Алый цыган! Малиновый конь! Золотая Русь!
(Худ. Ю. Чистяков)
АЛЫЙ ЦЫГАН! МАЛИНОВЫЙ КОНЬ! ЗОЛОТАЯ РУСЬ!
УМИРАЮЩИЙ ПОЭТ! ПРОЩАЙТЕ...
Поэма
...Где встретить мудреца, который забыл слова?
Лао Цзы
...Спаситель наш ведет каждого из нас по дороге скорбей в
Небесное Отечество...
Архимандрид Георгий
...Спасающийся должен облещись в заслуги Спасителя, чтобы
в них, как в солнцеобразной одежде, легче воспарить на небо и там
безопаснее пройти сквозь врата рая, загражденные огненным
мечом...
Феофан Затворник
...Все люди на земле умирают от одной неизлечимой болезни.
Имя ей – одиночество...
...Жизнь – это мост между раем и раем...
...Бог сотворил только человека и природу. Все остальное –
все эти цивилизации, культуры, машины, яства, соблазны – создал
дьявол...
Дервиш Ходжа Зульфикар
...Поэт, ты забыл свое прошлое?..
Ты забыл свою жизнь?..
Ты забыл свое имя?
Ты далеко-далеко уплыл ушел в житейское море греховное в поисках призрачного счастия?..
Да!..
Но!
Русский мудрец оптинский старец иеромонах Никон говорит: Никогда не было, нет и не будет беспечального места на земле… Беспечальное место может быть только в сердце, когда Господь в нем...
...Да! нет на земле беспечального места, поэт!
А ты всю жизнь искал такое место на земле, и чудилось тебе, что находил…
А ты, поэт, всю жизнь искал праздника и утешенья в девах в женах в преданных друзьях, уязвленно блаженно влюбленных в тебя, в вине многих травяных курчавых застолий у вешних рек и морей и ручьев…
Ах, почему рожденный у ручья мечтает помереть преставиться на брегу океана?.. ах почему? почему океанского ветра всю жизнь не хватает ему?.. ууу!
И вот тебе уже пятьдесят лет, а ты все ищешь беспечальное веселое место на земле…
И уповаешь и не веришь, что нет его!..
Увы! увы, поэт...
А самое печальное на земле – это стареющий поэт…
Ах, поэт, и что же в сердце твоем доныне нет Бога, а только утлая жажда вечного праздника?.. алчба жен распахнутых и вина низкого дурманного и бесед с новыми обманными друзьями?..
...Но жажда жен – это святая жажда поместить продлить свое урожайное обильное семя! и это жажда бессмертия...
И что за нее казнить человека?
...Ах, поэт! старость бедность сластолюбие и безбожие объяли тебя нынче в одиноком подмосковном деревянном дачном домике-ковчежце твоем дождливом сиром сиром сиром…
И куда ты умчишься на этих понурых утлых четырех конях, которые еще дряхлее и тленней тебя!
Воистину безбожная слякотная сластолюбивая нищая старость – смрад последних земных дней!.. да...
...Поэт! но ты сотворил великие русские поэмы, но нынче забыл их и нынче мелко одурманенно рыдаешь трясешься сладостно от пошлой хлесткой чадной суетной площадной песни…
И ты, блаженный божий творец певец вечных гимнов, нынче рыдаешь от привокзальных цыганских мутных рыдалистых извилистых песен…
И кому нынче нужны твои величальные гимны, когда вся Русь стала гнилым продувным вокзалом, где прощаются навек друг с другом слезные роковые погибельно разлученные слепыми властолюбцами имперские братские, а ныне люто сиротские народы народы народы?
Ой, поэт! кому в нищем пьяном шалом поле? или в воровском городе Москве, обреченном Содоме, нужны нынче величавые колокольные многозвонные, многоцветные песнопенья во славу Руси? А?..
О Господь кромешного одиночества моего!..
О Господь! я далеко ушел уплыл в море мирское греховное плотяное и уже уж не видать мне обратного вожделенного брега берега Твоего…
…И я ушел бежал этой дождливой осенью в подмосковный всепианый поселок Икшу, и тут живу тлею уж не уповаю уж не надеюсь, а глухо томно согбенно распростерто пью пью дурное кривое самодельное ядоносное черноплодное рябиновое вино и...
...В сентябре одна ягода, да и та горькая рябина
В сентябре синица просит осень в гости
В сентябре и лист на дереве не держится...
А как русскому обделенному со всех сторон человеку самогон не пить и на земле устоять удержаться?..
...И я запиваю кривое падучее вино кислым божьим козьим целебным молоком, которое покупаю у старухи Варвары, которую в Икше кличут колдуньей – блазнительницей козьей, а я люблю ее в пустынности моей и слушаю хмельно забвенно косноязыкие захлебывающиеся пророческие притчи козьи ее..
Козам что ли рассказывает поверяет она их в звероватых языческих угрюмых русских лесах да лугах?.. не знаю...
А может, и я уже от пьянства стал козий дочеловеческий язык понимать?..
А может, и я уже козел или внимающая старухе Варваре дойная коза?..
Ай, Господи, да что я? да куда? куда? куда?..
Ах, Господь мой!
Зачем поэту доживать до таких поздних квелых кислых козьих лет? до такого одинокого вина? до такой осени? до такого перебродившего крупитчатого козьего хмельного молока, в котором блаженно увяли уснули златотелые шмели и смоляные лесные густые мухи мухи мухи?.. а?..
...Древние мудрецы говорили, что боги забирают своих любимцев молодыми на небеса, чтоб не видели они мглы и муки старости…
А меня забыл Господь на земле русской осенней как копну сеногнойную полевую в которой лишь тихие хладные мыши-полевки…
...Почему полевая осенняя зябкая мышь любит ветер листобой а?
Потому что от ветра в саду моем осеннем кротком крохотном падают яблоки и сливы…
С яблонь и слив мускулистых к осени а к зиме задумчивых…
И мышь тайно пьяно ест падалицу…
О как мал неслышен робок невнятен сладок след укус зубов мышиных на тихой падалице…
О как любит чует чает полевая мышь осенний одинокий ветер листобой кормилец...
...А одинокий озябший опоздалый комар летает недужно вяло по дому моему…
Но если я убью его – то стану совсем одиноким одиноким одиноким...
Ах, поэт поэт!..
А почему в позднем августе иль сентябре звездопады текут обильно в небесах?..
И кто снимет этот осиянный урожай?..
Ах, поэт, а почему в августе-сентябре яблокопады бьют сыплются в одичалых древнерусских храмовых монашеских заброшенных избыточных садах садах?..
А почему почему в августе-сентябре стоят высокие высокие травы травы некошеные безлюдные необузданно вольготно переливаются перекликаются шепчутся высоко вздымаются? маются? ждут кого-то травы? косцов что ли пианых пианых пианых? влюбленных тайных повальных?
Ах, травяные постели, мне уже не бродить не лежать в вас с полевой луговой нечаянной возлюбленной моей!..
А травы стоят высокие в августе да сентябре, чтобы падучим кочевым звездам странницам недалеко было падать…
Чтобы яблокам не больно было о землю колыбель травяную духовитую рушиться падать падать! да!
Чтобы звездам недалеко а яблокам не больно было падать в густовысокие густомятные густостоячие густозабвенные травы в луговые овсяницы...
Господь! но как в дожде звездам одиноко мокро уныло печально падать?
И от падучей звезды и от падучего дождя я всегда пью и рыдаю…
И от небесной воды и от небесного огня всегда темно бездонно грущу да маюсь я...
Господь! осень ранняя уже, хотя лишь исход августа серпеня густаря, а дождь густарь дождь сеногной валит клонит сокрушает травы травы
А может, уже сентябрь хмурень и Иван Предтеча гонит птицу за моря далече?..
Не знаю я, когда я небрито немыто пьян: август за окном иль сентябрь?.. А?..
И никто на Святой пианой Руси нынче не знает – август нынче или сентябрь? Только птица кочевая отлетная знает да и она молчит в бирюзовых небесах за тучами дождливыми... да... да... да...
Ах, поэт поэт мудрец сладкопевец надмирный небесный! и чего ты извечно исстари печалуешься жалуешься?
Иль поэт – это неутоленная колодезная печаль?..
Господь! а почему Твои хищные птицы – ястребы соколы орлы – с высоких небес так жалобно кричат? верещат плаксиво рыдалисто?..
Может быть, потому что с высоких небес зоркооко видят чуют они метанья-страданья божиих тварей?
Вот коршун коршак остро кричит!
Вот ястреб-тетеревятник над икшанским златопадным мокро-золотым лесом стоит витает плаксиво стенает!
А что мне бескрылому не рыдать? не пить вино веселое крылатое раздирающе сладкое вино вино мое? ..
Да и в летучих падучих моих легких завелась от голода и состраданья к нынешним людям русским, невинным смиренным жертвам, поселилась тля чахотка человечья огневица скоротечная
Господь! и так дал Ты мне избыток страстного плотяного огня – зачем еще и эта огневица?..
Кашель бьет меня, грудь разрывчатая надломленная стала, гортань горчит течет аломокрая и похожа на астраханский переспелый арбуз, который разрывается раскалывается и без ножа алчного…
Алые алые арбузные пятна на платке иль полотенце льняном плывут свежо, когда я подношу их ко рту, к челу виноватому обреченному моему...
...А дождь объял отуманил жилье мое нищее одинокое, и ничего мне, сонному, не хочется не хочется не можется... а помереть уснуть навек не хочется? иль хочется? иль теплится еще жизнь моя?
А никого никого окрест в дожде, а в ночи дико мокро зверовато, и ножом нечаянным иль пулей нежданной от лихих людей русские безбожные наши пространства нынче чреваты, и разбойными хожалыми свирепыми от нищеты и пьянства человеками Смутного Времени исполнены...
Помереть безымянно что ли? выйти в ночной дождливый лес и зарыться в мокрые листопады навсегда?..
И ни весточки, и ни косточки!
И только голую кость найдут, когда снежные талые воды лесные сойдут! Уй!..
Но! но жаль мне ночи дождливой этой!..
Жаль домика-ковчежца моего плывущего одиноко всхлипывающего в ливне ливне ливне!..
Но жаль мне леса одичалого неприкаянного икшанского, который стоит без любви людей и где уже кабаны и волки рыщут... лес звереет без человека...
Но жаль мне жизни моей останней донной согбенной скошенной схороненной заживо запьяно в домике этом лесном забытом, где лишь вино и чахотка – одне спутники собеседники гости мои...
…Тогда я надеваю дряхлый затхлый ватник и выхожу в сад мой, который давно затужил закручинился опечалился одичал без рук моих и где на грядках, заросших сорняком, ежи поселились и разрослись и по ночам пугают меня…
Но! вот земное чудо! куст любимых моих ширазских гранатовых пурпурных роз сохранился, царственно выжил средь хищного душного сорняка и в свой срок в дожде невинно расцвел раскидался атласными мокрыми духмяными лепестками
Горьким миндалем и маслянистым грецким терпким орехом пахнули на меня вымокшие до корней розы, когда я подошел и склонился над ними и опустил погрузил пьяные шалые ноздри мои в их сокровенное слоистое дурманное девство…
О, блаженно! Горько! Медово!..
Может, самое печальное в мире – это мокнущий под ливнем осенним забытый покорный райский куст роз?..
И я вспомнил древнее изречение: Ад – это облетевший рай...
Но!..
Куст в дожде! для кого ты расцвел? для кого теряешь даришь роняешь дивноструйный бархатный пурпурный слезный дух свой?..
Но!..
Великий безвестный безымянный сладкопевец поэт, а ты для кого сотворил поэмы свои! для кого Господь нашептал тебе их а ты лишь покорно запечатлел в седом святом русском Слове?..
Ах, поэт, а для кого твой дар в вечном русском дожде? в вечной русской мгле, в нищете Святой Руси сотворился соткался расцвел? О!..
Раньше знал тебя народ, а нынче в погоне за нищим хлебом забыл тебя…
И кто поет райские песни в аду?
И кто погружает павлинье расписное перо в серый унылый хвост деревенской курицы-кормилицы Руси?
Ах, поэт! теперь только внуки иль правнуки отыщут и оценят поэмы запыленные твои...
...И вот я раздвигаю мокрые матерчатые шелковые измятые лепестки гранатовых роз, и они одиноко благодарно струят летучие ароматы в бедные ноздри мои, привыкшие к затхлому запаху самогона, похожего на уксус…
Чу!.. да да! вот она!..
Вот!..
И тогда в ливне я я я вспоминаю дальную пыльную таджикскую татарку Гульсумммм Алллфью-Уль-Олль-Фью первую девственницу мою...
Когда она в алом шелковом тугом круглом платье тесном тесном телесном своем склонилась над кустом вечерних ширазских роз в дальном сгинувшем кишлаке Чептура вечереющем мреющем в комариных душных рисовых водяных полях полях полях…
Ах, Гульсуммм Алльфффья Улль Олль Фьяяя!..
Кто пустил тебя в ночь одну в мусульманских неистовых запретных для одинокой женщины полях?..
Иль ты была захожая прохожая послевоенная сирота?..
Иль не знаешь, что с придорожной алычи всякий путник волен срывать ничейную пыльную ягоду?..
Но! ты стояла ты стоишь склонившись над кустом гранатовых алых роз и раздвигала и доселе раздвигаешь лепестки пахучие змеиными камышовыми перстами…
И у тебя были долгие долгие ногти рысьи когти, какие бывают лишь у беглых сирот (из каких ты пришла заплаканных детских приютов-домов)…
А у куста были ярые молодые шипы разрывчатые…
Но!.. Гульсуммм!..
Ты раздвигала лепестки роз и вдыхала гранатовые ароматы а я неслышно подкрал¬ся в вечерней лебединой павлиньей фазаньей лазоревой крылатой дорожной пыли пыли и ты склонилась над кустом а я склонился приноровился притомился переспело туго над тобой…
И! так густо дурно сонно маково конопляно бредово источали ароматы приблудные розы розы розы, что ты не слышала меня Гульсуммм Алльфья Фью Лью..
И я неслышно как снимают кожицу пленку с перезрелого захматабадского златотекучего персика собрал снял твое шелковое платье платье и а ты была нага без изоров-шаровар и я почуял, что ты ничья, что ты придорожная алыча, что ты сирота послевоенная, когда целые народы стали нагими сиротами, как нынче, в Смутное Время воров татей убийц не таящихся, когда погибла смиренная Русская Империя и великая мощь сменилась в одночасье великой хворью-немощью…
И только шелковое платье сквозистое на пирамидальных дынных грудях и круглых как колеса ферганской неистовой арбы ягодицах и только шелковая каракулевая курчавая девственность одни были у тебя Аллльфья Фью Лью моя моя моя…
И! ты раздвигала перстами лепестки дурманные а я неслышно по-кошачьи сзади таясь не дыша льстиво нежно разнял раздвинул твои спелые лядвеи шелковые…
И они были шелковистей твоего платья и шелк пелены преграды лона потаенного я неслышно надорвал нарушил Гульсумм Алльфья моя моя а лепестки твоего алого бутона раздвинулись расширились и недвижный бутон стал текучей розой Аллльфья моя моя дева дева и уже жена жена жена жена
И когда ты почуяла поняла – то уже уже алые девьи неповинные крови текли по твоим живым шелкам
И тогда ты не оборачиваясь нашла меня своими рысьими разрывчатыми ногтями когтями ибо ало и больно было тебе
И тогда ты все так же стоя шелковой спиной ко мне стала яро раздирать когтями меня и мой победный мускулистый мускусный алый алый окропленный окрыленный зебб фаллос и мне почудилось что это разгневанный куст ожил и рвет меня всеми не-обузданными шипами! шипами! шипами...
…О Господи! так скоро возмездье Твое?..
Но как блаженно! дивно! больно! сладко! сладко!.. еще помучь и потерзай меня шипами, куст! и разорви меня когтями, придорожная моя возлюбленная алоногая та-тарка!..
И! я не отстранялся, не бежал, а давался, а повинно покорялся родным бушующим когтям шипам моей татарки…
И уже мои отроческие девственные крови по мне бежали ало ало курчаво как змеиные ручейки с веш¬них талых очнувшихся гор гор гор…
Ай, Гульсуммм Алльфья Уффья Фью Лью! прощай!..
Аль жива ль ты ныне возлюбленная моя?..
А я так и не увидел твоего смутного дивного алого пурпурного лица!
Тебе ль стыдно было повернуться ко мне, жена скоротечная моя?..
Иль сумерки быстро перешли в ночь на рисовых водяных полях и в ночи запели малярийные комары и я бежал не увидев твоего лица?..
Айя...
Ах, Гульсум! прощай! прости меня...
Но мне мало дней живых осталось...
И я в последний раз тебя тебя вспоминаю у дождливых русских роз гранатовых...
Но!.. О Господь мой! О! нет! нет мне прощенья…
О как же мог я ее оставить у куста того? и уйти в рисовое мреющее поле, где кричали от любви лягушки и звенели от любви комары и вода застойная была горяча от азийского голого солнца…
Но как я мог оставить ее обагренную алую у куста гранатового?..
...Поэт! но молодость жестока! но молодость – это хищная засада прыжок гон охота но жестоко бесповоротно семя молодое кишащее необъятное ярое!..
...Но! как? я? мог? ее? оставить насмерть на века в том сиротском бедном изорванном измятом платье у того куста маслянисто пурпурных роз роз роз?...
И вот одиноко тлею со всеми грехами моими в дожде в чахотке алой в домике моем нищем подмосковном всеми забытом…
И скоро скоро грядет мне возмездье за грехи мои и там там в облетевшем адовом ледяном саду адовом мне предъявят и то сиротское поверженное погубленное платьице... да!..
В аду мне покажут то льющееся девьей кровью платье...
Айе! ай мне! ой мне!..
Но! ведь и она меня когтями как шипами исцарапала измяла искровавила...
А потом вдруг пожалела и остановилась и по-сиротски по-детски по-бабьи по-матерински жалеючи меня зарыдала…
А я ушел в ночные рисовые мяклые поля и там солнечной жаркой водой омыл свой первофаллос и клубни корневища горящие болящие томящие ядра мужа…
О Господь! ты видишь – она меня тоже окровавила...
Да какая это малость! какая нищая плата расплата за то сладчайшее алое платье и шелковые внимающие покоряющиеся лядвеи... тихо раскрывающиеся...
…О Господь мой!..
И вот столько лет прошло а я еще многогрешный тут, на земле осенней а не под землей немой, а я опять стою над зыбким мокрым кустом ширазских роз и от тоски ночной срываю алыми чахоточными губами влажные лепестки и ем, жую их, вспоминая о розовом варенье, которое некогда варила бабушка Раиса моя…
Я ем квелые, от дождя утратившие аромат лепестки…
Старый поэт – это куст роз в дожде утерявший аромат свой? Ой ли?..
А я ем лепестки и все-таки чую на языке последний мед предзимних роз
А я ем лепестки и трясу маюсь в ливне мокрой головой...
...Поэт, что ты трясешь головой? от старости? от болезни Паркинсона?
О Господь мой!..
Ты знаешь – я трясу головой в дожде, как куст мокрый отряхивается от дождевых капель... и я хочу вытрясти из бедной головы моей заботы и упованья суеты мирской и особенно сладкие болезные воспоминанья, а их множество ройное жалящее...
Самое больное томительное в мире у человека – это запоздалые воспоминанья и я хочу в ливне непробудном вытряхнуть их из головы многозаботливой многострадальной моей, ибо в молитве сказано: Избави меня, Господи, от многозаботливости, многопопечительности...
Но самое печальное в мире – это роза под дождем? это лысый поэт над дождливым кустом роз?..
Нет! самое печальное в мире – это старец, объятый воспоминаньями, жаляшими как пчелы разъяренные распаленные разворошенные...
Но! я не хочу! не хочу вспоминать! не хочу уходить заживо в страну усопших!
А хочу и в этом мертвенном ливне осеннем жить длиться тлиться еще! еще! и в этом дожде еще! и с этими чахоточными судорожными съеденными тлей скоротечными последними легкими еще еще я хочу длиться тщиться еще как раздавленный дождевой червь на тропе виться еще! о!..
Я еще хочу плотски тлеть дышать страдать! я еще хочу, Господь мой, сладко терзаясь помирать! да!..
О, еще не насытилась плоть грешная скоромимопроходящая моя...
И я хочу помереть не в чахлой тленной больнице а на берегу вечного ночного Черного моря, уткнувшись уйдя на прощанье во груди перси в колени во мраморные живодышащие окатыши в телесные округлые неистовые купола купола яблоки сахарные девьи…
И слышать чуять, как зверь, дух бег девьего начального тайного духовитого в сокровенном лоне – лоне межножье семени, от которого все мы явились изошли на землю…
И зверь уходит издыхать тайно в близкий чудотворяший лес икшанский, а я хочу помереть навек сомлеть, уткнувшись в девичьи доверчивые живомраморные невинно неловко распахнутые ветреные трепетливые пугливые ладные сметанные колени колени…
Как майский пицундский пыльцовый изумрудный жук рогоносец погибельно томительно засыпает в сладчайших бредовых апельсиновых млекотворящих цветах магнолии развалистых атласных...
...И поэт рыдал в дожде над кустом беззащитных ломких роз роз…
А кто в дожде необъятном осеннем? а кто на Руси сиротской слезной? а кто не рыдал? а кто кто слышит наши слезы в дожде?..
Только Господь наш? Только Спас! Который слышит даже вздох полевого муравья!..
...Поэт! Творец величавых печальных гимнов, что ж ты?
Всю жизнь ты мечтал о чутком читателе и в дни одинокой печали Господь посылал редких, внимающих твоему слову гостей, но вот становились они все реже и реже, а нынче не стало их…
Народ русский кроткий, смиренный до гроба, нынче так пригнетен своими самозванными вождями-ворами, что нет сил у него голову поднять от голодной земли и поглядеть на звезды.
Да и звезды в глухом дожде...
...В старости у человека врата дома широко распахнуты для болезней и несчастий и только узкое окошечко, только форточка открыта для добрых вестей
Иль не знаешь, поэт?..
А Русь нынешняя – дом старости такой...
...Но тут они явились! тут! они! явились у дверей дома его в дождливом саду, и поэт увидел их и зарыдал от счастья, как в молодости избыточной…
И поэт, стареющий невольный пустынник изгнанник полночный одинокий радостно понял, что кончилось его дождливое одиночество…
И Господь послал ему ночных нежданных гостей в житие его тоскующее...
То были две его младые соседки, сестры Евва-Аркадия в песцовой вольной обильной шубе и Дарья-Софья-Леокадия в черном монашеском тугом долгом платье…
Яблоками мокрыми спелыми двухфунтовыми антоновками что ли пахло в дожде от них! от улыбчивых хмельных свежих лиц их! от тел хищных младых волнующихся их, готовых к спелому деторожденью…
Мать их Елизавета Русь трудилась тратилась избивала жизнь свою нежную пыльцовую белокурую на железной дороге, и там, на непосильных мужских работах, стала пианицей…
И это страшное, последнее бедствие пришло на Русь, когда пьют уже не только мужи, но и жены светлокудрые надорванные темно беспутно пьют колодезно…
И нет страшней картины на земле, чем когда пьяная мать шатко улыбчиво отрешенно виновато бредет по земле с малыми чадами, притихшими вокруг подола платья ее...
Да!..
Но когда-то квелый гнилой плетень между домами и дворами Елизаветы и поэта изник, мшисто пал, и там росли кусты крыжовника «негус», где всегда вила умное гнездо малиновка, оберегаясь шипами куста от диких змеиных кошек…
И много лет назад, поздним августом, околдованный звездопадной звездоосыпчивой ночью, поэт бродил у крыжовника и обирал пьяные медовые колючие ягоды…
И сюда пришла пьянокудрая пьяногрудая пьяноногая Елизавета и сказала тихо:
- Поэт! муж мой пьяно спит, и давно нет малиновки в гнезде моем, а я хочу ночного лакомого крыжовника…
А ты сорвал мне терпкую томную темную ягоду, а я ее спрятала в лоне в гнезде своем, и если достанешь ее хмельными губами – то вместо ягоды, вместо мали¬новки я впущу тебя!..
Я впущу твоего алого алого охотника в ноги мои атласные сахарные! а лоно а гнездо мое алое алое текучее сладчайшее алчущее и ты в нем возрадуешься истечешь небывало!..
Ай Господь, муж мой спит, а мне все равно гореть в аду, а я уже избилась истратилась на адовой железной дороге земной и не боюсь небесного ада...
...И поэт сметливо нашел ягоду и они сели переплелись нагими телами поменялись перелились перемешались алчными чужими телами под кустом крыжовника «негус»…
И муж Елизаветы глухо спал…
И даже малиновка в гнезде не услыхала их затаенного кошачьего коровьего двумычанья двудыханья двулепетанья двубормотанья двусодроганья двумолчанья, когда плоть двух становится одной плотью...
И там, у куста когтистого рысьего грешного, поэт и Елизавета менялись текли совпадали млели вита¬ли талыми телами…
И всякое лето, когда созревал крыжовник, они молча яростно ненавистно сплетались сходились под ночным бредовым кустом кустом кустом...
...И вот теперь дщери Елизаветы багрянопианой давноусопшей – а она уснула пианая на рельсах и поезд прошел по ней но она так и не проснулась блаженная улыбчивая – и вот теперь дщери Елизаветы пришли к поэту, который помнил их еще незрелыми прозрачными кривоногими дивными девочками, а потом златоволосыми златотелыми девами, а иногда смутно и радостно казалось ему, что это его родные пригульные гулевые крыжовниковые чада, кровиночки трепетливые родимые…
Но поэт испуганно отметал эти виденья-прозрения, ибо не хотел боли состраданья и тайно страшился Божьего Возмездия, ибо с некоторых пор чуял над собой вездесущее суровое Божье Око…
Оно глядело на поэта с небес и днем и ночью, и от него на всей земле негде было спрятаться...
…О Господь мой! я многогрешен, но я любил, как дитя, всех людей, и в каждом муже встречном мне чудился брат, а в каждой жене – сестра, но так мало людей любило меня... и так безответно прошла любовь моя... и жизнь...
Поэт любит всех людей на земле, а его любит только близкая слезная горстка...
И потому поэт всегда печален, как дитя, которое протягивает ручонки веселые к прохожему человеку, но тот хладен...
О Господь! а почему во времена хмельной молодости моей, когда только похоть копилась томилась во мне, как и во всяком молодом муже, в мой блудный падший дом шло шло шло множество дев и жен, а нынче, когда я понял, что такое любовь, и, восхищенно нежно бережно любуясь возлюбленной своей, ценю лелею смакую всякое тонкое движенье и порыв ее, уже никто-никто не грядет, таясь, в дом просветленный прозревший мой?..
О!.. никто не стучится в дом забытый мой... значит, скоро постучится Последняя Гостья – смерть...
И вот у молодого пианицы вина в избытке, а у старого дегустатора нет вина…
Иль жены идут только на зов плоти и похоти, как рыбы на крючок с червем?..
И вот я полон чистой любви и отчей нежности, а дом мой в дожде сирота и постель моя уныло одинока словно я вынес ее в дождь и никто не идет к ней...
И вот я прозрел просветлел а жены лакомые покинули меня...
И кому нужны любовь и нежность неприкаянные мои?..
Роза роза зачем ты в сиротском дожде расцвела?
...Нам! нам! нужны любовь и нежность и сладость палых одиноких в дожде гранатовых роз роз роз... о промокший певец опадающих рощ! – лепетали Евва и Дарья внезапные...
И сестры стали хищно и пиано, как ушедшая их мать Елизавета Русь, обнимать поэта в дожде и целовать его…
И веселым вином и молодыми губами и зубами и вожделенными девьими телами пахло от них в сыром дожде…
И поэт повеселел забылся замутился сладко обреченно средь них и отошел от вымокшей, как забытое на плетне бедное белье, розы розы...
...Поэт!..
Ты забыл о Руси осенней необъятной и в ливнях…
Ты забыл о древнерусских золотых святоотеческих борах новгородских переславль-залесских и валдайских сокровенных, где еще бродит русская седая святая монашеская родниковая душа...
Ты забыл о борах древлих и душе русской чистшей, а только самолюбиво самотленно сластолюбиво бередишь лелеешь свою душу-рану одинокую, в которой лишь гордыня и обида и печаль земного тлена и хладная зола былых кострищ...
А боры – отцы осенние златомудрые печалятся тоскуют о тебе!.. да...
Нынче многие чуткие человеки бегут из обреченных городов в пустынные деревни…
И мы купили дряхлую избу в далеком валдайском селе Едрово умирающем заживо и мы хотим поднять поправить косую земляную избу нашу и вдохнуть возродить там жизнь и возжечь свечу веселья забытую на Руси голодной…
Поэт, поедем с нами в Едрово!..
Там озеро Едрово древлее! там грибы боровики белые несметные и подберезовики с крепкой малиновой шляпкой!..
Там боры берендеевы заветные!.. там дикие звери прирученные неубиенные!..
Там человеки русские нетронутые негрешные земляные чистые, как лесные малины лепетные лесами тайно лакомо взлелеянные!..
Там целебные русские холомы и духи травяные воздухи неуморенные!.. там луговые овсяницы многоросистые шепчутся лепечут покорно желтея золотея…
Поэт, едем!..
Там от мокрого слезного лугового настоя духа дикого аниса цикория короставника пижмы и укропа оживут больные предсмертные легкие твои!..
Едем!..
…У сестер была старая машина, и они в дожде в ночи ехали по тяжким горбатым ползущим дорогам русским…
А потом был день нераскрывшийся ненастный, а ливень мелкий густой и днем, при свете божьем, не оставлял землю осеннюю мглистую низкую…
И леса боры придорожные блаженные заветные, по которым так тосковала душа поэта и поверженные сокрушенные легкие его, и эти леса, исполненные мокрого древнего древесного лиственного палого золота, таили многую скучную осеннюю воду воду…
И поэт устал от вод многих сонных и спал в машине, как дитя слепое в утробе чреве матери далекой…
И проспал Русь осеннюю святую незнакомую мокрозолотую мокролесную, покинутую что ли всеми…
Проспал прогрезил в душной тошной захлебывающейся машине и на сонных его губах то ль розовые гранатовые лепестки, которые он от роз оторвал, шевелились, то ли хлопья больной слюны пены чахоточные растеклись расцветали тихо тихо тихо...
...А в ливень всё и все на Руси осенней никнут клонятся к земле, как неизбывные несметные травы луговые овсяницы клонятся ко сну к небытию, все живые души и те, что лишены души живой: травы дерева звери воды...
Но кто сказал, что лишены они зеленой чуткой души?
И потому поэт возлюбил из великих религий буддизм, ибо в нем душа человеческая перекликается с душами звезд и трав и зверей и камней, а в иудаизме христианстве исламе ликует только человек! только человек!..
И от этого разве не устает одинокая душа человеческая? бежавшая от мирозданья?..
Господь! прости мне мои муравьиные метанья!..
…В село Едрово поэт и сестры приехали уже новой ночью, но в том же непробудном ливне, и нашли свою окраинную избу у самого огромного сапфирного озера, по которому ливень серебристо сеялся осыпался сыпался сорился…
Озеро туманное было, матовое, словно из густого малахита…
Озеро туманно оловянное было и словно излучало какую-то древлюю тайну...
Тут поэт тяжко сыро проснулся и вышел из машины на берег утлый топкий похмельный промозглый…
Окрест туманно темно дождливо смертно слезно чуждо чуждо было было было…
Хотелось что ли навек уснуть? напиться? утопиться в этом звероватом озере, где никто и не станет искать утопленника…
...Я тут живой никому не пригодился, а кому ж я нужен буду мертвым? – смиренно подумал сладкопевец, чьи песни никто не знал в народе русском – Хоть рыбам озерным хищным радость доставлю... хоть рыбам...
Но тут Евва-Аркадия вдруг сняла сорвала с себя богатую песцовую шубу и другие модные греховные одежды узкие и стала в ночи в ливне перламутрово скользко нагой нагой
И пошла по текучей дикой земле в озеро хмельная веселая курчавая головой беспутной и сладостным тайным островком лоном жены и закричала заверещала:
- Поэт! я Евва-Аркадия! Евва-праматерь! прадева! пражена человеков!.. А нагота Еввы свята!..
А я люблю бродить нагая босая и летом и зимой!..
И не боюсь холодов русских и ветров северных и трав осенних луговых овсяниц дождливых обмочливых!..
О! я люблю ввергать тело свое живомраморное в колючие косматые проруби крещенские и там тереться чудить, как рыба лещ икрометная ищущая декабрьская январская живоледяная!..
Рыба я что ли? Ай! быстротечно молодое серебро текучее наготы моей, поэт!
Гляди!
Иди в воде ко мне!..
Иль убоишься нежного льда нашей праматери-воды!
Иль не возлюбишь не обнимешь меня в податливой воде?..
Иль не обогреешь меня, поэт?..
Иль забыл, как мать мою Елизавету лелеял ты у куста крыжовника? А?..
А она говорила мне что ты отец наш...
Иль отец не пойдет к дщери своей? иль?..
Ай! не бел камень гладок чист во озере Едрово мертво лежит ворожит, а это тело мое мраморное жемчужное перламутровое переливается ликует колеблется ждет, поэт!.. Пойдем в озеро ночное со мной и там сотворишь то, что творил ты с матерью моей! ай певец!..
А в воде осенней ленной слаще вольней любить, семя сладимое творить дымить, чем под колючим кустом крыжовника! да! да!.. Ой, люли! да...
Да и сколько тебе живых дней осталось сладкопевец горькой Руси?
Иль не загуляешь напоследок в ледяной святой воде?.. Ой, люли! ой, деде!..
Ой, забьемся сольемся рыбами в малахитовой сапфирной звонноледяной воде воде воде...
…Тогда поэт зябко покорно снял с себя сапоги ватник штаны прокуренную русскую рубаху-косоворотку, которую самодельно сшил себе сам, ибо негде на Руси купить русскую старинную просторную одежду, а все носят заемные куцые западные обмылки сатанинские, и положил бедные свои вымокшие одежды на прибрежный чистый песок рядом с песцовой шубой Еввы…
Потом он щедро хлебнул из бутыли черноплодного рябинового самогона и пошел вошел нагой в моросящее звероватое клубящееся осеннее озеро Едрово…
И тут объяла обняла схватила пронизала бедное его остаточное тело дикая огромная ледовая вода и вольно разметались в древней стихии его руки и ноги и стало ему дивно и просторно плыть дышать и жить в ночной купели и забыл он о смертной болезни своей…
А донный затаенный песок под ногами поэта ласково мягко уступчиво поддавался рушился осыпался раздвигался и щекотал ступни, зыбуче проплывая через пальцы пергаментных худых ног...
...А над ночной сонливой водой уже уже поднимался брел молочный морок туман и сокрывал пьянил их…
И Евва нежно туманно обняла объяла окружила опутала поэта в воде скользкими неслышными пуховыми руками и ногами объяла поэта как белыми водорослями мраморными
И стала яро умело пытать целовать его в губы и влажным языком лизать его мокрое счастливое туманное лицо и глаза лизать как верная собака, а алчными нежными туманными перстами в серебряной воде тайно сладимо направлять привораживать к лону текучему своему его колосистый ствол-фаллос, что стал от льда вод как шалый алый недреманный камень…
Дивно в дикой белой туманной ворожащей древлей допотопной всхлипывающей воде было было нестерпимо сладимо было было было поэту и текучей рыбе Евве!
И соитье совпаденье сотленье лакомо и вольно в осенней волне в моросящей воде воде воде...
И поэт туманно подумал: Вот бы здесь и помереть!..
Но Евва, обхватив круглыми ногами его горло в воде, шептала забвенно... одурманенно... отуманенно...
...Поэт, поэт! тут бежит от тебя смертная огневица!..
Погаснет изойдет чахотка твоя, как осенними бескрайними дождями смиряется лесной летний пагубный пожар! да! да! айда! ой, да! айда еще еще еще в воде ледяной огневой гулять! семена ронять да друг в друга сажать!..
Ай, жизнь в воде родилась началась и смерть в воде сладка!..
Хочешь – я с тобой на дно уйду утону – но и на дне я тебя не упущу! Уууу! Айда! Гойда!..
Как лесная колдунья, ведьма блазнительница на метле – так я, поэт, на твоем фаллосе колу дрыне шесте святом плыву живу в ночной едровой водяной постели в сонношепчущей воде воде воде…
Ай, гляди, певец – туман озерный покрывает грешных нас!
А на брегу сестра моя полумонашка девственница Дарья-Софья-Леокадия не видит, но чует чрез обильный туман наш водяной спелый рыбий дочеловечий что ли грех? Ей-ей!..
Воистину жизнь началась родилась очнулась в ледяной густой воде!
Быть может, жизнь родилась в допотопных недрах этого озера Едрово, поэт?
А, мудрец?
Я чую, в этом озере какая-то страшная тайна есть... быть может, следы Аддама и Еввы на донном песке сохранились, поэт, поэт?
А поэт, поэт, а вдруг ты мой родной крыжовниковый колючий батюшка, а, поэт?
Иль это такая же тайна, как древлий древлий след Еввы и Адама на донном песке песке песке?..
А, поэт?.. А, отец?.. А, Адам? А, след на песке?..
А алавастровая вода в озере от биенья тел загустела и стала гипсовой…
И они застывали схваченные текучим гипсом парафином что ли?
А молочная вода от биенья тел стала сметанной...
Ой, грех!.. А они бились вились в сметане первозданной что ли?.. Ой!..
А они застывали что ли схваченные мертвым лютым гипсом?..
Но!..
Но!.. Когда поэт плыл дрожал вился в ледяной морочной сребротканой купели-колыбели, он устрашился, что похоть телесная вино и болезнь остановят его сердце и смерть возьмет его в ледяной воде и вода будет ему саван льняной и гроб текучий бесследный…
И от страха отрывистые слова забытых молитв неожиданно и блаженно сошли на его безбожные дрожащие уста:
- Прости мя, Господи!..
Оборони меня мя, Богородица... погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен...
Связан многими ныне пленицами грехов и одержим лютыми страстьми и бедами, к Тебе прибегаю, моему спасению, и вопию: помози ми, Дево, Мати Божия... Токмо даждь ми, Господи, прежде конца покаяние...
А Дарья-Софья-Леокадия в длинном монашеском глухом платье немо мучительно стояла на берегу озера и глядела через озерный дурной туман и хотела увидеть сестру свою и поэта, но туман не давал очам страждущим ее…
А у Дарьи было роскошное перезрелое плодовое тело девственницы…
И она втуне пыталась упрятать усмирить его в долгом глухом, похожем на рясу свя-щенника платье
Но черное душное платье еще более яростно выдавало неистовые пирамидальные задыхающиеся груди и ягодицы литые ее, ягодицы аттических античных статуй, и округлый лепетный зовущий холм живота плодового ея... да!
Но она была девственницей, несмотря на избыточные плоды свои…
И тайно остро, как все девственницы, любила поэта, и теперь глядела с ненасытной мукой ревности чрез оловянный туман, и левый, узкий жаркий колосистый, зеленый, как юный желудь, глаз ее дергался и косил, как у всех страстных неутоленных жен от царицы Савской до Нефертити Египетской…
А Дарья была царица плоти.
Она была художница и более всего любила рисовать свое нагое тело и подолгу глядела в зеркала на одинокую несметную наготу свою, но девственность уже тяготила ее…
Но вот пришел срок плоти ее и она хотела в дальной всеми забытой избе Едрово снять с себя душное тошное платье девственницы и отдать свое нетронутое яблоневое девье тело, которое люто желали многие молодые мужи, печальному стареющему чахоточному поэту, как отдает яблоня переспелое яблоко осенней хладной траве траве траве...
…О Господь! Кто знает пути юных порывистых зрелых дев?
Кто знает пути любви, как пути рыб в ночной реке?..
Ей-ей!..
Потом поэт и Евва вышли из озера сомлелые виноватые опустошенные но веселые веселые. Еще нездешние...
Потом они собрали с прибрежного чистого песка свои одежды и позвали немую Дарью…
И все трое пошли к избе своей, что угрюмо низко косо стояла распласталась, как древняя черепаха, у самого чадного озера…
Брошенная былая изба уже подплывала озерными водами и водами дождей
И уже уходила что ли сама просилась в землю, уже шепталась с дикой травой уже уходила терялась в небытии травяном…
Как вся Русь необъятная под властью кровопийц убийц и воров, а убийца всегда вор, ибо ворует чужую жизнь…
И село Едрово было погружено в дождь в ночь в землю в чертополох в конский щавель в самогон…
И только в нескольких ползучих осмяглых уснулых избах тлел роился живой человечий огонь на всю осеннюю туманную ночь ночь ночь...
А в избе пахло мышиной пряной затхлой сыростью и чужой болью тленом застойной хворью исконных крестьян русских кормильцев, что истлели тут без человечьей благодарности, одиноко и удивленно и до срока божьего, по веленью слепой сатанинской кремлевской чуждой безбожной власти…
Пословица говорит: всего дороже честь сытая да изба крытая...
И крестьяне помирали, чести не роняя... уходя неслышно, как воды в землю…
И вот одна сирая изба осталась от них, как надгробный плакучий падучий мавзолей-сруб…
Но! когда умирает гордый городской безбожный человек – от него пахнет бренной утлой впустую растраченной плотью и лживыми лекарствами, а когда кротко смиренно помирает крестьянин – от него пахнет лишь сырой святой землею…
А какой запах на земле слаще запаха земли родящей? земли пахотной? тронутой бережливыми человечьими руками?..
И землею пахло в избе...
...Ах, поэт, поэт! Замерз ты в алмазной туманной купели средь хищных вод льняных ледяных!.. ой! хорошо!..
А сейчас мы разгоним разожжем печь-притопок и выпьем еще самогона рябинового черноплодного густого первача-паралича, и поляжем на жаркую печь и согреем оживим тебя телами медовыми нашими!..
Ой, да!.. горячо!..
И я Евва Аркадия нагая лягу на печь под тебя, поэт, а сестра моя девственница Дарья София Леокадия возляжет неумело извилисто стыдливо вожделенно на тебя!
Айда гореть! дымить! на печи блудить!..
И три печи согреют тебя, ледяной поэт, и изго¬нят из тела твоего злую алую змею чахотку огневицу!..
Ой да! Гойда!..
Поэт! отдай нам свой алый осенний гриб боро¬вик подберезовик со сладчайшей текучей розовой шляпкой сомлелой!
А жара телесная огнь плотяной любовный скорый выше всех огней на земле!
Так Господь повелел! иль не знаешь, развратный разгульный былой поэт?
Иль? Ей-ей!..
И печь к утру остынет а мы трое, а мы, три печи, будем гореть, поэт!..
И Евва сбросила на лавку песцовую шубу и стала хлопотать у холодной печи, не стесняясь млечной своей округлой холмистой наготы
...Дарья, сестра моя Дарьюшка! ты видела – у избы высохшая лиственница стоит? Ее жуки-короеды обобрали исхитили тайно съели…
И ты, девственница моя, хочешь от одиночества и чистоты зачахнуть? стать как лиственница эта?
...Евва-Аркадия! родная райская возлюбленная сестра моя, вечнонагая блудница!
И зачем одежды жене, когда вся сила ее в наготе?
Но ты хочешь, чтоб чужие алчные мужи расхитили тебя, как короеды лиственницу эту?..
Поэт! мудрец! и что и блуд и чистота ведут к од¬ной лиственнице усохшей?
И тут тлен и ложь земной жизни?..
И они растопили печь веселыми прозрачными солнечными березовыми дровами поленьями, которые заботливо оставил усопший безымянный хозяин избы для грядущих насельников…
И выпили самогона рдяного, и возлегли на печь теплотворящую лепечущую…
Тогда Дарья стала тихо покорно снимать с себя тугое черное безумное круглое платье монашки
И во тьме первобытной избы в алых всполохах отблесках печного трескучего огня поэт жадно увидел перламутровые бледновосковые неслыханные уготованные полушария и купола ядра серебряные литые стыдливые, и лоно курчавое ройное, островок ка-ракулевый вечноалораненый источающий млечную первосмолу живицу добытийную доадамову…
И поэт потянулся к соскам гераневым сиреневым рдяным вишневым, чтобы их ужалить окровавить алчными умелыми своими зубами и губами…
И уже тронул ягоды девьи дрожащими устами певца…
А от сосков роящихся дурманных поэт хотел сойти зарыться ликом в лоно руно первозданное сладчайшее, еще не обагренное еще не первораненное, хранящее алые первосемена первобытия доадамовы…
А потом поэт хотел проложить алую податливую тропу своему древлему хозяину фаллосу ветерану путнику блуднику многих алых девьих троп троп…
И девственница Дарья уж уже сомлела уж уснула от губ пурпурных поэта…
И уж уже нагие серебряные лядвеи безвольно безмолвно раскидала разметала разбросала отдала забыла утратила от одних умелых губ поэта и языка блудливого шалого повального его…
И только на дивное недвижное чело свое Дарья положила черное глухое платье и шептала:
- Поэт! бери! губи грешное тело мое! оно твое а я ненавижу его! но душа и чело мои безгрешны и далеки они от тебя! и они не твои, сладкопевец...
Но! но кто слушает вожделенный сладкий шелест ропот своей ночной покорной жертвы?..
И поэт еще более налился воспалился разъярился от этих покорных слов…
...Ах, Дарья, еще девственница полумонашка моя!..
Ноги твои нагие податливые алавастровые сахарные светятся на пышущей русской печи!
Ноги твои уже уже уже мои покорные атласные трепетливо шелковые рабыни!..
А груди пирамидальные несметные восстают до потолка низкой избы и вопиют в моих переливчатых яровчатых перстах!
А груди твои – гляди! отвори очи! – а груди твои девьи боле твоей и моей головы!
Ай! я хочу хочу помереть преставиться притомиться навек в нагих целительных медлительных грудях и ногах твоих!..
И я вышел из курчавого алого лона и хочу у лона у истока у устья изойти! в лоно вспять войти! айи!..
Но!
Я не смиренник я охотник я хочу успеть! и бело жгуче девье лоно алой первой кровью девьей окропить…
Я хочу свою чахоточную бледную кровь руду на твою рдяную тугую девью кровь обменять! перемешать!.. омыть...
Я хочу кровь последнюю обменять на первую!.. уйи...
...Поэт! ты весь изошел ушел в слова!
А где молочная плодоносная свирепая сила твоя?
Твой серп постельный? слепая коса наповал?..
Аль после льда озера Едрово увял? исчах? иссяк?..
...Самое печальное в мире – это не роза под дождем бездонным мглистым
Самое печальное в мире – это поэт, который под покорной спелой ждущей уготованною девственницей втуне яро погребен…
Но тщится вьется он!..
Но не воздымается он... О!
Но!
…Но тут кто-то яро мокро властно хлестко стучит в дверь, словно вернулся на миг с того света усопший хозяин избы…
Тогда нагая Евва сонно томно белея неслыханными молочно-восковыми ягодицами, лишенными загара из-за узких трусиков, сходит с печи пышущей и отворяет дверь, а поэт и Дарья лежат переплетясь таясь маясь и тщатся сокрушить божью пелену стену запретную во тьме избяной бесплодной…
Но пелена стена не дается…
А! а в двери в дожде стоит огромный могутный чернобородый былинный небывалый захожий залетный цыган и улыбается, слепит огненными снежными альпийскими зубами и зверино кудрявыми смоляными мокрыми власами…
...Ай, чавэлы-ромэлы! мои родные чарики! голубиные щедрые хозяева!..
Я пол-Руси проехал прокочевал ухабисто – везде тьма безлюдье дождь, словно русский народ сгинул весь, а у вас свет горит и печь забытая дымит!..
Ай, чайку бы иль самогончику отведать-попить-послюнить? ай?..
А я цыганский барон! кочевой таборный тайный царь всех цыган!..
Я Варфоломей Птоломей Полифем! царь цыганский Алманассар Ассирийский Дарий Персидский…
А бабка моя Парасковья Ладыгина Неферт Хатшепсут загробная гадалка – а она и из ада гадает на землю!
А она древнеегипетская гадалка цыганская кривая пыльная пахнущая кочевыми кострами Кассандра!..
А она еще фараонам всех тридцати династий ворожила гадала!
А потом всех их замертво в пирамиды провожала, как плакальщица, а потом устала! а умерла лишь вчера!..
И я весь в смоляном свежем трауре!..
Айффа! Ай, цыган! загробный ангел? ворон ты что ль?
Но цыган всегда там, где иль любовь иль смерть!
И вот я в вашей избе, а тут любовь поэта и монашки на русской остывающей печи! а ты, поэт, раньше чем эта печь увял остыл...
Айффы!
Поэт, дай мне самогону-черноплодки испить...
Вымок я от протяжного дождя, а у меня тоже чахотка-саркома, которая быстрей туркмена-ахалтекинца коня...
А еще у меня за грехи мои необъятные цыганские СПИД! сифилис!
И крыса талая бубонная любовная сыпь лимфа гранула чума чума чума!
Айффа!..
Ай, Евва-Аркадья а не от тебя ль? а я узнал тебя а ты опять люто прилюдно нага нага нага…
…Ай, цыган царь а я не знаю тебя хотя я Евва-Аркадия нага нага…
…Ай, Евва, я людей насквозь вижу пронзаю, как луч чернобыльский незримый неслышный пагубный, как бабка гадалка Парасковья Агарь Саломея Иродиада моя! что вчера померла а уже в аду!
И оттуда глядит и гадает на Русь и на меня!
И на тебя Евва нагая моя!..
Ай, тоска нынче на земле русской вседождливой всеголодной всепокорной...
Ай, а чем хорош пленителен ад?..
А тем, что там можно повстречать нетуск¬лых нетоскливых заблудших человеков...
А на земле нынче русская тоска... Айффа!
А от тоски приходят веселые чахотка сифилис СПИД чума!
Но самогон лекарь изгоняет их враз!..
Тогда Евва нагая слепящая подает цыгану бутыль с самогоном крупитчатым и цыган радостно раздоль¬но пьет, а поэт и Дарья неразлучно мучительно глядят на него с печи угасающей…
…Айда! Айффа! Гуляй! Ликуй! ликовствуй! груди ноги лядвеи лона алые! врата тела лакомые заповеданные неизведанные отворяй! принимай! как в алом горле моем бежит горит рдяный змий самогон!
Айффо!..
А на цыгане алый алый старорусский кафтан! да не из синего скучного сукна, а из рытого переливчатого заливистого персидского бархата!
А кафтан кучерской круглый с борами сзади разрезной со стоячим праздничным позолоченным воротом…
Ай! пуст карман да ал богат щедр кафтан!
А под кафтаном русская забытая слезная косоворотка шелковая расписная, вся в алых петухах, хоронится льется вьется…
А на крутых цыганских ногах вольно ходят, как рожь под ветром, алые татарские туманы-шаровары, которые еще царь вольготный Иоанн Грозный любил и русским вольным человекам завещал, да забыли мы в дождях вольные величавые одежды вековые свои…
Гойда! а чего мы, русские, в бедах несметных наших не забыли не похоронили без могилы?
А еще были на кривых ладных ногах цыганских алые алые, телячьей кожи мягко ступающие дворцовые паркетные охранные опричные рысьи сапоги!
Айда!..
…Ай да алый алый алый цыган!..
Кто ты? откуда ты? куда ты?
Как легкие мои больные, обманутые отравленные городом, алчут чудотворного лесного воздуха, так глаза мои, забитые чужими одеждами, кроссовками джинсами кардиганами, жаждут древнерусских просторных неспешных милых родных нарядов!
Где они? в каких сундуках и гробах попрятаны?..
...Да! поэт, да! А я Митрофан Митридат Ашока Акбар! я из допотопного цейлонского царского рода дочеловечьих цыган!
А перволюди на земле явились появились на Цейлоне!
А первочеловек Адам был кочевой цыган и на Цейлоне колыбели человеков доселе есть храм Первоадама первоцыгана…
А мои предки на Руси были царские возницы колесничники погонялы
А мои предки до кости загробной! до смерти! до червя язвящего могильного заживо! яростно служили русским святым молитвенным царям!..
А мои предки вышли из Цейлона, но навек прибились приблудились пристали прилюбились к русским пречистым царям…
А я из рода царских рабов псов борзых Ладыгиных, насмерть зачарованных околдованных привороженных Русью Святою цыган цыган цыган…
А на Руси извечно были самые чистые лесные родники-скиты…
И самые чистые святые владыки-цари и самые ярые золотые рыскучие охотливые клу-бящиеся ураганные неугончивые неутомчивые не¬объятные шелковые кони жеребцы…
А что еще надо цыгану лихому?
Цари да кони! цари да кони! властные цари да покорные до одури кони…
А мои предки погонялы носили гнали мчали русских царей-помазанников божиих по русским необъятным заснеженным холмам равнинам полям
И от дыханья трепетанья биенья колыханья царских коней в декабрьских полях долах талые преждевременные воды воды зимние под кипящими кишащими копытами моих коней воды текли мешались царили пенились дышали роптали воды бились вились сладко! сладко! сладко!..
Ойффо!..
А мой дед Савватий Агамемнон Хеопс царя Николая II Святомученика и его святомучениц предивных царевен дщерей Татиану, Ольгу, Марию, Анастасию, спелых дев, чреватых грядущими агнцами-царями, и цесаревича кровотекучего Алексея по русским серебристым долам мчал! лелеял! бережно возил! Йиих!..
А когда в ипатьевском подвале бесы расстреляли и изрезали царскую семью и навеки окровавили царских отроковиц и царского агнца, мой дед Савватий за пять тысяч верст тайно учуял тайное смертоубийство и вывел в поле царскую колесницу-сироту и отпустил на волю царских жеребцов, а себя задушил замутил золотым цыганским тяжким поясом…
И это был первый самоубийца средь царских цыган…
А уж если цыган кончает самоубийством – то близок конец света! да!..
Но!..
За тех безвинно убиен¬ных отроковиц и отрока и царицу и царя Господь послал бездонную кару на нас!
И! на Русь! и в Кремль пришли тати! убивцы! каты! насильники! содомиты!..
И необъятные, как русские леса, воры воры воры...
Леса воров кочуют по Руси…
И доселе в Святом Кремле место и власть кромешная длится кровавится их! Йыххх!
Пуля! нож! штык тебе поддых! если ты прозрел и татей на троне узрел разглядел!
И на Руси всегда убить безвинного беззащитного царя было легче слаще, чем сыскать казнить вора! йха! да! да!
И убили извели извергли царей!
И царская моя златая огненная колесница-тройка без Хозяина в осиротевшем поле русском одичала одурела избилась истратилась извелась осеклась!
Ай, чавелы-чарики! ай, где она, беспробудная?..
В каких сгинула колодезях погребах? ипатьевских под¬валах? неурожайных ржах? пшеницах? льнах? овсах?..
Ай, никто никогда не видал, как рыдает цыганский царь!..
…Тогда поэт сказал, исходя хрипя алой чахоточной рудой – уже не кровью, а слюной а предсмертной нищею водой
Тогда поэт сказал тихо:
- Цыган Варфоломей!..
У Руси тати убийцы умыкнули удушили угнали святых царей, а у тебя, царский колесничник, угнали царскую златорасписную колесницу-гробницу и гулявых овсяных крутомясых царских коней коней! ей! ей!
Пеший двуногий бескрылый цыган-погоняла!..
Ай, что может быть печальней и скучней?
Русь без царей!.. Цыган-возница лихой без царских коней!
О Господь мой, что? что? может быть печальней на земле?
Русский народ без царей – конь без ног? колесница без дорог? цыган без коней? храм без крестов и золотых куполов? град без церквей мать кормилица без грудей?
А я, слепец, рыдал над розою в дожде...
Увы увы мне...
А тут Русь – плакучая сирота без отца-царя!..
А тут цыган без коня! айда! ай, ну и хлябь! мор! сон! сорняк! аспид! дурь! дичь трава! трава! тьма! тьма! айда!
Ай, чахотка огневица скоротечная скорей пали! бери! вали! сожги меня!
Да какая же ты скоротечная, коль доселе, после всех грехов плотяных любострастных дышу стражду жив я?..
Иль в русской печи тайно мне сгореть угореть до кости до тла до дна?
Столько нынче на Руси самоубийц бродит, но в русской печи еще никто не угорал навек…
И я был первым поэтом, безвестным немым певцом на Руси, а стану первым печным огненным самоубийцей, и никто не найдет и следа моей кости…
А? А чего тут ждать? уповать?
А кто помянет меня?..
Была, была у меня, как у всякого русского человека, сокровенная любящая семья, да на больших глухих ветрах Руси истаяла изветрилась она…
Фамильное тепло, хрупкое семейное нежное гнездо так печально на древе облетевшем нынешней Руси!
Это в нашем столетии, только в наше время, повальное пьянство русских мужей и жертвенные войны и мерзость самозванцев-вождей – вот три ледяных ветра, которые развеяли тихое тепло русских домотканых яснооких божиих семей... загасили свечечку семейную…
Ау! ау! где верная и поныне жена моя? где веселые курчавые дети мои?..
А кто похоронит меня? кто отпоет безбожника меня? ай!
Ай, поэт! три ветра в русском поле отпоют усмирят тебя! три ветра – пьянь-голь-нищета! нож-пуля-резня-война! да опричник – кат-гад-палач-тиран!
...Тогда Дарья Софья Леокадия надела на тело непочатое безвинное немо кричащее свое, черное монашеское, высохшее на печи платье и зарыдала, покрыв тонкостными камышовыми дрожащими девьими перстами свое снежное восковое лицо и живоизумрудные, как молодые желуди, рысьи монгольские глаза свои разлетные…
Она рыдала, но не понимала, отчего рыдает…
А рыдала она от счастия от половодья чувств от ночи от дождя от Руси от ее мокрых лесов от избы от туманного озера от чахоточного поэта от теплотворящей печи от нагой Еввы от алого смутного цыгана от предчувствия чего-то небывалого, какой-то награды за негреховность ея...
А награда была близка.
А награда была рядом…
Господь медлит с наказаньем, но не медлит с наградой...
И только нагая Евва Аркадия, и только слепая Евва, которая не верила в божье воздаянье, обняла цыгана необъятного за алый бархатный распахнутый кафтан его и стала легко, сметливо развязывать алый алый спелый спелый ласковый кушак на шелковой косоворотке его лиющейся и зашептала запричитала, как псковская пенная плачея дохристианская:
- Гой, цыган алый!..
Гой, царь Алманассар Дарий цыганский обезлошадевший!
Если нет у тебя колесницы и коней – то я! – гляди! дыши! обойми! удави! улюби меня! мя! – чуй! восчувствуй меня!..
Гляди: я кобылица! и я колесница двуногая! двурукая! атласная! гулевая! гулливая твоя!..
Гойда!.. Аль не узнал?..
Только я, цыган-царь, только я кобылица, которая любит на вознице верхом всласть вмасть взахлеб скакать! плясать! стонать!..
Только я, цыган, пеший колесничник, золотокожая опрокинутая колесница, которая любит всеми четырьмя бешеными ногами да руками по тебе, воз¬ница, мчаться! мычать! мучиться! колдовать! бежать! скакать! течь! истекать! блудным семенем сладить! сорить! чадить!..
Гойда! Айда!..
Аль устрашился, алый алый бледноликий мой цыган-царь? а с царями еще не скакала я!..
Ай, алый алый рдяный мой цыган! возница! царь!..
Я твоя белотелая сахарная можешь меня лизать! кобылица златокожая, я опрокинутая бешеная колесница царская забытая забубенная твоя!
Гойда! Айда! Пошли, родимые, пошли!..
Прямо с земли – да в ад, минуя рай!
Айда!.. аль не узнал?..
Но цыган Варфоломей замотал заиграл курчавой бараньей изобильновласой головой и бородой и полыхнул альпийскими снежными обжигающими зубами:
- Я не остался без колесницы и коней! нет! Чарики! Нет!..
Выйдем из избы в ночь! в дождь! во тьму – там моя царская колесница о трех алых кровь-конях сто¬ит дышит пышет ждет! Ойфф! О!..
Эй, поэт печали и дождливой розы!..
Эй, монаш¬ка Дарья!
Гой, сестра моя, гулена-малина лесная, всем ветрам и всем мужам открытая отворенная ка¬литка Евва!..
Пойдем помчимся на моих густых алых кровь-конях!..
А мне в петербургском Эрмитаже выдали царскую музейную золотую Колесницу и приказали повелели скакать в Кремль, к Хозяину Руси…
А Хозяин вечнохмельной люто алчет прокатиться в царской Колеснице по осенней золотой неповинной смиренной убитой удавленной Руси…
А вечнопианый Хозяин хочет промчаться по вечнопианой Руси…
Айффи! Гони, цыган, мчи беса! ката по удавленной Руси!
Ай, кто там на Руси удавленнице притихшей еще не пьян? еще не убит? еще рьяно жив?
И мои предки возили несли лелеяли по Святой Руси святых помазанников-царей
А я помчу повлеку беса раба гонителя иуду всей Руси…
О замогильные святые наши деды и отцы, что вы оставили завещали сынам своим?..
Цыган весь задрожал и стал от страданья чесать царапать мять землистыми пальцами власатое прекрасное лицо свое…
И от смоляной бороды его отпал тайный жук-короед, который слетел на него с засохшей лиственницы, у избы…
Цыган сладостно счесал согнал перстами чуткими смрадного горбатого жука с целомудренной бороды холеной своей...
Но не убил...
Тогда поэт, Евва и Дарья вышли из избы в ночь в дождь в озерный молочный морок туман…
Весной дождь парит, а осенью мочит...
Но! Но!
Уже! уже!..
О Боже!..
Какое счастье – распахнутое русское ветреное сырое поле да мокроголовые златотелые леса да сквозистые девогрудые холомы, которые хочется погладить осторож-ной рукой, после тусклых обмочливых сонноструящихся дождей! ей-ей!..
Уже шел ранний властный северный ветер – листобой чичера сиверко…
И он разодрал разогнал тучи и дождь и туман
И дивнозвездная, пахнущая сырой землей необъятная нагая ночь нощь всечистшая древлерусская святоотеческая нощь древлих молитвенников была была чудила творилась курилась окрест млявой сиротской избы…
Уйи!..
Господь! неистовы бездонны деянья знаменья чудеса нетленные Твои!..
И звезда текучая предутренняя обильная уже ле¬тела в небесах сизых
И можно было гадать о своих грядущих днях по падучей звезде! по вселенской блескучей Божией Слезе!..
Когда поэт слушал в избе цыгана, он думал, что Варфоломей Митридат Дарий цыганский царь плетет свои древнецыганские бред-словеса-дурманы-кружева-гаданья о царской Колеснице и алых жеребцах…
Но! в чистоте звездопадной заповедной неизъяснимо свежей нежной ночи заветной у хворой убогой избы неслыханно стояла лоснилась переливалась старинной позолотой огромная царская Колесница с царскими вензелями на дверях кареты: «Д. Р.» Дом Романовых...
О!..
О, три алых алых алых заревых коня были впряжены в Колесницу и, казалось, они воздымались над низкой избой и всей деревней Едрово... да...
Неспокойные кони были...
О!.. дико слезно, раздирающе сладко было видеть эту царскую небывалую Колесницу о трех алых раздольных огнь-конях средь умирающей рухлой деревеньки в дождливой текучей глине озерного зыбучего берега…
Царь русский что ли вернулся на Русь после векового сна и океана безвинной крови русского народа-цареубийцы?
Царь русский что ли вернулся и народ русский рад ему, как отцу во всех войнах не убитому?
Царь русский что ли вернулся?
Но никто не выходит из кареты и Колесница пустынна и кони тревожны, словно поблизости волки...
А поэт подумал, что однажды царская Колесница на миг останавливается у всякого нищего порога, у всякого забытого дома…
Но многие на Руси спят безбожно или пианствуют бездушно и не слышат ее золотых шелестящих колес и коней неспокойных…
Гой! Ау! Очнись! отзовись! проснись!..
Но вот уже навек истаяла Колесница царская, аки в небе дым¬чатая перелетная птица, а ты, сонный пианый, только выбежал на порог...
О...
И еще подумал поэт, что народ русский, нынешний наследник великих царей и святовитязей-воителей и монахов-мудрецов и пахарей в святом поту, нынче утратил тысячелетний верозащитный пыл и меч и не хочет более жить на этой земле, на своих бескрайних землях лесах болотах, а хочет уйти в небеса за своим Спасителем...
И не нужна ему царская земная Золотая Колесница…
Народ-богоносец хочет в небеса к Отцу своему Небесному…
Небесное Воинство слаще земного покорства...
Но тут Варфоломей запричитал загундосил простуженно мокрогубо тревожно:
- Айффа! ай, цыганский народ мой конеугонщик!..
Ай, ромэлы-чавэлы-чарики мои!..
Ай, не вы ль выследили, наказали меня, пока я в избе пил да гулял?
Ай, русский славянский клюся!
Ай, арабский верблюжий пальмовый четвероногий колодезь! оазис! кочевой корабль! конь! фарь! фарь!..
Но! кто-то? кто? кто? кто подменил? заменил? украл? угнал? умыкнул? огорчил? замутил? исказил главного алоогненного коня-коренника?
Поэт, гляди – была тройка подобрана сбита сшита сдавлена собрана насмерть связана в масть!..
Было было три алых огнь-коня! коренник в оглоблях да два пристяжных волевых алых алых раскидистых развалистых коня, а осталось лишь два алых! айффа!..
А третий алый коренник сгинул пропал, а вместо него кто-то подменил проворно поставил иного малинового чужака-жеребца…
Гляди, поэт, как яро дергается переливается, как рябь по озеру Едрово ветреному ледяному, малино¬вая шкура рысака-чужака!..
Поэт, не верь жене в постели, а коню незнаком¬цу в дороге…
А! этого чужака малинового тяжелого не знаю я!
А как поведет он себя на русских кривых дорогах?..
А в Кремле, когда помчит лютича Хозяина Руси?..
А Хозяин зол дремуч, а Хозяин лишь пьяной бровью поведет – лист зеленый упадет – не то что человек иль конь иль весь безбожный народ!..
Гляди, поэт, такой медвежьей хищной шкуры, такой живой малины на конях я за всю жизнь свою конную угонную разбойничью не видал никогда!..
Ай, гляди, какие у него стати! какие мощи-толщи! какие сбитые сшитые мяса! какие ляжки! какие гонные мослы бегучие!..
Гляди гляди, а на ногах, вместо копыт, когти разрывные медведя-шатуна! Айффа!..
А может, это медведь, а не конь?..
Бес-сатана что ли подменил алого тихого коня на малинового зверя-жеребца…
Древние цыгане-старцы говорили конезнатцы, что конями правит бес! да!..
Но не бывает на земле ни таких медведей, ни таких коней... ей! ей!
Тогда Евва Аркадия райская нагая, атласно озябшая на северном сиром ветру, весело закричала:
- Цыган! твоя тройка алая, как спелый стреловидный фаллос!..
А малиновый конь жгуч кипуч, как стручок перца афганского кровяного!..
А я люблю и спелый ал ал ал жгуч живуч фаллос! и жгуч падуч перец рубиновый афганский!..
Ай, люблю я перец малиновый алый меж ног моих ненасытных удалых сахарных лакомых!..
Ай, Варфоломей Птоломей цыган, а я хочу на твоей царской Колеснице на твоей аломалиновой бурной тройке промчаться! погнаться! затеряться! замутиться! задраться!
Айда! по Руси всласть в одурь погоняться поскитаться!
Может, огнь меж ног моих поутихнет? поозябнет? на встречном ледяном ветру иссякнет?..
И Евва пошла к Колеснице, и поэт набросил песцовую богатую шубу на дикую наготу ее, ибо сказано в Книге Книг: наготы сестры твоей не открывай...
Да и ветер-листобой ледяной был и рождал льдистые корки кружева на серебряных лужах
А слепящий мех шубы, мешаясь соединяясь со снежной блудной литой хмельной наготой Еввы, с мелкозавитыми каракулевыми средневековыми кудрями и курчавым затаенным ягнячьим островком в верховьях ног, делал ее хищным зверем, а она и была зверь…
И поэт подумал, что когда жены и девы алчут звериного дикого меха как одежды, они алчут быть зверем…
И еще поэт вспомнил седое золотое изреченье русских старцев, которым Господь одним завещал Святую Русь, в которых суть и соль Руси – и что нам, слепцам, искать иных мудрецов иных языков иных брегов?
А старцы говорят: Жены человеческие – сеть прельщенья человеком...
…Поэт, и что ж так поздно ты воспомнил вечных старцев?
Но едва поэт, Евва и Дарья поднялись в высокую позолоченную карету, а цыган Варфоломей едва лихо вскочил на высокий облук, обитый золотым райским бархатом, как тройка неудержимо рванула закрутила бешеными колесами по дождливой взвиз-гнувшей захрапевшей что ли животной грязи и косо круто горбато мускулисто понеслась прочь от притихшей избы, сбив повалив на ходу на землю засохшую обреченную лиственницу у порога…
И с рухнувшего дерева прощально обильно цепко посыпались жуки-короеды на землю, но не на бешеную Колесницу…
И! через венецианские дымчатые узорчатые стекла царской кареты пошли закачались, словно кланялись ездокам старинным русским поклоном, русские первозданные смиренномудрые допотопные православные покорные ветру-листобою и пьяному бродяге-топору, леса леса леса... аааа...
Леса, где мокро и свято и дурманно перемешалась вечная зелень и быстротечное опадание безвинное всхлипывающее злато злато злато…
Тогда поэт, чтобы не глядеть на отчие леса чрез чужеземные стекла, с трудом открыл дверь кареты и с трудом, на бегу на лету пробрался на обширный облук и сел рядом с цыганом…
И обнял его за алые могутные плечи, чтобы не упасть, не соскользнуть под колеса и не захлебнуться не задохнуться от встречного острого ветра, потому что легкие уже истлели у поэта…
И слишком велик был для них необъятный ветер от ледовитых морей и от белых несметных медведей…
Тут цыган Варфоломей обнял поэта, как дитя, и поцеловал его и захохотал:
- Гляди, поэт!..
Золото и зелень в лесах, как золотая яичница, обсыпанная щедрым укропом!
Ай, хороша свежа яичница! ах, необъятна! ай, не съесть ее всем таборам цыганским!..
А нынче на Руси неурожайные поля! неурожайные стада! неурожайные роженицы! а урожай на воров да убийц да самозванцев-вождей!..
Вот и будем грызть есть золотой дуб да изумрудную ель! ей-ей!..
Золотой желудь да еловая шишка – вот грядущая русская божия пища!..
Но! но тревога у меня из-за малинового приблудного пришельца макового дурного коня!
Тогда поэт против ветра хрипло закричал:
- Цы¬ганский царь! а ты безбожник что ль, что боишься коня?..
Не конь везет – Бог несет!
Конь под нами – а Бог над нами!
Весело коням, когда скачут по полям и небесам!..
В последние ночи мне все время снилась дорога и кони, а это к смерти...
Царь цыган, а ты умеешь гадать по коням? а мы не к смерти ль мчимся? аль? Ужель? А?..
А я давно жить устал и дышать поврежденными мелкими легкими, а я хочу помереть, как родитель творитель мой народ русский!..
Аль не так, царь цыган? ай, погадай на конях!
...Ай, гляди, поэт, что-то малиновый конь-коренник чешется трется на бегу на скаку с алыми пристяжными соседями бегучими своими!..
Что-то шепчутся маются переплетаются перекликаются кони комони непослушные мои! что-то замышляют что ль? аль?..
И Варфоломей стал черен и хмур, как его непролазная борода…
И куда делась алая курчавая веселость хмельная его?..
Чуял цыган беду близкую от малинового коня-шатуна…
А утро окрест уже уже было светозарное чистшее малахитовое бальзамическое сизое хладное просторное необъятное…
На Казанскую в небе уже первые извилистые дружины журавлей сбивались сбирались в отлетные рыдалистые неизъяснимые стаи…
А в полях безлюдных тянуло сквозило прозрачной летучей жемчужной паутиной и тоской предснежной предзимней…
Но!
Царская златая Колесница летела шелестела по русским горбатым непролазным дорогам листопадным златопадным и иногда обходила обгоняла редкие похмельные утренние машины буксующие, обдавая их дорожной едкой меткой грязью грязью…
А поэт со сладостными слезами страданья глядел на журавлиные неизбывные встречные полуумершие, еще тихо теплящиеся деревни Пеньки Красная Горка Шипилово Кощеево Клин Кобылье Городище Овцыно Суховка Ларово...
Айда!.. Аааа... Русь жива?..
В какой опрятной горнице у лампадки у иконы Николая Угодника святотеплится она?..
А потом промелькнул проскользил безвестный мшистый городок Выдропужск с тихими дремными ивовыми улочками, и поэт застонал занедуговал:
- О, милый безвинный Выдропужск!.. как бы я хотел жить и помереть в твоей кроткой безымянной тишине...
Затеряться забыться спиться раствориться в твоем захолустье забвенье...
И помереть, как дерево неслышное, в лесу в златоопадающем бору...
И чтоб засыпали меня твои тайные глухие листопады...
И чтобы птицы да муравьи меня блаженного объели обглодали…
И чтобы дальше на земле я в птицах и муравьях и деревах дышал и радовался...
И чтобы журавли пролетные меня отпели необъятно да перо на прощанье уронили, оставили на холмик мой, средь кроткого лесного погоста безвременных пианиц, а таких на Руси множество окаянное богооставленное...
А сколько на Руси таких милых придорожных городков, словно сотворенных, поставленных только для того, чтобы со сладкой болью одновременной встречи и прощанья ты пронесся мимо мимо, смертно сожалея о тихой недоступной жизни, о суетный, мимотекуший путник путник!..
И куда? куда? и зачем? зачем? зачем? где место слаще на земле для души русской, чем эти ивовые улочки какого-нибудь Выдропужска?..
Истинно говорят мудрецы, что кочует только тело, а душа не кочует...
О, Русь опадная золотая избяная намоленная крестьянская!..
Вот гляжу я на избы и домы подкошенные Твои и свежие неоглядные погосты кладбища и вижу, что не хочешь Ты больше жить-страдать на земле, что умаялась Ты на земле и хочешь не жить, а преставиться, а хочешь уйти туда, где нет земной пыли…
И Чаша страданий твоих перелилась через все края, и душа русская уже боле горя не вмещает…
Русская боль стала больше русской души…
И потому праздники Успенья Богородицы ты возлюбила боле, чем праздники Рождества?..
И потому ты возлюбила боле осенние хладные златопады листопады, чем веселые курчавые весенние талые травы?..
И золотой опадающий лес валдайский тебе милей, чем летнее малахитовое луговое медовое разнотравье?..
О, не знаю не знаю не знаю...
Но!..
Тут пошли воздыматься возрастать воздвигаться окрест тройки святые русские холомы холмы неизреченные валдайские…
И дивным утренним первоосенним травяным земляным мокрым ветром пове¬яло на седоков…
…Поэт, что ты больше всего любил и любишь на этой земле: славу вино друзей жен детей поэзию?..
...Больше всего на земле люблю я ветер в поле... куда? куда он относит душу мою от тела опостылевшего...
…Ах, поэт, и что ты рыдал над розою в дожде?..
А Русь – разве не роза в вековечном дожде во мгле в беде? и тебе не жаль Ея?..
...Жаль! жаль! смертно! слезно! гробно! моленно! раздирающе истязающе жаль!..
Да разве сыну жалеть матерь мать? когда он у подола кормильного лепится, дитя, хоронится надеется у святого подола тысячелетнего Ея?..
Сказано в Коране: Рай находится у подножья наших матерей...
Но!
Вот тут-то цыган Варфоломей и закричал:
- Эй, поэт! гляди! не зря я боялся! не зря чуяла цыганская душа моя!..
Гляди на малинового дикого лютого огнь-мак-коня!
Гляди – он рвется с холма постылого в привольные небеса!
Гляди – и Колесница за ним покорно вытягивается и летит свергается восстает с холма в небеса!
Усь! Уффь! Айда! Гойда! Давай гуляй, малиновый, взбегай, как птица четвероногая, в небеса!..
Айффа! цыгане-чарики мои ползучие…
А я первый в истории летающий царь цыган! да!
А может, звезды, плеяды – это костры вселенских кочующих цыган?..
И я лечу к тем таборам к тем кострам? углям?..
И царская златая Колесница пошла пошла летать с холма на холм, аки божия прыгучая летучая блоха!..
И Русь златая опадная враз вмиг внизу! далеко! под Колесницею летучею покорная легла легла, пошла да замерла! да понеслась!..
Гляди, поэт, на эти чахлые родные неродящие поля, на эти деревеньки, словно таборы нищие муравьиные журавлиные, на эти храмины сиротские богооставленные без крестов, на этих ситцевых старух-доярок у пониклого плетня, тоскующего без пеленок детских и без мужских духовитых самовитых молодых густых портков...
Гляди на этих палых пианиц в придорожной сонь-сорняк-емшан-траве...
То ль спят оне?
То ли давным-давно усопшие улыбчиво блаженные лежат хранят завет смиренного Отца... а над ними вороны кромешные уже кружат уже скользят..
А жены пианиц – вдовы при живых мужьях... да... да...
Гляди, поэт, тысячелетний русский православный человек устал уснул увял, как золотой осенний шмель в стакане самогона первача…
А князь Первокреститель Володимер тыщу лет уж нас не посещал не наставлял…
А поживи, поэт, аж тыщу лет, как сирота, без батюшки-отца!
Давным-давно вселенский странник Спас Русь-дщерь свою святую полевую васильковоокую льняную на бедных русских сельских тропах не встречал...
А она ждет... а в льняных кудрях венок из полевых ромашек... а льняные кудри стали седыми, а венок засох а венок стал ломкий прах...
Иль Спас на небесных звездных путях и что Ему деревенская бедная тропа?..
Но что я, Господи! прости мя... но там, внизу, Русь сирота моя...
Но! поэт! а я такую нищую святую пианую полуживую Русь и люблю люблю!
И от такой многовольной многослезной Руси сладко сострадая содрогаясь сладки слезы лью...
Господь сказал: Блаженны плачущие, ибо утешатся...
И я утешаюсь...
Я был на сытом розовом кровопийце-пауке всесветном Западе, и в Америке сонной, ослепленной ужаленной плотью, и в Европе животолюбивой хилой…
И там от скучных домов-клеток и сатанинских суетных градов душа моя стала мертвой...
Там я забыл о слезах состраданья, а что человек без слезы – струи страданья?..
А душа русская привыкла к бедности ветхости тленности земной, и ко множеству несчастных человеков, и возлюбила их и тем жива и тем трепещет, как крыло жаворонка в небесах солнечных..
И вот прилетал я с богатого Запада и уже из самолетного окна видел какую-нибудь соломенную деревенскую турлучную крышу и словно солома эта вся врассыпную бросалась мне в холодные глаза и царапала их…
И я рыдал радостно и душа живая возвращалась ко мне... да...
И тут Варфоломей Птоломей цыганский тайный царь на облуке летящем в небесах затрясся замаялся и жадно зарыдал, как малое дитя. когда оно хочет, чтоб мать взяла его на руки...
Да кто может взять нас на руки и приласкать притихших сладостно?..
Господь может!..
А Варфоломей вытащил выдернул хваткой шалой рукой из-за алого кушака огромный алый платок с вышитой по всему полю монограммой «Ц.Ц.В» – «Цыганский Царь Варфоломей» и стал вытирать собирать платком обильные слезы на смоляной бороде…
А потом засмеялся радостно полноводно широко и хлестко закричал:
- Эй, Клюся! Фарь! Эй, зверь последний малиновый! пляши! гуляй! кипи! вскипай в небесах!..
И малиновый вскипал!..
А два алых пристяжных земляных коня, не привыкшие летать, только неумело дико виновато безвольно поводили перебирали переставляли болтали напрасными ногами в сиреневом воздухе хладного утренника, чтобы не застудиться на ледяном ветру…
Но малиновый конь туго умело яро греб плыл по воздуху податливому, по небу сизому огромными властными медвежьими мягкими летучими размашистыми лапами с когтями медведя-шатуна…
И Колесница покорно и лихо летела вслед за ним, с холма на холм, а потом взяла выше и пошла поплыла в небесах над холмами валдайскими и иными безымянными набегающими равнинами и лесами…
Тогда Варфоломей закричал:
- Гляди, поэт, на святую золотую, покосившуюся Русь!..
А Бог любит нищих! А Бог любит Русь! А Бог в небеса Русь-Колесницу кличет!..
А Русь устала жить на земле, как дева устает противиться насильнику…
А я рыдаю, и мало мне этого алого летящего платка!..
Гляди, поэт, – Русь в золотом лесном опадающем шитье древлем смиренная стоит иль лежит?
Гляди, поэт, тут тут самый несчастный на земле народ русский томится…
Гляди – а тут самый блаженный вольный народ боголюбец богоприимец русский затаился…
Гляди – тут где-то в золотом парчовом узорчатом шитье опадных рощ дубрав лесов боров бродит Богородица, ведь любит, любит Она бродить в русских неоглядных опадающих лесах да в свой несметный афонский лазурный смарагдовый омофор лист золотой ледяной необъятный собирать принимать...
Айффа! Да как бы ни были необъятны русские златоопадающие блаженные леса, а боле всех лесов омофор летучий неопадающий Ея…
Айффа! а я цыганский царь а хотел бы быть лишь опадным листом в омофоре Ея!..
А ведь Русь Златая изба-дом приют Ея!..
И Она Руси Владычица!
И Она – Руси Мать!
А разве может быть дитя-сирота у Вечной Матери?.. Айфа!
Ай, поэт, не тут ли вся соль, вся пресветлая радость-печаль русского бытия?.. А?..
Эй, малиновый! греби! беги! гуляй! разорвись разорись растворись в небесах!
Но что там? Ай! Айффа!
Кто же подменил забыл упустил коня?
Эй, малиновый! малахитовый! эй, медведь-конь! али конь-медведь! эй, человечьей слезой не рыдай!..
...Тут малиновый конь тяжко повернул мохнатую, в огненной плескучей зыбучей гриве, густую огромную голову свою на ветру, и поэт, содрогнувшись, увидел алмазные острые граненые слезы в коньих нагих белесых очах очах…
...Ах, поэт! как же печальна Русь, если такие кони рыдают над Ней...
Ей-ей!..
Тогда Варфоломей, рискуя летучей своей цыганской царской жизнию удалой, встал на облук во весь рост, против кишащего ледового ветра, и на лету раздувая алый распахнутый кафтан, прыгнул перескочил переметнулся, аки птица в небесах, на атласный бешеный потный властный круп малинового страждущего немо коня коня коня…
И! оседлал ладно умело гибко хватко пенного гонного хищного то ль медведя то ль коня…
И стал его бережно, как малое дитя, за бешеную огненную многомохнатую гриву обнимать жалеть трепать ласкать…
А потом стал алым платом коньи алмазные слезы, граненые росы, хрустали луговые вытирать собирать…
И плат алый тут был мал и сразу стал мокр, но на бешеном ледяном ветру он твердел и высыхал... да! да... да...
Но! как печальна! как прекрасна золотая святая осенняя опадная лазоревая птичья летящая голубиная Русь!..
Ай, Русь! аль для того Господь дал Тебе такие неоглядные равнины да холомы да леса, чтоб русский человек всю жизнь земную кочевал из края в дальный-дальный край?..
И потому так неприютны косы слезны мшисты деревеньки-таборы стоячие Твои?
И безбожны бездушны Твои угрюмые града?..
И потому Ты вековуха, святая божья странница нищенка плачея, извечная невеста и вдова? и редкая сестра жена и мать?..
И потому Ты странница земная и вечно бредешь за своим вселенским странником-отцом Иисусом Христом?..
А ведь наш Спас Отец всю жизнь шел шел шел шел а спал всего лишь одну ночь, а постелью Его был Гефсиманский Сад…
Русь Русь Русь!..
А Твои ль неоглядные златохмельные златопохмельные леса – не Гефсиманский не-объятный Сад?..
И вот Ты зыбко спишь в лесах, но чуешь, что окрест не лес валдайский, а Сад Гефсиманский... что над Тобой шумит шелестит не корабельная сосна иль голубая ель, а высится неотвратимый сладкий Крест...
Но! как прекрасна Ты, Русь кроткая в мокром обильном золоте лесов!..
Если такие кони рыдают над Тобой!..
...А что за кони, царь цыган? А что за конь?..
Тогда цыган Варфоломей нутряно разрывчиво, как разбитая пыльная гитара, гуняво томно пронзи¬тельно простуженно запел на шумном ледяном всеохватном ветру, утопая в бушующей огненной гриве, где капли былого ливня стали кристаллами блескучего льда! Айда!.. Айффа!..
И льдинки в гриве тихо позвякивали от ветра и полыхали на солнце рассыпанными алмазами... грива алмазной была …
...Ай, все кони-то алые алые!
А один – коренник! – весь малиновый!
Ай, цыган! Это он?..
Конь Последних Времен?
Али он? он? он? он?
Конь Малиновый? Конь Апокалипсиса?
Конь Малиновый огненного Апокалипсиса?
Ой, да горе-горюшко только рака красит!
Да Русь золотую святую опадную!..
Да Коня Апокалипсиса!..
Оттого он и малиновый...
Конь Апокалипсиса...
…Тут поэт содрогнулся. Тут его осенило. Озарило...
Тут понял он, какой Конь был перед ним...
Но! тут дверь Кареты летучей распахнулась на ветру, и там явилась Дарья-Софья-Леокадия в черном тугом монашеском платье своем…
И она, задыхаясь от ветра, мучительно шептала иль кричала:
- Там! внизу! я вижу горецкие, дикие святые боры чащобы златые!..
Там, в недрах лесных тлеет млеет веет свечечкой-лампадкой Горецкий женский скит... женская претихая пречистая нетленная обитель!..
Я хочу туда навек за грехи мои...
Иль остановитесь опуститесь тут – иль я замертво из кареты выйду, выброшусь счастливая веселая улыбчивая блаженная посмертная новообращенная монахиня...
Иль?..
И тут к ужасу поэта золотая Колесница плывущая распростерто в небесах вдруг резко встала в небе и камнем пошла вниз, к земле, и в ушах у воздухоплавателей шум и боль явились от резкого паденья…
А малиновый Конь покорно и благодарно покосился на Дарью, словно понял он язык человечий и внял ее словам трепещущим…
А так и было…
И Колесница тихо бережно опустилась на глухую лесную поляну луговой нетронутой овсяницы, посреди заповедной дубовой рощи, обильно осыпанной заваленной золотыми малахитовыми желудями…
И там, в дубах могутных, тлела была хоронилась часовенка хрупкая, и две молодые монахини теплили в ней лампадку…
И не услышали бесшумной Колесницы, летающего ковчега осенних небес…
А Дарья быстро вышла из кареты и пошла пошла радостно в высокой золотой траве-некоси к часовне и тихим монахиням…
И поэт глядел ей вослед и надеялся, что она обернется и с ними попрощается…
Но она не оглянулась, потому что уходила от них навек, и была уже уже мертвой для них, а разве мертвые оборачиваются?..
И только притихшая в песцовой блудной шубе родная ее сестра Евва-Аркадия закричала запричитала безнадежно ей вослед:
- Дарья! Даша! Дарьюшка! ты подожди меня здесь...
Я тоже сюда следом приду...
Но дай еще погулять!.. порадоваться... дай в блудных плотских возбешениях потратиться... попраздновать!..
Еще я не насытилась! слишком много Господь дал мне плотяного огня-соблазна!.. еще я не погибла навзрыд! навзничь! насмерть!..
Родная моя... сестра... монашка... прости меня... молись за мя... еще... еще... Еще мне мало! мало!.. мало...
И она, нагая, в шубе лютой куталась пряталась рыдала стенала вослед былой родной сестре своей…
Но та уже ее не слыхала. Хотя была рядом….
Уже вселенская, повыше звезд, стена меж ними воздымалась…
Как между палачом и монахом... да!..
И только дивно дивно слезно слезно пахло на заповедной нехоженой поляне дубовым томным багряным листом и терпким литым желудем опадным!
Много желудей на дубу – к лютой зиме…
Но поэт, житель райских теплых садов, устал от рус¬ских ледяных скользких звероватых зим и хотел умереть до грядущей близкой зимы…
Но подумал, что если бы он остался жить-дышать средь таких божиих полян и дубов и воздухов, то его городская хворь-чахотка покинула бы его, улетучилась унеслась бы с ветром целебным и молитвой вечной из тела его обреченного истлеть бесследно...
…Ах, поэт, прожил ты сладко без Бога, и думаешь слепо, что и помрешь сладко без Бога…
Да не бывает так!
Всякий умирающий в последний миг земной видит Господа да уж некому немыми устами сказать, кроме Господа Самого…
Ах, поэт, поэт, а где твоя обитель? где берег пос¬ледний твой?..
Тут неподалеку таится святая хранительница, кладезь духовитый вечной жизни Зосимова Пустынь…
И она примет тебя и упокоит и упасет и приуготовит к исходу-переходу…
А сколько тебе, чахоточный певец плотских утех, осталось золотых опадных дней? и застолий возлюбленных иуд-друзей? и наго отворенных лживых жен и бледно блудных дев дев дев?..
Ах, поэт, смирись оберегись!
Иль ждет тебя спаситель твой – бел свят горюч монастырь?
Иль ждет тебя губитель твой – алое текучее, сладимое на миг, навек бездонно смертное лоно жены?..
И первая стезя – в Вечную Жизнь, в Спасенье…
А вторая тропа алая – в вечную смерть, в соблазненье в червивое тленье в бесово кипенье трясенье…
Но поэт роптал:
- Но! но алчба жены – это же алчба поместить взрастить продлить свое семя! это стремленье к бессмертью!..
И что же казнить человека за алчбу святую эту?..
...Ах, поэт, поэт! если соитье только для деторожденья – тогда оно свято!..
А если соитье для похоти, для сласти блуда – то оно лишь сладостная судорога смерти!..
Но как отделить крупицы текучего злата в потоке речного песка?..
Вот и песок течет через персты!.. вот текут золотые песчаные дни...
Вот и жизнь, как песок, чрез персты протекла прошла... на увядшей ладони ни золота, ни песка...
Но поэт алчно глядел на Евву-Аркадию нагую в песцовой шубе, и на курчавый роящийся улей-островок в беломраморных тугих круглых холмистых ногах ее, и шептал забвенно нежно:
- Эти холмы плотяные сладчайшие я возлюбил боле холмов вал¬дайских хладных бесчеловечных вечных!
А белы округлы вольны высоки груди ее поболе послаще повыше белых колоколен-звонниц церковных!
И в звоне, в шелесте лестных млечных колоколов этих прошла жизнь поместилась жизнь летучая моя моя!.. Айффа!
...Эх, поэт, поэт! нет у тебя уже ни молодости ни славы ни денег ни друзей ни самой жизни – уже останней болезной дырявой худой…
А ты все еще полон грешных возбешений и плотских низких хотений упований, как дряхлая забытая бочка у брошенной мшистой развалюхи-избы полна полна осенней муторной одинокой дождевой воды воды воды...
Кому? кому? кому вода сиротская беспутная эта тихо плещется изливается истончается? о чем шепчется? об одинокой бесхлебной безбожной старости?..
Но тут цыган Варфоломей Птоломей Ашока Алманассар Дарий почуял печаль поэта, и тихо вытащил из потайного кармана алого кафтана горсть таджикского сухого мака-кукнара…
И яростно вдохнул втянул бредовый мак-дурман хищными ноздрями, а потом, алчно смакуя, сыпанул на алый привыкший язык ядоносное зелье и жадно проглотил его вместе с обильной уже туманной веселой слюной святых макокурильщиков макоедов сыроедов…
И! сразу закричал завизжал:
- Эй, поэт! родной брат всех земных и подземных цыган! не печалься! не кривись, словно лопнувшая струна!.. Возьми мак! Глотни мак!..
Только пурпурный мак изгоняет черную печаль и серую тоску дней, которых Господь слишком много отпустил одному человеку!..
...И цыган сразу ушел в мак в бред в туман.
И цыган сразу ушел упал вспять, к пирамидам к мумиям египтян...
- Эй, клюся! Эй, фарь древнеегипетский зверюга Анубис замогильный малиновый шакал!
А я цыган кочевал в твоих замогильных краях! айффа!
А я помню помню твой запредельный оскал!..
А ты? ты помнишь, как усопшего фараона Эхнатона Хуфу Хеопса к свежей Пирамиде усопших Династий мчал? мчал? рыдал?..
А где? где? пирамида погребальница усыпальница верного загробного коня?
Ай, фараон, где мумия твоего посмертного в саване возлюбленного коня?
Ай, фараона мумия, как же одинока ты без мумии посмертно верного коня... вот и лежишь в глухих ущельях пирамид одна одна одна...
Ай, потому Династья Фараонов изошла иссякла в песках в пирамиды погребах, что забыла предала не сотворила мумию раба-коня…
Ай, малиновый мой!
Ай, цыган никогда не предаст коня и в загробных краях!
Как Спаситель Христос свою дщерь Русь святую льняную ромашковую бесу дьяволу не отдаст никогда в этих златых намоленных лесах да куриных избах, где в окне заалела зарделась герань
Ай, малиновый, пошел! восходи! воздымай! возлетай! гуляй в небесах!
Что-то земля осенняя русская нынче, как мачеха моя, холодна скучна!
Ай, малиновый! пурпурный конь-мак! айда в небеса!..
…И малиновый Конь словно понял слова цыгана, и туго налился мутью кровяной и восстала, как у хищника-зверя, обильная грива его и стала как хлад¬ное пламя...
И Конь легко потянул за собой карету и седоков ее и алых коней ее...
И золотая царская Колесница легко бесшумно поднялась взошла с поляны дубовой желудевой в утренние лазоревые небеса…
И опять двинулись дернулись пошли покорно, далеко внизу под нашими летучими седоками рус¬ские православные боры, леса-хранители золотого необъятного опадного листа, и храмы безвинных белотелых монастырей и избы богооставленных богозабытых самогонных родимых журавлиных материнских колыбельных деревень деревенек деревень...
И с небес черные эти трухлявые деревеньки казались поэту старыми лежачими поваленными крестами…
И вся Русь что ли усыпана была этими беспорядочно рассыпанными крестами, из изб составленными?..
И вся Русь что ль была неповинно Распятая? на бесконечно рассыпанных по земле крестах лежачих этих?..
И все это были распятья без воскресенья?
И все это были семена павшие в землю и не взошедшие веселыми побегами?..
И в некоторых избах топили и избы дымились и кресты курились…
Кресты живые... русские неоглядные кресты все еще живые...
И еще поэт сонно устало подумал, что никогда не жил он в этих деревнях-крестах, кладезях русских древних тайн, и потому никогда не мог понять своей родной Руси, а только ее слепо смертно любил…
И еще поэт подумал, что всю жизнь он словно пролетал в Колеснице над Русью и только в могиле сырой он встретится с ней навек...
Ей-ей! Гой! Ей-ей!..
...Поэт, это твоя Русь! твоя колыбель и могила твоя…
Тебе помирать скоро на этой земле…
Поэт, отыщи сверху с небес тихую незаметную таящуюся могилу твою…
Поэт летящий, а где лежать неотпетому тебе?..
Где? где?..
Иль только червь в земле ждет тебя?
Поэт, еще не поздно прозреть…
Чтобы смерть не похитила тебя неготового…
Поэт! русские святые монастыри тихо немо кротко кличут тебя с земли осенней зрелой твоей, а в избах да в монастырях – вся святая тайна Руси
Вот проплывает внизу Иверский монастырь, ковчег корабль недвижный на острове Валдайского озера, средь водяных внимающих послушливых равнин всеми колоколами богоглагольной лебединой знаменитой звонницы кличет кличет тебя...
Аль не слышишь?.. кличет лишь тебя... окрест никого, опричь тебя, поэт, в пустыне вод вод вод…
И звон серебряный далеко бьется ходит крупной рябью серебряной на водах и зовет манит глухого тя тебя...
Аль глух, певец? аль не хочешь отведать водяного звона-серебра?..
А вот Псково-Печерский монастырь, мудрец добротолюбец осиян многозлатый многокупольный кличет с земли плывущей многопечального тебя...
…А златая Колесница плывет грядет над золотою Русью...
И вот Кирилло-Белозерский монастырь святомученик кличет тебя, поэт, с земли, словно с русского вечного Креста…
Русь, со креста сойдешь когда? когда? когда? ай, трудно поперек и вдоль креста лежать стоять дышать!.. да не роптать... не восставать...
Но люто страшно мне... и я бегу от вечного от русского креста...
Ай, белобледный белотелый белокаменный Кирилло-Белозерский монастырь святомученик… прощай прощай прощай... зачем певцу поэту крест пророка?
Но что-то мучает меня... но что-то мучает...
Прощай, беломонастырь беломученик прощай...
И Златая Колесница царева над Золотою Русью далее плыла плыла
…Поэт! гляди!.. Вот Сергиев Посад, монастырь страстотерпец воитель витязь с верозащитным пышущим мечом кличет тебя…
Аль не пришла пора воителя Святого Сергия Радонежского? аль не пришла пора священного меча?..
Аль Пересвет с Ослябей шесть веков спят в конских щавелях да лопухах да ядовитых борщевиках? А окрест ликует тать убивец вор насильник ворон тля...
…Поэт, а ты рыдал над розою в дожде?..
А роза осыпалась изникла изошла истекла... и дождь иссяк!
И печаль дошла до дна, как в сухом колодце бедная порожняя бадья!..
А твоя жизнь а твоя беспутная душа все еще жива и уповает она?..
Привиделся, причудился что ли в чахоточном огне томленье смертном пенном этот несбыточный призрачный алый алый алый цыган?..
Этот малиновый Конь, каких не бывает на земле?
Эта златая летучая Колесница? А?..
И поэт в карете бешеной сквозистой предсмертно что ли увял? уснул? задремал в небесах?..
Ветер шел необъятный лазоревый чистший, но чахоточному поэту нечем было дышать
Но тут Евва стала бить руками в дымчатые окна летящей шалой кареты:
- Эй, цыган! эй, царь цыган барон, курчавый баран-царь всех времен и всех цы¬ган! Эй! Алманассар Ашока Тиглат Палассар!
Эй, конь-мумия всех усопших династий!..
Эй, роняй! опускай! низвергай на землю Колесницу с твоим малиновым ледяным Конем! Ойе!..
Там, на земле, ждут меня! мне тошно в небесах!..
И!..
То ли цыган Варфоломей услыхал?
То ли Конь малиновый ухом чутким, остро восставшим повел внял человечьим словам?..
Но опять летучая Колесница враз вдруг встала вкопанно в небесах, и камнем падучим канула пошла на землю далекую…
И поэт на облуке атласном рванулся проснулся очнулся от вязкой дурманной дре-мы…
И тогда Варфоломей отсыпал ему мака-кукнара и сказал радостно:
- Съешь мака – и не будет тебе холодно и печально…
И еще цыган сказал:
- Поэт, отгадай загадку…. Какое дерево на земле самое высокое?..
Дуб? Кедр? Сек¬войя? Пальма?..
И цыган улыбнулся:
- Самое высокое древо на земле – это иссык-кульская конопля или афганский тад-жикский текун бредун пурпурный мускусный мускулистый мак – от них! по ним человек восходит в небеса! до самых звезд, где человека ждет Господь!..
По конопле иль маку, как божий муравей, ползет к Господу божий вольный хмельной блаженный человек! Ей-ей!..
А Господь любит веселых, а не печальных сирых угнетенных!..
И поэт взял мак-кукнар и стал его жадно вдыхать и глотать, но что-то мак не брал его...
А Колесница тяжко растопыренно села, затонула по самые высокие колеса в обильную старинную ползучую глину проселочной дороги, у окраины владимирской деревеньки утлой затхлой Овцыно…
И тут поэт подумал, что мак уже стал одурманивать мутить его, потому что на дороге в ползучей кишащей глине явилось ему капище? поганище? торжище? идолище языческое, тысячу лет назад на Руси православной забытое и вот возрождающееся что ли?..
Там, на бедной сельской дороге, было скопленье уродливых слепорылых американских и европейских и японских лаковых машин, там грохотала чужая заокеанская заафриканская племенная животная нагая плешивая музыка...
Там тупо били колотили барабаны давно усопших африканских племен неистовых густоослиных охочих фаллоносцев!..
Там били истекали между черных эбеновых ли¬тых ног искали алкали густомясые фаллосы-стволы готтентотских неистовых охот-соитий замогильных, где человек и зверь, где человек и горилла первозданно сходились и где торжествовала горилла!..
И эти соитья-наитья горбатые власатые свершались под бой охотничьих барабанов в кишащих мириадами совокуплений и рождений сырых допотопных джунглях…
О Боже!..
А нынче! нынче этот зов рев древненегритянских древнеафриканских сгинувших соитий и рокот низких фаллических барабанов гремел на окраине русской кроткой деревеньки Овцыно ситцево прозрачной, где уже давно забыли о фаллосах соитьях и барабанах…
И от этой бесовской звериной музыки одна из окраинных изб, подплывшая подгнившая в бесконечных сеногнойных ливнях, вдруг вмиг распалась разъехалась рухнула раскидалась рассыпалась сонными бревнами…
И враз не стало древней избы-печальницы-скудельницы тихой на земле деревенской, а стало лишь скопленье грустных мертвых бревен...
Ей-ей!..
…Эх, Русь кроткая!
И Ты так покорно рушишься от этих ядовитых червивых барабанов во славу черно-оких соитий-плясок удушающих?..
...И поэт отрешенно глядел, как прямо в чернокожей непролазной глине среди низких сверкающих западных машин, каждая из которых стоила дороже чем все овцынские избы и коровы и овцы, извивались исходили истекали в негритянской пляске полунагие и вовсе нагие жены и мужи…
И жены были пьяные, насквозь прозрачные вавилонские блудницы и лесбиянки…
А мужи – матерые содомиты, и они повально переплетались и уродливо безбожно совокуплялись друг с другом в уродливой истоме-пляске…
И пили уродливое чужеземное вино из уродливых бутылок и говорили кричали дурно выговаривали уродливые английские слова, хотя они всего лишь свои родные родимые нутряные русские воры тати и убийцы были были…
И один из них купил умирающую деревеньку Овцыно на снос и удумал возвести вместо скучной деревни некую фирму фирму фирму... иль ферму ферму…
…Прости, Господь, но у меня от одного этого слова во рту в мозгу и в душе тошно! тошно! тошно, словно мне сыпанули горячим песком в глаза в ноздри и в уста!.. и хочется взять вилы! вилы! вилы!..
Ай, Господь! да куда меня занесло от этих барабанов да плясок!..
Нынче за безбожие наше пришло время этих уродливых барабанов! этих уродливых машин! этих уродливых вин! этой уродливой власти!..
Да доколе, Господь?..
…А пока не помолишься в храме... да не покаешься перед братом... а брат на Руси тебе всякий!.. как в день Пасхи!..
А пока они пляшут…
А пока они пляшут на наших избах распавшихся на наших безбожных кладбищах на наших неотпетых отцах неоплаканных...
...А Евва сразу пошла к пляшущим и сбросила песцовую шубу на землю и стала опять желанно нагая, и они радостно приняли ее, потому что была она с ними и они учуяли ее, как зверь зверя…
Но тут страшно огненно заржал малиновый Конь, легко перекрывая адовы барабаны истлевших африканских соитий…
И страшно звероподобно, как изюбр в гоне, вослед закричал Варфоломей:
- Пошла! Взлетай! Зверь! Клюся! Фарь малиновая! Айда!
Пошла от мерзкого гнилостного вавилонского капища!.. Айффа!..
И золотая Колесница, освободившись от тела Еввы, облегченная сразу встала поднялась над проселочной вымокшей дорогой, с легкостию вырвав выпростав вытянув из цепкой глины высокие, затонувшие было колеса…
Только жидкая грязь потекла с колес на пляшущих, но они не учуяли…
И только когда зерна грязи осыпали сверкающую крышу чьей-то машины, ее хозяин вытащил пистолет и стал стрелять в Колесницу…
Но он был пьян и пули его были пьяные и не задели ни кареты ни лошадей ни всадников...
Да!..
Колесница навсегда уходила от обреченной деревни и нечем было помочь ее исходу ее умиранью…
…О Боже! Ужель нечем? ужель некому?..
А русские витязи? иль вот они пляшут нагие?..
И поэта страшно поразило на прощанье, что никто, никто из пляшущих, червиво извивающихся нагих мужей и жен даже не поглядел не подивился на неслыханную летающую золотую Колесницу!..
У них мертвые зрачки и очи и души были, а только тела одиноко тлели жили суетились и искали только совокуплений и вина…
И поэт вспомнил изреченье древнего Святителя Григория Паламы: Страшно, когда душа прощается с телом... Но еще более страшно, когда бессмертная душа, еще находясь в живом теле, прощается с Богом...
…Тогда маковый раздольный цыган Варфоломей почуял удивленье поэта и закричал уже в небесах, навстречу бешеному струистому предснежному ветру:
- Гляди, поэт!..
Мертвецы пришли на Русь в обличье живых!..
И они пляшут замогильные чужие мертвые пляски!
И они переплетаются в мертвых неплодных неурожайных запретных ласках!
И они изронили бессмертные души и носятся в мертвых чужих машинах!
И они мертвые тати убийцы воры и объяли Русь-матушку смиренницу безвинную мертвой паутиной-властью...
Айффа! Нынче, поэт, на Руси мертвые правят! Айда!..
Эй! малиновый Огонь-Конь, куда скачешь? когда отмстишь?..
Когда последним огнем опалишь? когда вострубишь?..
Когда поскачешь от бедной Руси невиноватой на другие народы? языки? и страны? которые угнетают и обворовывают Русь?..
Да! Я цыган! я вижу я чую, что Кони Апокалипсиса от безвинной Руси на иные народы поскачут!
Тут их исток! тут их начало!..
Тут, на Руси, они на людские страданья нагляделись истомились от горя человечьего несметного измаялись и исполнились гнева и печали…
Айфа! Аль не я – царь цыганский – угнал одного из Коней Апокалипсиса?..
А с такого Коня открываются страшные дали!..
Тут, на забытой Руси, эти Кони нагуляли набрали налили звериную мощь стать прыть в диких медовых нетронутых некошеных сорняковых малахитовых травах! во ржах! пшеницах! в овсах брошенных несжатых!.. где русские жнецы пиано беспро-будно беспутно блаженно спят в златистых девственных урожаях...
Айхххааа!
Айха! Где? еще? в мире? где пианый жнец спит в неубранном вольном золотом нетронутом урожае?
Вот Русь! Вот воля золотая! неоглядная!.. Айфа!..
Где? еще? на земле? брат-поэт! ты увидишь цыгана, летящего в небесах на Коне Апокалипсиса?..
Только на Руси еще остались чудеса да знамения... да!..
И Варфоломей радостно раздольно обнял тихого поэта и дохнул на него перегоревшим перемолотым запредельным маком маком маком...
Но тут поэт увидел с небес хладных родной свой неказистый поселок Икшу и домик свой чахлый, похожий на вымокшего ежика на осенней укропной грядке...
…Поэт, поэт!..
И что же не сошел ты у душеспасительных душецелительных вечных монастырей, где обрел бы жизнь вечную, а хочешь вернуться в одинокий дом свой, в одинокое безбожное ложное тщетное житье-бытье свое, которое – увы! – уже на исходе?..
Ах, мне бы только синее русское небушко да кусок черного хлебушка…
Да и жить дышать мне уж недолго!..
Да нет сил до монастыря дойти!..
Да нет сил добрести! доползти до Божьего порога!..
О Боже! прости мя...
Да грехов больно много...
Тогда Колесница, словно вняв тайным словам поэта, тихо бережно опустилась, неслышно села близ его дома…
Тогда поэт стал торопко суетно виновато прощаться с цыганом Варфоломеем, и стал неловко обнимать могутного улыбчивого пахучего всадника за алый раздольный кафтан и целовать его в душистую переливчатую теплую отчую бороду...
А цыган погладил его по голове, как сироту-дитя притихшее...
Что-то тихо стало и слышно стало, как запоздалая вода с крыши сбегала капала...
Потом поэт вдруг беззащитно зарыдал и сказал тихо:
- Цыган, цыган!..
Такую долгую жизнь я прожил, а все не научился без слез со всяким встречным человеком расставаться...
Ведь всякая разлука, всякое расставанье похожи на смерть... на вечное прощанье...
А мне скоро совсем далеко уходить, мне скоро со всеми сразу расставаться...
Жаль, жаль до слез мне и тебя, Варфоломей, и себя, и этих коней, и нашу короткую небесную дружбу... жаль!..
И тут поэт с грустию увидел, что алый кафтан на цыгане сильно побит помят и дурно косо сидит на могутных плечах: русские портные разучились шить и любить русское...
Но! тут малиновый Конь вдруг заскорбел затих, голову огромную опустил и стал человечьими материнскими жалеючими жалкующими слезными глазами глядеть на поэта…
И тут поэт с ужасом увидел в огненных зрачках Коня какие-то горящие домы и бегущих смутно людей…
И вспомнил древнее предостереженье, что в очах Последних Коней Апокалипсиса будут до срока земного и до Знака Небесного будут гореть града и народы греха...
И поэту показалось, что увидел он и свой дом в будущем огне...
...Так в янтарных зрачках тревожных овец всегда можно узреть разглядеть близких пляшущих волков...
О!..
И малиновый Конь сострадательно, как человек, глядел на поэта, а потом стал осторожно обнюхивать его и даже бережно лизнул жарким алым языком в лицо…
И поэт, содрогнувшись, вспомнил древнюю примету: Если конь обнюхает седока – седок скоро помрет...
Но Варфоломей Балтассар, цыганский царь-конезнатец тоже знал примету предсмертную эту, и закричал захохотал, чтобы отвлечь поэта от смертной думы, от смертного чаянья...
- Поэт! пойдем! полетим со мной в Кремль! к Хозяину Руси!..
К главному бесу! к узурпатору! к тирану!..
Айф! Он сядет в мою Колесницу, чтоб по Руси промчаться, как святые цари-помазанники божьи, прокатиться прохладиться!..
Ай, чарики! ай, приходит срок и тиранам, как муравьям, под колесо ложиться
Но! Он и его лютичи-охранники не знают про малинового летучего Коня!..
Но!..
Тиран не знает про летучую Колесницу!..
Ай! все боятся его! но я покажу ему Русь погубленную с высоты птицы!..
Я покажу ему эти слезные горбатые дороги! эти растопыренные сиротские поваленные деревеньки-кресты лежачие, рассыпанные в изобилии!
Эти свежие довременные немо вопиющие погосты молодых русских мужей и оголодавших старух-кормилиц наших бывших!
Эти языческие уродливые скопища стойбища содомские!..
Эти краснокирпичные от русской неповинной крови хоромы новых хозяев-воров и душегубов безбожных!..
Эти палые плетни, где давно не сушатся святые родильные детские пеленки и мужские терпкие, пропахшие русским полевым густым работным семенем портки, в которых веселый крестьянский отец тирана ходил на ночной августовский косогор к его матери млечной доярке...
И в ту ночь зачатья он был дояром сладким у грудей ее сметанных! у сосков ее гераневых!..
Усь, тиран! забыл ты намертво про ту ночь звездопадную... про те груди, те соски, тебя вспоившие вскормившие вспитавшие!..
Уссь! Уссь!
Тиран на Руси прежде всего забывает про крестьян и крестьянок!..
А кто помнит материнские кормильные соски да груди сметанные?.. Айда!
Ай, вы, чарики, ромэлы, кони алые родимые мои! да куда ж вы меня загнали замутили занесли?..
Тут Варфоломей Птоломей задрал шелковую рубашку-косоворотку и показал поэту на голом своем матером теле тайный, золотой, тяжелый обхват-пояс...
- Гляди, поэт! Таким царским тяжким поясом перепоясывают цыганских тайных царей!..
Этому поясу – тысяча лет!.. Он двухпудовый, тяжелый!..
Только очень сильный цыган может носить его и жить в нем и спать в нем!
Я ношу его! Я Царь Цыган!..
И я Хозяина Тирана Беса Губителя Руси отхлестаю в небесах, как блудного пса, отобью отдеру его над Русью удавленной этим жгучим царским золотым поясом!..
А золото прилипает, глухо неслышно бьет и неслышно бесследно вышибает из тленного тела жизнь ненужную и душу погасшую заживо!
Айффа! Я! Я! я цыган Варфоломей! цыганский царь один накажу изведу главного беса Руси...
Больше некому на всей смирной сонной Руси его наказать! казнить!..
Айф! Больше не осталось на Руси воителей воинов заступников огненных народных! Увы! увы...
Но! я сдавлю стяну запрягу золотым тихим поясом его горло сиплое пианое больное вороватое проклятое!..
Я царь! я отомщу ему, рабу, за русских забытых царей и за поруганную попранную Русь!
О Господь! Разве Ты караешь адом за убийство тирана?
Тогда я пойду в ад!.. Тьма...
Но говорят, что и в аду слышны песни цыганские!
Ай, ромэлы-чарики с адовыми порванными гитарами!..
Тогда поэт сказал тихо:
- Царь! Кто беса убивает – тот навек его в душу царить впускает...
Но потом почему-то закрыл глаза усталые и представил себе Золотой тысячелетний русский Трон и великих царей, сиявших на Троне этом, и князей-мучеников-святовитязей воителей собирателей Руси Христовой…
Поэт словно увидел великого Князя Первокрестителя Руси Владимира...
Князя Святовитязя Михаила Черниговского...
Князя Святовоителя Дмитрия Донского...
Великого Владыку Царя Иоанна Грозного...
Императора Петра I...
Императри¬цу Екатерину Великую...
Царя Николая I ...
Царя Александра II...
Царя-мученика кроткого Николая II…
Тирана Иосифа Ста¬лина... он был тиран-лютич, но он был равен тысячелетнему русскому Трону и тысячелетней Русской Державе...
Тиран был равен русской Силе и Славе...
О Боже!..
А кто нынче сидит на Русском Тысячелетнем Троне?..
И кто мечется окрест Трона?..
И кто посягает на Него? О!..
И чахоточный поэт увидел двуглавого орла, заживо объятого кишащими муравьями пухоедами тлями...
Орел с тысячелетних небес падал падал...
...Прощай, Варфоломей, царь цыганский... встретимся Там Там Там, где слышны твои песни цыганские... с оборванными струнами...
И, чтоб не разрыдаться, поэт повернулся и тихо пошел к дому бедному своему, мокрому от обмочливых ливней...
А золотая Колесница почему-то уже не взошла не взлетела в небеса, а сонно шелестя высокими колесами, двигнулась по земной солнечной веселой дороге к Москве к Кремлю…
То ли Конь-коренник малиновый воздухоплаватель что-то затаил? то ль устал от прыжков в небесах?
То ли цыган-царь Варфоломей от прощанья с поэтом и от мака-дурмана увял, а ему еще предстояла встреча с тираном Руси и лютыми глазастыми задастыми опричниками его?..
Кто знает?..
Только Господь знает...
И Колесница ушла, покорно растворилась на дороге в осеннем блаженном осиянном солнце...
А был на Руси святой Праздник – 21 сентября, День Рождества Богородицы!
И поэт пошел к ветхому скорбному дому своему постылому…
Но вдруг остановился радостно, потому что увидел под окном гранатовую пурпурную атласную маслянистую розу, над которой он рыдал одиноко в дожде…
Но роза не опала в ливне, а устояла, не иссякла не надломилась не истекла лепестками, а сияла под холодным солнцем…
И над ней две белые бабочки-капустницы запоздалицы осенние витали…
Тогда поэт бережно сорвал гранатовую розу, шипы от дождя намокли и не порезали ему пальцы, и понес розу в дом…
И две бабочки пошли полетели с розой и влетели в дом...
...О, две бабочки-запоздалицы! две летучие гостьи – одни вы вошли влетели терпеливо в одиночество мое…
Одни вы осенние гости в пустынном чахлом домике моем...
И больше – никого!..
...О, поэт! но ведь сегодня День Рождества Богородицы!..
И где-то в опалых русских древнерусских златых неистово златых рощах и борах златозвонных Она уже! уже! уже бредет…
И посетит всяк одинокий дом и переступит нежно летуче, как эти бабоч¬ки, всякий сиротский порог, а их множество на Руси нынешней...
И всяк уповает на Нее...
И разве может быть на земле сирота, если есть Ты, Богородица Всематерь вечная Всемать?..
И разве может быть одинок человек, если ты навек явилась родилась?..
…Тут внезапный долгожданный алый огнь поядающий, плотяной жар-пожар последний взял тело поэта, горящее от купанья в ледовом млечном зябко перламутровом грешном озере Едрово, от блуда с Еввой и Дарьей на русской печи, от бешеного пронизывающего северного ветра чичеры на Летучей Колеснице в небесах…
И поэт стал предсмертно ал ал рдян, как Варфоломей цыганский царь в алых одеждах русских своих, и как свежесорванная гранатовая роза у враз побелевшего простынного льняного чела чела чела его его…
…Ах, поэты, сладкопевцы этого бренного злого мира! смерть похищает вас раньше, чем старость и седина!
Ах, поэты!..
И за что Господь ревнует любит вас?..
Тогда поэт положил прекрасную, еще не седую, еще веселокурчавую античную свою голову нетленного олимпийского атлета персефонских рощ на льняную старенькую скатерть стола и беспечально тихо блаженно улыбчиво чисто помер…
Претомился. Преставился. Прилег...
Утомился... угомонился...
Притих русской горючей головушкой на льняной старенькой скатерти, оставив осиротевшую розу пурпурную и двух снежных бабочек…
…Гляди – осыпчивая роза и бабочки-однодневки пережили поэта?..
И грешная плоть его так истратилась так исхитилась истончилась, что нечем уже было ей страдать, не было уже у нее сил на страдание...
И последняя его мысль сладкая, уже нездешняя, была: всю жизнь всю жизнь я боялся бежал смерти, а она так проста и легка и сладка...
И! желанна... желанна...
Ай, желанна...
...Упокой, Господи, душу раба Твоего...
Аллилуиа аллилуиа аллилуиа...
Слава Тебе, Боже...
Осанна!.. Осанна!..
…Оптинский старец иеромонах Никон сказал: Боязнь смерти – от бесов. Это они вселяют в душу такой страх, чтобы лишить надежды на милосердие Божие...
В последние годы поэт впал в нищету, как и вся Русь, и все народы смирные Ее – рабски послушные – увы! – не Богу, а бесу…
И потому не было у поэта даже худой бумаги для письмен его…
И потому два последних, предсмертных стихотворения он написал нарисовал черным карандашом на льняной скатерти…
Это были два стихотворенья-акафиста Предивной Богородице, Которую он въявь увидел с небес, с Летучей Колесницы, Бредущую витающую в древнерусских древнезолотых святоотеческих намоленных борах борах борах, богохранителях богоприимцах боготаинниках скитах...
Воистину!
Да!..
ДЕНЬ РОЖДЕСТВА БОГОРОДИЦЫ
Отчего в одну ночь зазолотились дубовые рощи яхромские икшанские
И иные рощи Руси осенней рощи чащи златокишащие златоворожащие
златолетящие?
От осеннего ветра листобоя? от журавлиного летучего инея ивня ползучего хлада
хлада хлада?
Отчего осенью журавли улетают?
Иль не хотят желтеть златеть упадать как листья от осеннего хлада?
А отчего дубовые рощи в одну ночь охвачены опалены трепетным лиющимся
златом?
Это День Рожденья Богоматери
Это Она Покровительница Странница Запоздалица Таинница Заступница
Молитвенница Хозяйка Руси
Пришла в русские рощи чащи дубовые дубравы
И тронула их камышовыми предивными чудотворными чародейными перстами
Как трогала новорожденное Дитя перламутровыми жемчужными бессонными
перстами
И от Ея жемчужных родильных кормильных перстов дотоле изумрудные дубравы
зазолотились в одну ночь всеблагодарно
И посыпались летуче тягуче повально серебро да злато
Матерь! Мати!..
Сколько ж выпало Тебе блаженно странствовать скитаться
Чтобы все дубравы на Руси златым огнем затеплить зажечь аки лампады свечи
величальные венчальные
БОГОРОДИЦА ПОРТАИТИССА РАЙСКАЯ ВРАТАРНИЦА
О Богородица о Райская Портаитисса Райская Вратарница
О Ты стоишь таишь у Райских Врат в русском сладостном сарафане тереме летнике
летучем вьюжном тереме кумачнике
И на голове Твоей лепечет льется русский расписной павлиний плат узорчатый
святое рукоделие ткачих ивановских
А в руках Твоих лебединых крылато плещется несметный небесный лазоревый
омофор неизреченный неизъяснимый необъятный галаадский
Матерь Матерь всепетая Всеспасительница Райская Вратарница
И в сонмах неоглядных к Тебе грядущих новоусопших новопреставленных
человеков
Ты сразу! издалека! видишь шествие русских человеков безвинно убиенных
уморенных
А это русское замогильное загробное немое шествие нынче во времена убийц и
татей несметно
И исход народа русского безвинного с земли на небеса нынче несметен
И люди русские так нынче на земле родной намаялись
Что райские Врата им словно сами отворяются
И Ты Матерь сразу издалека орлими очами видишь русских безвинно убиенных
замученных зачумленных человеков руських Мати Мати
И сразу манишь их омофором и сразу Врата Рая им отворяешь улыбчиво улыбчивая
Матерь Матерь Матерь
И разве могут быть на земле сироты несчастные если есть Ты Матерь
И нет на земле сирот Матерь и нет сирот на небесах Матерь Матерь
И все мы лишь Твоя заблудшие чада Матерь Матерь
А я все еще томлюсь на земле русской
А я все еще живой тлюсь длюсь тщусь виюсь
И объятый многими грехами повальными уже не уповаю уж не уповаю
Но но вижу вижу в полночь звездную звездопадную августовскую
Вижу вижу и с земли Твой омофор на небесах лазорево витающий
И Ты Матерь машешь? машешь? манишь? манишь что ли меня мя многогрешного
ужель жалеешь? ужели манишь? ужель ужель у Врат улыбчиво прощаешь?
Пропускаешь щедро щедро Матерь Матерь Матерь?
Ужель Матерь?
И я у дальних Врат как дите у коленей материнских несбыточных неизъяснимых
дальных дальных дальных
Радостно рыдаю весь обсыпанный слеза'ми и звезда'ми....
...И еще на льняной скатерти, в самом углу, были начертаны умирающей рукой поэта четыре тленные строки:
...Безлюдие златозабытых дач…
Безмолвие златоозябших рощ…
Так хочется рыдать, рыдать,
А ты поешь, поешь...
1995 г.
Свидетельство о публикации №125021800631
-земное и небесное;
-грешное и святое;
-нищее и золотое;
-божественное и ничтожное;
-необычное с хорошо известным;
-удивительное с обыденным;
- холодное с горячим;
-плотское с целомудренным;
-сказочное с настоящим;
-духовное с бездуховным;
-смертное с бессмертным.
Поэма читается на одном дыхании.
СЛОВО автора всегда:
-ТОЧНОЕ;
-НЕОБЫЧНОЕ;
-ВЫРАЗИТЕЛЬНОЕ;
-ЧУВСТВИТЕЛЬНОЕ;
-ИСКРЕННЕЕ;
-ЧЕСТНОЕ.
Повествование не простое, а с лихо закрученным сюжетом:
-динамичное;
-взлетающее порой на большой скорости над Землёй;
-управляемое и направляемое высшими силами;
-перед читателями мелькают разные святые места и монастыри Руси;
-поэма отражает века, современность, человеческие слабости и страсти,
а также связана с именем из родословной автора.
-многократно упоминается ветер, наполняя поэму свежестью и ароматами.
Данная поэма тройственна.
1. Её можно читать в целом.
А можно в поэме выделить как самостоятельные произведения стихи-акафисты:
2. "День Рождества Богородицы".
3. "Богородица Портаитисса - Райская Вратарница".
При чтении поэмы слышится, читателю, певучий голос автора, в нескончаемом потоке мыслей и действий героев поэмы. Имена героев сложные. Они заставляют читать и перечитывать их НЕОДНОКРАТНО, порой вызывая улыбку читателя.
Мысли стареющего поэта в поэме - серьёзны и актуальны для каждого. Они
молитвенны, покаянны и сокровенны, вызывают слёзы и сочувствие.
Описание лесов и природы Валдая - искусно, впрочем как и всё произведение в целом. (Ведь на небе - рай, а на земле - Валдай, говорят в народе. Описание соответствует действительности, подтверждаю я, как житель Новгородской области).
Данное творение наполнено интимными подробностями.
Рекомендуется читателям возрастом от 18+.
Поздравляю автора с 30-летием поэмы!
Благодарю писателя господина Зульфикарова за неподражаемое литературное творчество, вмещающее в себя Золотую Русь ТАКУЮ, как она была ранее и есть сейчас.
С поклоном, Е.Ф.
Елена Себелева 06.03.2025 16:19 Заявить о нарушении