотим об этом: на каждом лежит вина.
Так вот. Песня спета. Молчание. Тишина.
 
17.
Ты выйдешь в смерть путём знакомым
под слов бессмертный набормот,
и жизнь таинственным надломом
покров реальности прорвёт,
когда качнётся, как на ветке,
кровавой раны маков цвет…
Опять обманут словом метким
в бессмертье верящий поэт.
 
18.
Болезненный, смущённый и капризный,
кому всегда чего-то смутно жаль,
с несовершеннолетним оптимизмом
ты вглядывался в сумрачную даль.
 
По пустякам хореем слёзным охал
иль ямбом подвывающим стращал.
Ты жил в разлад с торжественной эпохой,
служа давно исчезнувшим вещам.
 
И что в твоей молитве торопливой
задумчивой и хрупкой красоте?..
Чужая жизнь рапидом и наплывом
выхватывает вечность: речка… ивы…
и как бы гладь вечернего залива –
тот мир, что безнадёжно опустел.
 
19.
Не сгорим от стыда в вине,
свой имперский ужас лелея,
как древние римляне
на развалинах Колизея.
 
Что нам, смертным, бессмертье дано –
рупорами гремит держава.
Но однажды шагнуть в окно
у тебя не отнимут права...
 
20.
И, распятый на равные доли токкат,
я расчётами вечности занял.
Смерть художника, деточка, творческий акт,
недоступный людскому сознанью.
 
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»,
только вряд ли доедем до рая.
Я не сам по себе, ты не сам по себе,
но пока что гулять позволяют.
 
Так давай разгуляемся на посошок,
в долг возьмём, без остатка растратим.
И умрём пусть неправильно, но хорошо –
чем не шанс для рождённых некстати?
 
21.
Глядишь себе задумчиво в окно
и выбираешь маленькую жизнь,
где старики играют в домино,
а солнца луч по жёрдочке бежит,
 
чтобы, прожив её наоборот,
ворваться в смерть, когда бушует май,
услышав напоследок: Во даёт!..
Ты, в общем, там держись, не раскисай…
 
22.
Да не пребудет новым,
пущен без слёз в расход…
Тяжесть вещей и слова –
благ созиданья гнёт.
 
Да не воскреснет в прахе
Иовом без греха,
Боговой болью вспахан…
(Всё бы ему брехать!)
 
Как ты права, эпоха,
слово держа в тисках!
В очередь, пустобрёхи!
Будем в расход пускать.
 
23.
Смешон любой, живущий про запас,
хранитель жалкий истины голимой.
А время так проносится сквозь нас,
что никому из нас – не ощутимо.
 
Дай, время, мне изведать плоть твою,
биенье жизни в каждой малой жилке… –
Но я провал в бесчисленном строю,
зэка на бесконечной пересылке.
 
Меня ведут с этапа на этап,
и лиц не видно в адском хороводе.
Меня смиряют, голос растоптав,
и высшей мерой из стихов уводят.
 
24.
Внуку или правнуку не уразуметь:
сам себя я за руку поведу на смерть.
Кто дурной посетует: жизнь не удалась?
Сам себя по свету я поведу на казнь.
 
Мало свету белого, стыд глаза не ест.
Не по росту сделаю, не по вере крест.
Ни отцу, ни матери не дадут приют:
моему распятию по-за-ви-ду-ют…
 
25.
Из души показания выбили.
Что ж, до встречи на страшном суде.
Все пути приводили нас к гибели,
к леденящей летейской воде.
 
Если души на мелочь разменяны –
щедро платим! Вези нас, Харон.
Да дарует нам Лета забвение,
перепутавшим зло и добро.
 
26.
Опять закат, тревожно светел,
глядится в лица матерям.
Они теряют чувство смерти
в глухом краю небытия.
 
Не сосчитать, с кем это было,
земля седела от потерь.
А над сыновнею могилой –
дальневосточная метель…
 
27.
Звук осторожный, не глухой – пустой,
запечатлён в тебе неизгладимо.
Земля изгнанья – порт Владивосток –
лёг на пути к обетованной – Крыму.
 
Уходят в Крым ночные поезда:
семь суток до несбывшегося рая.
Ты в новой жизни приезжай сюда,
жаль, я об этом даже не узнаю…
 
28.
Ни богу, ни сыну, ни духу –
кошмарная эта комедь.
Эпоха аукает глухо,
зовёт тебя не уцелеть.
И ты покоряешься звуку,
один из заблудших ребят,
настойчиво, громко аукал –
и смерть отыскала тебя.
 
29.
Поздней осенью воды Леты
стали медленней и темней.
«Слава богу, что люди смертны», -
нацарапано на стене.
 
Залетейским дождём оплакан
шёпот листьев в глухом лесу.
На бессмертной стене барака
нацарапана жизни суть.
 
Бесприютный причал осенний…
Что тебе о былом стенать?
Избавление и спасенье
обещает тебе стена.
 
30.
Вновь, задыхаясь ложью,
силюсь уразуметь:
всюду одно и то же –
было и будет впредь.
 
В дьявольском хороводе
стонет – жена ли, мать…
Снова его уводят,
чтобы опять распять.
 
Снова разлёт осенний,
листьев паденье в смерть.
Будет ли воскресенье –
силюсь уразуметь.
 
Только темно и глухо
сердце стучит внутри.
Небо холодным пухом
падает на пустыри.
 
Право, прекрасный вечер,
чтобы меня расстрелять…
Мир: пустырями в вечность
тянущаяся земля.
 
31.
Нет голоса даже молчать.
Век хочет тебя отрицать.
Столб воздуха на плечах
лежит тяжелей свинца.
 
Своих пережив богов,
молиться чужим учась,
в отчизне давно изгой,
Владимиркой месишь грязь.
 
И думаешь: это сон,
поскольку: прошедший век,
но смерть: с четырёх сторон,
и падает: долгий снег.
 
32.
Чумы душевной форма затяжная
кого спасёт, кого затащит в рай,
а я умру, не дотерпев до рая,
от ужаса, как сука, завывая,
что ни одна не вывезет кривая…
Не вымарай меня. Не замарай.
Моя душа и так в чернильных пятнах
заботливых докладов стукачей.
И что мирам в сознании невнятном
того, кто современник был ничей?
Меня клеймит эпоха словом грубым.
В ней, впрочем, не ужиться никому.
И, путаясь в полах казённой шубы,
я снежной целиной иду во тьму.
 
33.
Шубу, словно судьбу, проносив наизнос,
благодарность пролаять сумей:
за устойчивость быта, за русский мороз,
за изгойство в советской семье.
 
Я за голос некроткий сполна огребал,
поэтизмы – что барская лжа…
Ах ты, шуба моя, шуба-дуба-судьба!
Знаю: голым в могиле лежать.
 
34.
Строчка плелась и горчила
(горечь халвы и молвы):
шубу ношу не по чину –
знать, не сношу головы.
 
Выкинуть с горя коленце:
броситься мир огорчать.
Словно клеймо отщепенца –
шуба с чужого плеча.
 
Жизни назначены сроки,
пущена вечность в расход.
Кто там такой недалёкий
в шубе бессмертной идёт?
 
35.
Жизнь сбывается как бы не зря,
и кружится ночным мотыльком,
и стучится в стекло фонаря,
и ныряет под ноги клубком.
 
Уведи меня ниточка вдаль,
заплутай меня в тёмном лесу,
чтоб не видеть уже никогда,
как из дома меня понесут
 
в заколоченном смертью гробу
(не напрасно ль меня берегли,
чтобы сдох я одет и обут…)
и опустят в утробу земли.
 
Чтобы мне не увидеть вовек,
чтобы даже подумать не смел,
как лежит под землёй человек,
шевелящий губами во тьме.
 
36.
О чём там петух кукарекал?
Куда там ахейцы гребут?
Шершавая музыка века
живёт в деревянном гробу.
 
Скрипит на расстроенной скрипке,
назойливо дует в дуду
и будит тебя по ошибке,
забыв про молчанье в аду.
 
Здесь контуры вечности грубы,
но, споря с уделом лихим,
шевелятся мёртвые губы:
поэт сочиняет стихи.
 
37.
Посторонняя скрипка играет во тьму.
Я не внятен уже никому.
По московским квартирам проходит самум.
Я не слышен себе самому.
 
Заколочен крест-накрест устойчивый быт.
Не проклюнется жизнь из-под плит.
Может быть, я давно и надёжно убит
и лежу в тесных недрах земли.
 
Заключённый в немую немыслимо твердь,
я не в силах постичь эту тьму.
Только скрипка упрямо играет сквозь смерть,
непонятную мне одному.
 
38.
Как просто: оттолкнулись – и отчалили.
Всё дальше остаётся за спиной
земная жизнь с её простым отчаяньем
и рвущейся от муки тишиной.
 
Не зря земное в гордых песнях славили,
не зря земным кадили лесть богам.
И мы навеки в кругосветном плаванье
по девяти немыслимым кругам.
 
39.
Бежит дорога, вечности змея,
накатанная к бездне колея.
В сто чёрных солнц закат над головой,
и кроет матом грешников конвой.
 
А грешники устали на пути,
шагают, очи долу опустив.
Но бьётся в очи тьмою тот закат,
где каждый перед каждым виноват.
 
Всем вечность: бег мучительных минут,
и каждого навеки проклянут,
и каждому – сторицею за грех.
И Алигьери – он виновней всех.
 
40.
Из-под колёс швыряет в рожу грязь –
поди сложи задумчивые вирши.
Эпоха нас учила, не стыдясь,
рассеивать по ветру прах погибших.
 
Вглядись в моё немытое лицо –
от этой грязи не избавит мыло.
Мне страшно стать однажды подлецом
или забыть, как ты меня любила. –
 
И буду я забвеньем занесён,
Ад призовёт в толпу безликих влиться.
Они идут, забывшие про всё.
Их память стёрта. Так же, как и лица.
 
41.
И в ямах выгребных, как в безднах, роясь,
всё дул самум. И «лагерная пыль»
упорно обретала плоть и голос.
И я был пыль. И я был голос. Был.
Выл вопреки всему, что распыляло
в нас человечье. Веку вопреки.
Я голос был, что всё-таки немало.
Ты слышишь вой изломанной строки.
 
42.
Не побредёшь святым
за голосом сухим.
Без чувства правоты
не пишутся стихи.
Причислен к пустякам,
но обречён кресту.
Кто нас не попрекал
за нашу нищету?
Придёшь когда-нибудь,
весь память и печаль,
ступив на крестный путь,
к началу всех начал…
 
43.
Я люблю этот цвет пережившей забвенье земли –
под снегами зимы, под ветрами, сдиравшими кожу.
Бесполезный поэт от пейзажа стал неотделим.
Пережитый зимой, он эпохой безжалостно прожит.
 
Вот откуда тот цвет – порыжелой, иссохшей души,
прошлогодней соломы, травы на разбитых суглинках.
Наши мёртвые волосы ветер весны ворошит,
ворожит и вершит отходную по нам под сурдинку.
 
44.
Я земной нищетой… я земной красотой покорён.
Как чужой элемент воронёной эпохой опознан…
У меня не отнять этой радости мокрых ворон,
что с отчаянным карканьем строят весенние гнёзда.
 
И весны не отнять, что отчаянно бьётся в груди,
в подзапретные вирши всей жизнью моей прорастая.
Ты, эпоха, меня, отщепенца, птенца, не щади,
ведь давно за кордон подалась моя белая стая.
 
Что останется мне? лишь гортанные крики ворон,
да весенняя морось, да шорох волны у причала,
да ещё удивленье, что скрыть не сумеет Харон,
посмотрев на меня… Что ж, наверное, это немало…


Рецензии