Мертвый Писатель И Рондо

Я мёртв.
Не физически, конечно — хотя и это не исключено.
Я просто давно перестал быть живым, в том смысле, в каком живыми бывают те, кто чувствуют до конца. Я был писателем. Я остался писателем. Но пишу — из-под земли. Из-под фуги. Из-под шепота.

Я сижу за роялем. Передо мной клавиши. Бетховен. Соната №8, часть третья. Рондо. С. Минор. Возвращение. Возвращение. Возвращение.

Я играю, и мне кажется — это не музыка. Это мать. Это её отсутствие, сотканное из фраз. Это то, как я каждый раз вспоминаю не лицо — а интонацию. Как зовут мать в музыке? Никак. Она — пауза между двумя нотами.

Я играю, и вдруг появляются они.

Гленн Гульд сидит в углу, щурится:
— Это не скорбь. Это точность. Ты повторяешь, потому что не веришь в развитие. Потому что единственная честность — это механика.
Я спрашиваю:
— Но ведь это... боль?
Он улыбается:
— Это — структура боли.

Борис Пастернак стоит у окна. Снег на плечах. Глаза сырые.
— Это письмо. Не музыкальное. Человеческое. Как будто мальчик идёт по лесу, где когда-то слышал голос матери. И он не может плакать, но фраза — плачет за него.
Я говорю:
— Но это же Рондо. Это же форма.
— Именно, — отвечает он. — Форма как память. А память — это нежность, от которой не выживают.

Леонард Бернстайн входит как буря. Размахивает руками, дирижирует воздухом:
— Ты не слышишь?! Это же крик! Это "Я помню!" Это "Я не примирюсь!"
— Но оно ведь такое тихое... — говорю я.
— Потому что оно внутри ребёнка, который не может кричать, — отвечает он. — Но ты можешь.

Я сижу. Молчу. Пальцы на клавишах. Всё повторяется. Всё возвращается.
Я чувствую, что я должен ожить. Я не знаю как.
Я не могу просто выйти и стать живым.
Пока я только умею — играть фразу, которую я не могу закончить.

Я спрашиваю:
— Как ожить, если всё, что я умею — это возвращаться?

И в этот момент…
Фраза снова начинается.
С. Минор.
Снова.


Рецензии