Стена

                «…стоя у стены в ожидании расстрела…»
                (Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»)

Люди с возрастом теряют вкус. Тот, что приходит через рот в каждую седую голову с какой-нибудь пищей или предметом, попавшим на язык случайно или по неосторожности. Например, огрызком карандаша, которым можно написать последнюю записку на клочке бумаги. Но вместо того, чтобы поторопиться, слыша, как за спиной щелкают затворы, ты продолжаешь вгрызаться в деревяшку до грифеля и задумываться не о том, что передать живым, чтобы оставить им хоть какую-нибудь память о себе, а размышляешь о вкусе карандаша и насколько это восприятие изменилось с годами.

То есть пробуешь рассуждать, блин, о вещах, которые ни тебе и никому никогда не понадобятся в этой жизни. Да и в той тоже. И приходить к выводу, что вот каковы они особенности-то вкусовых восприятий перед кладбищенской стеной. Вневременные, твою мать…

- А который час? – остаётся спросить на всякий случай у расстрельной команды.

- Последний, - ответят тебе из-за спины просто, намекая, что впереди твоих следов больше не будет: шагать некуда. Стена перед носом.

И оглядываться нет причин. Оно того не стоит. Им приказали, они и делают.  В первый раз, что ли? Одним тобой больше, одним меньше – какая разница? И сколько ещё таких, как ты, будет?.. Солдаты всегда голодны и думают о своём: о вкусе будущей пищи и хмельного питья, которое им посулили и которое доставит им желаемое удовольствие, а также возможность жить дальше и забывать о случившемся…

С Пал Палычем всегда так случалось: как только в критический момент до самого себя дело доходило, он сразу вспоминал о других: «Ну, расстреляют… А остальные-то как выкрутятся?»

Кто они такие, эти остальные? Зачем их, за что расстреливать? Кому до этого есть дело? Жили бы себе да жили… Так нет вот!


Палычу всегда казалось, что другим жизнь важнее, чем ему. С собой-то всё понятно, себя всегда воспринимаешь живым, пока хоть что-то чувствуешь, а вот другим постоянно надо подсказывать, как до такого дойти. Паниковать не надо. Страх, он – на кончике языка. И когда тебя поставили в безвыходное положение между стеной и заряженными стволами, то единственное, что может спасти от страха, так это вкус карандаша во рту. Ну, может быть, ещё несколько строчек на клочке бумаги. К примеру, о Силене, который давно уже сказал Мидасу, а Аристотель записал, что лучше вообще не рождаться, а, как родился, сразу и умереть.


Силен, сатир, жирный лысый старикан, пропойца, был наставником Диониса с младенчества. Измучив бедророждённого сына Зевса своими преследованиями, его жена, Гера, довела спасителей бога оргий до ручки, до безумного отчаяния, такого, что они бросили ребёнка в лесной пещере на волю нимф, муравьёв и ос, слегка укрыв голенькое тельце плющом: авось, бессмертный, что ему будет? Но ещё долго пришлось прятать несчастного от глаз мстительной Геры, то в девочку бога переодевая, то в бочку засовывая, а то отправляя в Индию в виде козлёнка. Пока, наконец, папаша Зевс не доверил парнишку Диониса своему старому собутыльнику Силену, существу настолько приземлённому, что от его пьяных глаз мало что могло скрыться на грунтовой поверхности грешной почвы.

Поэтому помимо землепашества старик Силен посвятил ученика в секреты виноградарства и виноделия, которое стало для Диониса и пряником, и кнутом, и оружием против людей и богов. Вино дарило смертным не только дикий чувственный восторг, но и безумие, когда по воле мстительного и озорного бога в пьяном забытьи отцы отрубали головы своим сыновьям, принимая их за виноградную лозу, а женщины разрывали на куски собственных детей. Одна из таких, Агава, родная тётка Диониса, навесила окровавленную голову сына на тирс (не слышали?.. палку с шишкой на конце, фаллический символ вакхических празднеств) и похвалялась ей в пьяном угаре как головой якобы убитого ею львёнка. Не зря потом из агавы начали гнать текилу, хотя Силен Диониса этому не мог научить.

Старый пропойца был философом. Обрюзглый, курносый, толстогубый, с заплывшими глазами и огромными надбровными дугами, нависающими с лысого черепа на ямы глазниц, он чем-то напоминал предка Сократа, будто проломленная в драке переносица в их роду могла переходить от мужчины к мужчине по наследству.

За Силеном слов мудрости тоже никто не записывал, греки любили учить стихи наизусть и передавать учёность друг другу в устном виде. Им так веселей жилось. Сядут в кружок на симпозиуме, нальют винца и порассуждают о строении вселенной или о неверных жёнах, о яйценоскости кур и надоях коз, рабыню симпатичную друг другу в который раз перепродадут иль из города кого-нибудь непотребного выгонят просто так, пинком за городскую стену, чтобы другие боялись гражданство и защиту потерять. И триста лет в своих андронах-гостиных, лёжа на апоклинтрах-шезлонгах,  вспоминают, как раньше было: не то, что сейчас, а по закону, по-божески, по справедливости…

А Силен учил Диониса забывать. И жизнь свою, и стихи. Сегодня напиться, а завтра не вспомнить, что натворил. А если не помнит бессмертный, что вчера спьяну делал, значит, ничего и не было, мифы одни, а сам он ни в чём не виноват. Память, как ею ни крути, штука опасная, может всю судьбу испортить. А вино для памяти лучший помощник в качестве зачистки. И приучил ведь Силен Диониса к чистоте…

Пал Палычу конец жизни таким и виделся. Вот построят взвод позади и пальнут в спину. Боли не успеешь почувствовать. Уйдёшь сквозь стену в забвение без всяких следов. Хотя на берлинской стене, скажем, останется нарисованное в масштабе тысяча к одному изображение, как Хонеккер с Брежневым в засос целуются. Но и они тут ни при чём, так событийно просто совпало в его жизни. И кто первый ушёл, кто последний - через сотню лет всё равно не разберут…

***

С небосвода таращилась жёлтая луна размером с десертную тарелку. А если закрыть глаза, стена возникала вновь. Луна и стена, по очереди…

Напротив Палыча на балконе гостиничного номера в шезлонге ворочался полуголый грузный человек, вчерашний собутыльник Пётр Петрович Селин, и бормотал в полусне на древнегреческом:

  «Построил Творец для наиболее провинившихся людей отдельный город и назвал его "Виноградом". Установил там строгий порядок, чтоб все по струнке ходили. Лишил обитателей земных радостей, в зарплате уравнял, а по телевизору одни молитвы пустил: что, мол, Господь превыше всего; что, давайте, мол, соревнуйтесь между собой в бесполезном труде, на другие города не заглядывайтесь, а, как искупите свою вину да исправитесь - будет вам всем за тяготы сразу рай земной.
И промучились горожане в таких порядках незнамо сколько лет, пока не научились давить сок из ягоды и делать напиток забвения.

Творец поначалу этому значения не придал. Спросит, бывало, только: «Ну, как там мои провинившиеся живут?» А ему отвечают: «Припиваючи!»

Так он всё думал, что виноградцы только гимны поют. И сам уж поверил, что рай желанный для провинившихся близок.

Но однажды случилось ему над тем городом пролетать. Оторопел Творец: ходят по улицам люди, вроде как не в себе, покачиваясь, и внятно ничего произнести не имеют сил. Стал разбираться - выяснил, в чём дело.

Пьют, неверные.

В свирепости сравнял Творец город с землёй, виноватых - кого истребил, а кого распустил по праведным городам на исправление, запретив им пить. Да поздно уж было. Расползся слух о хмельном напитке по всей земле. И уж сами праведники к нему пристрастились - от скуки да с голоду выпивать начали. Сообразили блаженные, что с таким зельем можно без труда и при жизни каждому свой рай обрести. И праведничать - не надо!

С тех пор столько лет уже минуло, а ягоду ту всё "виноградом" кличут в честь порушенного города, а сам напиток - "вином".

И хоть запреты всё строже, и всё дороже он становится, редко кто отказывается глотнуть лишку и побывать заочно в раю. В собственном. А не в том, что Боженька обещал, да не доделал».

- А мне почудилось, Петрович, - поморщился Палыч. – Что меня расстреляли. У какой-то стены…

- Это совесть, Паш, - вяло откликнулся Селин, переходя с греческого на русский. - А совесть штука лукавая. Ты ведь знаешь, за что тебя стоит расстрелять?

- Н-нет…

- Врёшь, друг мой, самого себя обманываешь, - укоризненно приговаривал Пётр, приподнимаясь в шезлонге и заглядывая через перила балкона на сияющую над морем луну. – Мир торжественно прекрасен! Уходить из него не хочется… А стена какая была? Раскрашенная, как у Сикейроса? Или серая, как стена Коммунаров на Пер-Лашез? Берлинская? Китайская? Стена Плача?

- Нет-нет… Обыкновенная. Кирпичная. Красная.

- Кремлёвская?! Ну, ты и замахнулся… Гордыня, старик, паршивая вещь… Ты с какой стороны стоял: снаружи или изнутри Кремля?

- Откуда я знаю?

- Это важно, Паш… Если снаружи, то расстреляли за то, чтобы ты внутрь власти не лез. Если с внутренней, то - как предателя.

- Я голову не поднимал, не рассматривал.

- Ещё бы ты её поднял! Голову в таких местах поднимать опасно… Ну, расстреляли, стало быть, есть, за что… Головой себе не поможешь. Такое сердцем чувствовать надо. Или печенью… Я в своё время одного орла на Кавказе жалел, что его заставили печень Прометею расклевывать. Никакого же вкуса у неё, так, один студень! Меня надо было привязать, вот у меня, как у Силена, печень так печень… Ты лучше скажи, а у тебя во рту при расстреле обол был для Харона?

- Карандаш был во рту…

- А, ну да… - усмехнулся Петрович. – Ты же этот, как его, писатель, твою мать…

Он присел на шезлонге, широко расставив полные ноги, и всей пятернёй почесал волосатую грудь.

- Сушняк, Палыч!.. Надо выпить… У нас там осталось?

Палыч пошарил под пластиковым столом среди пустых бутылок и нашёл среди них одну, недопитую с вечера. Плеснув в стакан какого-то вина, он протянул его Селину и спросил:

- И всё-таки почему – стена? Могли бы и так, из-за угла…

Выпив, Петр Петрович оживился. Занял на шезлонге удобное положение, подоткнув под голову надувную подушку, чтобы удобнее было наблюдать за луной над морской поверхностью между перилами балкона, и заговорил уже наставническим тоном:

- Ты мало забываешь, Паша, мало! Сколько тебя не учу, толку никакого… Стены делят общее пространство на части, бесценный мой, и придуманы людьми, чтобы отгораживаться друг от друга. Как одеждой, забором, языком. Издавна считается, что человек этими родными стенами от чужаков защищён. Ну, и, в какой-то мере, от богов: от их внешних проявлений в природе. Холода, дождя, жары, ветра и всего остального. Можно туда, кстати, пол, потолок и двери с окнами включить… В миру каждый за нарушение своего личного пространства трясётся. Пихается с другими, вытесняет со своего места. Отвоёвывает его и обихаживает, как может. Это понятно?

- Понятно, - откликнулся Палыч.

- Раз понятно, сразу забудь, что я сказал!.. А ещё стены - это неприятие чужого! Глухие границы. Совокупность запретов, табу, установленных человеком самому себе, чтобы не перегрызться всем ненароком… У стены есть только две стороны: внешняя и внутренняя, как у плоскости. А вертикально стена стоит только условно. Для наглядности, так сказать, и ты изнутри смотришь на стену, а другие - с внешней стороны. Как в старом кинотеатре изображение на экране из простыни, помнишь?.. Картинки с обеих сторон бегают, но для одних - слева направо, а для противоположных от экрана зрителей – наоборот. И фильм вы один и тот же смотрите, а друг друга не увидите через этот экран никогда. Потому что живёте каждый в своём пространстве…

- В иллюзии пространства? – хотел уточнить Палыч.

- Нет! Иллюзия только на экране! – возмутился Петрович. – А ты настоящую жизнь за иллюзию принимаешь!

- Не понял…

- Да в мозгах у тебя эти мифы! В голове у тебя стена, в голове!.. Смотри дальше!.. Как скульптор!.. Творец, он всё уже давно создал. Надо только лишнее от стены отсечь, а не своё из глины лепить, как тебе вздумается. Вот тогда и возникнет твой объём, твоё пространство существования… Понял?

- Постой-постой… - начал догадываться Палыч. – Получается, я сам себя придумал, что ли? И меня давно уже расстреляли?

- Ну, наконец-то, дошло! – облегчённо вздохнул Петрович. – Только ты завтра об этом забудешь… И правильно сделаешь!.. Есть там ещё что налить?

Палыч порыскал под пластиковым столом и нашел ещё одну непочатую бутылку. Налил Селину, налил и себе. Выпили.

- Луна-то, луна! – восхитился Петрович, укладываясь на своё место и всматриваясь в ночной небосвод. – Создал же кто-то такую! Не налюбуешься!.. А ты, Палыч, кончай паниковать. Расстреляли и расстреляли, тебе-то какое дело? Им-то, поди, видней…

- Откуда видней? Кому?

- С той стороны стены.

- А?.. Ну, да… - покорно согласился Палыч.

Через минуту пьяный Силен захрапел.

Невидимое море истиралось о блестящую лунную дорожку, как греческая хламида о серебряный пояс аэда.   Или это были поводья от серебряной колесницы Селены, а, может, искры от сгоревшей в огненных объятиях Зевса смертной возлюбленной Семелы, матери Диониса. Но Палычу казалось, что, разрастаясь, луна превращалась в стену забвения, с той, невидимой ему стороны, которая позволяла греческим божествам смотреть на него, земного, в обжитом и простреленном насквозь пространстве.
 
 


Рецензии