Осень в Высоком

Осень в село Высокое пришла, как вор, украв последнее тепло. 
Небо, серое от дыма, нависло над избами, будто сажа в котле. Ребятишки прятались за юбки матерей, а старики, согнувшись, глядели на дорогу, где пыль вставала столбом от сапог. Немцы вошли в село на закате, когда солнце, красное, будто кровящая рана, катилось за леса. Они несли смерть во главе с надменным герром офицером, но смерть эта была аккуратной, в начищенных сапогах, с геометрией ремней и пряжек.
Село замерло. Только куры, глупые твари, метались в сарае, да пес Тишка, хрипя, рвался на цепи…

Двух мужиков — дядю Витю и деда Евсея — по наводке местных полицаев решили расстрелять прелюдно. Больше для порядка и устрашения, поскольку предъявить им было нечего. Но  старший полицай, бывший при Советах конюхом, еще тогда не ладил с дядей Витей и теперь решил свести с ним счеты, а деда Евсея взяли за компанию. На главной улице уже собралась толпа. Авдотья, вдова с войны прошлой, пришла  с иконой Богородицы. «Чего же вы делаете, проклятые!» — закричала она низким голосом и попыталась закрыть собой приговоренных мужиков, держа икону, как щит. Офицер ухмыльнулся, снял перчатку, медленно, будто раздевал женщину, и махнул рукой. Солдат, курносый, с детским лицом, прицелился. Выстрел пробил тишину, и эхо его ушло вдаль, словно тоска по чему-то навсегда утраченному. Авдотья упала, икона разбилась о камень, а кровь ее смешалась с краской ликов святых. Дядя Витя и дед Евсей стояли рядом, не шевелясь, будто уже примирились с судьбой. Их убили следом, без слов, без церемоний…

Ночью село стонало. Горел сарай у реки, пламя лизало луну.
Поп Илья, повешенный на колокольне, качался под ветром, и казалось, что он сейчас зазвонит. 

Немцы пили шнапс в избе председателя, рвали гармонику. А в подполе, под грудой мешков, дрожала самая аппетитная на селе молодайка Анька с годовалым сыном на руках. Малыш плакал, и она, обезумев, прижала его лицо к груди так крепко, что он затих. 

Но её разыскали сволочи полицаи и отдали сильно пьяному офицеру как законную добычу. 
— Раздевайся! 

Если бы он её взял обычным способом, снесла бы ради малыша, как сносят всё в этой жизни. Но офицер схватил её за волосы, резко наклонил голову и стал тыкать себя в её перекошенный от ужаса рот. 

И тогда она, стиснув зубы, из последних сил укусила его за то самое место, где пульсировала жизнь. Офицер завизжал, но она не отпускала. Кровь хлынула ей в рот, горячая и соленая, но она сжимала челюсти всё крепче, будто вся её жизнь, вся её боль и ненависть вылились в этот укус. Он бил её кулаками, рвал её волосы, но она держалась, как будто её зубы вросли в его плоть. 
На крики прибежали солдаты, наконец,  оторвали её от офицера, но драгоценная арийская кровь, оставляя шлейф от Анькиной личной победы над фашизмом, стремниной вытекала из него вместе с последними остатками  гордыни, той самой лжи, что он мол выше других, сильнее, и неприкосновеннее. Офицер зашатался, лицо его побелело, и он рухнул на пол, хватая ртом воздух. А она, с кровью на губах, смотрела на него, не чувствуя ни страха, ни боли, только пустоту. 

Наутро её нашли с выжженными глазами.
А немцы ушли, оставив на земле следы своей цивилизации. 

После них начался затяжной дождь. Он лил, не переставая, смывая  кровь и страдания. Капли стучали по крышам, по камням, по мокрой земле, будто плакали за всех, кто погиб, за всех, кто остался. Дождь лил, лил, пытаясь смыть грех. Но земля помнила всё. 


Рецензии
Помним!
И аз воздам!!!

С теплом!

Василий Левкин   11.03.2025 00:52     Заявить о нарушении