Сцепление птиц
~
«И стихи, и проза, и паксил, и прозак...»
– Псой Короленко. Остров, где всё есть.
«Предпочтительней писать о том, чего никогда не было – о детстве, или о том, что никогда не случится: о смерти. Таковы автобиографические следы (срезы). Следы отсутствия, тающие на вещах. Таковы вещи, стирающие себя в умножении и отголосках имён, некоторые из которых, если не большинство, обречены непроизнесению».
– Аркадий Драгомощенко. Китайское солнце.
~
1. Шов.
Вообразить сцепление птиц – как и любой другой процесс, который создаёт собой нашу жизнь и пронизывает всё наше существование, – дело весьма непростое. Вернее, непростое именно для меня, пока ещё только продумывающего этот сценарий мыслью, неуверенно струящейся повдоль его нестабильных, едва ли реальных поверхностей, но пока ещё не решившегося приступить к делу; до определённой секунды написание виделось весьма непростым, казалось непростым.
«Сцепление птиц» – лишь пустая картонная коробка, поскольку я сразу, не дожидаясь подходящего момента, хочу очистить это эссе от предметности. Вы можете наполнить эту коробку чем угодно, любым содержимым – например, чем-нибудь не настолько сентиментальным, но более пафосным (либо же вообще взять другую коробку). Гораздо большее значение будут иметь скука и воздух. Именно они, как мне кажется, менее всего подвержены присвоению.
Дело и было таким вполне подлинно – до появления первого предложения. Но вот оно уже здесь. С его появлением приходит ясное осознание того, что я никогда не начинал дело, не начинал придумывать никакого противостояния и не ступал на его тропу, поскольку всегда был в нём и, следовательно, обнаруживал самое себя, своё существование из уже наличествующего процесса, по факту свершающегося – и вторично по отношению к нему.
Прояснение контекста очищало образ сцепляющихся в полёте птиц от всех излишних коннотаций; на самом деле, в нём не было ничего, прямо или косвенно связанного с траекторией, пересечением, расхождением, утратой, безвозвратностью. Всё было филигранно. Сцена более всего напоминала вечерний сад камней, наполненный гулом насекомых, или жаркий летний полдень, недвижно застывший в кронах вишен, в зелёном золоте лучезарной листвы.
Итак, дело существует только как процесс действия, действования; дело действительно, а действительность непрерывна, континуальна, неостановима, даже если порой и соскальзывает где-то по неловкости, по неосторожности в крайнюю абстракцию (как в этом предложении). Абстрагирование здесь проявляется в качестве закономерного следствия неумелости, неспособности совладать с материалом, с самим содержанием речи или, вернее, с её ходом.
Это в первую очередь история о литературе самой по себе, о каждом из художников; история, рассказанная изнутри и не обладающая собственной почвой. Иначе говоря, исключительный продукт бессилия перед скукой. Я не могу писать литературу, не способен, однако это не меньший пасьянс среди прочих. Пасьянс из одной карты, которую надлежит перевернуть прямо сейчас. Не стану заводить длинных речей, текст всё покажет сам, абзац за абзацем, если вам будет угодно.
Это такая история, история такого рода, вернее, история, разворачивающаяся по таким правилам, что из неё вы ничего не узнаете, поскольку она существует не «для» знания, но «из» потребности – и отчасти как следствие причинённого вреда; так же, как не узнаёте ничего принципиально нового и особенного, когда смотрите в зеркало, и не важно при этом, под каким углом оно расположено относительно траектории вашего взгляда, который, не говоря уже о том, что не всегда укладывается в прямую линию (которая была бы совершенным его иссушением), может вообще не соответствовать ни одной из известных фигур, не быть подобным никакой фигуре в принципе, ни вытянутой, ни вытягивающейся, ни протяжённой, ни протягиваемой.
То есть, другими словами, я пока ещё не знаю, о чём будет эта история, – прежде всего потому, что она не функционирует в предметно-репрезентативных категориях «что» и «о чём». Условно называя эссе историей, я донельзя иссушаю его, подобно тому, как иссушается взгляд, редуцируемый к своей геометрии (этот пример приведён выше).
Трактории взгляда бесплатны. Почти столь же бесплатны потенции эссе, произрастающего из скуки и воздуха. Таков опыт праздности. Количество возможных путей на практике почти неисчерпаемо (по крайней мере, человеку этот предел достигнуть невозможно). Здесь приведена лишь малая доля возможностей, процент от процента, исчезающая крупица пыли во вращении тёплого солнечного столба.
И нет проблемы в чрезмерном избытке пространства, когда утрачиваешься в нём, следуя, исследуя и безуспешно пытаясь отследить. Писать прозу, и особенно такую прозу – это безумно интересно и увлекательно. Она безынтересна, и потому быстрее всего ведёт к усталости. Однако в конечном итоге это тоже разновидность «чего-то», пусть даже и данная в форме процесса несвязанного скольжения. Потеряться невозможно, потому что слова безутешно конкретны. Нет даже нужды идентифицировать эту склонность. Постепенно, по мере создания я узнаю всё, что надлежит. Просвети меня путём моих символов.
Письмо – не более, чем чтение написанного. Как собрать с пальцев, из мгновения, которое между щелчком зубов и кончика языка. Снимая снятие. Будем читать в плавании пальцев, считывать из сквозной воды. Снимая июльскую паутину с раковины солнца.
А потому и делить этот текст на главы – дело тщетное, ибо как удержишь некомпактность воды; не делил бы даже и на абзацы. Для нашего удобства он поделён как минимум на предложения, и такой ход очевиден, поскольку сообразен изначальной природе текста – так что даже нельзя сказать, что текст был намеренно разделён, этим будучи выведен из предыдущего, иного состояния, – в том смысле, что он никогда не имел иного, первоначальноно вида и никто его впоследствии не разделял. Он, кажется, вообще ничему не подвергался. Разве что инкрустации. И перечитываниям.
Возможно, ваше восприятие, действуя по иным критериям, станет делить его на периоды иного рода (терпко смакуя эту свою способность, попутно стряхивая глянец разрыва). В добрый путь.
Этот сценарий, предназначенный для простой и незамедлительной экранизации – без эрудиции, без навыка, без подготовки, – именуем прозой иммерсивных поверхностей. Когда она есть, то её практически не существует в качестве литературы, она не имеет собственной территории. Здесь вам ничего не препятствует – нет ни барьеров, ни рельефа, требующего тягостных усилий преодоления, – поскольку здесь вам некуда спешить и нечего ждать, не приходится. Сразу спешу заверить, что далее (и далее) по тексту ничего не будет. Разве что плоды инкрустации, которые не успели вылететь из своих непрочных гнёзд.
В добрый путь, если всё прочее опостылело. Вы также можете читать этот сценарий, сидя в углу или отвернувшись к стене и закрыв глаза.
2. Вал.
Я долго не знал, что мне делать с моей скукой, которая, как вы в дальнейшем увидите и убедитесь, была ничем и располагалась нигде, что и было главным фактором её неотступности. Нельзя даже сказать, что она была моей и я мог с ней что-то делать. Она была всем, что было, и внутри неё не было ничего. И она была хороша, как полый шар невозможной степени; даровала превосходные возможности для латерального сдвига в ряды тавтологического косноязычия, в полиритмию спотыкающихся согласных, к петлям петель. Нельзя ведь прожить жизнь вот так – ничего не имея. В пустоту втягиваются гирлянды мелких игрушек. Даже мысли перестали посещать меня.
Тогда я начал создавать их самостоятельно, выдумывая скуку как фон и изобретая к ней дело. Попеременно брал в руку карандаш, сигарету, кофе. Рука неизменно оказывалась пуста, но материал, которому было предназначено составить ход моей жизни, ткался спонтанным, безотчётным рисунком движения пальцев в пространстве беспрепятственного воздуха.
Теперь очевидно: всё было наоборот. Это материал рождался из хода. Первоначальный импульс первой прогулки дал возможность видеть, что воздух создаётся вдохом, когда движешься.
Его – воздуха, вдоха, движения, – прозрачный, гладкий и чуть искрящийся ток был похож на мерцание прохладных напитков, которые великолепно освежают способности ума, когда это так желанно. (Но я по-прежнему отдавал предпочтение кислой терпкости горячего кофе, которая была несравненна в своей способности напоминать мне о том, что ещё не вечер.)
Вместе с тем в нём – парадоксальным образом! – содержались легчайшие, безбарьерные преткновения согласных в духе палиндромов наподобие «ток – кот». Точно так же, как невозможно дважды слитно произнести звук «к», даже если попробуете. Такой воздух, берущий зачин в устье вдоха и заполнявший собой всё пространство следования, был той чудесной целебной силой, которая не позволяла скуке подступиться. Наваждение ступора было вымещено вполне и без сомнения.
Не знаю, как дело обстоит наверху, но в нашем полнокровном, непрерывно полнокровном мире ничего не создаётся из чистоты самой по себе. У меня довольно много мыслей. Иногда я чувствую, что моё сознание подключено к некоему виртуальному облаку и выступает лишь плацдармом, проводником трансляции.
Концепция экрана, экранирования, – это прекрасная возможность для любого эпоса, для элементов синтаксиса, взаимосоотнесённостью которых бытует внешний (или здешний) мир. Однако возможность – это прежде всего и всегда то, чего пока ещё нет; «пока ещё» – голая условность, фигура мысли, поскольку воплощаясь, возможность всецело перестаёт существовать, перестаёт подавать предмет для рассуждения. – Или всегда бытует как вечно иное – пусть так; вам решать (ничуть не решая).
Воздух создаётся дыханием для себя. Дыхание создаёт воздух для себя, чтобы быть. Беспокойство разрозненных заметок возводит романтические бастионы. Движение создаёт чарующие гирлянды небесных тел и их орбиты – опять же, из себя и для себя, чтобы быть. Эффект фейерверка в осколке слепимого зрачка создаёт фейерверк наряду с изумляющимся ему зрачком. Непоколебимая сталь частности – лишь следствие, актуализируемое моментом соприкосновения.
Заблуждение превосходно увлекает и ведёт, прорабатывая детали. Блужданием изобретаемы тропы. Признание: истинный взгляд в том, что я снова поживу здесь немного, задав импульс хорошему, плодовитому рассуждению.
Форма, ключевым свойством которой является катализация самопорождения других форм. Она возникает и существует лишь для того, чтобы размножаться, вызывая к жизни мысль, чем бы она ни была, и вино сладкого страдания. Но я снова хочу пожить здесь немного вовсе не потому, что мне больше некуда пойти. Самоходная плавучая лаборатория, спасённая от спёртости предостережений; оперкулум, внутри которого потому и хорошо, что он свободен принимать извне любую даруемую траекторию, странствуя меж страт благодаря их взаимному скольжению, их взаимосмещению, – и в нём звучит радостная музыка этой неотрефлексированной свободы, где не успеть невозможно.
Страшно признать это, но всемогущество порождает апатию и неподвижность. Где бы ни оказаться под вечер, но если остановиться и спокойно осмотреться, не отпуская сердце, – всё рассеивается: нет повода грустить и скучать, не приходится; всё рассеивается, кроме, разве что, того блаженного, упоительного ощущения бытия, которое в равной степени легко усмотреть через искривлённую призму следа любых бывших тенденций.
То, чему я подвергался, обуславливало саму возможность видеть то, чему я подвергался – наряду с остальным и остальными; и, разумеется, эти факторы, как и моя способность их рассматривать, очень хорошо и точно укладывались в календари той эпохи, в которой я жил, – во многом благодаря тому, что и сами эти календари были весьма точны, весьма совершенны, созданы с превосходным умением.
Здесь для нас становится возможным начать прослеживание принципа, который применим ко всему. Он образует основу механики птичьего полёта в птичьем языке, задаёт его оптику, благодаря чему мы получаем возможность извлечь себя из процесса смотрения на то, как создаётся и разворачивается полотно, сообщающее систему сложения резких штрихов, череду противостояний, – подобно тому, как из резвости горного ручья извлекается гладкость камешка.
Пару штрихов назад мы были у входа. Теперь мы уже внутри. Вы даже не заметили, как это произошло; вы даже не успели заметить, как оказались внутри, не так ли? Мы подбирались к делу. Теперь мы уже в деле и захвачены им, пребываем в нём всецело. Теперь даже сложно представить, что мы существовали до него, прежде него, как-то помимо него. Теперь очевидно.
На самом деле – и это необходимо повторять с определённой периодичностью, как верное интермеццо, – всё это не более чем фигуры речи. Ничего этого не происходило – ни поглощения, ни рассасывания. Мы вошли в движение, не входя, и осознали себя «лишь постольку, поскольку», осознали себя как шлейф, след того движения, которого в данный момент больше нет, которого нет никогда, поскольку оно извечно склонно представать иным.
Эссе состоит из предисловия и парадизиально-сновидческого костра, в котором и сгорает. Вторая часть нужна только для того, чтобы исчерпать импульс, задаваемый первой частью, превратить его в золу, в усталость. Предисловие – основная часть эссе – заканчивается здесь. Пути к изнурению выпрямлены. Плотно упакованный, этот мир может греться в своей неуязвимости, теперь уже нисколько не страшась превращения в золу.
3. Куб.
Сцепление птиц происходило в высоком воздухе – на нелокализованной, безотносительной и, следовательно, невозможной местности. Прежде всего нужно понимать, что этого места нет – само оно нигде не расположено и, более того, нет ни других мест, из которых туда можно было бы добраться, ни транзитных каналов, по которым это перемещение могло бы стать возможным. Нельзя ни приблизиться, ни отдалиться от этой местности; нельзя и вступить на неё, потому что у неё нет границ, равно как нельзя из неё выпасть, поскольку выпадать некуда.
Именно здесь, на этой местности, коренилась точка воссоединения – в суставах сплетений сверкающих потоков, которые несли холодный и горячий огонь, разбрасывая вокруг себя искры разных цветов: ярко-розового, который, остывая, переходил в пурпур; флюоресцентного голубого, который тонул в глубочайшем вечернем индиго; и неугасимого светло-зелёного. Цвета были остры, как в первый раз, свечением каждой искры расточая прикосновения весенних запястий, новую свежесть озона в устье одного вдоха, потребную, чтобы пить.
Русла потоков были могущественны, как рукава гигантской, но невесомой кольчуги, выработанной из терпения льдистых звёзд, и напоминали движения божественной речи в ту пору, когда боги ещё трудились, возводя ярусы мощи.
Там находилось место и человеку – из него проистекали потоки, в нём они исчерпывались; в нём обреталось и само «место», то есть понятие о месте. Собственно, человек и являл собой центр и средостение всех этих потоков, но при этом невыносимо терялся под их абсолютно нечеловеческой грандиозностью, становясь даже меньше, чем предположимость простой аксиомы. Вне и помимо человека ни эта местность, ни эти чудовищные потоки не могли бы существовать. Он же наделял терпкостью драму их тяжеловесного хода, вдыхая в него спряжение судьбоносности.
Надо понимать, что эта местность симультанно объединяла в себе два абсолютно не похожих друг на друга ландшафта. Первый ландшафт был соткан из сияющих грандиозных потоков и ярусов божественной мощи. Второй ландшафт напоминал пустынный остров в пасмурную погоду. В восприятии наблюдателя не было никакого переключения между ними, никакой очерёдности, никакого вымещения одного другим, – они существовали одновременно, причём в одном и том же месте, и в каком-то смысле были одним и тем же.
Оба ландшафта представали в равной степени нелокализованными, заглазными, стохастически утрачиваясь и «падая за ноготь видимого». При рассказе об этих чудных ландшафтах неизбежно приходится иметь дело с большой опасностью, большим риском соскользнуть в принципиальную неточность и вменить им то, что мы привыкли называть пространственностью – объём, соизмеримость, соотнесённость, расположение и тому подобные атрибуты.
Так уж ли эта ситуация отличается от той, в которой прямо сейчас находится бредущий, пишущий? Где находится он, сообщающий обо всём этом как будто со стороны, по результатам уже прожитого? Где оказываетесь вы, когда покидаете места, в которых находились прежде? – покидаете, покидаете, движетесь, движимые, – читаете стихи, переворачиваете стакан, ломаете ветвь и сдабриваете маслом шерсть ваших дойных коров.
4. Гул.
На краю – на линии горизонта – дышал вулкан. Он сотрясал землю, и поэтому казалось, что он был везде, присутствовал неотступно. Да, говорим: на краю, – но, разумеется, никакого края у этой местности тоже не было. Подобно вулкану, извергающему грохот, всё единомоментно было везде и здесь.
Пепел, выбрасываемый жерлом вулкана, тоже был сразу везде, – легчайший, практически невесомый, безупречно сухой и рыхлый. Здесь он заменял снег, свет, воздух и расстояние. Оседая, он создавал твёрдость земли, на которую ложился, подобно тому как облака создают высоту неба.
Непрерывно осыпающийся пепел был необходим, поскольку присутствовал в этой местности как фон для всего остального, задавая матрицу внутренней сопоставимости и различимости: между линией и точкой птицы, между глазом и цветущим деревом.
Цветущих деревьев пока что не было видно, однако их образы исподволь грезились в укрытых пеплом силуэтах согбенных, корявых ветхих яблонь; некоторые из них были повалены (не выкорчеваны, но именно срублены), а иные даже аккуратно попилены, словно бы на дрова; свежие грани древесины источали волнующий, захватывающий аромат, в котором предельная свобода брезжила тревожным, тоскливым и пронзительным чувством такой затерянности, которую, если она хотя бы единожды тебя посетила, уже не спутаешь ни с чем иным.
И действительно: местность создавала ощущение однообразия и, вероятно, вполне могла бы показаться довольно удручающей, так как была бесцветной и мглистой, бестенной, – у предметов ландшафта и вправду практически не было теней. Однако что-то в ней всё-таки светилось изнутри; кажется, само присутствие здесь обладало приятным белым свечением, благодаря которому и возможно было двигаться; если бы не это подспорье, легко можно было впасть в глубокое забвение, обнаружить себя стоящим неподвижно, давно выпавшим из времени.
Это светился пепел – причём свечение проступало в нём неявно, вовсе не в зрительной форме, а как будто бы изнутри. Для глаза, разумеется, он не испускал никакого света. У пепла не было никаких свойств, кроме этого неведомого свечения, – и ещё некоего простейшего однородного тона, который практически неотличим от тишины человеческого присутствия, как если ночью встать посреди комнаты, предельно сосредоточившись, обратившись чистым вниманием, но одновременно с этим полностью исключив из этого внимания самого себя. Элементарный пепел был необходим здесь в качестве предначального фона, предшествующего не только зрению и движению, но и самому присутствию вообще.
Из условий чрезвычайного давления, возникавшего во взаимном скольжении страт, выходили самоцветные камни, являясь обесцвеченному внешнему пространству в первоначально прохладной наготе своего новорождения; следом выпадали оплавленные осколки небесного стекла, прозрачнейшие до черноты, напоминающие обсидиан, горячие – и очень опасные, если неосторожно дотронуться края.
Камни выходили в мир с приятным глухим постукиванием – на несколько тонов ниже того звука, который возникает при столкновении множества бильярдных шаров. При взгляде на пёстрые россыпи этих камней глазу и уму сразу становилось очевидно, что они благодатны, и в них нет никакого зла, изъяна или вреда. Небесный обсидиан сыпался на землю крупными осколками, размером приблизительно с оконное стекло. Сплошной шум бьющегося напоминал ливень, когда ты не думаешь о ливне, – он одновременно был и не был, потому что присутствовал постоянно, однако не захватывал внимание, будучи отодвинут на второй план, но вместе с тем непрерывно отдаляясь, убывая, стремясь к нулю, при этом, однако, оставаясь стабильным, не исчезая и даже ничуть не утрачивая силы.
Здесь появляюсь я, который бредёт по хрустящим осколкам, играет горстями самоцветов, выпуская их из правой руки и вбирая, втягивая их левой рукой. По левую руку – седое море в первом штормовом градусе. По правую руку – бесконечный ряд столбов, образующий безупречное однообразие перспективы; и вперёд, и назад столбы теряются за горизонтом. Откуда я иду? Где начался путь? Кажется, я обнаружил себя только благодаря тому, что есть этот путь, эти столбы, это море, – обнаружил себя как нечто вторичное относительно движения, как его производное, подобно тому как сейчас я существую вторично по отношению к процессу написания этого романа. Надо мной – серое небо, покров бестенности. Я бреду по земле неопределённой консистенции. О ней могу сказать лишь одно: она достаточно тверда, и поэтому не мешает мне идти; эта почва вполне жива, естественна, и пепел смешивается с поверхностным слоем песка.
Вместе со мной отдалённо возникает чудесный водопад, чья сверкающая свежесть таится в молодой листве. Он существует, но идти до него достаточно долго. Возникает старая мельница. Она ещё дальше. Старая сторожевая башня. Примерно на том же расстоянии, что и мельница, но путь к ней лежит немного в другом направлении. (Возможно, порт с кораблями и рынок при нём. Совсем-совсем далеко – настолько, что упоминать о нём в ряду прочего было излишне.) В чём здесь измерить расстояние? И возможно ли, если я нигде? Ощущение, будто оказался на бескрайней заснеженной равнине где-то в восточной Европе. Такой же пепел. Только там есть ещё холмы, холмы.
5. Нет.
В определённый момент началось возрастание внутренней ясности, детализация присутствия, чрезвычайное просодическое дробление. Эту ясность как будто бы нагнетали откуда-то извне – настойчиво и неуклонно. Стало страшно. Чем выше становилась степень ясности, тем более тонкой становилась ниточка, которой я был связан с этим пространством. Казалось, что моё существование здесь стремительно истлевало, равно как и существование самой местности. Угасающий шум морских волн.
До этого момента моё сознание не бросало ни малейшей тени рефлексии на ту ситуацию, в которой я находился, однако теперь – по достижении определённого порога – стало очевидно, что эта местность не может существовать независимо от меня. До разрушения мозаики оставался один шаг. Я начал чувствовать нечто, уже совершенно не относящееся к этой местности.
Наступило глубокое омрачение, свобода упадка. Как хотелось дойти до чудесного водопада! Посмотреть на мельницу или заночевать в старинной сторожевой башне... Теперь взгляд был переполнен белым шумом каких-то мелких осколков; некоторые из них как будто оживали, превращались в нечто вроде мотыльков, приобретали особенный шелест и мелькание, начинали лететь не по прямой, а по произвольной, изогнутой траектории.
Предыдущее состояние не было сном, поскольку сон относителен, он существует только на фундаменте яви, тогда как эта местность была безотносительна, не имела фундамента и не располагалась нигде. Нынешнее состояние также не было сном. Условимся на том, что я каким-то образом знаю это наверняка.
Время дало зазор, допустило его, чтобы осмотреться. Накатило ужасное, невыносимое ощущение, словно всю свою жизнь я находился в ослеплении, принимая аффекты своего тела за театр реальности; словно я всю жизнь просидел в тёмной комнате перед старым маленьким телевизором.
Это состояние не было сном, однако сон внутри него был вполне возможен. Требовалось заснуть. Примерно тем же способом, как я засыпаю обычно. Здесь невозможно было ни лечь, ни закрыть глаза, ни сосредоточиться на отсутствии мыслей, однако надлежало сделать нечто эквивалентное каждому из этих шагов, учитывая специфику вышеупомянутых обстоятельств. Требовалось заснуть – я понял это, поскольку предположил, что именно во сне элементы смогут выстроиться в стройный ряд, чтобы мне стало возможным продолжить этот рассказ. Я не могу сказать точно, имею ли сейчас в виду элементы реальности, сознания или самого рассказа (скорее всего, третье); там всё существовало синкретично, слитно, и вместе с тем не возникало желания как-либо это разделять. Что имеем, если разъять створы ракушки?
Пробудившись, я увидел медленный снег, опадающий за стеклом окна. Его сеяние рассеивалось. Была метель. Она стала причиной отложить весь хитроумный оптический арсенал. Хотя бы ненадолго. – И прожить ещё один день. Непринуждённо.
Словно большей части того, что кажется вокруг, действительно нет (почти настолько же, насколько его действительно не было). Это ощущение было обратной стороной пережитого намедни омрачения, обратной стороной оплавленного ядра, каким его можно наблюдать в полёте сквозь массив испокон веку осыпающейся сажи.
28 февраля – 4 марта, 2025 год.
Свидетельство о публикации №125030405984