Лоскутное одеяльце
Шалун-рассвет, довольный сам собою,
Для неба сшил цветное одеяльце…
Совсем по-детски… Конечно, по-детски! Эти строчки я даже не выдумывала, они пришли сами. Точнее, выплыли из памяти, где жили много-много лет.
…Днём жара стояла невыносимая, поэтому я водила дочку купаться или на закате, когда воздух и пляж постепенно остывали от дневного зноя, или рано утром – в те дивные часы, когда солнце лишь поднималось из-за горизонта, а море, не успевшее сбросить ночную прохладу, ласково облизывало прибрежный песок.
В одно такое утро дочка, искупавшись, залезла на большой валун и смотрела вдаль – туда, где из-за кромки моря выкатился, как огромный апельсин, оранжевый шар солнца. Ветер трепал ее мокрые волосы и наброшенное на плечи красное полотенце, и поэтому она чем-то напоминала мне Ассоль. Задумчиво глядя, как небо на восходе меняет цвет, четырёхлетняя Ассоль изрекла: «Смотри, рассвет сшил для неба цветное одеяльце! Прямо как моё кукольное! Понимаешь?»
Понимаю. Кукольное лоскутное одеяльце действительно походило на расцвеченное алыми, розовыми, оранжевыми красками небо. А всё потому, что сшито оно было не из квадратов или ромбов, как модно в современном пэчворке, а из лент, узких полосок старых жаккардовых гардин, атласных платьев и шёлковых подкладок. «Лоскуты из прошлой жизни!» - так их называла моя прабабушка Луша, когда сострачивала эти полоски на «Зингере».
«Прошлая жизнь»… Баба Луша редко рассказывала о ней, чтобы не портить карьеру сначала мужу и детям, а после и внукам, ведь «прошлая жизнь» когда-то неспешно текла в «дворянском гнезде» – просторной квартире дома на углу Тверской и Козицкого. Дом примыкал к Филипповской булочной, и в нём всегда пахло свежим хлебом и мягкими булочками, которые неизменно подавали к завтраку. 1917 год всё изменил: кто-то уехал, кто-то сгинул в горниле революций, мятежей и гражданской войны, а бабушка девятнадцатилетней девушкой осталась жить в Козицком переулке совершенно одна, где умирала от голода и холода среди жаккардовых гардин. И так бы и умерла, если бы не любовь, вспыхнувшая в сердце типографского рабочего и красного комиссара Александра, ставшего её мужем и, соответственно, моим прадедом.
Бабушка пристрачивала к малиновому жаккарду узкие полоски розового атласа – безо всякой наметки, ловко соединяя их вместе, оставляя идеальные отступы на швы и прокладывая ровную, как рельсы на железной дороге, строчку. Я смотрела на эту идеальную строчку и на бабушкины пальцы, скрюченные артритом и раздутые в сухожилиях. Средний палец был изуродован: ногтевая фаланга расплющена, а посередине ногтя зияли две воронки – следы из «совсем другой» жизни.
В своей «совсем другой» жизни прабабушка работала на швейной фабрике – шила солдатские шинели для фронта. Работать приходилось подчас по две смены подряд, от фабрики до родного Козицкого идти было изрядно, вот и оставалась бабушка спать прямо в цеху. Да и не было смысла идти! Муж Саша, которому было на тот момент уже под пятьдесят, по-прежнему работал в типографии и тоже часто ночевал на рабочем месте: многие из сотрудников типографии ушли на фронт. Дочери – Клава и Тоня – были отправлены еще в августе к родственникам в Казань. Сын Коля воевал. Душа за него, конечно, болела, но он регулярно присылал треугольнички писем, и это обнадёживало. Коля погибнет позже, аккурат в День Красной Армии, 23 февраля 1942 года. Но это будет лишь через пару месяцев. А вот за кого действительно болела душа – так это за младшую, за Марусю. Маруся перед самой войной вопреки воле родителей поступила в цирковое училище, и баба Луша сгоряча выслала ее на каникулы к дальней родне, под Винницу. Последняя весточка от Маруси пришла в начале июля: она телеграммой сообщала, что едет домой. И всё. Немец наступал, Москву закрыли, и где Маруся, по каким дорогам ходит-бродит, было неизвестно. Потому сон у бабы Луши был беспокойный, тревожный, прерывистый. И вот, измученная бессонницей и тревогами, задремала прабабушка за швейной машиной в цеху, и фабричная игла пристрочила её пальцы к суконному рукаву солдатской шинели…
К багряным, розовым, алым полоскам присоединялись сложенные вдвое лазурные шифоновые лоскуты. «А это – совсем из иной жизни, – говорила бабушка. – Это Марусино платье из Уругвая». Кто бы мог подумать, что шестнадцатилетняя Маруся без денег и документов будет пробираться из-под Винницы вместе с беженцами вглубь страны, чудом выживет под бомбёжками, будет голодать, переболеет тифом и цингой, но всё-таки в конце января 1942 приедет в Казань к родне! Там она станет работать на заводе и танцевать в госпиталях перед ранеными, а потом в год Великой Победы выйдет замуж за дипломата и уедет «в совсем иную жизнь» – в Монтевидео – работать в советской дипломатической миссии. А лазурное шифоновое платье привезёт домой, в Москву, и случайно прожжёт его новым электрическим утюгом…
Кукольное одеяльце было почти готово. Уложив внутрь двух разноцветных квадратов несколько слоёв выцветшей ветоши, баба Луша простегала его, выставив на «Зингере» самый широкий шаг. Игла выписывала немыслимые волны, петли, и угадать рисунок стёжки заранее было почти невозможно. И лишь когда работа была закончена, стало видно, как по лазурному небу плывут розовые и алые облака, подсвеченные восходящим солнцем.
Оставалась только окантовка. На окантовку пошла бледно-голубая атласная лента, истрепанная по краям и изрядно полинявшая, но всё еще прочная. «А это уже из новой жизни, - говорила бабушка, ловко закрывая лентой срезы одеяльца. – Этой лентой перевязали в роддоме конвертик, в котором вынесли Володю, твоего папу…»
Одеяльце было готово. Я тут же схватила его и, чмокнув бабу Лушу в морщинистую щёку, побежала укладывать спать свою куклу.
Через несколько месяцев бабушку разбил инсульт, и она слегла. Говорить она уже не могла, но всё слышала и понимала. Общалась баба Луша одними глазами: если была согласна, то медленно закрывала их, а если хотела сказать «нет», то несколько раз часто моргала. Я любила прибегать к ней в комнату и рассказывать разные истории: про детский сад, про дворовые игры, про дачу; ей можно было поведать даже сны и разные детские фантазии, ведь она была идеальным слушателем, который не перебивал и не лез со своими взрослыми выводами. Я приходила с куклой, завернутой в лоскутное одеяло, и бабушка, как мне казалось, улыбалась, а иногда из уголков глаз её выкатывались слезинки, оставляя влажные дорожки среди морщин.
Потом одеяло вместе с другими моими детскими игрушками перекочевало на дачу, где пролежало лет двадцать в большой коробке на чердаке дома. Когда эту коробку обнаружила моя дочка, то, забраковав кукол и вытертого до неприличия плюшевого медведя, она забрала себе кукольную мебель, посуду и то самое лоскутное одеяльце…
…Конечно, есть стихи, которые пишутся для того, чтобы их читали другие люди. И тогда становится важным, как их поймет читатель.
Но есть те, которые рождаются из глубины сердца, из лабиринтов памяти – для себя и только для себя. Как это цветное одеяльце, в лоскутах которого сошлись жизни моих предков. Оно соединило одной стёжкой пять поколений большой семьи. И перешивать его не буду.
Свидетельство о публикации №125031806720
Пусть память о всех временах живёт и дальше в лоскутном одеяльце,
в любящих сердцах и умиляет неравнодушных читателей прекрасными
стихами! С теплом, Н.
Велисевич Надежда 24.03.2025 13:17 Заявить о нарушении
Мне кажется, у каждого есть такая память о предках, такое лоскутное одеяльце, которое нужно сохранить и передать детям и внукам. Иначе жизнь распадётся на звенья, и собрать их будет сложно.
С уважением,
Екатерина
Екатерина Давыдова-Бабочкина 25.03.2025 16:41 Заявить о нарушении