Лепестки магнолии - стихи Анны Иделевич

Нет христианской непримиримости
в этом раю к самоубийцам,
в этом раю, где небо подобно надземной реке.
Прости меня, смуглолицую,
с дугами бровями над карими глазами,
с ландышами в кулаке,
в белой как луг, убранной ландышами рубашке.
Кошка скребется в сердце по-прежнему,
железными когтями бередя вину, зоркая,
помоги мне найти мачеху, помоги найти ее
среди сов и воронов.
Чернеется и у коршунов нутро.
В светлицу прокралась черная кошка
с горящей шерстью, железными когтями, я помню, помню ее.
«Солнце низенько, вечер близенько».
Каждый лунный выхожу греться на месяце,
видишь одну меня?  Лузгать подсолнечник хочется,
пойми, без куска хлеба выгнал отец как пилигрима,
неодолимы туманы, а демоны зримы.
Затевают игру в ворона русалки, с ними и я, утопленница,
но мой локоть не совсем остр, а взгляд не совсем примы.
Мелькнули поэтические грезы Гоголя
в мертвенно-прекрасной белизне,
души не гибнут без красоты, а с красотой несчастные не проклинают тину.
Найди мне ее, найди мне ее, я воссоединю тебя с любимой.


Меня называют срамницей,
волосы, накрученные на водорослей бигуди,
груди белые, как мрамор ракушек и золото
веснушек разбросано по щекам, уйти бы
и никогда не появляться из беспросветной тины.
Хулиганка панночка панка, но послушай меня, постой,
мне самой колдовство небывалое в новинку
и я не знаю, что делать с собой.
То ли еще будет, попрекать страдалицу виной мачехи злюки,
и нечистым зельем обтирать – экая мерзость, зеленкой измазаны брюки.
Серпы, плуги выделывает кузнец, а я морские звезды,
развесить их под месяцем как ангелов не поздно.
Все набожно так крестятся, ползут к иконостасам,
усердно молятся, шлют поклоны, а мне досадно,
нагота невыносима, оберни меня в шаль из Решетиловских смушек, ладно?


Звоню, звоню,
поднимешь молча трубку свою?
Пока салют
и звезды искрами разноцветными в небо нырнут.
Их засосет ветром бед и разлук Бога пылесос,
наш кровосос,
снова сознания вбок тихий ползок.
Кто меня понимает?
Кто уже который год книжку читает?
Не отпускает.
И в плаще длинном, тяжелом стоит, лес собирает
из грез и осколков сосновой мечты... Снова светает.
Ты такой, что мантия, колдуна гарантия,
больно импозантная, ты меня талантливей,
но моя глупа галиматья всяко радует тебя, ведь я
будущего к прошлому симпатия.
Ты сотрудник Бога внештатный,
в моем миру одномандатный,
в коже черной стоишь ароматный,
бабочки мрут на ветру.
Как любить в умирающем горе
черных разлук в завидном фуроре...
Сосны стоят во сне криволапы,
звезды не рыбы, а приступы жабьи,
давит в груди, но уже не прохладно,
а жарко на ветхом ветру.
Звоню, звоню,
наверно поцелуи сладкие, сладкие тебя зовут,
наверно руки нежные, нежные тебя крадут
от завтра, а сегодня ты больно крут.

А я пою
тебе приятное, Руси салатное, его не пьют,
а выпивают как абсент и снова ждут.


Чем-то все темнимый,
но звездами слепимый,
с собой несовместимый,
подобный миражу,
я в пудреницу вижу
лицо твое, любимый,
ты мне необъяснимый,
но я тобой дышу.

Как ты борешься с эмоциями слева,
как ты спишь, вдыхая равномерно
сны чужие, в чем-то ведь надменные,
и зажиточность наглого припева?
Полоска прорезает сумрак нашей спальни,
все становится тусклым и неявным,
пульс стучит как будто ненормальный,
ты по-прежнему верный и желанный
новой жизни.
А на столе букет из лилий, а на стекле
дождями конопляными простыли –
нацель на всех –
осколками бесформенными очень
простреленные очи черной ночи.
Но ты растерянный, неловкий словно пахнет
весь мир, утягивая в злобу сокровенное.
А я дышу и не надеюсь, что мне ахнет
какой-то гений, так обыкновенное.
Да мне не больно,
я просто забыла всех спросить зачем писать про то, что мир поганый.
Да мне не плохо,
я люблю твой торс, и мощь, и то, что червь глотает яблоко Адама.

Истощались клеточные мембраны.
Мы с тобой попадали из сна в кому.
С огромным попугаем вошел в ванну –
мегаполис в разгар лета огромным.


Ночной бриз
теплой лапшой
шлепает меня по спине
словно подговаривая «Иди, иди».
Куда?
Куда-нибудь,
куда угодно
пока еще не слишком темно,
темно, но уже включили фонари
и они понимающе подмигивают,
войди на территорию приморского бульвара,
набери полные легкие мандаринок
размытых по воде огней
и отражающихся от нее с пылью брызг
легче самых невидимых пелеринок,
что стелет ночь непослушным детям на островах.
На каждом плече по мальчику и девочке.
Море выбрасывает комплект ласт
и скоро мы отправимся с тобой плавать рыбами
придираясь к несоответствию тела человека
с телом рыб, пробираясь сквозь водоросли,
расстегивая застежку неумолимой фантазии,
где мы гибкие.
На моих ресницах зеленая тушь как у русалки,
на тебе фасон жакета Нептуна,
снимешь в морской раздевалке,
в театралке.
Ты пойдешь со мной?
Когда?
Едва сойдет снег,
истинные номады идут по кромке книжных листов.
Тявкает сигнализация
и нам не хватает слов,
ты вылизываешь меня как отполированную стекляшку,
я вылизываю тебя как хаос, надевший фуражку
и натянувший тельняшку,
мою многотиражку.
Морская капуста ласкает меня,
стелется мягко,
ты входишь черство,
ты темно-красный.
Я значительно моложе тебя,
как ни крути,
я просто не знаю, как вырасти,
смотри внимательнее,
ракушки на груди.
Я с трудом разбираю: «Кайрос»,
греческий остров,
неуловимый миг удачи,
нежное нежному язык засовывает в пропасти.
Мобильник разрядился и затонул вместе с нами,
Нептун оправляет сообщение после, на экране
загорается и тускнеет,
крошки, песок,
мы вылазим, но ты держишь меня крепко за шею,
за талию, за шейку, за губки,
и закуриваешь самокрутку.


Так странно, я устала быть начеку,
выслушивать слова правдоустроителей,
я хочу молниеносно уйти в себя, добавить стрелку чулку,
отбарабанившему дождю подлить в лужу коньяку,
пусть пьянится огнем многомиллионным,
сказку расскажу непоседливому пошляку.
Присогнутые ноги, принцесса в корсете, нежные груди,
пес выглядывает из будки и скоро набросится со словами: «Забуду,
и разорву на куски твое вечное детство,
корону приделав на голове, а крови снежку
Анны, а алмазов клыку, ты будешь догонять меня в погоне,
ты будешь на изнанке, левой стороне ладони
вылизывать иероглиф, означающий тоску,
и постоянно шептать о том, как ты бесталанна,
но прекрасна и благоуханна, манна,
и моя развратная, непоседливая ляля
меня желала так сильно, что роль принцессы сыграла».
И зонтик со спицами заставишь разодрать
отдельно на спицы, отдельно на материю,
черную обернув вокруг талии незабудку.
Анютка, сутки, всего лишь сутки, и придет ночь паскуда,
и твоего вхождения огромная амплитуда.
Синхронное и до дрожи сведенное, а дальше сладкая, сладкая тьма наркомана.


Заходи, раз пришел, царь Ирод, Иисус
заждался тебя.
Я сделаю тебя единственным царем,
солнце обозначит криптограмму тебя,
ни один младенец амбициям твоим не ответит,
ни одна матерь тебя взглядом не встретит,
входи сам, входи сам, я заждалась тебя, Ирод.
Жестокость римского гражданина,
погребенная в моих руках, восход встретит.
Ноги омоет неугомонная вода моих рек,
золотая, апельсинная, равнинная местность
воспрянет холмом, синедрион звезд распахнет стадион
с судебными функциями в древней Иудее,
далеко, далеко уходит их зов,
а моя рука скользит по тебе как пять хлебов,
пятерней приминая твои волосы.
Дует встречный ветер, Ирод,
не нужно уходить отсюда,
место пустынное и уже поздно,
прилягу на тебя, приляг на меня, красавец безлунный.
Сходит на берег в Геннисарете
Иисус, его лодка несет исцеленных, невинных.
Я не умею ходить по воде,
я даю тебе воду из рук, пей, встречный ветер.
Какой ты сладкий, сладкий, сладкий и какой мокрый рукав.
Крови не надо больше, дракон старинный, черный, двуглавый.


Щупальцы потянулись к амфибии,
ласковые распахнулись актинии,
похожие на желе, только в имени
каждого из нас открыт океан.
В пещере лежали сотни икринок,
в словах твоих были сотни горчинок,
но я-то знаю взгляды хитринок,
давай целоваться, начинай сам.
Беззащитные подмышки открыла лгунья,
с тобой шепотом, а вообще молчунья,
сиреневая как сова совунья,
посмейся, а потом покричи.
А криль под водой пошел заикаться,
все стало мутно, и не соблюдаться
законы мудрости, как удержаться?
Какой ты сладкий, нечего взять,
ни ответственности за судьбу амфибий,
ни приветствия ночью на безрыбье,
мастер сексуальных стереотипий,
дай подышать себя, любимый.
Как ты дышишь глубоко, давай мне снимок,
когда ты красный из морозилок,
когда со мной до конца ты вымок,
ты неостановимый.

– Любимая Аня…


В лужах зеленеют фары
и мигалки освещают город
блеклым конфетти.
Разлетаются в пространстве пары,
дождь осеннюю диктует моду,
карты не найти.
Идти с тобой куда?
Налегая дни сминают плечи,
все же иногда
говори со мной по-человечьи,
птиц и так хватает в небе по пути.

Мой сладкий, заблудившийся мальчик,
совсем не знающий восторг карнавальный,
совсем депрессивный и суицидальный,
научи меня снова ходить.
Пусть тротуар как и мы виртуальный,
ты еще тот, ты совсем ненормальный,
мой ухажер неофициальный
словно обвальный стих.
А в ресторане к суши подают васаби,
я, кажется, должна заесть всю горечь, радость,
я, кажется, не знаю как найти тот темный ресторан,
входи туда первый сам,
а я последую держась за локти,
я одета тоже по последней моде,
в коричневой кожаной юбке и в са... сапогах.

Дней прошло ни много, ни мало,
а ровно тридцать лет
с тех пор как подарил мой мальчик мне букет.
Весь из лилий с белой, белой пачкой сигарет,
шлю тебе привет :-)


Из вечера мокроватого,
как осевший в тумане лес,
немного потерянного, грустноватого,
капель в тумане невесомая взвесь,
я появляюсь и улыбаюсь тебе,
конопатого солнце красит, но здесь... не то здесь.
Здесь тарелочка, на ней воздушное пирожное,
я откусываю кусочек, помада брусникой под снегом депрессии,
и ты теряешь равновесие, следя за моими жующими губами,
белыми зубками и розовым язычком,
слизывающим остатки пенного крема,
о, есть что-то возбуждающее в приеме пищи при полном макияже,
даже резкое, будоражащее, вульгарное,
но беззащитно ломающее стереотип,
решающее, что проникнет в рот вслед за пирожным.
И ты так наклоняешься, отбираешь у меня вилку,
макаешь палец в слои желе, бисквита,
заставляя зажмуриться луну и суешь мне палец в рот,
мозолистый, слегка шершавый, еще хранящий загар августа.
Не скучая по лету, осень дает нам «что поесть»,
лиственная панорама, драма из грусти и эротики смеси.
Я в коротком платье, на каблуках,
трусики французские, шампанское, не брют, милота,
до ста считай, я спрячусь, кто найдет, тому милота.


Еще один унизительный момент,
веранда опустела
и в свете серебряной монеты луны
я увидела хореографию пытающегося написать о любви Б..а
увитым плющом морщин кратеров,
стесненный дружеским рукопожатием,
в затрудненности писать о ведьмах с чувством вины.
Не чувствуй себя виноватым, милый,
твоя вина – возмущенная мнимость,
красиво рассеянная пантомима
теней, что шагали ко мне, любимый.
Твои лабрадоры в потемках дремлют.
Приветствуют ведьму моря и земли,
такой магнетизм навсегда всеобъемлющ,
и куча маленьких значков черепков в телефоне
указывает на то, как страстно мы целовались у лачуги любви
на вырубленных прямо в пушистой траве ступеньках,
как ни назови то, что мы не разговариваем,
мы взаимодействуем полукругом, Вий.


Тебя зову,
к тебе реву,
и попадает под колеса поездов прохладный звук.
О пресловут
алмаз из рук,
на три не делится разлука, диссонансно разорвусь.
Я, зевая, неохотно разолью во тьме вино
и на рельсы беззаботно прыгну, но сначала, но
выжму волосы и звезды, в классики допрыгну до,
до великого курьеза, мне покажешь тхэквондо?
Путь истин скор,
но ты матер
и зрелище чумазых деток вытоптало нам ковер.
Да все не то,
иди, не стой,
мы вместе распрощавшись с небом в омут прыгнем с головой.
Тебя зову,
тебе тьфу-тьфу,
я, кажется, кружусь беспечно, вот такое дежавю.


По озеру пройтись
как по марсианской пустыне,
бессмертные шедевры замерзшей зелени полыни
и дыни льющих мед далеких старых звезд,
мы на коньках, а может в говнодавах на широкой, тягостной резине,
совсем не мокрый, шустрый снежный лед
и варежка твоя мою берет,
я прижимаюсь алостью к щетине,
мы вместе с давних пор и мы поныне
два беспокойных зверя на коньках,
мне нравится твой шерстяной рукав.
You are always on my mind,
you are always on my mind.
В командировку уезжаю я в кабине
или смотрю хворост снов в камине,
В качестве полусерьезного обещания
ты шепчешь, что ночью ты меня убьешь,
придушишь и обманутости ждешь.
Я улыбаюсь и готовлю в ноутбуке первоклассную ложь,
как рой мотыльков, забравшихся в осеннюю рожь,
они маленькие, что правда, что не правда хер разберешь,
ты еще что-то говоришь, суть изложения – нож,
я уже вообще не знаю, что думать, душишь или ножом режешь, не поймешь.
Может написать, в твоем исполнении истинный ураган как день весенний погож?
Мы расположимся так, чтобы наша бессмысленная жизнь
сначала окончилась удушьем, а потом резней,
слышишь, я такая смешная, ну что мне делать с тобой?
Может поживем в квадратном окне гибкими?
И твое лицо расплывается в улыбке.
Может в термокружке утопимся нечаянно,
поплаваем с чаинками в чае?
В лихорадочных лучах солнца подхватим вирус
от фруктоидной летучей мыши,
экзотический, с долей знаний тропической медицины,
с поверхностными ссадинами синими
из-за повышенной влажности воздуха?
Что-то мне хочется, чтобы ты потребовал кольцо седобородым Властелином.
И на мгновение мы моргнули,
как будто вовсе не уснули,
я допишу начало сказки позже,
ты напиши мне тоже, тоже, тоже.


Домик на секвойях, моя молитва,
крошечный кусочек райского угла.
Маловероятное не забыто,
я бы без удобства смысла не могла

так компоновать новые сюжеты.
Бабочка на шее, ты прекрасен, зол,
я в прозрачном платье и сухоцветы
украшают как минуты белый шелк.

Разговор не клеится, мы пьем мир и
жадными озерами пытливых глаз
топим ледники, с сахаром пломбиры,
о, непостоянство любовное фраз.
Каждый вечер в Калифорнию заря
из России приплывает говорят.


Ночь спокойная луч света льет и осмелея
ветер лебедей в пруду зовет, воду овея,
в иллюминации стебли тростника и рогоз,
винным оттенком ленты каплющих звездных слез,
наболевшее, претерпевшее на сладкую негу прогноз.
Ты мне расскажи, в самом деле откуда надежды мороз?
И хрустевшее, мне пропевшее, ты в пении виртуоз.
Любить тебя не перестану, забыть тебя не смоглось,
наболевшее, наболевшее, пруд – это озеро грез.


Догму преодоленное,
Францией подаренное
изваяние из мрамора высокой горой
против монархии, аристократии, тирании,
но в лице женщины простой, убежавшей от погромов,
Сара, Сара, в тумане стоит густое и смотрит на небо седьмое.
Статуя Свободы охраняет океанский покой.


Если бы я не была фрейлиной королевы,
если бы я была безымянным мастером,
я бы повторила гоголевские напевы,
летя над бесконечными туманами грустной земли,
я бы отдала дань всем евангельским легендам,
и в каждой из них был бы ты, ты, ты…

Подо мной откормленный боров,
темный как холмы соснового бора с листвой
поросшей понизу чащи и мглой изощренного мира сна.
Фаустовская Маргарита меня опережает, но что с того?
Ее спеленутое, безглазое, безгласное тело напоминает одеяния Ешуи
перед Понтием Пилатом, слугой и рабом кесаря, а воля у всех одна,
воля Божья, и лишь ты не желаешь приспосабливаться к ним,
и поэтому я твоя раба.
Дьявола сразу узнают читатели, а тебя, мой милый, узнала только я.
Кто заведует вечной жизнью?  Никто,
три мира – ершалаимский, воронежский и мистический,
потусторонний, держащий ритм в себе,
воинствующий старообрядец, твой мир в ветхом зимовье на краю бора галактический.
Такой великий, что уже не до потехи, такой горемычный, что уже не до смеха.
Ты говоришь то, что ты думаешь, ты говоришь то, что ты думаешь и вторит эхо.
Я бы прислуживала тьме – Наташка, но ты такой яркий, я мотылек с тобой, неумеха.
Бросай рукописи в огонь, он тухнет по сравнению с тобой, мира нет, он голытьба.
Только твои руки, губы, мой полет бесконечно тебя любя, улыбаются черные птицы ястреба.


Они возникли у Писательского Дома в вельвете,
в клетчатых брючках, как куриные перья усишки, в дуплете
с полупьяными глазками и стали просить кружку пива ледовитую:
«Пропустите, гражданка, пропустите в ресторан недорогой».
Желание закусить и почеркать ручкой шариковой.
А она сказала: «Удостоверения кто-либо принес?» –
глядя на пенсне Коровьева и посматривая в сторону кота Бегемота,
его запотевший примус и разорванный локоть.
«Писатели, вы кем приходитесь, вы кем будете?»
«Неужели нужно спрашивать удостоверения у полубогов?
Помилуйте, это в конце концов смешно!
Мы как Достоевские, только живее, можно получше осмотреться».
Но гражданка занервничала, нервнее у гражданок, распространено
мнение, что гражданке нужно мужское плечо, чтобы опереться.
И тут ты изумляешься и говоришь: «Софья Павловна,» –
твоя борода флибустьера мне всегда нравилась, – говоришь: «Софья Павловна, ты немного заплакана,
пропустите граждан, они замерзли и им надо отогреться».
И несешь филейчик с обольстительной улыбкой, до блеска вымытые салатные листья
с заморской икрой, серебряное ведерко, припугнутое внезапной жарой
и поразительным всеведеньем того, что мне сегодня надо,
ставишь яства, изнывая от любопытства как я буду все это есть,
или кто там пришел в ресторан, и мне уже от пира не отвертеться,
звонкий и страшный Арчибальд Арчибальдович,
остается только надеяться, что я успею вдоволь в тебя всмотреться…
Я знаю, что на конкурс это не примут, поэтому пишу внеконкурсное.
Твой непререкаемый авторитет влиял на меня как песня старая,
твоя интуиция вводила меня в смятенье и сила ярая
сдавливала грудь необыкновенным летом, зимой и каряя
как кофе осень предвкушала пургу необыкновенных слов,
которые я для одного тебя берегу…
 

Пузырь оранжевый раздут,
пожары сказками слывут.
Воланд услышав грозный лай
Пилата ночью выручает,
сто тысяч зим цена за свет,
которому спасенья нет.
Шахерезада ждет: «Салям,
дорога лунная твоя
ведет туда, где нас поймут
и, где туманы киселя».


Варенуха «всего доброго» сказал, искренне удивляясь.
Степана Лиходеева нету дома, и он не вернется, за городом катаясь.
«Всеобязательно передам», стучит трубка, бледнея от злобы.
Но, а у нас с тобой бедственная связь и настоящие ума трущобы.
Ты встречаешь меня небритый и заветренный, поверию сопротивляясь.
Мистическое представление о зеркале поэзии – в него с головой кидаюсь.
Держи меня за руки и хватай на той стороне потом
и, кстати, я в блестящих чулках и на шпильках, я сегодня Примадонна.
Мы парим над городом как в картинах Шагала,
беспечны, влюблены и молоды, только этого мало.
Но ты хочешь, чтобы я в тебе открыла целое новое небо, голубое,
и я это делаю, отправляя селфи на суд и страх, остальное у нас внеземное.


Капля крови в бирюзе – бурда.
Жили-были неостановимы.
Монастырь в квартире – это да...
Капля крови в бирюзе – бурда.
Все пройдет, как талая вода.
Выпорхнут из рая херувимы.
Капля крови в бирюзе – бурда.
Мы в театре млечной пантомимы.


Клонирование достигло черты переломной,
я молюсь, чтобы мой ген в вектор вальяжно вместился,
я открываю по молекулярной биологии толстый двухтомник,
и по памяти метод Инфузии в мозгу восстановился.
Я хочу, чтобы мой начальник не сердился.
Как холодно за окном и как шумят холодильники в лаборатории,
я ступаю по коридорам, открываю камеры и коробки хранения,
я не знаю никакой другой траектории,
о, мой ген дорогой, не откажи мне в удовольствии сладкого сна и спокойствия забвения...
Ничего, ты получишься, как и другой вектор до тебя получился...
Ничего, что мне беднее, зато в отпуске мне будет поюжнее...
Кто-то тенью к морозильной камере тихонько прислонился,
охладился, скоро все, что я хочу прекрасным будет, солнце светит поутру уже яснее.


Оставленный без внимания рогалик
засунул в карман, обхватил меня за талию
и шепнул на ухо: «Я поведу тебя туда,
где все думают настоящий ад, а мне кажется рай,
остров, где ничего не выбирают, сотовая связь ограничена,
нет кабельных модемов и телевидения,
у меня на острове тайная, великолепная недвижимость,
а ты будешь первопроходцем, на острове поразительная слышимость».
Поросшие травой дюны, играет хит Уитни Хьюстон «Я буду всегда любить тебя»,
бриз приятно обдувает, изрезанный желтыми тропинками песок согревает,
район Смитпойнт – это далеко от Москвы, но нас здесь Москва вспоминает.
Твоя грудь упирается в мою, это так согревает…
Полный вперед!
Ты заводишь мотор скоростной лодки, и мы едем в прошлое.
Видим плетеные гамаки, эдакие Робинзоны Крузо, песок белее муки,
возможно, дом был построен моряками, с окном на триста шестьдесят градусов, панорама,
все перед нами, синяя простынь бескрайнего океана, не передать словами,
усыпанная снегами – это белые барашки бегущих одна за другой сказок «мы с вами».
А теперь медленнее.  Я нисколечко не жалею, что повстречала тебя,
ладонями пятьюстами как морские водоросли обнимаю тебя и жду Маргаритой с балами.


Я пробегусь – кристалл ментол и травка в холодке
по шее и по устью вен, смотри в моей руке
так много вен как шуток в прошлогоднем шутнике,
я знаю, старая трава, но зелено в лотке.

Мы все вернемся, эта жизнь – всего один этап,
и самый первый, Ангел Смерти, знаешь, тоже раб.
Вернись скорей и без тебя потухнет мой пожар,
я жду тебя там за горой, и лесу не мешай.

Расти, расти, расти с тобой, со мной календари
зелено-красным полыхают в огниве зари.
Вернись скорей и на меня любовно посмотри,
и, если ты не мастер, то не мастер, мастери.


Мы возвращаемся,
мы всегда возвращаемся,
чего грустить?
Согласно иудаизму, происходящее с душой
сокрыто от нас.
В каббалистической книге «Зоар» сказано,
что перед смертью мы получаем возможность
увидеть, как свинопас,
пение соловья и благоухание розы этого мира,
а потом душа твоя и моя раз, и к Ангелу Смерти сорвалась,
расставаясь с близкими, покинула тело,
ужаснулась мечом и непокоем,
а жизнь продолжилась, длясь Божественным Светом.
Переходный процесс,
в конечном итоге мы возвращаемся уже на небе поселясь.
Помни об этом.
Все это такое давнишнее, и переход, и смерть, и ангелы –
сколько ангелов прокрутятся на дрейделе, давнишняя шутка,
но мы не архангелы, а тарантулы с марсианками.
Так вот, жизнь никогда не заканчивается,
высокий уровень,
еще более высокий уровень,
все только начинается.
Добрые поступки и приобретенная мудрость
служат защитой во время путешествия к Богу.
Не бойся, свыше все то же самое,
только страшно от высоты немного.
Чувства на этом промежуточном этапе настоящие –
береги их даже, если кажутся пропащие,
нижестоящие.
Приглушенный свет погас,
обнимаю тебя расставаясь.


Доспехи снимает,
громоздким сверкает
души обнажая наряд.
И все снаряженье
его загляденье.
Наташе воинственный рад.
Копье правосудия
месяц метает
пронзая влюбленностью взгляд.
Наташа ласкает
как лилии в мае,
под легким загаром моя
водою в канаве, любовь, наполняет,
и солнце под желтым твоя.


Сколько еще?
Сколько еще я должен удерживать дыхание?
Она моя вторая половина.
Моя плоть, мои кости, мой мозг,
моя кровь текущая, ради
нее Мария потеряла невинность в лице людей
не верящих в Бога, у Марии поразительная вместимость,
покров уборист у леса,
а свет напорист.
Верхний слой разрывает небесная лапа.

Мотив ее юн
и звонок каблук,
сердце мишень, пожар в шалаше.
Я по ней умираю,
но меня она не знает,
она злое, злое семя и московская богема.
Берлиоз порвал нити струн
с болезненной чувствительностью,
музыкант отравился опиумом в порыве отчаяния.
Я слышу повсюду глум:
«Пузырь, остаток, уловка» и прочие приписки.
Она носит моего ребенка под сердцем. 
Она, она, она и будущего говорун... Ему небо по плечу.


Что же я все о себе?  Давай о тебе.
Да нет же, я говорю о тебе,
но ты не слышишь,
второе свидание вдоль отвесной скалы,
на океан подышишь нервным воздухом мази на лыже?
Пощупать под сорочкой вишенки малышек,
но позже, легко принять меня за веточку,
я исхудала среди твоих ледышек.
Повтори, как ты скучал по мне, нет не говори,
угощают напитками нас небо и океан, назови
его Тихим, а он все равно Атлантический,
мерзлый,
нордический, как все твои стихи, мы вместе парим.
Интимная зона в твоих руках, надави,
мы не будем обсуждать наши отношения,
у нас такая традиция – не говорить о любви.
Ты в меру нежный и настойчивый,
прекрасно знаешь, что делать, смотри,
звезды в головокружительном падении,
как брызги, только сверху, о чем с ними говорить?
Ты целуешь, скользишь поршнем,
у меня сексуальный голос, о нет,
это одинокая чайка парит, между прочим
зажигают одновременно звезды, мы кончим вместе?
Нет, я уже лавина, оленина,
кажется, тебе придется поторопиться,
укрытая снегом ладонь дышит паром,
я чувствую, что придется простудиться.
Стисни ладонь, только сейчас едят сырные шарики
с кедровыми орешками в ресторане, а мы все пропускаем.
Волны с упрямством накатывают на песок,
заскули, но только меня не хвали.
И утонули все корабли.
Мы так долго гуляли по побережью,
вот она такая зима на острове,
как твои колени натерли мне бедра.
Я забыла, как это делается, ай люли,
покусай губку и языком мокрым просверли.


На столе халва и прочая вкусная снедь,
а в телефоне слова, которые не спеть.
Под нами город, огоньками пути,
ты смотришь с укором, быстрее, быстрее лети.
Mon amour, мой дракон, не тормози,
мы крыльями касаемся, животные в пути.
Величиной в тучи врезается метель,
мир перестает существовать, только твоя постель.
Давление наружное, стекло и видна щель,
подтеками воздушными ты тушей влезешь всей.
Я не блефую, ты знаешь все слова
моей культуры, температуры, дракон из вздутых глаз.
Под нами город и мы летим,
тебе я впору, мы долетим.
И микрофлора твоя от моря, для паникера построю город.
Mon amour, меня лови, остерегайся слепого, Вий.
Я не пойму, дракон как ангел, я не пойму, я не пойму…


Нужно просто рассказывать свою историю.
Мы познакомились в две тысячи девятнадцатом году,
даже немного раньше, в канун две тысячи девятнадцатого года,
«Категория снов – это и хорошо», написала я в первом стихотворении,
«Ты убийца и лгунья, Юдифь», написал он в одном из первых,
а я его еще не читала к тому времени.
Перелистала календарь, что-то с моей памятью…
Мы познакомились в канун две тысячи восемнадцатого года,
когда вовсю полыхала весной природа, пурпурно розовыми переливами
и немного синеющими сливами, на сливу всегда мода.
Если бы я могла предсказать события, я бы вела себя совсем иначе,
я бы переиначила, стоя аплодируя будущим нам,
я бы прости не говорила никогда, я бы прощай не говорила никогда,
я бы сияла как самая маленькая на небе звезда,
я бы научилась писать в рифму, в метры, вместо рэпа километров. 
Я бы не проходила паспортный контроль в России,
я бы не давала карт-бланш Максиму,
я бы писала одну зиму на троих, никого не выбирала и никому не отвечала
в личном сообщении.  Мне кажется, я все делала неправильно…
Мне кажется, это предвестие нервного срыва, капельная
жидкость в воздухе висит, все тот же марсианский вид.
Поехали в аквапарк все втроем?  Я ничего не хочу выбирать,
я не хочу быть вдвоем…
Пойдем поедим черничное мороженое на фестивале черники?
Приготовим хлеб на костре?  Закуски.  Поплаваем голыми на пляже,
ну хорошо, в маленьком бикини,
выгоревшие на солнце волосы, глаза цвета океана, вы оба синие
и красные в сердцевине…
Я не буду выбирать, я дуюсь, разбирайтесь сами, вы мужчины.
Только помни, Брюн, что не умеют здесь писать фонтан в пустыне,
кита из моря, так как я тебе пишу, на мягкой, жидкой, жженой головной резине,
в джелатерии в вафельном стаканчике такое подают.


Решил на зло маме отморозить уши.
Контроль оборота оружия – серьезный вопрос, и меня знобит,
сапоги с начесом, видно ничего в инее белесом, но я пою тебе о любви.

Да не видно, но не обидно, и я пою тебе о любви,
и в этой любви ты меня позови и снова слов для нее налови.

Мы с подружками на танцполе сходим с ума забывая про стыд,
восьмидесятые, …, никакого контроля, ты мне ручкой по попе, никто не позвонит,
сотового нет, я в джинсовой юбке, ты в пиджаке с плечами невероятно широких размеров, холодит
перламутровая помада, блески, блески, и челка шевелится,
нас никто не разлучит и в металлических заклепках диско-шар блестит, блестит и тоже холодит.

Ты подходишь, между прочим, сзади, я льну к тебе,
и в этой дискотечной прохладе шепчу тебе: «Адриатика,
массовые расстрелы случатся позже, а пока ты один в моей любви,
мои губы сочная клубника, которую макают в молочный шоколад и тину с налетом синим,
я так тебя хотела, что в ладонях оказалась и это невыносимо».


Ты обманываешь меня,
мы не простые посетители.
Я люблю тебя даже если уже не май.
Я по посетителям другим не скорблю,
но встречаю, как будто их тоже люблю.
Лают, лают странные посетители, бутылки вынимая
садятся за столы, никаких усилий не прилагая, выпивают.
С недобрыми взглядами друг друга встречают.
Услышав сигнал, сообщающий, что в тамбуре ждет посетитель, я понимаю,
вежливо привстать, нежно улыбнуться, пригласить на чашку мая.
К увлекательному занятию пригласить, ничего не обещая.
Ты, ты, ты и горят мои с реальным миром мосты.
Ты, ты, ты и собаки визжат, и грызутся, и вянут цветы.
Я понимаю, в упряжке на охоте я бегу, как собака хромая.
Ты возник, и ты... Я пристаю к тебе, как облако мечты.


Подайте монетку, Господин.
Ночь как колодец студеная,
речи прохожих блестят, но не греют, посеребренные,
любоваться пустотой не могу, хватать звезды с неба не могу,
тончайшая пленка на мне, как плесень времени, но ржавчина зеленая,
я благородная, судьба была ко мне немилостива медью окисления,
коррозия, но я внутри влюбленная. 
Я вижу все и очень надо мне.
Вплесните краску на лицо, сотрите пятнышки не сердце,
Таро предсказывают зло, но я успела оглядеться
и вижу, мир ваш заключен, и в живописи цепи,
на цепях бессмертие существ,
потоки славы реками текут, при каждом шаге Рыцарь Тишины
взбурлившим водам, видно, европейцы, беседу окрыляет,
приятно приковать течение вод к звезде, послушайте, я немощное бедствие.


Я нелепо кидаю комплименты.
Это моя отличительная черта.
Я комкаюсь, как вздутия на венах
и не желаю, чтобы в них текла вода.
Пусть глина забивается в глаза и ноздри,
напрягается и дрожит талантливый человек.
Но я не о талантах хочу говорить,
а о самых немыслимых метаморфозах,
на миражи, иллюзии и нежность пульсирует прогноз.
И даже не хочу писать великих стихов о защите отчизны и отечества,
с мимолетными интригами политиков, увязших ногами
в жиже человеческих увечий.
Мне это все не интересно,
и не об этом моя песня.
Я предлагаю тебе место директора в цирке каменном,
где показывают на сцене любовь внезапную и пламенную.
Люди темпа каучук изгибающие в шесты
ради акробатики, равновесия и просто одной высоты.
Позволяю донести картонку до цирка,
заодно беру билет на давно известное представление,
лукавая любовь пузырьками бежит в пробирке
и кружится голова от таких известий.
Не надо боли, стыда и горестей непременно настигнувшего завтра,
я хочу сегодня, с тобой приятно, приятно, приятно…


Метели, засухи, и вьюги
нам не страшны, ведь мы вчера
услышали Сирены звуки,
что полуженщиной была.

И полуптицей завлекая
в морские гибели места,
была прекрасная, нагая.
А песня страстная чиста.


В цирке темно и очень тихо.
Выходит девушка с маской на затылке,
волосы ее опаленные светом, золотые вихри.
И отдаленная, отдаленная музыка барабанами прорывается из углов.
Лицо парня с голой грудью и мокрыми волосами, рыхлой
кожей, пробуравленной с непостижимой быстротой змеями
нависает над ней, ракурс ниже, выше из мира ихнего прихотей.
Она двигает бедрами, поднимает руки высоко
и в стороны кольцами, в каждой руке держит по мечу.
Золотое сердце на подносе обливается кровью, чудное.
–  Аньчутка, ты опять лишилась ума?
–  Да, но тебе это нравится и всем это нравится, я влюбляюсь сама.
Маска двигается в стороны, грудь всколыхнута.
В ширинке острые когти монстра делают из тебя первобытного психа,
и воздухопроницаемый стыд без всяких усилий летит в лицо, как капли вина.


Я ухожу не для того, чтобы позлить.
Я не умею и не люблю манипулировать людьми,
да и не вижу смысла в манипуляциях.
Признаться тебе, я ухожу, потому что не могу быть среди людей,
мои строки меня поглощают, строгим не будь.
Мне очень нравится твоя красота и игривость.
Скажи на милость, кто окно склеивать будет, а?
Ты такой богач, что стекла разбиваешь по ночам и еще даешь сдачи деревянными мечами?
Ну ладно, нахлобучиваю простынку по самый нос, как капюшон,
мы привидения, бежим купаться в речку голышом?
Волны тихо плескаются у самых берегов.
Камыши и густые заросли из наших снов.
Твоя грудь одна и не привыкла быть вместе, но это все не лишено поэзии.


Он отмахнулся от меня,
а день тот выдавался трудным.
Летели ласточки звеня
белесым дымом беспробудным.
Ни дня не знал покоя он,
но шел путем ко мне маршрутным.
И нитехвостых легион
ловил огнем ежеминутным.
В полете быстром много гнезд,
по август с мая плыло лето,
не уставал усталый мозг
его подглядывать за этим.
И то, что он весьма могутный
я знала словом абсолютным.


Малиновый рай,
все кусты усеяны спелыми сочными ягодами,
утром я бегу спринт до работы,
вечером я ползу как черное тенистое животное
в толпе хмурых и уставших работяг на кораблик,
где люди с гарвардскими кольцами курят в затяг
облака над хингхэмовским заливом, мне на грудь приляг.
Москиты ревут как львы глубокой ночью в лесах,
а над водой тихо, здесь не слишком много леса,
и я не понимаю толком, но чувствую, что местность чудесная.
Мне нравится терять бдительность, расслабляться,
ни о чем не переживать, и ни о чем не волноваться
хотя бы на одну минуту, потому что потом все… и наступает новое утро,
и уже не знаешь, что ждать от следующего дня,
полежи со мной и тоже обними меня.
Я читала книги кореянок, но больше всего мне нравятся книги американок,
почему-то близко мне, может быть ментальность, а может быть
названия местности нашего медиана. 
Меридиана.
Я в крохотном белом топе, с очень миленьким, но испорченным косметикой лицом,
и тебе тоже столько же лет, столько же, свет мой, спи и просыпайся с моей пыльцой.


Синим, синим повалил дым во дворе
в этом слишком теплом и непонятном феврале.
В ведре из морской травы самая мокрая из мочалок
для того, чтобы потереть мальчику спинку усталую.
Нудно и бестолково ложится снег,
ночует на земляном простреленном ковре.
Цветы под ногами спят и вид их жалок,
но пригоршней звезды говорят, что все лишь начало.
И я привожу тебя в порядок ко сну,
коснусь и проведу рукой подмышкой, жабры
твои вздыхают и легко,
но не запачкаться совсем не получается.
И жабры, свежевыкрашенные любви пожарами
все тянут гнусь и раздуваются любви кошмарами,
но светел снег.
А Боженька?  Он все-то видит,
хоть новенькие блестят ушные затычки, и он упал,
когда мы вместе поскользнулись и упали,
потом светало.
Ничего не понять в этом теплом феврале,
ничего не увидеть, но цветочки на ковре,
я люблю тебя, а это уж совсем не мало.
И пена морская течет по спине, я плевала.


Каждую секунду каждого дня
готова слушать я эту пластинку.
Мне надоест, ты обнимешь меня
и мы пойдем с тобой туда в обнимку.
Рискованные поступки – то кайф,
наркотический почти, очень клевый.
Как продавать самой, ой, Гербалайф,
когда полностью, полностью здорова.
У тусклого зеркала мажу тушь,
косметика с блошиного базара,
с пыльцой еще совсем невинных душ,
которые невзрослые, волчара.
Время пускает, ворчуньи ворчат,
у вас же есть в тот миг тайного адрес?
Тронута неожиданно, стучат
пружины цифрами зеленых матриц.


Летела пуля.
Нет, не так, пролетала.
В Туле пуль много, скажу я вам.
А за ней летела ходуля.
Капризуля разоделась клоуном
и делая небольшие шаги пошла по вашим следам.
А вы пошли как пьяное облако в небе,
в конечном итоге для этого феврали.
Походка странная, скажу я вам,
но все совершенно странное у любви.
А Витя пошел с нами гуляя,
поплыл стильно с размахом баттерфляя,
с радостью вечного... век разгильдяя.
И в небе загремели адские цепи,
как будто мы с вами в лесостепи.
И деревья ломаются, сущий балаган,
под нашими ногами, мы богатыри.
Лесостепь на самом деле большая
и делает вид, что это наземный рай.


Ты меня не запомнишь.
Я живу по ночам под клубникой,
а утром росу выпьешь,
причешешь волосы, и все над книгой,
услышишь кузнечика шаги походкой полудикой,
он тоже здесь живет, смотри-ка
прыгнул в речку, и она здесь течет,
кто выше, кто резче вскочит тот быстрей утонет, мигом.
А утром такая розоватая заря, как нож под ребро,
не точи его сильно, сточится и не будет ничего, выгодно
виться вокруг облака или лужи, а здесь много облаков.
Ты мне напишешь? 
И погибнет наш закат, что так дышишь?
Свысока, не свысока песнь услышишь
в самом мшистом из ухабистых домишек.  Это я.
И искрящийся туман словно реки молока не отнимешь.
Ну воруй, воруй.  Эвридика!
Замурлыкает над нами немота, эй не хмыкай,
а потом наступит синий как индиго вечер,
кошка слижет реки молока и снова ночь. Лихо ж?


Манера не очень, зеленые глаза и душа норвежская.
Запястья над головой, дерматиновый диван, но дыхание южное.
Водка на столе, пошарпанные сны, скрипит столешница,
подбросим пепла пасти сна звезды покушавшей?
Чуть ниже уха, чуть выше бедер на животе полосы,
капельки пота, нервное сердце, нервные волосы.
Ноябри, декабри, январи – им простим,
то, что начало весны душит новости.
Им простим, им простим, то, что пепельница горит,
отпусти, а потом хватай, только не говори,
зачем льется вода из бутылок озер на живот,
льется, потому что ты мой и убраться ангелам с неба.
Выбирать омаров к ужину, возвращаться на Виноградники Марты,
на островах, на островах все зеленовато-синее.
Перед высадкой на луну предупреди меня, я буду, Бэйби. 

Слушай ритм сердца, все, все, тихие шорохи и даже вскрики.
Здесь нет слов, барабаны гремят, и рев их иногда дикий.
Венский лес, кишащий змеями, ты с одной в притыке.
Льется на грудь вода и Бог еще знает, что, потише спикер.

Завтра будет нежнее, мур-мур мурлыке :-)

Польется вода, польется вода неодолимой новью.
Потом наступит опять темнота, прощаюсь, с любовью.


Дорога покрывается инеем нирваны.
Мы приедем нескоро, целый век
работали дворники, как вырванные лапы елки,
но не расчистили, и снова тишина,
вся планета рядом с нами замолкла.
Во избежание зла все, все замолкло, но снег летит в лицо.
Остробородый дворник дует на стекло
сладким сном молодости,
раскидывая из мешочка деньги ушедших беглецов,
им они уже не нужны, снежинок хватит на кольцо
серебряное, как рукав поднимающий чайник
дней на пять оставленный кипеть под окном.
А фонарь, фонарь выше, и чайник керосину шлет письмецо:
Закутавшись и сжавшись в машине, сидят двое,
освети им дорогу, убереги от пропасти,
в тебе хватит света, а много и не надо, ладно?
Сделай милость, не стесняйся, в тумане льется лаванда.
Give, give me your heart, роза пахнет розой, я пахну другим ароматом,
который дышит успокаивающим развратом.
В жаркий день плохо запоминается то, что очень сладкое.
Голова твоя жеребцовая не понимает лавандовых стихов, но свежесть, листья новые.
Прозрачный мед виден в самый тяжелый снегопад, в постельке, в постельке будут сны суровые.

Водку хочешь?  Бутылку в рот вливаю столитровую.


Как сильно хочешь?
Как сильно хочешь?
Ладошка на кости,
лобовое стекло запотело, прости,
пуговиц много на рубашке стиранной,
ремень из брюк выжимает глину,
она твердеет, ложись на спину,
снимай штанину, я дворянину...
На марсовом поле мотор запоздалый завоет,
и боли не будет на полу в школе.


Дожди и рукопожатия,
абрикосы темнят с косточками,
о чем говорить с тобой не имею понятия.
Спотыкаюсь за вечными жесткостями.
Задыхаюсь непониманием и морозищами.
Ну ладно, Свищев, я больная тема,
потом у меня худи и подоконник в цветах незнакомых.
Я просто не у себя дома...
Грейся, допустим, фазой лунною,
в которую океан напустил ночь безумную,
бездумную напустил ночь.
И я мониторю свой ужасно непоправимый почерк,
решаясь написать тебе снова, между прочим,
как дикое инди восемнадцатилетнее,
даже неудобно кому-то, но не мне, для меня нет авторитетнее луны.
Ты отдаешь чем-то знакомым,
схожу за завалявшимися крыльями, помню,
что когда-то они прицеплялись на спину и волокли сны
пылью звездной из далекой страны.
Вот, я опять несерьезная.
Этот текст обречен на снос,
любой мой текст обречен на снос и снос не вопрос,
я вообще могу удалить стихи последних шести лет,
как груз отнявшейся руки.
Ты будешь меня воспитывать и обучать мазуту, доминам последнего приюта или что сейчас в моде?
Крылья нацеплены не по погоде :-)
Я хочу камушки прозрачные на спину блесками,
чтобы синоптики подумали будто я рыбка из весенних грез,
а не фундамент ваших онемевших скрижалей, к которому крылья прижали.
Последнее письмо!


Я не думаю, что мы с тобой такие разные.
Я схожу с ума от всего, что с тобой связано.
Кто-то сверху отдал строгий приказ нам
умереть, когда песня любви отплясана.
И в сердце у тебя взорвется токсичная граната.
И у меня тоже взорвется токсичная граната.
Уничтожит все как циклон мозг психопату,
нестабильная погода, но я и такой рада.
Доля блаженства делилась на поцелуй многосекундный.
Меня называли странной и не по годам слишком юной.
Тебя называли мальчиком из чернил полоумным.
Кому мне все это писать теперь, клыкастая пума?
Я задыхаюсь за стеклом, умираю за мутным.


Так рано
я вместе с журавлями просыпаюсь,
слабый ветер разглаживает лицо,
песчаные острова, кизил с маяков в море утекает,
утекает и прошлое, и мне невыразимо легко.
Ты хотя бы знаешь, что означают мои стихи?
Не зная, знаешь и в венах твердая рука
с приливом нежности мне тянет свысока
твой голос и тряпку сердца
для новых необъятных слов.
И пакость разлагается в тумане,
коснусь языком ресницы неувиденной никем,
слижу соленое слегка и помогу перелистнуть
невыразимые грезы прошлого, ты телевизор с морем серого шума.
Малахитовые крошки водорослей
тянут антенны к передачам того журналиста –
запомните, он в тишине молится, а камерой
развенчивает заговоры, гнусь, и прочее, что не дает Богу уснуть,
но мифы он щадит и ценность, здесь чуть-чуть подробность,
я глотаю возмутительный мрак твоего средневековья,
а ты неумолимым критиком трешь мне лопасть,
и воздух новолуний оставляет свой след на мокром песке.


Я несчастна, Анюточка,
мое сердце уже не бьется,
оно не умоляет меня бороться,
когда-то я была манго, теперь я не знаю кто я,
я скукожилась и замерла под подлянками мира,
россиянками и россиянинами, Бог не с нами...
Девочка, обожаю все твои слова, а ты и не знаешь даже,
что читаю тебя и не надо тебе знать,
я не хочу мешать тебе дышать.
Какой чистый ручеек голоса,
какие рыжие, апельсиновые волосы,
сладкая приманка и мои воспоминания о манго.
Благослови тебя Бог,
здесь никто не умеет так чувствовать силу слова,
они старые и уже никуда не годные,
они спят и боятся, что их обкрадут, премии их,
церемонии и околоплодные воды недоносков,
которые они боятся, что я украду без спроса,
носом чувствую их замшелый воздух.
Как так сталось, что только кожура от меня осталась?..
Но ты пиши, пиши, девочка, Боже как ты прекрасна, мне только от тебя ясно.


Стая сардин уплывает в туман, а в воде
белокурее бестий заоконных,
от которых зубы трясутся, снежинок бездельных,
появляется отражение твое утопленное,
оно же скатерть самобранка,
и твоя любимая иностранка.
И показывает немного надутую губу,
ты зубной травмопункт.
Притронься пальцами, здесь нет ни фронта,
ни ипохондриков, жалующихся на возраст,
здесь только твоя любовь и ее контур.
Эгоистичная, интересующаяся собой,
но поправляющая тебя в виде пластырей и лекарств.
Никудышнее здоровье твое, скажи, что ты неправ.
Зима ушла давно,
небольшие ландыши и незабудки, еще сырые от снега,
растекаются по воде лепестками.
Сардины слепые и совсем белесые их глаза,
а у меня глаза голубые и в каждом трясется твоя слеза.
Сардины сбились и потеряли дорогу,
а я с тобой посижу еще немного.
Запас русских сигарет растекается по воде
и монахиня бритоголовая, не я, другая, собирает их
из кругов на другом конце земного шара.
К водке затянуться и прикусить набухшую губу,
надутую, твой контур и зима ушла давно, уроненная.
А я посижу здесь еще, мой господин,
и понаблюдаю за тем, как отступает мороз.
Девочка твоя иностранная, медикаментозная.


Почему ты мне не отвечаешь?
Тебе не нравятся эти строки?
Ты мне как будто не помогаешь,
как будто ты грустный или очень строгий,
а я и не знаю, что уже сказать, но вчера без всяких психологий
я почувствовала блаженство чистого кайфа, не знаю, как так происходит...
Да не хочу я тебя обворовывать,
я живу на другом материке,
я, вообще, не слежу за конкурсами, званиями дешевыми,
я в сосновом бору, я на облаке, я под парусом,
пылинка на каблуке.
Зачем мне просыпаться в мир, где нет тебя
как иглы в венке терновом, прости, что колюсь, без зубов, но в небесном, облачном молоке?
Цикады океанские блестят под водой, я им рада.
Купол превращается в рыболовные сети и мне туда надо.
Меня триггерит твой голос, я же молчу другим и мне рецензий не надо,
я вообще не люблю людей, они меня норовят уколоть не морфином, а матом.
Я прошу прощения, я болела,
а, когда я болею, я панцирь мечехвоста, я грубею и темнеет кровеносная система,
а так я медикаментозная :-)
Вздыхаю… А… «Спи. Земля не кругла. Она просто длинна: бугорки, лощины.
А длинней земли – океан: волна
набегает порой, как на лоб морщины»
Это не я писала, а Бродский, но тебе больше нравится мой голос, я знаю…
Я приду снова, не знаю в каком настроении… Но тебе понравится, даю слово.
И еще я знаю, – шепчу на ушко, – как я тебя ласкаю.


Ты выпил столько водки, что не подходит слово «пьян»,
это – вода бассейна и резеда из палисадника, туман.
Тонкая грань, состоящая из одноклеточных мембран.
А ты все смотришь на меня, как остановленный перед свиньей неповторимой кабан.
Кабан, совершенству нет конца и края, как ни нюхай воздух в декабре
или в январе, здесь от зимы не умирают белым на ковре.
Если ты прошелся, и оставил разъяренные следы на мне,
окровавленные, обнажив клыки, тогда ты пой и пей, и ты во сне.
Речные змеи в водоемах, а в горах звенят елово
большие ели, а туман – кисель густой, лиловый.
А трава зеленая, пушистая, и мягкая, махровая.
Но змееловов, вроде, нет и утром на заре восход ножовый.


С кем ты хочешь, чтобы я воевала?
С косоглазыми, с черными, с графоманами?
Я расовых оскорблений не приемлю,
а графоманы и без меня считают, что производят небесную манну
и мне не переубедить их бредни, пусть пишут
и веселятся, им нравится кривляться и принижать то, что сокровенное.
Они считают себя богами, они не умеют любить искусство,
они вообще не умеют любить, у них только обезьяньи чувства,
а это означает манеры и замашки варваров, ходящих на задних лапах,
но головы у них не наполнены ангелами и арфами,
они наполнены злобой, агрессией и асфиксией из-за перетянутых галстуков,
ошейников точнее, у вас в России рабство и
нечего его оспаривать моими авангардами.
Все диктуется олигархами и эти знания элементарные.
Я что хотела тебе сказать?
Я не хочу, чтобы мои стихи читали ради забавы.
Помнишь «Маленького принца» Экзюпери? 
Он рассказывал о друге для того, чтобы его не забыть. 
Вот и я буду рассказывать о тебе для того, чтобы тебя не забыть.
Так уж не взыщи, Свищев, я воевать ни с кем не буду,
а ты мог бы мне ответить хотя бы раз, но ты молчишь.
Или урчишь недосушенным фонтаном… 
Огорчительно это, смягчись немного.
Я могу писать много и с меня не станется,
они не видят смысла ни в чем, понимаешь?  Ни в чем!
А я вижу смысл, поэтому буду упрямиться,
и поэтому не буду открывать страницу и мне здесь нечего делать
пока мы не договоримся об этом.
Готова выслушать доводы и мысли, а пока
ночные ведра со звездами и коромыслом.
Коромысло весов, в одном ведре много мужества и русская речь,
которой ты меня научишь в будущем, в другом ведре,
чтобы под пулями живыми лечь и чуть побольше дружества,
ласки небесные, ощущения интересной окраски, бабочки и мотыльки…
Одуванчики и огоньки росы утренней, самой свежей, тебе мои мальки.


Будет все хорошо,
даже похлебку хлебая
в авитаминозный июль.
В будущее забегаю.
Под работой комбайна,
крепежных болтов
холодная осень,
а там дело снов
земли, которые придут благими
сначала почву мерзлую проломя,
почва любит поглощать грязнуль
и выдавать в виде ландышей. Зима.


Отпускаю так как стаю журавлят.
Летите выше, летите в сад
райский, или в оазис тоски,
мне все равно нет, мне все равно нет...
А он остыл.
Слишком точным летом,
слишком яркой весной,
слишком кондитерской зимой,
и нету сил.
Скорлупа горит и кто-то солнце пнул,
как мячик птичий ногой лягнул.
Вывихи и кости так легки,
зимой и летом, зимой и летом
прости грехи.


Я тебя люблю,
это конец, это начало всего, что в этом мире осталось.
За теми дверями корчится и умирает в удушливых и зябких муках старость.

Поздний вечер показался как скелет, сухим и старым,
только месяц выглянул увесистым как клинок над свечей, шикарным.
Они стояли в подъезде, потом стояли в комнате под потолком от сырости полинялым.
Но как туда попали, каким путем и зачем, не вполне знали.
От тяжести прошедших дней взбунтовалась не выговоренная ярость.
Но любовь подход к жизни и к календарям изменяет,
и вот он ее пшеничные волосы потихоньку тянет и ласкает,
не зная как обочина привела двоих к вечернему пикнику.
Она сначала плакала, слезы катились по щекам,
она была расстроена тем, что уже не имеет значения, и дальше
душ слез полился на грудь, и она заблестела,
сосок под майкой оказался в его ладони, и майки крем
прилип к его руке, он его слизал и пышность хризантем
раздвинул рукой – это как быть найденным и потерянным единожды,
это как отпечаток руки, найденный на стене в пещере, где все звериное,
и латынь вперемешку со святынями утекла куда-то далеко ручейком, по спине
его покатился пот, в глубочайшие моменты мы делаем самые неадекватные вещи,
и сердце воет гудящими турбинами.
Он почувствовал себя зверем, а зверям неведома похоть.
– Давай займемся сексом, а любовь подождет с розами и мишками в другом месте?
Ураган яростен, слезоточив, неустойчив и прелестен как океанская погода.
– Ты такой пьяный, хотя ничего не пил.
И неуверенной походкой скорохода он ставит ее лицом к стене,
ласкает, как будто ей хотелось сгореть машиной, облитой бензином,
невротично примерно, как движется рукоять револьверная,
вспыльчиво и безудержно, без страстной любви скучно все атмосферное.
А нежность?  Боже мой, нежность там была, хотя все малодостоверное.

В экстазе от его слов темп мира перестал существовать, она пьяна им, неимоверная.
Лаская пшеницу рукой, я ничего не понимаю, здесь запятая…


Помедли, помедли,
за окном пространные, долгие ливни.
За судьбой в погоне
путь бывает долгий и рутинный.
И не главное слово славное,
кровь малинная.
Однобокие и неглубокие
люди стоят за ставнями с простреленными грудинами.
Мое вояке письмо.

Узкий пролив между нашим, как Берингов, под сенью снегов
я ступаю в мягких мокасинах на лед, не колеси зря, в поисках не найдешь любовь.
Счастье найдет тебя само,
разнообразный багаж жизни в тебе,
вылезешь на берег еле живой.
Каждый день у нас будет новый и ситуативный, непохожий на прошлые долгие ливни.
Помедли, помедли, я хочу раствориться в стоне теплыней.

По ступеньке, по ступеньке, стенка манит.
Нет не низко, не унизюсь, меломану
я открою все страницы сиволапей,
чем другие музыканты, я есть Аня.
Сиволапый, неотесанный, но он не умирает,
звук мой слишком юн, и он тебя пронзает.

В поцелуях нет ничего такого,
что мешает языкам растопить славный лед.
А в ширинке твоей нет ничего такого стального,
что не убило бы меня, когда в меня войдет.
Вода морская бушует словно зима помешанная с мая,
глубоко и нервно моргая, мне нравится, как твой в меня влезает.


Куда мы катимся,
мой Бог влиятельный?
Я твоя путана с ручкой чемодана.
Фаталити.
Весенний настил и легкий акрил
в нашей комнате.
Я опускаюсь на корточки к твоим ногам
пальцы, горящие языком облизать.
От ступни вверх, как будто их невесть сколько минут
в запасе поднимаюсь по ноге, ты не можешь ее согнуть.
Такое согласье.
И тени говорят: «Мы от вас пятимся
не выдерживая темноты натиска».
Хочу, чтоб в темноте меня любил
долго, долго, до самой зари.
И кое-что во мне распустил, и кое-что мне разъяснил,
влюбленному, романтичному лунатику.
На талии моей цепочка
тоненькая, с кулончиком «М»,
как откушенная луна, печальная.
Поломая волю уснула и долго спала.
Во рту сладко и грязно, вываленный зефир
в снегу с остатками гнилой рябины весь этот мир.
Пальцы в рот и в другие дырочки, mon plaisir.
Сделав первый шаг, ты нащупываешь меня понемногу,
высвобождая дорогу большому и толстому Богу.
Статическое изображение фонит
и серебристый коридор выстреливает в глаза сотнями орбит,
космическая гадость,
неотъемлемая радость,
ты переворачиваешь меня на живот и время по-другому течет, раскидалось немного.
Красивая грудь у лунатика,
потная шея астматика,
на стадии главной святая вода, засадишь чуть-чуть грубоватее.


Третий день после солнцестояния.
Светлые часы длинные, слишком длинные.
Я жду ночи и нового свидания,
хочу ложиться в кровать закрываясь от солнца
блинного, и ночью отправляться на пляж,
ласкает прибой ноги, барашки бегут обгоняя друг друга,
обгоняя себя, наперегонки.  Звезды ястребиные и нет уныния.
Исчезает из поля зрения призрачный корабль,
он берет ее за руку, наблюдая какие тонки пальцы, какая острая сабля
горизонта.  Она чуть-чуть озябла, и я сейчас ляпну
что-то не очень романтичное :-)
Она наклоняется к нему и говорит:
«Я оставила отвертку в твоем кабинете,
подойди и открути все болтики у кондиционера,
разбей его, поднимись по лестнице и спусти с пятого этажа,
или сто пятого».  И он поднимается по лестнице –
она такая огромная!  А она сбрасывает сандалии, девушка
сбрасывает сандалии…
Или она была босой?  Не важно.
А он сдирает с нее лифчик, трусики,
как сбитые сливки с пирога.  «Нюсь, а Нюсь…»
Я тебе снюсь :-)

Я слушаю радиопередачу
сама с собой и тихонько плачу.
Я для Стихиры уже ничего не значу.
Слава Богу! Я с мальчиком моим ребячусь.

Рву пеньюар, обнажена,
любимая его жена,
Нас от реала отскребли
и окунули в Сомали,
и мы друг к другу подползли
и полизались как угли,
согрея руки и хвосты в придачу...
Он все ждал другого комплимента.
Сочные алоэ, суккуленты.
Но в запасенной воде и так
дикий, дикий Запад
его пленил и редкие моменты
своеобразным смыслом плыли там.
Химикаты, химикаты,
мы сплошные психопаты.
Рвем подушки на перины ночью.
Мацаем друг друга, тоже лапаем,
мы любвеобильные и очень.
Мы от обезьян произошли
и на человеков набрели.
Он мне говорит: «Меня хвали».
Как хвалить, когда скакать по кочкам?
Снова, снова ноченька любви...
Жду я подходящего момента.
Ты со мной момент соотнеси.

...и достает свой револьвер
слегка запыленный, лучиком по мне
как красным лазером светит
и ожидает всегда смерти,
но сегодня живет свет.
И разворачивает близко,
нагинает меня низко,
и дальше из двухскатной крыши
по линейке
спускает ангелов свидания
и до обожания
крылья рвет и так по-милицейски
приказывает:
«Водичка, пейся».

Лижущейся, как солнца лучиком, помоги,
сентябрьский мальчик, посмотри
на северо-запад, аудиозапись плавает в воде
облаков пленкой, порванной на тысячи кусков,
намокшим никому не нужным пластом.
Без дыхания, но ощутимой, и почти туманной,
а иногда с переплетением мыслей-нитей пестротканой,
подачкой тишины шебуршащейся, долгожданной.
В зарослях тростника пялятся лягушки, нас, не заметят нас.


Мне нравится, как твои бицепсы играют на фоне моей меланхолии.
Я пребываю в ней, сплин, тоска, но внезапно появляются яблочки наливные,
как янтарь сквозной, они горят на дереве жизни, небольшие.
Я откушу одно, примиренная с тобой, как втолковать себе, что мы живые?
Когда умираем друг в друге, воскресаем, крестики и звезды правовые
гнутся, ломаются, твои бицепсы в разразившейся катастрофе вовсе неплохие.
Расслабленная и впадавшая в твою мглу я чувствовала толчки земные,
колебания атмосферы, что иногда называются совестью – ох эти боли головные,
неизбежная пульсация, порой резкая, порой мягкая, моря бывают очень злые.
Явления снегов, теплоизоляционная душа тает и твои руки листовые
окружают меня, расплющивают по спирали, ты входишь, ты весь пары спиртные,
хотя я не пью, я пьянею, и совершенно ничего не понимаю в вашей профессиональной индустрии.
Я не поэт, не поэтесса, я в белом чепчике, черной униформе, я в чулках, низовые
пылинки подберу, я обожаю каждую клетку твоего тела, поклон полиграфии.


Разбушевалась Атлантика
и в жидкости пены
кипение, взбалтывая недостаток ума.
Не может горячее сердце мое жить изменой.
Ничтожно и гадко,
я понимаю экспрессию гибких
мышц или прутьев,
и также улыбки, но здесь я совсем
запуталась, как ты живешь словно выдохли
виды косатки, и тысячелетия плыли
пузом наверх, словно бездна пуста?
Скелетов добычами жил пограничник?
Без снов и письма? Теперь ограничишься тем,
чем граничусь сама, любовными письмами мне говорил,
весны гипнотизмами...
И водный мой путь словно рифмами
твоими горит, словно нефть, и мертвыми рыбами.
Пытаюсь прилично распеться,
но не получается, мой милый.
На колени!
Во рту немного першит
и скула моя немного дрожит.
Вверх ползи по ноге, между бедер как водоросли,
облизывая пупок, склизкие водоросли и слюни.
Я не бью людей, я пью твои нюни,
ты увидел меня, всю меня, а это само море,
говори тихо, тихо, целуя моли, чтобы еще говорила.


Я прощу тебя, летим, не мешкай.
Собиралась расцвести черешней
недозрелой, а познания всегда незрелые.
Вот стою в цветах, как Белоснежка,
слышу вой твой одиноко бешеный,
меняю гнев на милость и дарю слова осиротелые.

Ты думаешь, что твой вопрос ответ находит в лирике,
когда ты стоишь как мокрый ворс, кожа гусиные пупырышки?
Непроизвольно возникающие в случае подобном мечте,
но все совсем не так, тебе по-прежнему холодно, телу
не нужны слова в пустой суете.
Я не пустышка, но слова мои сегодня капризные.
Я устала от борьбы столетней с трилистниками,
растущими вместе со мной, составляющими неотъемлемую часть,
протиснувшиеся,
но мне они не нравятся, пусть будут трижды признанными!
Бесконечные абьюзеры,
а мое зрение безукоризненное.
Но ты не за этим пришел, бесконечно синий.
Ты пришел за моим языком и стилем недопустимым
и тебе не нужна тишина, ты хочешь быть любимым.
Самооценка не низкая, но стиль психорванный,
такой, что не будет ему пониманий,
но ты слышишь листву и ручейков журчаний
слабых, как неумолчный шум дум гнетущих,
ловишь дыханием, что ты как туча?
Нахулиганим тихо дома, ты по мне в самый раз,
психоз бессимптомный, но такой тут час,
давай, раздевайся, они не увидят нас.
Или ты хочешь снова сказать: «Уменьшайся»?
Я уйду, я уменьшусь, попробуй давай меня никогда, никогда не читать,
или для начала не предать.


Как долго белая ночь лаяла
беззвучно, как самая свирепая собака.
Мы мученики, которым сметанка,
в силу мнения и гостеприимности,
питает увенчанием не слаще жизни снов.
А изрядно пропотевшее человечье
проникает вверх следами.
И следует смотреть не на то, а с кем ее едят.
С кем раскрывается нежный интим
среди одиночества белых зим.
Но я с тобой рассудок затмевая, невыплаканных слез тебе ссыпаю,
никому ничего не раздавая справа и слева,
и душевной мелодией боюсь растерять все слова.
Но я с тобой безумно пропадаю, целую твой живот под ночи лаи,
целую твою грудь и шею, питаю под свет прожекторов
солнца и луны, здесь все ничтожный обман, но
здесь все не здесь, а мы до силы мнений гурманы.
Как нежно целовала,
тебя ласкала,
мы десять раз любились, все казалось мало, но ночь сигналила,
нет, даже так, томилась и кричала, из мокрых брюк сухое раздевала,
чтобы вглядеться как растет интим, еще смешнее, я стираю все в сигаретный дым.
И потому что я тебя любила больше глины и воды.
Так майся, мася,
поймай мне эхо, такое, что в комнате вопли поймает
под звон часов из сосен, сов.
Когда ты, моя банка с кипятком жестяная, меня поверх себя спокойно надеваешь,
я вижу все небо голубое и звездная горит зима.
Когда ты для меня подразумеваешь и локон мой на свой кулак мотаешь,
я вижу прорехи в потолке и кончаю с тобой сама.
Тесьма, тесьма и поцелуям негде ставить клейма.


Здравствуйте, ангелы,
алейхем шалём.
Доколе будете слоняться за моими
ручьями заревыми?
Я никак вам не мешаю,
удовлетворённая,
я не возражаю,
но я любви лишённая
давно, а вас послал мне Бог,
так, что же вы всё время обречённые?
Смерти нет, нет, есть, но,
привлечённая за ручку смерть,
подружка огорчённая,
лишь на небо поднимет,
потом мы упасённые.
Я о другом написать хочу.
Попозже, а пока я помолчу.

Твою струю я не достаю,
неуравновешенный.
И я знаю, мои напутствия льдинки,
которые в ладонях твоих тают.
Невесомость и еще неопределенность,
но так иногда приходит влюбленность,
но я не готова отпустить тебя, как горная вода
не готова навсегда уйти в почву.

И посылаю бесконечные в ракушках валентинки,
как маленькие ожерелья с моря, грампластинки,
которые хранить в выдвижном ящике стола,
как прощальные письма лета, как оттиски былого тепла,
с запахом ласкающего моря, которые не все могут прочесть.
Вернуться бы в детство, но как теперь, как?
А мир вокруг нас просто суровый.
Молоко утром струится, но так высоко,
я тебя ни за что не отпускаю,
но теперь я боюсь, словно это прослушают люди и нас закидают
вопросами, в землю вкопают.
Пренебрегают нежностью, это трагично, это плачевно,
впрочем, это не важно.
Блузка моя на ветру слегка влажная,
светло-русые волосы в пальцах твоих немаловажные,
скоро мы встретимся, скоро,
материализуясь неврозом
из ничтожества в воздух, и мы здесь одни.

Пусть светит луна полная
подсолнечным маслом дополненная.
Но это не луна журавлева,
а луна наша неспешная,
дующая ветра мешкавшей
и тебе, тумаками увешанному, синий
боксер, жизнь, в общем, непроста.
Врежет как следует, потом убегает,
ты встаешь с колен, она тебя нагибает,
начинаешь надеяться, слезу вышибает, свет вырубает.
Вручает ластик стирать помехи и доску в классе
выбеливать новыми грезами.
Вместе с тем для полноты бытия сурдинки
сняты и жизнь звучит как оркестр орков,
агрессивных гуманоидов, но я романтик
и ты романтик, и нас придумал Бог, а не писатель.
И о нашей вымышленной расе много есть чего рассказать.
Ты поведешь меня на ужин, заспанный?
Я окажусь в твоей лохматой лапе
и хлебну из бокала вино.
Хочу, чтобы ты пришел нарядный,
косатка, кит убийца,
а я по твоей рубашке рассыпала бы порошок,
и пятнами вино,
а ты бы срезал мое платье острым когтем
в форме полумесяца,
и полоснул живот струей вина.
Ну, а потом случилась бы любовь спонтанная.


Под домашним арестом
преступник спросил протокол опознания,
пьяный весьма и сошедший с ума.
Снова ищущий места
передач гипертекста и интерфейс знания
логики сна, вот она, пей до дна.
Преткновение слова раскаянием, но какая вина
в том, что наложен нам тормоз апатией, ленью, давай
смело, как стаккато гремящий в жестяной таз,
принимайся за дело, ты по мне в самый раз.
Это даже приказ.
Верно ты течешь по моим спинномозговым венам,
я тебя дождалась.


Я немного выпендриваюсь
и устраиваю тебе сцену «Милый, расскажи мне все».
Со всеми многочисленными турбулентностями,
завихрениями, когда ты усек
как хорошо тебе со мной, местностями
какими шел за мной? Плесневевшая
непогода, как сыр, убивала твои книги,
а ты мой герой.
Я немного уставшая,
так что жди сказку подтаявшую
на выходных, ешь подряд каждый день, мы здесь одни,
и на самом деле не портится ничего,
просто, миленький, книги пахнут воспоминаниями,
а здесь уже нет ничего, здесь дым
во власти былой известности, будет с тебя,
вместе мы.  Какую ты хочешь фантазию?
Подскажи.  Я умею все от безобразия
до миражей нежных как лукошко с грибами и ягодами.
Синеглазее с тобой становлюсь.
Пока посплю, напиши мне, что рассказывать.
Я почти уснула, как услышала твой шорох ночного часика,
трись, трись, мы вдвоем, такая необыкновенная магия,
руна пути, с применением суровости…
Меня найди по собой в нежности и бестолковости
и отвечай за регуляцию скорости.


– Они видят их лица в лужах.
Пропитанные водой фигуры
останавливают такси.
Останавливают, забираются на заднее сидение
и исчезают.

– Я не знаю, что тебе сказать...

– Ничего не надо говорить.
Следующие две недели
мы проведем там, где прошелся Тохоку,
на северо-востоке Японии.

– Ты поедешь одна.

– Хорошо...

*
Через три дня сталкиваются в коридоре гостиницы.

– Боже мой!  Ты меня испугал...

– Я вышел из строя с твоим отбытием.

– Как система охлаждения АЭС Фукусимы-дайити?

– Очень смешно...

– Редька в ризотто, они оказались гораздо более суеверной нацией, чем мы могли предполагать.  Истории о духах, призраках цунами – так их окрестили – настолько распространены, что кажутся эпидемией.  Мокрые пассажиры, мокрые пассажиры в разгар лета!..  Дождя не было много суток подряд, а таксисты рассказывают, что к ним в машину садятся мокрые люди, вымокшие до нитки, в пальто хоть выжимай.

– Такого рода катастрофы заставляют людей презирать дожди.  Скольких мы должны проинтервьюировать?

– Их семеро.

– Мда... Для некоторых призраки более терпимы, чем пустота, оставленная смертью.

– Я не люблю страдания и боль...

– Вечером будет кое-что интересное.  Этот мир не остановить.  И природу тоже.  И боль не убрать.  Мы прогуляемся с тобой по холму с видом на океан.  На самой вершине холма расположена будка, «телефон природы» позволяющий отправлять текстовые сообщения в потусторонний мир.

– Ты же сказал, что не любишь зеркала...

– Это круче.


Наводнение, наводнение, а мы видим дно.
А потом мы всплываем на света и бликов окно.
Воспоминание не режет ум.
Ане и Мише удивляться нечему.
Они давно знакомы, и я трубку к уху прижму,
и расскажу, что слышу, по слову по одному.
Они поднялись вверх по холму до аппарата одинокого и слепого,
но распространяющего свет из мутных стекол,
а под ними простиралась прибрежная отмель.
Днем, в полдень лодки разгружали улов, воду хлебая
скользкая, серебристая рыба четвертаками лилась выпадая
словно из игрового автомата, и чайки слетались.
Мир уже вернулся к своему прежнему существованию,
но их по-прежнему не замечали.
Они оставались в тени, невидимыми.
– Обними меня, здесь такая холодина.
Ты знаешь почему они утонули?
Их идеология рассматривает людей как слуг, гражданин,
что придирается к официальной линии
рассматривается как помехи
и помехи накрывает лавина.
Эгоистичные нарушители спокойствия стираются аквамарином,
и подвергаются остракизму.
Я хочу курить…
Ты добавляешь вторую сигарету в рот
и прикуриваешь без комментариев,
но это потом, а сначала любовная ария.
В этом солярии.
Ты голый и белоснежный как холм из кокаина,
а я мокрая и трясущаяся, и ты меня возьмешь без вазелина,
проводя рукой между ног, выгибая поясницу
единственной из монополий,
чистой, ясной и умственной, одним пистолем.
Я поднимаюсь на цыпочки и шепчу: «Меня убей
самым быстрым из твоих огней».
Сзади, руками сжимая бедра, чтобы быть поточней.
Ты голый, так нечестно, тебя надо одеть как американца,
я маленькая, я надеваю твои цепи поверх своей ляжки, как арестантские
цепи, с тяжелым крестом, тебе это очень нравится.
А мой капроновый чулок обтягивает твой кулак.
Пот по твоей шее течет как из-под шины, из-под колеса
грязь и что-то пошлое провозглася
ты приказываешь мне нагибаться,
и слушать твои приказы на океан глядя искося.
Ты огромный, моя любовь новая североамериканская,
и ты рвешь меня, давишь медленной и быстрой экспансией,
я не успеваю дышать, я не успеваю стонать с твоими романсами
и детства, перешедшего в непонятный возраст пьянствами.
Я целую тебя, успеваю кончать раз пять,
по щиколотке сперма течет потоками густыми.
Ты не испытывал ничего подобного, мне признайся,
а потому новому сумасшествию утром подвергайся,
задыхайся, возбуждайся,
так не годится, я стискиваю тебя внутри
и ты не выходишь пока сигарета загореться не пытается,
и ты суешь мне такую в рот.
Свитер поверх бикини,
мы выходим на холод и обозреваем ночь,
она нами мается… И все вращается
как планеты, сошедшие с ума,
и месяц бумерангом возвращается
сказать нам о том, насколько мы молоды
и сколько нам еще стоит прожить, все это любовью называется.

Моему Мишеньке посвящается.

Допишу, холодильник, ты сидишь сутул
и хмур, и пот бусинами на лбу всплеснул,
но я не знаю ничего другого, кроме тебя, ничего.  Муку уйму.


А, когда вечер наступает
я стираюсь в турмалине малиновом,
порывы прохладного ветра ударяют в лицо,
звездочки отдаленные мерцают,
не надо слов, чтобы созерцать человеческую руину,
марганец – это ступень выше,
инцидент скромного слабака, что сократись
и с тобой любись, фантазировал ли ты когда-то,
как еще никто не сформулировал?
Я не знаю, но удивись, я покажусь блистая
через пару дней, а может раньше.
I love you, преобладая с неба струится вода.
На тарелке лежат фрукты всех цветов радуги,
их никто не берет,
я покажу тебе как их кладут в рот, откусывая
кусочек за кусочком, полукруглым языком
выпивая сок, как хорошо, что их никто не берет.
Моя натуральность в твое тело войдет
язычком бестелесным,
я боюсь начать слишком рано, экстаз продлеваю.
Дай расскажу тебе как пропасть топором прорубают навсегда.
За здравие и бесправие выпиваю сок в новой биографии.


Давай поиграем в бутылочку вдвоем?
Давай на раздевание пока ночь смеркается за окном?
Давай задавать друг другу вопросы и снимать по одному аксессуару,
причиндалу волшебному, и узнаем, что после него остается?
Мало чего хорошего остается?  Одежда – это кондом.
А мы с тобой верны друг другу,
твоя маленькая распутница начинает пургу и вьюгу,
как морж на льдине, сегодня я очень красивая,
в голубом кружевном платье, невыносимая
тяга приостановить благопристойное поведение
и тебя попросить об этом.
Я начинаю крутить на зло коврам быстрее, хоть
ты очень медленный и ты внимательный, крутая плоть.
Останавливается на тебе, отвечай, сколько тебе лет?
И ты отвечаешь, не утаивая от меня ничего, пока мне нет
возраста, я слишком юн, чтоб умирать, я слишком молод,
и слишком стар, чтоб воевать, и дальше полое
мне открываешь тело, там нету сердца,
и я тебе вставляю руки, ладони, греться.
И в старых батареях отопления шумит вдруг пар.
И я целую тебя словно один кошмар
в твоем уме, я буду твоим одушевленным микрофоном,
я буду твоим голосом одиноким, влюбленным.
На самом деле не было никакого хладнокровия,
я умирала по тебе, я хочу расслабиться и быть немного глупее.
Возьми меня скорее, как назойливый слепень, снежный, в январе.
Я обещаю, я научусь писать в рифму с рэпом напополам,
я обещаю, я буду просыпаться умнее по утрам, а по вечерам
я сделаю исключение, я буду выходить в наводненный людскими толпами город
и думать о тебе.
Биение жизни не задушишь, как же это втолковать мне?
Ты приподнимаешь меня и, как ежевику горкой, рассыпаешь по себе.
Эстетически красивое я научусь писать в другой раз,
мне это все не нравится, но сколько того умения там?
Я иду в душ и буду думать о тебе назло звездам, у которых не мешок счастья,
а пустая звездная немота, ты очень нравишься мне.
Я работаю в ночную смену, а там ничего, звезды, ночь и темнота.


А я сползаю,
как к горизонту привлекательные дали,
и ускользаю
от всех, кого я больше видеть не желаю,
пишу тебе и лишь к тебе я устремляюсь,
я увязаю
по колено в твоем быте и словах,
в независимых суждениях, а там
ты взял взаймы у всей земли сто двадцать грамм,
холодных как промозглости Финляндии,
я там бываю и там сияю.
Я обессиленная, но уж в голове
такое счастье, что не снилось в январе,
и в умопомрачительной ложбинке,
делящей надвое мой бюст горит апрель.
Я разузнаю,
когда симпатия взаимная, печаль
слоняется как тени по душам,
ослабив галстука, ты, узел, подышать,
меня целуешь очень сладко и в кровать.
И явным уменьшением препятствий
лишь полизать,
но нам становится невмочь тянуть с собою
ни прошлое, ни будущее в гору,
и я сползаю, снова таю под тобою.
В чулочках приседаю,
но громко хлюпают водою ключевою
блестящие как сахар в январе
два облака, и ты своей губою
приятен мне.
Не успеваю даже думать
о себе.


Лен не слышит ноту,
но от дождей пролитых
под широкополой панамой
стоит и видит свет,
не зная равновесий,
лучей по речке резей,
и техник пилорамой.
Да ничего и нет.
Но льну и по-прежнему сильно везет,
им засевают твоей души лед,
и время помедленнее там идет
давно.
Жизнь непроста,
босиком идти в места,
где в лаптях и не пройдет
народ.
Жизнь продажна, как букет,
но зачем нам жизнь, если смерти нет?
А уж, если есть, то лови тогда все мои слова,
я их сберегла,
выше власти коннетабль
в королевстве лун и грабль,
придушили бы одно окно,
где не видно ничего давно.
А дыхание мое глубокое
ты услышишь ровно в срок из окон,
где под длинными подолами рубашка
не имеет трепетанья даже.
В общем, я пока подумаю,
чтоб не слышалось угрюмо :-)


Шерстяным клубком застрял в горле
сухой, горячий, хнойный воздух.
Оранжевый самый счастливый цвет
и для счастья пока не слишком поздно.
Большинство людей плакало,
некоторые молчали, были и те, кто молились.
Перед концом света друг другу приснились,
налысо побрились, автоматами вооружились.
Ради размерности ты отходишь от меня на
расстояние одного шага и сквозь зубы цедишь мерзости:
В точке Большого Взрыва нарушаются все законы сингулярности,
поэтому за Богом сохраняется полная свобода
в выборе начала Вселенной,
путем сравнения со старой Вселенной я выбираю коварности.
И алтарная Вселенная взрывается.
Решено, разжиженная материя превращается в свет,
опрокинуты столы, обнажены груди, бедра,
руки выгнуты, а мгновения разума покинуты.
Воскресно возникают планеты где-то там,
где нас нет, голубовата одна видна, а я тобой зажата,
моногамия Бога, это все видит видеокамера,
помада размазывается по руке,
а потом становится тихонько и не до камер.
Я почти там, но еще не была никогда дома у монстра,
поражающего необычностью и устройством роста.
Шерстяной подарок никому не дарят,
шерстяной подарок никому не дарят, а поношенное выбрасывают...
Я думала у тебя много ртов, а оказался один рот,
я в беспомощном оргазме.
Колени трясутся, а притягательность не спрашивается.


Такая история моя.
Камня на камне не останется от камней,
а наша любовь останется жить
вопреки мнению скептиков, иди ко мне.
Личико миловидное у такой любви,
ниспадающие волны шелка
и бездельничье воротничка расстегнутого
у болтуньи, а грудь расчесанная до крови
твоей лапой.
Жара спала и стеснительные люди ничьи в спальне.
Здесь начинается интересная одиссея кленового клея.
У кленов ветки заледенелые, как у Есенина,
но никакой метели белой нет, тюленина,
точнее тюль, приподнимается
и твоя рука моей кожи касается.
Неровности, неровности на коже – это волдыри,
как разбойничьи гнезда в листве, налитые
жидкостью жжения, твои или мои?
Удерживают баланс гнезда,
от неправильного применения магии, и в этом моя вина,
тебе иногда становится не до сна, извини,
и пламенеющие ореолы растущих обид,
как мешки с мусором красные, но приятно горит,
и все, что делается над головой уже не важно, болят они.
Ну же, возьми меня быстрей, я не буду еще мокрей.
А на стволе, на кленовом стволе горит смола, как на облитой скале.
И неподвижная глыба во сне по крошке станет моей центробежной всей
…ааа, какой упрямый.
Ты отводишь взгляд в сторону,
а потом кусаешь меня за шею.
А потом звезды раззадорятся,
ускорятся дни, я не тлею.
И злодею колени за спину.
Я не знаю эту одиссею.
Я узнаю, будем слишком часто мы
и в несчастье, и в моей стране, и в твоей, ежечасно,
до пресыщения…а ненастье, слишком яркий свет...
Выключай мне разум, меня нет,
и до дрожи мелкой, частой на скале стоит клен, и он стоит навеселе.
Над океаном стоит, его весь заплюя бьет прибой.
Ты балуешься ножом,
ты балуешься ножом?
Я готова разреветься, и слишком сладкий стон.
Бесполезно сбитая магия,
бесполезно бушует прибой, плюя,
бесполезно сопротивляться тебе, ты меня извини.
Весна, весна, я прильнула к тебе, а ты накрыл меня собой устеля.


Прости, что долго ждать пришлось,
я отвлекалась, но не забывала,
как хорошо нам было, как прижилось
в новом месте нововведение прелести.
На Бермуде мгновенно лазурная пена,
песок сахаристый и мякоть Селены
ломтиком, давно воспетым надо мной висит.
Проси, что хочешь, я так давно тебя ждала,
ты замолчал без оправданий и глядишь из-за угла
крыла, что, распростерши, развел широко, моя красота,
и обнял меня, сам испрошен, но не слышал такую девочку никогда.
Миллиграмма сладких ласок самых употребить бы рано.
Морфий твоей кожи, взглядом уничтожил, грустным таким маму.
Как твои дела? Мне так приятно видеть во сне твое лицо.
Ты идешь непрямо, наверное, ты пьяный, поцелуй сосок
губами миф обрамя и соль минералогий знакомством невысоким мне
подари вон там.  О, боги.

Сколько раз я была оставлена одна в лесу
с пятьюдесятью фунтами железных доспехов,
в измазанной грязью кольчуге,
без питья и еды?
Возвращение домой брало больше суток
под завывание волков и топот пантер
по стопам, в моем королевстве Одичалых
ты оставлял меня сам, а потом приходил
без предупреждения, в самый неподходящий момент,
и голос твой из всех углов звучал одновременно:
«Добро пожаловать на мою демонстрацию сил».
«Не привлекай к себе внимания,» – говорил, – ловкость воспитая.
Заставлял висеть на дереве одной рукой лесных зверей испугая
так, что прятались во мхе, а когда падала про себя ругая
ждал, когда овьет меня с ног до головы растительность земляная.
Вставая, я ковыляла домой,
туда куда добраться невозможно ни кораблем, ни волшебством.
Тебе хотелось большего, а место было сделано из большего.
Тяжесть урона превышала твоей короны вес,
меч шире моей ляжки,
я могла взращивать леса на полуслове,
двигать горы движением запястья,
но ты лишил меня волшебства,
я падала и только воздух проходил сквозь мои пальцы.
Ты лишил меня волшебства для того, чтобы я научилась под тобой извиваться
как змея на твоей короне, обычная корона, золотой ободок,
но сюда входа нет посторонним, в этом лексиконе несколько листочков,
змея шипучая, и выхода тоже нет в вере уклоне.
Сражаться давай, ты готов в этой сфере,
как теплица зеленой и как лето целебной?
Меч конечностью пятой, я умею разбиться
о прохладные стены, чтоб с тобой полечиться
о пространные сны, шлем красивый с шипами,
снова, снова встречаясь, вещи, вещи мощами,
заклинаний его интеллекта целебность…
Я принимаю боль как пилюлю, улыбаюсь тебе иногда,
становлюсь аморфной и бесформенной, растворяюсь как вода,
я опускаю меч аккурат напротив твоей шеи, каясь,
прикасаясь, скользя, сталкиваясь, я сдаюсь и руки опускаю.


По венам гнал без укоризны –
по форме так похожи на цветок
отверстия, оставленные в жизни (М. С.)

Покажи, что ты умеешь, мальчонок.
На земле прозябают кокосы, друг о друга постукивая, прибоем запугиваемые.
Из мошонки выплывет вездеход Мамонтенок
с шарнирно-сочлененной рамой на шинах, Мишина машина.
Идет по снегу любой плотности.
Скорость ее сегодня предполагаемая
по линии пляжа, что сугробами тут и там ломаемая,
ноль целых четырнадцать сотых секунд, набираемая
по сантиметру поцелуями, я трусики отодвигаю,
чтобы ты съехал на обочину, а потом развернулся скорость сбавляя перед тем, как тебя
встретит линия обтекаемая
морскими брызгами, в маленьких стразах трусики.
Слегка впиваются в попку, но они останутся сбоку.
И болтовня несмолкаемая пока мы с тобой сшибаемся друг с другом без подушки
ласкает тебе ушки.
Мир перестает быть идеальным в оргийном безумии.
Бездорожье невозможное отовсюду снами пинаемыми,
и мы лежим все время всеми и всюду ругаемыми.
но так сладко и так сладко, мне не надо тем,
просто будь, как будто будь, и мы останемся неузнаваемыми.


Курево, плещется в тумане земля.
Бурые горы словно волки глядят.
Втюрилась, да совсем нечаянно запала,
мужа чужого красивая приревновала.
Люди почкуются всюду по типу червей.
Лес, вегетация, нет ни любви, ни идей.
Может быть, про реализм написать мне и
сразу наступят ясные, летние дни, пиит?


Мозаика из ракушек твоя.
Характер складываешь, неужели я?
А мои песни все по тебе.
Пальцем небо растер наподобие судьбе,
что растирает нас в порошок костный
и возвращает обратно туда, где звезды.
Монтажники забыли укрепить наш шлюз
и разветвленные тоннели в полость сна ведут.
Я украду клубничку Вовы для твоих безвольных губ.
И портупея на спине для крыльев, режет спину жгут,
но все болеют, и мы болеем,
авария произошла,
предполагали это смерть, а это изумление.

Я вечером к тебе опять приду,
как спичка чиркну на простом ветру,
нам сказки обязательно ветра добудут,
постой пока расколотым в минуту роковую
на прошлое и будущее в моей, в моей судьбе.
А, если ты забыл, то простудись и еще приболей!


– Как ты сюда попал?
– Сквозь стены.
– А, ну конечно... И почему ты здесь?
Все чего-то хотят, все чем-то мотивированы,
чего ты хочешь?
– Мне кажется, я был предельно ясен в изъявлении своих желаний.
Он провел пальцем по ее обгоревшей коже,
как угольки съежившейся,
а потом пришедшей в норму
с эликсиром ментола и эля, молнией
лед его пальца показался,
полным контрастом братца
Холода с феей Кленовых Листьев,
оранжевой по-лисьи.
– Ты знаешь, как мое государство было создано?
Людьми, сильнее которых
свет не видел,
they turned super powerful and greedy,
they turned friend against friend.
Приснилась белизна твоих стен,
I can heal and I can kill my kin,
проникая сюда, я прячусь от всех один.
Исландия, Исла...
Моя боль отражает твою боль.
– Я сомневаюсь, что ты говоришь правду...
Он изучил ее с головы до пят, не отводя взгляда,
лишь дивясь ее лесному наряду,
зеленому платью из тюли,
как миллиарды деревьев опустошенные
улетевшими птицами,
обмелевшими реками,
потускневшими звездами.
Узор никем не понятый.
Следующее утро она провела с рукой
обмотанной влажной повязкой,
но болело уже не так сильно.
Нетипичная девушка из сказки.

Намекни, если хочешь продолжения :-)

Время остановилось пока она
нарезала воду.
Несколько мгновений?
Минут?
Или дольше? Йодное солнце блеснуло из окна.
Скорее всего это была луна.
Он блуждал по коридорам толкая стены сна.
Вынюхивал, как всегда, запахи жесткости
игл, что кристаллы метают
и застывают.
Большинство бродящих призраков облачены в белое,
он носил черную робу с остроконечным капюшоном,
не монашескую, а брезентовую
и весь казался переливающимся как змей, извалявшийся в углях,
и откровенно при этом – cruel, крыл других в черных думах.
Он смотрел на лед, как будто тот его лично оскорблял,
не признавая законов природы,
но примыкая к ним как к шествию времени,
которое он надеялся однажды завести в тупик.
Исла не боялась времени.
Время как воспаление, что однажды проходит,
все заживает, солнце всходит, бла, бла, эту сказку мы уже рассказывали.
Исла училась в религиозной школе
и там за логику наказывали.
Так крепко и бесповоротно, что возвращение в этоt мир заметано.
Не бойся, Грим, и я с тобой буду по пути назад дымом
или облаком, или телесной девушкой, прилежной.
Эликсир из молока,
томатной пасты,
меда,
ивовой коры,
измельченной шелковицы
и приклеенного к дубу ясеня.
Эликсира бессмертия нет,
но есть повторная жизнь,
для разнообразия в новом витке
одолевает оказия смерти,
а потом снова жизнь как письмецо в конверте.
Завтра будут крики, бурные аплодисменты,
завтра Грим будет сражаться с ураганом с закрытыми глазами на арене
неумеющих контролировать себя,
и покажет на что он способен, жди шоки,
затаи дыхание,
токсическое свидание,
потому что холодно,
а когда холодно надо поранить.
В шутку :-)
В Нью-Йорке я продумаю фабулу...
Предсказание сбылось.
Он выживет,
он выживет,
а все остальные погибнут.

Под навесом из пальмовых листьев
с одной стороны стояли его люди –
Исла, была среди них;
с другой стороны стоял Маковый король,
Клео, Зеркальная Консистенция,
и Аббат Ванны Вечной Молодости.
Они были готовы совершать с ним ужасные вещи.
Шел двенадцатый день Столетней войны,
в конце которой
ни одного ясного представления о том,
что такое литература не останется,
а останется одно мелкоречье,
мелкотемье,
что стоит выше точности и справедливости!
Останется одна красота
монструозным, но поглощающим время увечьем.
Пробуждающим симпатию и ностальгию вопросом –
а что сделал ты?
Как приложился к земным коростам из льда и грязи?
Чем остался до того, как ушел восвояси
в мир подлунный
к женщинам с хвостами рыб,
к кораблям, покачивающимся ни на чем,
до того, как ты погиб в поисках идентификации себя.
И я там буду, я – Исла, поджидать тебя в облаках.
Охранников в ту ночь на мосте не будет.
Сражение сметется сотнями стоп теней,
по периметру горы будут ходить люди,
все те же враги,
с потными ладонями,
оттопыренными карманами,
потеряешься в момент, и инерция повлечет тебя к обману.
Грим, Грим,
ползи пока твои мышцы запоминают движения,
оставь позади сознание,
дай мне руководить тобой
без понимания
зачем ползти, за что держаться,
как выступать.
Ничего...
Поверь мне, это завоевание не принесет тебе разочарования,
потому что очарования не будет.
В будущем ты будешь хотеть больше, а пока только прелюдия.

Практика, пока мы только разминаемся.
А затем он услышал голоса:

Клео: «Кто патрулирует эти земли?
Грим, кто патрулирует твое государство?
Я видел кое-кого».
Грим: «Здесь нет никого».
Аббат: «Их сапоги отбивают морзянку по мрамору холлов,
их мечи и рапиры изрежут стенной холод,
они строят армию и мысли о безумии холят».


Твои поцелуи меня электризуют
словно меня подключили к сети.
На свете нет другого такого притягательного
и неотразимого парня как ты.
Я влюблена и буду любить тебя до самой смерти,
а может, и после,
как ты затаскиваешь меня подальше от всех и ласкаешь по-взрослому.
Сердце твое сильнее, выносливое.
Задираешь рубашку,
я отбрасываю твою руку рефлекторно, непроизвольно почти.
Ты отступаешь.  Наступаешь?  Прости.
И в знак капитуляции, нам лучше остановиться,
поднимаешь обе руки вверх.
А я в восторге от твоей страсти, не знаю, что писать тебе.
И пишу одинаковые письма.
Как проходит твое лето? У меня нормально,
мы ходим на свидания по-настоящему
и балдеем друг от друга скандально.
Я замыкаюсь в себе не специально,
но все жду, жду, что скоро произойдет то буквальное
потрясение новостью – эти двое не могут расстаться с тем, что минерально,
как озеро, зачерпнутое глиняным стаканом.
О том, что мы вдвоем подростки все прознают сами.
Мне так понравилось, что ты ответил мне…
А им молчал, я знаю, это все по мне, по мне.
Завтра ты сможешь делать все, что заблагорассудится.
Завтра я позволю тебе меня опутывать
собой, сердце мое сосудистое,
вот здесь поцелуй, бо-бо.
Нас выгонят из этого ресторана…
Переместимся на твой диван?
Мы и так стоим на тонком льду,
я внутри очень тугая.


Преодолеваю еще один день.
Не жалуюсь, в принципе работать не лень.
Мелькают события, блики и тени, мы свалимся
уставшие в обнимку, и посмотрим, чем нас
фантазия балует.
А фантазия рисует опушку зелени разливанную,
от бабочек с атласными крыльями и костров дурманную.
А кусты скрывают таинственную струю родника, фонтанную,
мы раскрываем их и видим, парень ведет весну раннюю
за ручку, и покрывает поцелуями кожу сметанную.
От поцелуев его синие пятнышки останутся...
Еще он откидывает ей волосы со лба.
Ему знакомо было только армией управление,
наука холодно разлагается на составные части.
А девушка весна никогда не была в его компетенции,
интересно, как он справится с пулями неполучением?
Фонтан напоминает нечто вроде рукомойника...
Ну же, прикасайся, только в этот раз поспокойнее, поспокойнее.

Когда ты читаешь, любимый, пойми,
жизнь под разными соусами.
Вишня с цветами запомненными
диким цветением вольной весны.
Или разносится запах смородин,
мякоть плодов для ликера подходит.
Любовь обычно уступает цветам.
Переписками, огрызками, недосказанными фразами,
жалко, что, поддавшись тебе, я теряю все и сразу.
Я самое нелепое в мире существо с тобой.
Но остудив весенний цвет бессвязное молчит гурьбой,
как коллективом хохмачей, где каждый в общем-то немой.
И празднику не может быть ни места здесь, ни времени,
их окрестят, слова такие, поколенья бременем.
С придыханием, самыми безмозглыми словами я отдаю тебе сексуальную энергию,
с опущенными плечами рассыпаю обещания, нечаянно, нечаянно, мне не хватает тебя стихотворению.
Помоги не напевая, а как ты можешь по-поэтически,
и я напишу тебя желая, тебя желая, как самая родная тебе и близкая.


Напиток бронхоальвеолярный,
воды, погружающей нас в малярню –
перемаранную дегтем Аню,
перемаранного Мишу парня –
океана, это стихотворение антисанитарное.
Горланю поток непопулярный.
Вообрази себе самый сексуальный Солярис
и нейтронной звезды наклонную ось, в пульсаре
страх, что его примут за светляка,
а он на самом деле как ты, черный виварий,
вращающийся и замыкающийся в себе.
В космос ничего не собрали,
и на дно океана нас опускали голыми
уютно, уютно ничего не иметь при себе,
только я на тебе как баклажанная кожура
с зеленью базилика в глазах.
И тебе приятно сжимать мою грудь в руках,
нащупывать меня спотыкаясь о неловкость,
полоскать свой нож в моей полости
и впиваться до конца в обитель скромности.
Сверстники наши звезды,
ты кривой нож морозный.
Левая рука знает, что делает правая,
правая мою спину нагибает,
левая рукой за волосы тянет, размазывает помаду губ,
и облизав соль кожи ты мне говоришь: «Помогу».
Перенесусь, используя прием магов в твою судьбу.
Ты меня е бешь, я тебя зову, когда кончаю, так когда-нибудь пусть.

Пыль дорог
ночь сплошная гнала.
Дорога нездешняя,
я тебя за плечо обнимала,
тускнел спидвей,
в темноте обесцветясь,
кровь сочилась в бинтовом компрессе.
Мы нежность по дороге всю растратили,
но мы не ссорились и каждый раз нежнее ладили.
Я тебя нашла, когда закончился весь ток в богоискателе.
Мы малярийно целовались, давились бедрами и в Мозамбике лихорадили.
Могли не спать ночами напролет,
смотреть друг другу в рот
и осторожно как мозамбикцы,
как лани бежать до приграничных пунктов
от распиаренного мира, что не снится.
Думали, что это будет длиться.
Но ты слабый, такой слабый, слабый, слабый.
И я не удержу тебя, ошейник мой тяжелый и так явно рабий.
И я не удержу тебя, над нами издевается луна, большая лампа.
Но я люблю тебя, люблю, люблю, люблю, пусть будет еще миг тихонько, плавно.


Исла уснула.
Ей снились странные сны.
Грим появлялся в волнах, но все не равны,
в самом высоком гребне, в короне войны.
Арки гигантские, все океана сыны.
День чаепития,
у Одичалых слышны
в звоне посуды всхлипы из кипятка,
пара и в чашки струится река.
В первую чашку золота водопад,
в чашку вторую синих сапфиров моря,
в третью чашку орнаментальный мотив
словно земля из ментола and tinniest mint leaf
fell on the top, и кругами сомнение пошло...
Выпей из каждой, тогда ты узнаешь звало
в этот момент и давно полегло
войско, а их черепа – чашки, им нету числа.
Как же вы пьете без каплей кровинок цветы?
Чай не цветочный, Мишенька, знаешь ли,
что будет с нами, если из каждой отпить?
Слушай же сказку.
Грим начинает молить
или молиться, мое дилетантство простить,
чтобы на каждом листочке высвечен жизни секрет.
Это чай правды, скольких будешь лет,
если внутри твоей кости зеленый скелет?
Оро, Аббат и другие, их нет, they are all dead.
So, I was tied и связали зеленым листом,
он сказал: "I am not dying" потом...


Проснулся за ночь знаменитым,
прославленным под проливным дождем софитов.
Эллипсоидные рефлекторы прибиты
и направляют свет на то, что было до сих пор сердитым.
Посмотрите какой я в освещении других
коммуникабельный, как тени, что доселе были глубоки
расправились, рассеялись чередованием тоски
и, думать надо, временем и переулками с растениями зги.
Но мне не надо других,
мне надо с теми, кто руку протянул, когда здесь не было совсем растений,
и сердца поутру той магнитудой землетрясений,
что переждать нельзя и победить нельзя.
Свищев был здесь, теперь мой самый сильный гений.


О, Мишенька,
о, Мишенька,
я не в лесу его оставила, ребеночка нашего.
Я соорудила ему перинку из самого мягкого пуха лебяжьего.
Произносила забытые слова молитвы у его шалашика,
где его никто не найдет, срубленные стволы у монастыря монашеского
и хворост такой, что охапкой свяжете
и можно разжечь костер, я за ним ухаживала,
собирала, и даже имя ему дала, тобой неназвавшего
любила всем сердцем и охраняла от происходящего несуществовавшего.
Он уже вырос, влюбился, и ушел от тебя, его не читавшего,
и я не выносила горя между нами возникавшего,
как гора синеватая, как хотите, так и будет, по-вашему.


Мытарится душа и крест горит на санитаре,
а в этом морге надоело умирать, поехали в сафари, парень?
На мотоцикле, потасовка диких львов и львиц, кошаре
с такими острыми зубами надо жить, но это комментарий...
Я усталая после работы и в воздухе так сильно парит.
А лев ей говорит: «Не двигаться тому, кто на вершок
от сахарной пустыни или треснет позвонок».
А ее голосок говорит: «Лети, лети лепесток и забудь мой адресок».
А лев ей говорит: «Француженка что ли?
Здесь с энтузиазмом разгрызают, без базара,
в разрешенных местах туристов и я поспею
сделать работу чисто, у ты шкода».
А она: «Я на каникулы приеду с чемоданчиком, душистым сеном и вообще я лошадка норовистая,
игрушечная, резвая и все будет очень быстро».
«Воображение у тебя резвое».
«Да нет, все настоящее, лифчик протек от дождя,
очеловечить меня уже совсем нельзя,
я не могу сдвинуться с места, так хочу тебя здесь,
задери маечку до носа, я ношу все такое красивое, прелесть...»
Я сейчас пишу салат, но хочу быть крепко сжатой, а стишки мои тебя насмешат.
Набираю воздух в легкие, ты прости меня, солдат.


Ну и меня отторгли,
я не печалюсь тем,
невидимых риторик,
нью-йоркских новых тем,
и всякий бред заморский...
Давай на пляже в семь?
Ты встретишь на крови
намешанный закат
и горизонт антимагнитный?
Да, звезды не спешат,
а разгоняются с прискоком даже,
как будто каждая ключом бренчать в кармане будет,
и мы не трусим.
И я красива как Мерлин Монро,
ты понимаешь?
А ты как будто не ушел на фронт.
И убираешь мне волосы с лица
ветром нанесенные, растрепанные,
а я все убираю твою руку, не надо меня трогать, мы истребленные,
нас вовсе нет, мы приспосабливаемся к разлуке
и перетекаем друг к другу бумажными корабликами, но я не хочу все эти муки.
И руки твои не хочу,
молчи, крепыш,
хочу как будто я кокетливее,
а ты прикованный апоплексическим ударом и неподвижный,
а дальше снова мчишься, мы мчимся,
и друг друга ловим мышцы,
и ты долбишься, громоздишься,
а я как чайка, что давно ни в чьей не в стае.
Мы любимся так долго и угасаем.


– Ты будешь объяснять свою правду?
– Последняя декада выдалась особенно холодной,
деревья и животные погибали закоченевая,
зябли водоемы и рыба застывала наплаву,
птицы обледеневали налету,
волосы обледеневали, примерзая к лицу.
Скажете вы, намокает, и тут же град сыпался в траву.
Исла, я не первый век на свете живу,
проклятье прекратится, когда
первоначальное хищение свершится снова
и тогда, когда влюбятся сильнее силы слова.
Не вернутся туда, где нет дома,
похищая себя у секунд торможением трясомых.
– Плохо, это все плохо кончится...
Грим, мы обрекаем себя на одиночество,
я слушаю тебя и повинуюсь, суровость, бестолковость моя prophecy,
а ты, скорее всего прав.
Желаешь смерти, смерти себя дав,
и возрождаешься над всеми снова встав.
Я могу войти?
– Ну что же ты стоишь за дверью?
– Боюсь застать тебя вот так...
– В общих чертах?
– С гулькой, простоволосая, без маски
соблазнительницы из сказки.
Ты ведь пришел, чтобы меня понять и защищать,
но... что-то изменилось,
ты... то, что ты узнал, ты захотел реализовать,
и обожать, и воспитать, а это меняет дело...
Я не хочу ни разу умирать...
– Исла, не бойся, бояться поздно, нас солнце глазом мерит,
имеющих заслугу в тех потерях,
огни не называют,
но солнцу имя дали,
оно ведь тоже умирает.


Прилегли к земле умирать,
потом отряхнулись и пошли дальше жизнью рисковать.

Основной ингредиент
в коктейле с названием жизнь
не видеть ничего в пустом лганье,
а, если видишь, ко мне прижмись.
Лучше смотреть сериалы аниме,
аудиовизуальный низ,
чем читать, что пишут обо мне и тебе
«поэты с именем», изумись.
Даже слушать не хочу о том,
что вся их жизнь превратилась в сплошной дурдом,
я живу самой простой из инъекций,
смеси любви и надежды молекул,
безвкусицы с корректной идеологии эклектикой.
К сюрреализму близкой,
но ясной и очень чистой,
наполненной водицей миской,
но, а теперь, меня замызгай.
Я вся такая мадмуазель, кружевной лифчик, со шляпки спадает вуаль.
А мир невесомый, обыкновенный, и смыслы бессмысленно искать.
Трусики давно в твоем кулаке, и я прикрываю треугольник ладошками,
ничего нет, у тебя много шерсти :-)
За окном, наверное, зима,
но ты горячий в своем норд-весте,
и налегаешь на меня, напалмом раздвигая колени,
загибая руки упорно, твердокаменно,
это настойчивость, а не предложение.
Мне нравится твое мужество,
и мы соединенные, лишенные всех прав и никуда не приглашенные.
И мы влюбленные, слегка воображенные, наверное, обнаженные,
но мы с тобой везенные, люби во все места.
А это май, ушел апрель, и я всю зиму опять проспала
с медведем в берлоге и синяя ель нам сыпала с жестью слова.
Но мы влюбленные, никем не оцененные, никем не повторенные.
Мы поманенные, такой красивый мальчик, мой Мишка искаженный, мой.





Факел воткнули в дырку от сучка на борту.
Рассказывали истории про обезумевшего упыря.
Если поссать, то вон угол, доставай свою дуду.
Все, что в мире случается магическое, происходит не зря.
–  Будет стоить очень дорого, тварь либо убьем, либо будем сосать лапу.
Голова порядком разболелась, Бетач пошел вразнос.
До ветру ходила, луной любовалась с папой.
А Бетач как будто ничего не слышит, просто прирос.
Я и не пытаюсь вас примирить, это ваши дела мужские.
В ночлежку не пущу, маслянистую тряпицу не распалю.
Сами разбирайтесь, вы очень крутые и очень крутые.
Я не гоняюсь за вампирами как будто кровь люблю.
И сдалась ему моя история как пахучая рыбина!
Сначала предал, потом предал вдвойне, потом предал в третий раз.
Витя жив-здоров, Миша жив-здоров, я смотрю на синее море.
По разным причинам… Паруса раздувают, паруса атлас,
но я не вернусь в то плаванье в общественной бане, такой час…

Леди Снежана ждет Мишутку одна и наполняет чистую, чистую ванну.


Сдаю назад,
за мной Токио город,
где вырубали
боксеров в дым.
Мешать не стану,
я не умею
руку баюкать
и в жалости
струится кровь, но это не зло.
С гримасой боли?  Гримасу смягчим.
Немного пушистого, белого снега
и будет все внеземным.
Мы не поговорим,
оно и так пройдет,
перчатку урони
и получи в живот
из ширинки ширинк
как мусоропровод...
Весь мир одни подлецы,
у нас японский восход.
Я предстаю перед ним,
он стоит как солдат.
Я кикбоксера рука,
у него автомат.
Я трава-мурава,
он зеленке не рад.
Умереть, не дышать,
он: «Надень свитера».
Его автомат мой бокс перевесит.
Он поэт маргинал престижных профессий,
и кофейник четвертый покруче магнезий,
но, признаюсь, не лечит в любовном компрессе.


Я не поспею
явиться к апрелю
с пассажиропотоком
галактик рассеянных, а тут зима.
И я болею.
В любви не ною,
переболею
как оспой лицом,
начну крошиться, привитая сном
начну разлагаться, и нет меня боле.
Он не со мной, он не со мной!
Когда не свирепствует сердце,
когда все продумано волей,
даром не надо мне бегства
синим космическим морем.
Маститая строка, маститая,
знаменитая, полузабытая,
густая масса словесных мастик.
А я читала до того, как ты возник!


На взаимность намекни, всем бесимый,
лоб от пота промокни, всем служимый,
и тихонько подтолкни, мной журимый,
за ту дверь, и мы одни. Лес стелимый
над лугами травянистыми, полями,
индианки чернобровой, да орлами
с белоснежными, как смерть ее, глазами.
Разрезаются сердца любви ножами.
Мы сцепляемся вообще оцепенея,
дескать, дерзость, ум в хлыще, в подтеках шея.
Ты находишь пульс во мне, а я умею
слишком сложно и легко, амбициозный некролог, стихи, психея.
Такого не было здесь неба, ни седьмого,
ни до безумства злого знамя боевого.
От ожидания сна полугодового,
отверстия для скважин бурового.


Твой стол стоит продолговатый,
состоящий из черного и серого,
вздрогнувшего под сиянием луны дерева.
И ты стоишь к вечеру малость поддатый,
уставший от целого дня одурелого,
белое белье мое хочешь порвать, эзотерика.
Мистицизм в новой версии, да.
Уникальность Каббалы обнаруживается, когда человек входит в нее.
Дождь капает со знанием литературоведа,
овладевая умом, смерть всегда была музой бреда,
без нее философии не существовало, а духовности было мало.
Я не люблю смерть,
понимаю ее в виде реинкарнации, аналитического понятия начала
и закругления в новом витке, еще одна дождинка прозвучала.
Если ты не напишешь мне новые слова, у меня не будет материала.
Эльфийка общепризнанная норма скандала.
Я расстегиваю твою ширинку, срываю рубашку,
продолжай фактически, чтобы немного пострадала,
взгляд нахальный и кокетливый, ты просишь, чтобы пососала.
Как бы ты ни исчез раньше меня, я делаю очень приятно,
остальному миру не понять как позу поменять,
входи напугая, поступая, – ты такая тесная моя родная, –
эльфийка поманит тебя в покои замка, покупаемого трудом,
размещайся, ты такой большой и грузный, как я люблю при том.
Ночной свет и дождь барабанит за окном.
И отбивайся, если сможешь, от моих ломанных стрел, я поцарапаю и поцелую, будет тепло.


Твоя любовь выглядит неубедительно…
Снимаю рацию с бедра, готовлюсь говорить медлительно,
ты скорчился на диване в лобби,
как какой-то подросток,
укравший пятидолларовую купюру с подноса
для типов, выгрыз ногти омерзительно,
натер волдырь воспалительно,
прыщавая физиономия.
Я могу уйти, но что-то меня задерживает.
Ты придумаешь, что-то похуже, чтобы проявить свой деспотичный патриархат,
или мне придется иметь дело с мальчуганом?
А картина выглядит уморительной.
Мне нравятся сильные мужчины с праведным гневом.
Ты достаешь свою рацию
и укоризненно качая головой отвечаешь,
мол мои часы остановились,
милитаристский кемпинг разбит на десятом этаже,
там уже расположились бандиты, позвоню в полицию оттуда,
черный седан припаркуй, простуда,
очки, платок скрывает лицо, моя девочка плоскогрудая.
– Я не плоскогрудая!
Очень даже нежная и аппетитная,
кутаюсь в платок и поднимаюсь.
Цикута.
И в номере,
ты как будто оправдываясь,
–  я кончу очень быстро,
как кулак бьет посуду.
– Нет, погоди…
– Нет, побыстрее,
я заслуживаю сочувствия,
мои часы остановились, я буду кончать как подросток, лампочка в номере тусклая.
И сквозь стиснутые зубы говоришь «на колени»,
еще мгновение и я выполняю твои повеления,
а фуражка на беспорядочных локонах,
в распухших губах твой член.
–  Тобой займется полиция.
Трусики под юбкой, чулочки с маргаритками, желтые трусики, как тебе такое поведение?
Мне очень нравится светло-желтый цвет на слегка загорелой коже.
Шаги по лестнице, за нами пришли, стук в дверь,
сильное перевозбуждение,
я всхлипываю, когда ты покусываешь мне грудь,
больно,
ладно, растирай меня между своими ладонями, я вышлю кое-что на рассмотрение
после твоего стихотворения.


Обкуриваюсь по обыкновению
с моим единственным другом,
с моим единственным другом,
который потом меня разденет.
К границам расширению,
вен, территорий дорог всех мегаполисов,
устремляющихся вдаль от нас,
внешний край невежества,
ритма бешенного,
мы в лесу на опушке,
повинны только в том, что шепнувшие
друг другу о любви,
в пропасть рванувшие,
оказались по реке плывущие,
а потом на опушке сидящие.
Но разговаривать не перестающие.


Я жалка, как мочалка.
Весь день меня кидало
и ноги подкашиваются.
Дозу мне, дозу стихов,
электронной музыки,
чтобы крепко парализовало и увело от всего.
Я хочу спать, я не хочу садиста босса,
весь день за спиной стояла, ожидая моего голоса,
переутомилась и поздно меня переучивать, уймись,
Сара, я умнее тебя и буду молчать, избегая вопросов.
Эта грампластинка умеет крутиться сама по себе
наслаждаясь и зная каждую ноту сингла.
А завтра я бегу уличные бега.
Я спать хочу, больше ничего не хочу.
Море, пальмы, песок, я кубинка.
Миша, ты знаешь, что все неодинаковое,
стой и помалкивай, как шхуна заякоренная
у моего берега,
направимся в путешествие,
когда раковина распахнется расплакавшаяся жемчугом,
а пока тишина вакуумная.


Неделя прошла, и в интерлюдии
между шоу кошмарным и словоблудием
выходных, облекаю в слова
инфузорию, инфузорию простейшего животного,
такого как я,
мою теорию, мою историю ты знаешь,
и сможешь увидеть меня.
От амебы до человека и обратно,
любующегося собой приятным.
Но, если мы не будем любоваться собой
то, кто будет, кто будет?
И, если я не расскажу тебе в каком виде ты взят
то, кто будет, кто будет?
А ты взят из воды, как маленький рачок,
и я помогла тебе стать большим, чтобы написать еще стишок.
Рачок набирается ума, твердый снаружи, а внутри мягкий,
не журавли здесь, не синицы,
а с нависающим над ними океаном простые и ранимые,
но нету людям микроскопа, а на музыку влияет, мой любимый,
нет, не глории и не теории, а тот томимый
мегатоннами воды, спасибо, что ты написал мне, ты.


Узнавший тигр измотан был,
ну а под вечер стих.
Только детей луны не бил,
растивший как своих.


У, тебя соблазнили, ливень?
Мой голос звучал пискливей,
когда ты раз пришел и сказал: «Это все,
а других в миг распустили».

У, тебе полечили бивни?
Стихами иллюстративно.
Когда ты долго мел, что меня изобрел,
и с тех пор мы все разделили.


Что пишу?  Ничего не пишу,
для себя и для тебя в сердце сквожу,
русина щель, где там Бунин, вообще?
Не имеет все значения, кроме речей.

Мне неловко, а почему я не знаю сама.
Хочешь, буду девушкой голландской в деревянных башмачках?
В Нидерландах называются кломпы,
памятный подарок для твоей старинной помпы,
из тополя для повседневного
использования, я мечусь невысоко,
а в самую твою мечту,
горящее сердце, погоди еще тут.
Я не знаю сама, но позволяя себя соблазнить
ты в зимнем холоде научишься ходить
в подбитых на снегу,
соломка вся моя,
как будто в них цветы и с февралями достоят.

Но не будем о грустном, сегодня по обыкновению карнавал,
и раз уж голландская тематика, ты одеваешься по-солдатски, и встречаешь меня…
Ясно???
Я пошутила, я не твой генерал, я девушка-садовница, крестьянка и предохраняю твою ногу от травм.
Пустите постояльца, у него внутри горит.
Что вульгарное растает от свечи фитиль на сале?
И расплавлено горючее,
да я тебя не мучаю, и в век-то электричества…
Какой ты весь в оскале красивый, и в запале…
Раздеваюсь примерно, осторожно и нелицемерно –
убери клюв!!! – еще не время для инферно.

А потом ты в меня входишь, я Онтарио,
я как озеро под лунностью фонарика,
и пытаюсь по-голландски выговаривать
под твоей песенкой народной и камаринской.


Слонами по ее диагоналям
два фланга оголяя по краям (М. С.)

У военнопленных мнение не стоит цента,
нету привилегий, ранец тяжелее цепи.
Достойно дело той войны, но жизнь бесценна.
Рискуй, как только дам тебе сигнал и утром стебель.
Стебель перекрестный, по диагонали креп,
куполом небесным ты накрыт и верно слеп,
колокол толокся с языком в коллизии.
Как тебе такой со мной одной паблисити?
Я погибаю, так и ты погибай, понедельник мизерной хламидии.
Я погибаю, так и ты погибай, попробуй, высиди в пассивности.


Обретала внутреннюю форму кастета
сжимая который в потной ладони я думал (М. С.)

Я знаю, что сегодня почерк письма
принадлежит не высшей сфере ума.
Но я страдаю, расплетаю
косичку, пряди постепенно
ложатся мне на плечи, и я засыпаю...

Тайна между нами расплетается мягчайшая,
длинная речь оставляет тень мельчайшую,
мы вытираем пот запотевшими майками
и лаем друг на друга лайками негодяйками.
В онлайне и в офлайне платформы социальные,
одна белиберда,
бессовестная и бескрайняя,
но все же лучше, чем их чушь трамвайная...
И смайлики...
А Праймериз беспечный стапель
для запуска ракеты к звездам!
Космический корабль присел к тебе на грудь и пощекотал нос.
Немножко жарко...
Я возьмусь и сделаю это, моя сигарка,
но так умаялась в университете,
что одно пятно жалкое в стенгазете.
Ты будешь краснолицей,
а я креолка,
я бледная, измученная, и умолкла...
Последнее, ну ты похабен,
когда ты северянам ставишь двойку в табель...


Вытащит письмо и осторожненько расклеит.
Мы водили вместе, он поэтому дуреет.

Просыпается щетину ключевой умоя,
и для ветра форточку сверху приоткроя,
суточного облака молока удоя,
в кадке дышит елочка, молодая хвоя.
Этим не описываю скупой быт плейбоя.
Я пишу тебе давно без перебоя.
Паранойя, так я каждый вечер засыпала,
мне не помогали звезды лейкопластыри,
утренняя боязливость вечером меняема
на усталую сонливость, месяцем качаема.

А чего-то Мишенька заново потеет,
не от страха Анечка ландышем милеет.


Сегодня немые, и грустные даже в потрепанной книге
давненько испитые воды, безлики,
но стенокардия покоя до спазма доводит без всяких религий,
такая же точно религия у земляники.


Я не ношу воду никому
по ведру каждый день одному.
Я осторожно дышу,
но иногда наступает...
период, как то, что было в последние дни, ненастный.
Это как предоставить полномасштабный ад белому скандинаву.
Я молчала ни одного слова не восклицая.
Я стучала поглубже в сердце струю прорубая
из нежности, и смотрела как лоснится шерсть и намокает на олененке,
у олененка,
я должна рассказать тебе секрет о моей тайной будущей работенке,
я никому не расскажу, я боюсь, что меня сглазят
эти все бездари,
каждый день производится несусветная липа.
Я скучаю по тебе, старый пень, пишущий бардово, и умираю со всхлипами.
Я молчу, ничего не произношу скандаля.
Но есть, есть секрет, ты не поверишь, ты не поверишь, к Богу причаля
на маленькой лодочке он открыл мне возможность,
о, я тупа,
ничто не кажется таким ясным литературу полюбя.
Но это потом, я на ушко, когда исчезнут все сторонки,
когда слезника радости возникнет на медвежонке,
когда кровь алая и страсть потекут по ночной сгущенке.
Я приду к тебе, жди, не пори ерунду, спокойно дыши и не открывай никому.


Мне любви налей, зима.
Хотя бы раз ты написал.
Я устала все делать сама,
ты бы мне снежинки прорезал языком пламени
фонарным,
а вокзал под натиском снега пушистым
кривился и дрожал.
Ведь истина порой застывает на губах умирающих,
и пережитые печали отступают в днях наступающих,
и немного я прошу, а внимания минимального,
между нами, это в вену бабочку,
милый жук,
госпитальную.
И потом долей, зима,
самых сладких поцелуев, самых,
чем-то черствым тоску прикормя,
та, что воет волком на вокзале, задохнется вместе с снегом дама.
Как бы мне пройти не гремя
аплодисментами ледяными?..
Я усну, считая снова до ста,
а ты приходи, имей и сходи со мной с ума, невредимый.


Просто-напросто будь ангелом,
помоги мне.
Мне очень плохо, очень тяжело,
на расстоянии ты не видишь, что происходит.
Добрые намерения подвели ее?
Флиртовала по миллион раз, страницу закрывала?
Обременительные думы, новые люди, дни проливные,
и настроение не черное-белое, а в самой диковинной асимметрии,
я не жалуюсь, я боюсь наломать дров,
поджаришь бекон на костре из яблоневых веток,
обида на судьбу, и я вернусь во все сны твои внеземные.
Но сейчас я борюсь с вескими причинами своего расстройства,
и автобиографичность мне тут не помогает, а письма отправные
лежат еще ненаписанные, уснули кони гнедые.
Ты хотя бы знаешь, что такое содержать семью?
Когда от тебя зависит все…
Не «все это», что в их дебильных стихах,
а все, что на столе, все, что в холодильнике, медицинская страховка, собака,
мортгедж, скрип колес на ракушечнике, и никто тебе не поможет! 
Никто.  И никому даже рассказывать нельзя о загруженности,
плакать лужами, ну ладно, понеслась душа в рай…
я молчу и тебе жаловаться не хочу, нескромно это говорить с поэтом.
Я велю миру подождать.  Скоро все будет здесь.
Тебе нечего есть?  На дворе декабрь, пристрели куропатку и устрой месть.
Посинело как-то опять перед глазами…
Под смешным углом мой мир и размыт слезами, вру, я не плачу.
сейчас все сотру, но правда, я не вру, я от тебя не отворачиваюсь.


Прости за мой вчерашний рапорт,
случилось кое-что.
Гвоздем себя не накарябать,
в асфальт не лечь плитой…

Но вечер наступает, закат желтей гуав,
и нервы отпускают, лучи шальные шля –
твои лучи хромают и в общем-то кровав…
Я море запиваю, волю закаля.
Как волны сильны, как море шумит,
и это, наверно, любви динамит,
прости за жару, прости за хандру, за плач на ветру.
Когти болят, когда впиваюсь в твою наготу и льда изолят.
От носа до пят я потом теку, и капли блестят у жителей льда.
Пусть что-то хрипят там распятые зря и забытые, тщетно, таких не гвоздят.
Цветы шелестят и томно вздыхают, и в полночь слетят как ночнушки из шелка к тебе без стыда.


Меня столкнули с крыши, и я не летаю,
свою внезапно изменившуюся долю осмысляю.
Что будет, когда упаду и чем я раны замотаю?
Но пока лечу я слышу твой призыв: «Ты перышком тихонько опускайся,
росинкой зажигайся».
А я лечу и черной кляксе, серой кляксе подобаю,
начало было акварелью в облаках, сейчас не знаю,
но ты ведь хочешь облако, ты хочешь так легко, я разыграю.
Ты любишь, когда я немного куксюсь и подставляешь свой кулак: «Кусайся,
но только кулаком могучим восторгайся».
Вторгайся, я бусинкой безумия и белками глаз сверкаю,
и я снежинкой в шоколаде как струйка вязкая растаю,
все тени и сомнения, и страхи я перепугаю,
но ты испуган, ты испуган и немного разговорно просишь: «Отрекайся,
ночуя упивайся
буем как волна на собственный спасательный круг кидается, мою
сорочку и трусики сдираешь, и я примыкаю
губами, от твоего размера невообразимого недоумеваю,
но ты не делаешь ничего и я, немного страдая поступаю,
тогда мне становится очень приятно и я, прекращаясь затихаю,
освоив стену кулак знает, что делает, отжимайся,
к северу наполненный любовью и восторгом смещайся, и с губками моими повстречайся, я кончаю.


Терапевтическое свойство
в каждой строчке, в каждой строчке.
Мне грустно, хоть дождем омойся
собери его в пупочке.
Восстановительна как лес я,
и сукцессия пожара,
и вам я говорю без лести,
вместе редкостойных мало.
Слова излишни, вера меркнет,
влаги лес, она осина,
и был любимый милый некий,
а теперь кровит малина.
По минеральной моей части
никому писать не буду.
А вас читаю, в вашей власти
органику…а…Анюту.


Когда я слышу этот голос, без льстивости, теряю всю угрюмость.
Со всей серьезностью войны, как мотылек и танк, я слышу уйму
мистических историй под гусеничным ходом жестяного.
Пока стремимся жить, защитой служит голос.
Случайных обстоятельств до смятения темнеет новость.
Когда даешь мне руку, я надеюсь еще милю продержаться.
Ты приютишь любовь, возможные туманы, поутру тренироваться.
Как раздвигают небосвод, завоеватель, луну с солнцем переставя?
Когда дорога вымощена звездами и слева только сердце, а справа…
не хладнокровность, а простая влюбленность.
Пальцы медленно разжимаются во тьме, полоски, воздух тугой,
Высоцкий любил геральдику лилий в березке, но ты совсем не такой,
ты лучше, монархия боли в плечах, папироске еще огня.
Головокружение, когда поступает вода в легкие, и кучка звезд до всего,
изголодавшемуся я нарушаю тишину, поскольку кроме нету никого.
У меня с тобой, седые волосы, неразборчивая буря и легко…

Под нами сплошная облачность, ушли уже от моря, слизываю пот с висков.


Тогда смотрящий во Вселенной
зеленку к чашечке коленной,
чтоб передать радиограмму
зеленкой ночи биогенной –
происхождение ее бесценно,
еще немножко поцелуев шраму,
рассвирепели
ночные птицы, что на нас смотрели,
и по одной стремительно взлетают.

А на постели не все в порядке.
Язык немного оскорбляет слух, мм, рр, еще дифтонга.
Не выпускай из рук меня, я прикасаюсь осторожно и легонько.
Но мне окей, твоих кистей… Ты что, двурукий?
Это для тебя и остается только лишь в Фейсбуке,
близорукий, подойди ко мне, такой красивый шрам твоей гадюке.
Ты считаешь, что такая и такого недостойна?
Знаешь как таких как мы больных и пораженных обзывают? Отслойка.
Нет надежды больше, обновление только на тираде:
Отсоси еще слышней, хлюпая еще влажней, в граде потемнели апрели.


Шепот слабенький,
когда в сердце дырочка тобою пробуравлена,
и луна на метр ближе переставлена,
и пожертвовали в нежности засилье рифмами прозаики,
я иду на океан
твой луч унылый и прекрасный в ночь вылавливать.
Боя тактики
на длинную дистанцию, что аж земля по всей земле расплакалась,
я не знаю, и скромнее, и чувствительнее с первыми отвагами
светлячки летят повсюду к нам, зеленые фонарики,
словно раны
у природы и она, так нападая, всей весной на нас натравлена.
И побудь еще, накрапывай,
повисая каплями на высоком напряженье кабеле...


И ты складываешь меня втрое,
умиляясь гибкости.
Косточки ребер выступают скипами
или рыбками коралловыми.
Пересчитаешь, растягивая мышцы на груди себе,
или будешь нежным для разнообразия, ласковым?
Ты подсматривал за мной в щелку,
как мои пальчики манят
истощенного до полусмерти,
а потом определяя, где сердце буруном рифов,
кормят кровью, розово-персиковым джемом,
мясом крабов и гренками вины за то, что слабое
такое сердце, но потом сильнее...
Твои пальцы проникают между ног, плохие.
И приятная, и легкая помучит ностальгия
по хмари, сыри,
а Лермонтов не говорил какими молодыми переживая демиургов
или напротив, с презрением к почтенному окурку,
то доживают, а то умирают недоноски, то пиджак, то куртка...
А потом ты сильнее входишь, и глубже,
персик совсем бурый, майка задрана до носа,
а трусики, намокшие в бокале винном, молниеносно бардовые
уже давно сняты, скомканы,
как рифленая подошва башмака у кровати, кровеносные.
Почесать тебе металлический квадрат спины
пока грудь мою кусаешь,
и застывшее кольцо ладони обрамляет полушарие?
Расслабляюсь, это так приятно, когда все серьезное.
Бедра сталкиваются, бескостное языков свивается, виртуозное.
Не выходи, не выходи, не выходи, грозное...


Тяготело проклятие над каменной пристанью,
морская болезнь у нас интенсивностью,
неосвещенных растений флористикой,
подносами с рыбой, сознания вместимостью
и возбудимостью, неоспоримостью исповедуемой истины,
полугодие учит тому, чего дни не знают,
а именно, ваше высокоблагородие, в переменчивой школе драмы
распогодилось, сосульку от крыши отколотите
и запустите блестящим, летящим, перекрученным вокруг своей оси самолетиком,
эротика определяется ветром, от взлета до посадки, о динамике знания такие,
и мы полетели вдвоем впервые на самой сознания периферии.
Своеобразный полет дневной, а ночью до экстаза,
небезопасный, с элементами драматургии,
но все же самые явные и честные порывы смысловые, воздух течет из зоны, на глазные
яблоки давит, из зоны высокого давления в зону низкого давления,
нас уже не исправят, нет нас мотыльковее,
над горными хребтами, облаками, в сильной турбулентности,
деревья от листьев разоря, оставив ветви полупустые звенеть ожидая нас, мы больные.
Как бы мне написать по-разному о том, что всестороннее понимание, а любые
смыслы кажутся прекрасными, если ты со мной в выходные,
гарантируя, что не сойдешь с намеченной линии полета,
остаешься, а волны бьют большие…


Пруд Миакомет
в тридцати минутах, мой синий.
Китобои уходили на промысел,
зловещих левиафанов ловили,
могущественным обитателям морей
объявив нескончаемую войну
в легендарные времена.
Две трети шара принадлежат Нантакету,
две трети Земли.
Так писал Герман Мелвилл, автор романа «Моби Дик».
Писатель, моряк, автор ярких произведений,
что нанялся на почтовое судно «Святой Лаврентий»,
а потом сбежал и попал к каннибалам,
никто из его родни вообще мореходом не был.
Я трачу на тебя свою главную из стипендий –
чтобы не умереть, не получив жалования,
балансируя на чужом авторитете,
на твоем авторитете,
захудалый городишко,
дорогой курорт,
напоенные истовым одиночеством дюны,
до Миакомета дорога синевата.
Я побреду, предпочитая твой рельеф.
Что ты имел в виду под Китаем?
Неподдельное обаяние сурово ласкает,
и только берег о нас вспоминает,
за ним нет суши, остров ненужный,
но видимый морю,
пески словно вата,
застройщики не знали обо мне,
о том, что я приду к тебе, к тебе.
На китов поохотясь, забывшись в любви,
ни о чем не заботясь, ты тоже плыви.
Любовь твою, как просторный дым,
частоколом пляжа вечно юным, молодым.
Странными слэнгами, глупыми деньгами,
такое впечатление, ты был всегда моим звуком роковым.
Камнепадом вулканов, взрывавшихся в воде,
дождем жажды, я ищу тебя везде,
соглашайся, согласившись будь мне тем,
кем играет в ночь цикада.
Чарующим звуком в беспроглядной темноте.


Наслаждается сексом пуританка
больше кого бы то ни было, твоя кидающаяся беглянка
на шею, в ноги, в погоне за вступающими в тень неутомимыми
пятами по пятам, как быть в любви, непоправимый?
Контракт подписала иностранка,
завтра еду на Нантакет, вещи запакованы,
не все почти, там есть место для ножа кривее джанка,
представляешь, я на острове, южанка, просыпаюсь, утром жду твоей любви?
Не в каком-то отеле, где там гости шумели,
а в большой очень вилле, и до школы вижу твои губы, не гневи,
Бога, Дьявола, мы просыпаемся во ржи и тимьяне полумертвы.
Бесплатное блюдо в платном обеде, распрекрасный визави,
я обиды позабуду и добавлю горсть кунжуту,
только посиди со мной еще одну минуту
на дорожку, я проблемы твои черные избуду,
истерзавшего сердце в пределе радости и скорби
молодого великана, видя яд его, цикуту, обожаю, увы, поцелую,
аппликации вулканов и соленых озер мои грязевые…
Расслабляйся и орудуй, в сердце мглистом
горизонт такой же как болото с золотой пыльцою изумруду…от любви.


Ветер потрясает крышу
задувает в душу мне немного,
нелюбимый?
Любовь наша уродина,
болота и блевотина, а осень вовсе
время для предзимий?
В бюстгальтере «Смородина»
рука твоя приложена и тем
ласкает грудь, – твои каракули
напоминают воплощение
варварства,
ты понимаешь это все едва-едва,
мой охотник черногривый.
Скоро, скоро, мой ушастый
ты войдешь меня узная,
материал полупрозрачный,
лямку тянешь вниз, я таю,
надо, не тяни, возьми свое...
Выжал, выжал поезд скорость,
остановка-то не скоро,
и колышась, ошараша,
разлюбив нашу разруху
Бог кричит, что это все вранье.
Но приятно, твоя пасть слизневое
хламье.
Мразь и падаль, кто нас здесь
найдет?..
Я сытая твоими аппетитами.
Дальше я не слышу, подрагивай
в тревоге и еще смоли...


Каплю нежности ночью выцеди, в два
часа ночи, малыми порциями, малыми,
руку под щеку подсунь.
Наша с тобой привилегия - нищенство струн,
так похудеешь, в ответах храпящий толстун,
благоволящий адскому пеклу бодун.
Среди сердца биопсий –
заболевание вызвано нечаянно –
дестабилизация дождливости и лун,
некоторые вещи я тебе прощаю...
Буксировку слов плохих в дрезине,
не проведенные между электролинии,
капли твои на блестящем и мятом сатине,
как перламутровый в свете луны, как это? Иней.
Я расскажу что-то важное ночью сама,
я не умею про жизнь, я про смерть повествую,
ты ведь о ней написал свою роль выпускную?
Знал, что любовь появляется сразу мертва,
только потом оживает в любовь никакую,
все суесловие, мелочь и сладость витий.
Я иду в арык такой не наступая,
я считаю твои пальцы разгибая,
между небом, океаном фронтовая
полоса, тень от солнца и луны как будто сзади, впереди, да, тень иная.
Тень луны легла на воду, в противоположности ей тень земная и не золотая.
Жди, невинность блинную блюду.


Не какое-то знание, крупинки,
промывается золото, сугробики, дым.
На сугробе сидит Ангелинка,
в кожаной косухе, мэйнстрим...
Наблюдает за тем, как мы скоро простынем,
разграблены завалы любви теми, ими,
но в перышке последнем павлиньем,
основательно прочувствованной радуги моими
зимами пустыми, небо искрится седьмым...

Эта маленькая пташечка со мной,
почирикай, почирикай, договори.
Апельсинчик брызнул той кислотой,
вечеринка, вечеринка, и звезд угри,
воспаление всех сальных желез,
мы такие молодые и тот нарыв
оттого, что лопнул в ссоре, авось
понимаешь, этот мир сиротлив, миф.

Неизменна, неизменна сила яда аллергена.
Ты подходишь постепенно, на руках вздувая вены.
Это просто обалденно, улыбаюсь, не оценят,
мне не важно, я люблю твою слюну волнами пеня,
ты подходишь постепенно...

Любовь и ненависть одними окулярами
любуется в упор на наше счастье, биполярочка,
и в нашем нежном, любовно нагнетающем забое
от камушка орбита видима диаметром шириною с море.
Каждый оборот занимает сотни суток, только поле не морское,
я хочу твое шумяще-выхлопное,
разрушающе-действительность, с атомным номером... кисло и резко, токсично во фторе.
Чулки, не разрывая с меня сними,
а трусики пальцами троими,
странствуя как ужас блуда в пилигриме.
А потом входи без ног и без рук с силой центрифуг, любимый.


Капусту вы квасите.
Но выше не станете.
По старому грянете,
мы скоро расстанемся.
Вы дрыхнете с утра, мохнатая
рука свисает мешковата.
Моя утрата висит космата.
И розоватый закат кровит, моя стигмата.
Сам себе кофейник заваришь, червь музейный,
как ветер долго вейся, дожди косые сейте.
И стены побелейте, допейте гнусь, допейте.
Мы ведь не визжим как свиньи в понедельники,
мы растем на воле, монастырь и хмельники,
а иногда нам снятся дым и можжевельники,
мультики и рэп, остров, мы отшельники.
Да ладно вам, призы, места,
вас не читает ни один, страница-то пуста,
вы веки накрасите, окурки загасите,
меня отдубасите, но вас не читают-то, да?
И можно указывать поглубже высасывать,
но я – это классика, и пластыри с мазевом,
а вы – это ясельки, а вы безобразие...
Свищев, удаляй меня из списка избранных,
мне надоело быть твоей фантазией.
Мне противно и я несогласная.


Лермонтов остановился у барьера
наблюдая за полетом однодневок.
Толпа ожидала шедевра,
но шедевра нет в воде помутневшей,
бабочки разглядели в воде опустевшей
трупик утопленного вчера,
бабочки различают движущиеся предметы лучше,
в ультрафиолетовом спектре картина мира многослойна, нам пора...

Ты смотришь новости так же, как я не смотрю новости,
но мне понятно одно, что поражены ткани слева,
и вариации в свете, увиденные бабочками –
самое настоящее кино,
пятнадцать видов фоторецепторов,
отвечающих за цветовое зрение,
всего один нужен для понимания уникальной флуоресценции
в ультрафиолетовом спектре –
помогают диагностировать современные болезни
механизмами, разработанными в период жизни динозавров.
В ночном образе жизни гнедую
кобылку от другой масти не отличишь,
мы потеряли способность видеть, и
причина, по которой я говорю резко и враждебно в том,
что ко мне относятся резко и враждебно.
Я не говорю на общеплеменном языке,
я говорю на том, который видится целебным.

И, если колется кислый барбарис,
и кажется порой туземным –
я не пойму твоей желчи степень,
или ты не понимаешь моей весны зелень? –
все отголоски того, что гнется на ветру,
как кровь расплескан, ягод не соберу,
амурских ягод, да, я о том не вру,
ты осторожен, друг?
Зачем все это?  Странный такой порез,
кровь не водица, ее не пить,
я не ругаюсь, вовсе я не в обиде,
но, замерзая, я понимаю, схлынут все чудеса, и буяня схлынут,
и в тишине, разве нас разнимут?
Я тоже замужем, я не мешаю жене твоей,
жена святое, муж, к радости, моей,
а, где поэзия в этой истории всей?
Причем супруги, семьи ведь не про коней?
Вчера мне было целых сорок три,
а завтра гробик отопри, упри
колено между, ночью фонари
дерут втридорога за зарю зари.
А свет лимонный, не верю своим глазам!
А ты влюбленный, я знаю, ты знаешь сам.
А свет фотонный, твое кольцо гори всегда.
И оживает мертвая в аду вода...


Ванна в кухне, а постель
в общем-то рабочий стол.
Мой Монмартр венчает холм,
к югу Мыс Трески (Кейп-Код)
отселил Нантакет, вот.
Утром с чайками иду
на работу в лучший класс.
Я живу как будто нас
воспоследовал Париж...
Все художники здесь, Миш.
Рифму, знаешь, не люблю,
ты не рифмой нас щадишь.
Ранишь, убиваешь ли?
Принуждаешь, чтоб смогли
распознать осколки брызг.
Что мне украинский диск?
У меня цветастый класс,
Пуэрто Рико, Чили, or
в Тихом, Тихом Эквадор.
Дети пум читают мне
как в тропических лесах,
бедный, ласковый язык
нелегальных никаких.
А еще Тайланд и бел
только мой писанья мел.
После я иду на пляж,
чайки – жирные как грудь,
от разврата почвы даль
из песков, травы, от дюн
так кружится голова
словно воздух – это хмель,
словно воздух – это жизнь,
крупным планом миражи.
И на острове печаль
отступает, много дней
мне на то, чтоб стать твоей.
Я в субботу напишу.
Пыль приветствует сандаль.
В школе, в школе кабинет
мой в теплице, хорошо,
что так плохо пишешь мне,
наконец меня нашел.
Что еще сказать тебе?
Я посплю, просплю обед...


Счастья нет, весь мир обыщи,
пейзажи бесконечно красивые,
океан ревет, его не расплещи,
переносный песок формирует скинии.
Соседки злые шептуньи,
раки ползут в коммуне,
но пропасть близка для летуньи.
Постыдная тайна, ты в обществе ей не блещи.
Свершатся сроки, покраснеют глаза, залоснится лопасть
и я упаду никому не дерзя в твоей бездны пропасть,
лови еще, лови еще, мы любовь возникновений
из рождений и забвений,
впитывает голос твой мой стебелек, луною облучен.
Пусть цементный пол внизу, пассионарность Гумилева не преграда для растений.
Наша с тобою вина
в том, что недели стекают,
как дождевые линии, смерть уж близка, но не столько, морщины разгладь как минимум.


В нимбе пресвятое будущее здесь.
Но пистолет припрятан молитвы потемней.
Забудь про неживое, живое тоже есть.
В то утро распечатан, конверт про много дней.
Не онлайновый, а тот, что адресован на имя, ты отец
сна бескрайнего, признал себя беглец
не талантливым, а рождающим стихи как покойный и мертвец,
и внушительную тайну подарил мне льстец.
И волосы на пояснице пушатся, ты заявленный
не входящий в рамки темы спец,
и сколько будет выясняться, ты добавленный
к моим последним дням наглец.
Обязательный, как все схожие лицом слова,
неукоснительно строго решаешь, вот эта раба.
Вот это поставлю на радио, и пистолета стрельба…
Глупа толпа, глупа толпа, и я себя губя…


По капиллярам, по капиллярам,
водянистая влага, маляр мой.
Снабжение, дождь по нутру,
я всегда говорю правду, не дурю.

Если ты такой, то я лохушка,
банда наша, Аве главарю.
Если я из всех твоих подружек
самая слепая, слух я заострю.
Если у петли твоей хвостик перекушен,
я о надежде только говорю,
я в сердце клапан твердый поупружу,
новое дыхание инвентарю.
А главное не проговорю.
О, Боже, ужас,
на раскладушке твоя шлюшка,
и ты сконфужен,
всегда спокойный, но я страх твой подбодрю,
брючки отутюжат мои ручки,
плюшевый мишка,
сегодня ты прислужник,
во только докурю…
Могу облизать твою пушку,
я ничего такого не искрю, но прослушай,
мое сердце тоже известковое, я тебя боготворю.

Нежность, не снисканная, доле повизгивавшей,
ты отверткой своей перетыкая полмира тропическому имбирю
проделал отверстия,
он свежий такой, что пешке, продвигавшей в поле себя
видно, что просто влюбленный антигерой.
Вот наша нежность отыскана особой красотой.

У меня совсем нет слов…
Я ничего не читаю в суициде прошлого во имя нового, а нужны слова…
Но думаю, что ты не в обиде, понимая, что бывают периоды,
когда немо, да и зачем слова,
когда чувства плывут по миру, что небезгрешен,
а мир прихрамывает сам неграмотен, Аве забытью,
и ждет душе, раздутой, лакея,
что поимей, поимей, да отнимут,
но так как я не обнимут,
у них для другого стимул,
добавлю тяги зажиму…
Ты тоже меня обними, добавляя дождя питью.


Последний шанс попасть на фотоконкурс.
Страница двадцать шесть, и я смотрю,
как будто озираюсь я спросонку,
как будто в новом царстве я царю.
Вчерашний остров и для многих лето,
в Нантакете не жизнь, а что-то где-то.
И комплимент кидаю словарю.


Аммиакам и анисовым нашатырям
покурить бы фимиам, покурить его легко, легко,
и принять судьбу такой, а такой иной, как я твоя,
и пустыней дикой, или же глухой тайгой.
А тайга непролазная, тоска бескрайняя, лиственничная,
весна печальная,
море лесов у всякого есть, но проснуться и тихо дышать.
Откровение подтверждать, я оленем промелькну,
не успею убежать, ты вдохнешь голубизну
и, поднимаясь, фимиам поднимет святости волну.
А молоко луны подобно миндалям,
с зеленоватой кожурой, своеобразно освещение, твоим госпиталям
лечить одну лишь ранку, а будешь не со мной, я припугну.
Карусельку крутану или спинку изогну,
аве лекарям, оставь здесь все, нету аналогов в дым пламенным любвям.


Благослови в дорогу и зверем взреви,
я ухожу от тебя навсегда
туда, где ты не отыщешь меня никогда,
туда, где земля уже крошится, нетверда...
Ты хватаешь меня за руку: «О, обожди,
мертвой на их устах прослыви,
но только слово последним яви
мне о любви,
не норови сказать правду,
а норови сказать разное о всех живых, одушеви».
Скульптурное тело, ты хочешь меня покрестить?
Не надо любить,
меня поцелуем глубоким, чумой твоей заразить
как не бывало с тобой еще никогда.
И ты раздвигаешь колени коленом
не успевая моргать, и входишь в меня постепенно.
«Лодыжку в обхвате тяжелом, не вывихнув, тоже собой заражать?»
Да... Я ведь ходить не смогу по земле...
«Поспать в больнице на койке упругой как две железки,
костлявые руки судьбы в звездном плеске и лунная льется вода».
Ты входишь, я просто забытая пьеса,
здесь Бог не бывал, он не знал смутным муки стыда.
Ты крутишь соски, ты язык разбиваешь о зубы,
ты трогаешь мой гладкий, гладкий живот, ты сама доброта,
я просто шепчу тебе сильно не рви, ты мой, ты уже никакой, не беда...


Влюбление как правило наносит ущерб.

Сравнивать тебя ни с кем не могу.
Забавнее игрушки у тебя не было,
даже, если припомнишь все прибаутки рассказанные
тогда еще холостяку.
Тетрадки мои хранят такие, что захочется их лизнуть,
мармеладки.
Прилавки были закрыты для всех других,
перезапись не смогла избавиться от ошибок,
откуси Запад, глотни солнце, и все моего менталитета недостатки,
но обжечь горло муаровой субстанцией
лишь, чтобы пощекотало пощипывая слегка,
коммуникационно, и также затаенно,
недоступной информацией влюбленно, когда мы вдвоем...
Деконструкция капитальная, please love me,
я ненормальная, когда дело доходит до черных букв,
картина визуальная – ты стоишь сзади и расстегиваешь мою спину,
гладишь руками грудь, засовываешь щупальца,
которые на самом деле нервные окончания,
мне в нос, в уши, в глаза
и туда, где запрещенное поэтам выживание...
Посигналь, ты придешь ко мне сегодня на свидание?


Непоколебимый, тебе респект,
танцевать не станешь ни на одной из дискотек
пока не приглашу тебя в танцевальный рай.
Водорастворимый как талый снег,
в спринте от трусцы диапазон фартлек,
давай потренируемся до максимальных ритмов сердца, вставай?
Играй мышцами на уровне воздействия, меня хватай,
мы эмоциональны, мы чередуем бег и в кислородном долгу мы опадаем
логической последовательностью в рай.
А там шаг один вправо себя обслюнявя,
кепку поправя, она моложава, ты направляешь
свой рост в невозможность, прыщавый.
Дивно кудрявый, не век волкодава,
век наш красив, эта вечность лукава, ты закрываешь мне рот, но, а сам-то
неправый.
Лукавый блеск глаз, рукав высокого давления, когда ты близко так, Миша, я опадаю
плавно
в криминальном сообществе любовных мафий.
Когда прикажут бегу, когда стреляют, я отвечаю стрельбой радиоактивационных
металлографий.


Все что-то пишут, кого-то слышут, кому-то подражают.
Иногда Господу, иногда Байрону, иногда бухают,
заученные фразы повторяют.
Но твои слова звучат как зверя крики близкие,
привлекая внимание и увлекая журналистку,
величественный лес, высокие холма, протекционистские,
ты хочешь снова нежность, но лапы распростер садистские.
Прости меня, противник, прости мою беду,
в любови импульсивной порвешь мою фату.
Днями, каждым днем в этом месяце, частью тридцатью
становясь как водица розовой, я мечтала вот бы поцелуй,
засмеют ведь черти, при этом, я хотела любовь твою.
А кость, чтоб до кости, рука, чтоб до шеи, оргазм достигая, любовь неземная,
вернуться бы в ад на минуту из рая себя одевая, оргазм продлевая,
в одежды из перьев и рваных чулок, мне легко, легковая
как сани, в таком положении скорость твоя колоссальная, дрянью.
И высокие слова непонятливейшим образом стихают,
ты берешь меня и снова потемневшим языком взлетаешь
до возврата и предела, и сбиваясь обо мне мечтаешь,
в рай не просто попадают, в ад как вор голодный под окном влезают.


Я встретил путника страны античной,
сказал мне тот: «Две мощные ноги
гранитом розовом, без головы и тела,
не двигаясь в пустынности замрите».
Поодаль на песке
полузатопленный и выражением хмурости,
да сморщенной губой, усмешкой властности холодной,
сказал, что скульптор страсти прочитал красиво,
которые похоже уцелели,
в безжизненности бременных вещей,
рука высмеивала, сердце пило;
А на высоком постаменте такие выявились проступью слова:
«Меня зовут Озимандиас, царь царей,
взгляни на мое дело,
колоссальный, не отчаивайся!
Кроме дела не осталось ничего,
вокруг распад, крушения без границы,
и нагота,
и одинокие, и ровные пески
лежат туманной, и безбрежной далью».


Отправляемся под вечер в Катманду,
зачем ревнуешь, я к другому не уйду?
В Катманду индуизм интересных снов,
пробуждение абсолютного, снимай ремень,
я снимаю бусы, я не это, я то, я не говорю по-русски,
сверхминиатюрные элементы твоего микрофона,
вкусить бы голос нежный, влюбленный,
развратный, покажи мне Индию на карте,
это не Индия, это Непал, всемирное наследие, в гепарде
крупное хищное животное легко приручаемое для охоты –
человек, он хуже зверя, в горах изрубит до конца дерево ради
костра, на санскрите
боль осознается через существование полночи,
солнце умирает, рука проникает в рот,
пальцы сосутся, волосы тянутся, спина дрожит, пот не унимается,
это не пот, а твоя сперма в микрофоне, актриса кланяется.
– Ты врешь!  – Конечно.  Мы оба хороши. Еще жену свою приплети для достоверности,
в предельном случае стихи неизменная духовная сущность
и тебе со мной легко расслабляться, бередить рану.
В Катманду мои ноги вокруг твоей спины, ты совсем, совсем не пьяный...

Полдома лежит под проломом,
искомая слабость, тебе хорошо?  А как же?  Еще облака для альбома?
Вы только оргазм не прервите,
какой ни будь глупой рецензией, стоном.


Колоратур не лжет сумбур,
ты кавалер, а я хирург,
и в операции мой шпур
до взрыва лисьих нор, до бурь
и, если помнить о приличиях, в пластах есть пули,
которые вбивала я вручную, словно улей.
Все старые стихи я знаю наизусть, а больше их не знают, крохотуле
все было интересно, ты думаешь хоть кто-то их читал пока не затонули?
Как корабли на клетках из отцовской учености
и вечный ум для письмеца, для сорванца и шарм, гламур
от массового потребления культуры
сойдет как все вульгарное, а счастья не добавится.
Ты обманул меня, грустит и грустью давится красавица.
И дом мой хмур, на рукавах гипюр крестом был порван,
и присосалась к сердцу как пиявица и человеконенавистничества цель.


До зимы пережить разлуку,
я ботинки твои надену,
разбивать рукавицей вьюгу
и повал волхвовать эбену.

Предвещать птиц залетных крики,
что растают во тьме помаленьку
оказав звездам тем услугу,
звезды будут светить на стенку.

А вертеп, согревая муку,
воплощаемый сном младенца,
в тесных, грязных замашках вкуса
нам осенних нальет эссенций.


Здесь были расквартированы офицеры,
и, если приглядеться на перилах следы их сабель,
во время эпидемии допустим холеры
здесь жили мертвые, обряженные, с нами.
Разруха землетрясением вызванная
использовала дом – открывай табель,
повторяй за мной, включай «Сумеречную зону»,
вон там выключатель, выключай свет,
мне так хочется написать что-то новое и загадочное,
а ты брутальный или унылый ублажаешь меня, мечтатель,
но в предгрозовом небе уже вспыхнуло и накаляется водонагреватель.
На стене висит картина религиозного содержания,
на ней Мадонна с младенцем, в пасти у нее клыки,
легкая гнусавинка проскользнула где-то,
оскорбляют чувства верующих,
мои каблуки попадали в трещины выщербленной плитки,
а это не оскорбление? 
Пытка тебе предстоит,
неминуемая головомойка,
в этом доме, мой профессор, тебе будет поставлена двойка
по литературе…
И слова не выдавим, не застонем, не ойкнем.
Вырастай, ты уже не маленький мальчик,
у затылка горячее покалывание, горячее дыхание,
ты отколупал штукатурку под прекрасными, с сыростью пятен, с кофейно-шоколадными розами
обоями, старинных стихов ниспровергатель.
О, как приятно, когда ты входишь в меня и ток разливается по телу,
вбирая в себя немалый возраст, мудрость, желчь и жесть, ты самый сексуальный на свете воспитатель.
Не вверяй меня заботе никого другого, никому ни пенок розовых, ни пышек в шоколаде,
я попадусь тебе под руку, моих запястий разгибатель и сгибатель.


Охотник натуральный?
Да нет, ты слишком сытый, наглый.
Ни за что не благодарный
и слишком важный, слишком жадный.
Ты хочешь я задам тебе вопрос,
ты хочешь я задам тебе вопрос,
жадность одолела, мелькнут журавли,
ничего не вижу, ничего не слышу, откуда корень злой прирос
к боязни, истощена земля,
неутомимая энергия всех удовольствий исчерпана,
а корни стали как обглоданные в дыму кости?
Ты потираешь руки, о, аппетит скрытый,
ты потечешь ко мне словами, океаном черных, черных мидий?
Ты развлечешь меня как гостью долгожданную,
и со всего размаху: «Ты слаб, ты ничего не можешь, посему иди на х уй!»
Почему должна я этой доле подвергаться?
Почему ты все молчишь, а я должна как волны волноваться,
от каких-то непонятных излияний защищаться,
и в реальности как миф неумолимый подтверждаться?
Я хотела нежно, ты все ждешь меня фекалией,
как хрусталик я хотела, розовая спаленка,
надоело что либо, когда либо вымаливать!
Ты слишком, слишком зрелый, давай, великолепный!


Скелетики вокруг домов
и тыквы, ведьмы,
надгробные плиты в темноте
мерцают фиолетовым,
а я все думаю – совсем не понимаю,
почему твои стихи по ночам в уме читаю.
Ромашки на фоне оранжевом такие смешные,
как будто из лета, как будто они заводные игрушки,
а над ними как дикие гуси сполоснув облака летят самолеты сплошные.
Манна небесная, там Бог начудачил,
я не знаю что делать,
не знаю зачем сделал так вообще
и в придачу пытаюсь эротику выдумать, а грустные льются слова
для тебя, но ты только немного подожди,
гуси гогочут, и длинные шеи и красные лапы,
несчастливый век, ты знаешь, не надо пока ничего говорить, а надо молчать,
а вечером, здравствуй, ты разве умел так нелепо скучать?..


Кто эти строчки до единой помнит?
Кто в этом мире как дворняга и бродяга бездомный?
Разговор с двух сторон, горизонт не грузоподъемный,
и в реставрированном видео пространной пленкой монохромной показывает…
Зачем явился ты?
Зачем война, что этот мир обуяла, в пыльце амброзии полыннолистной нам развела питомник
аллергенный,
и разнося десятки километров побегами побочными, достигла наших съемных неба комнат?
Я не могу дотронуться и всю твою археологию использовать по назначению, по-прямому,
лекарства мне не помогают и обычный пузырек
достанется кому ни будь другому,
кто в чаянье приятном исследует отбросы незнакомых.
Там неба несколько глотков,
болезнь не рана, и не заживает, надо же писать про секс, а как писать, ведь, мы с тобой фантомы?
Мои соски между твоих зубов, моя рука плывет по твоей шее сзади и волосы ерошит,
одежда привлекала, но фантомам лифчики и трусики в пыльце никчемней
божьей вещи,
поступательно-вращательное и возвратное, ты страстью можешь быть поэкономней?
Мне так приятно, мы вместе с этой страстью разберемся, влюбленные геномы…


Сидишь и смотришь на скомканный бумаги комок.
На третий понедельник надоест тебе зерно сырое, настанет угомон.
Ячменная вода повсюду, так странно в ней не крест, один стручок,
и в двух половинках растут слова, не видел такие айфон.
И в этой канители, нудятине и требований стыдоба
там тоже, стручок одним движеньем пальца подцепя,
ты ждешь, когда поднимут юбки и наступит в мир моя ходьба
монашек, а дети лягут спать в подушках засопя.
Я расскажу тебе последнюю историю, последний день до ночи отлюбя.


Забыться стремились,
быть в центре внимания стремились,
чего добились, утвердили личность по разному?
Стремились стать золотом, лучше и волшебней
поймать струю,
но пришли к веществу желеобразному,
массе времени вкопанном в вечность,
к крестообразному, расскажи, когда мы друг другом подавились?
Когда ты захотел смотреть это кино?
Когда шагал и правою и левою лишь бы уйти за гневами?
Я подожду, когда наступит полночь, обезболить как масса млевшая,
на тебя одного смотревшая, выбирай номер новый, это как казино.
Я настоящим прострелю, струей золотой сквозной.
Колледж тумаков и мозолей, я не пью, но тебя водой обопью.

Трусики, ошейник, манто с крупинками песцовое.


Я готова, отвори.

На шее приосанился
основательно, опасающийся за свою мужественность,
не расположен признать, разбуянился,
меня ни притушенной сигаркой, ни развратной француженкой
за неуклюжестями, я готова, отвори, я зайду к тебе рано, до завтрака
и устрою паллиативную авитаминоза профилактику,
кивающему куце, дорога кладется долго по одному камушку,
ты видел с автоматом за спиной первую перелетную ласточку?!
С гранатами поверх пояса, с самым прекрасным ножом,
летают, не рассиживаются ласточки за рубежом,
что же ты все ждешь, я кровью мечу территорию в твоем доме,
а за домом дорога вдаль уходит, в небо, на эмоциональном подъеме.
Переписать историю, а может быть, налить тебе кефира
к булочкам, пока такие на тарелке сдобные лежат, фуфырясь,
настроить нас своими мыслями задался телевизор, вырвись
из комнаты ко мне в объятия, я пулей в сердце постучу, я торопилась.


Ездок беспечный верхом в качестве седока
пришпорил меня на пляже, крыло его рука,
горячее дерьмо дня остывает, дорога легка,
спланировал белый конверт, журавлик стал чайкой без крыла и хвоста.
Нагота под моим полушубком и скоро темнота,
исцеляет бездействие звука, догоняет судьбу милота,
всех нас разом не смогут убить, разве в печке сгорает крылатость креста?
Пляж за зиму заносит песком,
противоположного пола ездоки переглядываются, облизывая губы
обветренные по мелкой прихоти зимы,
реального мира клевета, и та закатом испита,
среди перемен прибоя сами собой остаются только в пристанище фантазии
ты и я, желтота и краснота, беднота слов изо рта,
я тебя целую без слов, раздеваю сначала тебя пропустя вперед,
нам не угнаться за гривами, этими лошадьми
мы не станем, бахромчатые края зонтов изорвут ветра,
не привередливость и смехота.
Поздравляю с победой, ты, господствуя в моем мире растимый водорослями и ими губимый.


Вдвоем летают
даже, когда из детства вырастают,
пытаются сказать о том, о сем, перебивают.
Корова или конь подвид лосей?
Бодаемся в Лос-Анджелесе или на Арбате,
эй, по голове зверей не бить, мы пьем друг друга,
а эта нежность мягче пенки латте.
Без способов животной коммуникации
совершенно невозможно человеком остаться,
расстаться невозможно, приходится бодаться.
Мне твои годы, тебе мои Статуи Свободы не помешают.
Да так, чтобы их обойти капканы,
где бродит множество пьяных, пьяных,
и редкой речью твоей путаны
слова твой рог стеблем обвивают.
Парной спиной на мокром снеге
в необратимом к себе побеге,
от гнусных слов и до нежной неги,
да так писать даже сны не знают.
Лос-Анджелесские звезды нам мигают,
лосьон-тоник в моих руках, я тебе спинку поласкаю,
нет ничего среднего между страхом, жалостью и раскаянием,
сметанная спинка только для двух рук,
проворство ни при чем,
я сделаю тебе так хорошо, как мертвые охотники на снимках, я обещаю.
И нас оставят вовек в покое,
мы будем двое, мы будем двое,
а, если ты вдруг захочешь воя
я выпущу всех соек, ронж и снегирей, я даже звезды в раковину золотой струей сливаю.
Изнемогаю, к тебе хочу, какая песенка кривая и непростая...
Я таю, таю, таю, таю...
Соленое кольцо на рюмке, я сразу всей любви не заплачу, я задолжаю.


Письмо прощальное
во рту моем сгорает.
Слепую искру твой черпак руки во мне поймал.
Лоскута на теле нет, заглавнее
имя дней чернилами погнал
по венам,
по рукам, подмышкам, и стекает до колена
как ячье молоко на черно-белом,
здоров как бык, crazy diamond, хочу любовью быть в твоей дилемме.
Поженится божественное на бутылке самогона,
а здоровее нашего секса и нашей магмы свет и не видал.


Пока тачанкой-ростовчанкою
на скакунах идет сшибая
Гогена с гиблой таитянкою,
как пастораль реалий тая,
преступным поводом душа,
а личность склонна к преступлению,
я всякий раз тебя смеша,
для апелляций к рассмотрению,
пишу тебе закат слижа.
Туземной девушкой Ноа
в сомнительных аксессуарах,
раскосая, охотно ра-
зделяю взгляды популяров.
На росе цветочной выживая.
Нашу религию виной пугают,
не стыдом, ведь с Богом речь благая.
Моя поэзия женская, твоя мужская,
тачанка-ростовчанка разрывая сердце выезжает.
Никогда я не изменю не потому что тугая
волна воздуха грудь распирает,
а потому что меня кроме тебя никто не понимает.
Пусть ревут согреша и на других озираются,
мне пофиг цветами белыми твою грудь запороша,
остров – это вечность в океане, заело тормоз и он не вырвется в джунглях завизжа
полинезийским жемчугом в тисках кольца.
Изумительнее пейзажа в мире нет,
как если проходя перед солнцем
планета привстает полулежа,
сжимая майскими коленями острие твоего ножа, любовь предположа.


Во все века все племена теснили дикарей,
и развивались в бытие стирая время всей
переработанной землей чернее снов ночей.
Картошки нам на месяц, но в темноте, но в темноте…
Исполнится желание из сокровенных тайн,
расплачивайся чайником и кипятка поддай,
вполсилы как над ухом пролетают снегири,
пантера желтобрюхая, ты золото утри полотенцем…
Повтори:
«Лежи подо мной и руки распростри крылатым выражением,
нас двое, дай оглянусь на тебя, как же тебя жизнь помотала,
загар сдирая с кожей, путана из несносного квартала».
«Сюда ничто не доходило, нет адреса у ада филиала.
Я сидела под землей и строила тайник, иначе муравейник,
здесь важен каждый шаг и каждое дыхание малейшее,
я не воюю, а в муравейнике не жарко, червяки нежнейшие…
Преподнесена посылочка,
боюсь дыханием нарушить что-либо, любовь твоя мутна.
Это самое острожное и самое милейшее,
домашний ужин, по-семейному,
я скоро отдышусь и напишу темнее посвежей, я молча, осторожно, а нежность здесь запрещена».


Интерпретироваться результат
той сделки может и согласно вкусу
не ограбление и конфискат,
а подарение ненужной музы.

Мне интересно было ли мокро
и зябко в белом пузыре и очень
мне интересно, водка да Монро,
и сколько выпили той грозной ночью?

Я не уверена, что Миша бдя,
меняя метод мозга стимуляций
среди ворон, что голубем галдят
увидел сон любви поэтизаций.
Но только помните, что я смутя
сижу кристаллом в дыне медитаций.


Лимонницей ползет к мосту
монголоидный омнибус.
И тут, и там, я, словом, льюсь,
ползут прохожие, идут.
Большие баржи сена съев,
пришвартовавшись в толчее,
глотают желтенький туман,
кристальный шелк, души обман.
И опадает листьев желчь,
выпархивает вязов грусть,
а Темза вся у ног, коснусь,
нефрит зеленый, не отлечь.


Нежность сулимая,
несовершенством моримое
незавершение торжества печали над эхом юности,
я по дороге к тебе, любимый,
питаясь предчувствиями, июнями прошедшими,
на прошлое невзирая, томимая лишь
кружимыми ястребами,
беркутами, так нас зовут.
Пресмыкающиеся туда взбираются
и хищные птицы пикируют
над скалой, я забочусь о тебе, я подожду тебя,
сломанное крыло, застрявший парашют, неумеха.
Все изменится, когда ты окажешься на той скале, коллега
чей-то, но не мой, здесь только мое ожидание
звездного неба, млечный путь, разлитая млека.


Если в душу врывается пламя,
Очищаются души в огне.
И за это сухими губами
«Благодарствуй!» шепните Весне. (Юлия Друнина). Для Маллар Ме.

С невероятной скоростью скользит небо.
Отполируй меня, лаская,
огнем лучей восходящего солнца ничего не распевая,
восхождением обыденной, скупой повседневности,
начинающейся на улице, с намеком интеллигентности,
самодовлеющей ценностью.
Снизь тон до любовного шепота
словно любовь возникла по вине земли, не неба,
ты пишешь вмещающие стихи, а мне хочется любовного блефа,
словно кроме меня никого в твоей жизни не существовало
и ты посягаешь на мою невинность ни много, ни мало,
а так, чтобы пламя мою кожу обжигало, такие ценности.
В смиренности луна бы светила так ярко
словно она и есть основные часы времени постепенности,
и я бы говорила о неприкосновенности
личности, но потом ничего бы не говорила, а просто целовала
и в положении нелепости поражалась внезапным маем,
тебе лишь совсем чуть-чуть мешая.
Дикие гуси-лебеди сбились с пути и в нас врежутся,
недоумевая почему закончилось небо,
к клину клином губами примыкая в безутешной нежности.
Шепни весне координаты дороги россиянина, я найду по ней хозяина,
видят боги,
помоги,
путь далекий, далекий, я не пишу ничего в упреке, дожди косые и скупые, прости.


Теперь, наверно, есть тебе и мне
о чем не объясняться при луне.
А, если приглядеться, малодуший
таких как наши, осени, весне
не занимать, весна сдается в плен
июньскому бандиту у пивнушек,

когда закатом небо взорвалось
и солнце – раскаленный, красный гвоздь.
На пристани к тебе я присосежусь.
Смотри, а солнце в спальню поплелось,
прихрамывает сломанная ось.
Уснет, я ему шторку занавешу.

Нормально морю спать среди солей,
гипнотизировать прилив смуглей,
чем у коровы время тянет вымя.
Закат напоминает звуки флейт,
увязших в своей собственной смоле.
А наша нежность все неисцелима.


Карабкаются вверх как обезьяны.
Ступени, вертикальная стена.
Девчонка и мальчишка – хулиганы.
–  А он влюблен? –  Она вовлечена
в раздумья, его вечного стервоза
не понимая вспоротый живот.
Показывать язык цвета лосося?
Щетину шерсти вот такой сожжет.
А он все лезет, приведенье въелось,
а он все хочет плоть цвета луны,
во рту кислее, – Что ты расшумелась?
Ведь мы с тобой совсем, совсем одни.
Животный мир, я так переоделась,
закончив дело с гибкостью лесным.


Своенравные руины дюн,
омерзительная рана океана,
заберите меня к себе вечно юной,
никем не понятой в клюве австралийского пеликана.
Взаимные муки мне не даны,
я мучаюсь одна,
зомбируйте меня волной глухой и в хаосе Вселенная спонтанно
пусть воет в уши, заливает нос,
и рассекая воздух до самой линии береговой
пусть тело мое смоет ваша власть туда, где нет обмана.
Я ведь умалчиваю, я не в силах больше жить на этом острове
столь одиноком, бесталанном,
приученная к вечности в опасности,
я просто быть хочу с природой постоянно
в восхитительной синюшней западне на самом дне,
я допускаю только воду внутрь легких.
Я исчезаю с фотографий,
я отрекаюсь от прикосновений, ласк, я хочу стать тоненькой мембраной.

А по ночам вспоминаю
все те слова, что витают.
И вспоминаю, дышать еще могу,
даже спать.
Закат меня поднимает
и тучкой в небе чихает
от пыли обид, баю-баю, снова госпиталям
достанусь я, солям.
Он сахара хочет, а мне б одеяло
пены нежнейшей, тоски алкоголь...
Покоя нет и спать мешает
надежда, он меня ласкает и, спускаясь по штормтрапам,
нас кидает моря лапам,
и целует в месте слабом –
это там, где сердца клапан.
Мне покоя нет и конопатый,
без него какой-то скучноватый,
для меня тоской аристократий,
в солнца каплях вечер ноздреватей
как сугроб, да только боль моя...
Не завидуйте закатам, милые друзья.


Горят кремли, звезде платить
своей судьбой, концы рубить,
кидать в мешки и в мешках таить
огни любви, пальцы отрубая
светить без рук, без ног не уставая.
Тебе мои руки, тебе мои ноги,
звезда неземная, звезда света мая,
и кто бы знал, счастье обрести
нам невозможно, шторку приспусти
цепляя тьмы стилетами
пятиугольник моими ответами.



Какой нетерпеливый...
Я даже паром беру самый медленный,
смотрю как он заходит на якорную стоянку,
швартуясь кормой в свете луны,
отпугивая хищных акул,
я вижу их треугольные спинные плавники
возвышающиеся над водой.
И чайки разбрасываются ракушками
без устали пытаясь добыть внутренности
невзирая на нешуточные ветерки
обдувающие остров зимой, когда миллионеры
закрывают свои кошельки и на острове никого не остается
кроме учителей, учителя, да рыбаки.
Ты хочешь секса, я тоже хочу секса,
тебе нравится чувствовать себя влюбленным,
мне хотелось всю жизнь к твоей груди быть прислоненной.
У меня не получается сладких и манких стихов
написать, наверно, я боюсь до безумия быть поманенной,
я сконфужена, пытаюсь разобраться в этом чувстве, прислоненная.
Попытаюсь звучать нежной, расслабленной, ветром приглушенной.
Не отворачивайся от Бога,
я знаю, что это звучит искаженно,
я знаю, что это звучит наискосок и наоборот, и ты устал быть пораженным,
и Бог, наобещавшийся нас любить скрыт до поры,
но он витает вокруг нас,
кресты поправившим,
мезузы,
иногда возражающим, зачем этот крест, зачем эта звезда?
Он любит нас, он любит нас всегда...
Он хочет заботиться о нас, нянчиться со змеюками, мегерами,
не плачь, он боль дарует нам лишь для того, чтоб свет увидеть первыми.
Я завтра утречком твои соски, ошейник галстука, и прядь волос так нежно обласкаю,
мне слов бы подыскать, прости за эти рифмы безразмерные...
Продолжай верить в его присутствие,
я зверю ноздри раздражать не буду,
я сделаю тебе так нежно как пристани водоворотом, в замедленном потоке скорости в пучину потянувшие,
засасывая в бортовую качку.


Зимняя сплошная ночь.
Возвращаясь из таверны
думать о тебе невмочь,
хлопья – заблужденье, верно.
Телек, пульт, на ужин вред,
в белоснежности покойник,
в белизне мечты твой след,
простынь госпитальной койки.
Заблужденье видеть сны,
думать о тебе страдая,
разве хлопья влюблены
тихо так, как я мечтаю?


Землистый запах, унаследованный предками
из геосмина актинобактерий,
аэрозоль ощутимый моими яйцеклетками,
небезразличен и твоей соли артиллерий.
Лицемерие утверждать, что наша любовь фильм из серий,
игра неимоверного масштаба галактических империй,
парфюмерий лавок со стертыми этикетками,
ты знаешь, что разнять нас не смогут ни больницы с таблетками,
ни другие дожди авиаразведками.
Ты просыпаешься ночью с моими стихами легкоатлетками,
ты мечтаешь о поглощении глинистой почвой
твоего размера, несопоставимого с простыми сигаретками.
Арбат твой торговать не может секретками,
неподходящие условия,
тебе имитирующие средства не подходят,
ты хочешь между ножек моих выливать свои соли.
И философия о жизни тебе не нужна,
нужны бретельки сползающие, соски выступающие,
высокоскоростные слова, что нашептывают тебе в ушки
сладости сдобными оладушками,
а войной и победой со статусами ты уже объелся.
Кого ты смешишь?  Ты не можешь без прикосновений
и поцелуев моих, я ушла, ты разревелся,
сказал, что стар, что поздно, в кровати вертелся,
ты хотел геоглифы Наски на теле моем вырисовывать разметками.
Всемирное наследие ЮНЕСКО, из всех линий, полос засосы
на полупустынном климате,
полученные втихаря и никому не видные эсэмэски,
юбочку мою задирать, чулочками душить шейку,
ты ведь слова мои росою собираешь тонкими пипетками,
микропипетками, в которые набирают жидкость как в стеклянные трубочки,
и выпиваешь до конца вместо воды, я ведь выпиваю твою жизнь как Библия
под мороси дождем и поутру воркую, натягивая платье с сизыми пайетками.
И греческими мифологиями нас не понять,
понять сквозными света в лесу ветками.
Тебе дать салфеточку?  Оботрешь меня и запьешь таблетку.


Философию о жизни?  Хорошо.
Я спала примерно шесть часов,
потому что корабль причаливает поздно,
а на работе надо быть очень рано
и в полном обмундировании,
с ранцем за плечами.
С образовательной целью
и мало думать о критиках,
свежуя тушу неуютного и немилого дня,
превращая его в огонь под котелком,
барашка аппетитного,
пригодится накормить тебя.
Недаром говорят питание – мое высшее призвание,
особенно, когда наступает похолодание
и снега уже подбираются к океанскому острову.
Но пока еще тепло.
Других поэтов на Стихире плохо кормят,
зато ты упитанный :-)
Наверно ты очень красиво читал свои стихи вчера,
с выражением, представляя, что все воображения игра.
Почему бы тебе не написать мне рецензию, как ты обещал?
Говорят, я жадная.
Да, я жадная, я буду сидеть натощак и писать, и писать, и писать.
Чтобы было тебе, что читать.
То, чем я занимаюсь сейчас – это графомания.
Главная моя философия – это уединение.
Я прихожу сюда, видишь на фотографии?
Длинный путь в песке сквозь заросли травы и низкорослых деревьев
для того, чтобы постоять одиноко
у пасти вечно говорящего океана,
он тоже графоман...
Он плюется, не умолкая слюной...
Накат нешуточный, а пена затем существует,
чтобы нарисовать финиш промежуточный,
чтобы сделать много шагов назад
и снова усилить бег круглосуточный
потому что занятия интересней побед и медалей,
а, может, потому что я не побеждала, я и не знаю
на какие постаменты радости опирались,
мой ум региональный,
это означает, что ярус в седиментационном бассейне
не самый высокий,
это означает, что я давно на океан гляжу и им дышу...
Я посплю и тебе напишу...
Я слышу голоса людей, и они меня пугают.
Я слышу звезды, и они меня успокаивают.
Я вижу ели и сосны, и они меня убаюкивают.


Она сидела спиной к нему в ресторане
и что-то писала, пока он разговаривал со своими мнимыми друзьями
и думал о ней: крыжовник зеленый с неумелыми речами.
Она сидела спиной к нему в купальнике боди,
нежная кожа с золотистым оттенком и некстати
широкая перемычка с двумя крючками – пот выступил на магнате,
телесного цвета бюстгальтер под черным боди,
неподвижная почти, золотой завиток за ухом
и копна волос, переброшенная через плечо.
В бокале что-то светлое как мармелад в листопаде
всегда от всего кружащегося, увядающего, замирающего.
Вместо чуни отвечающих за эластичность разогретых связок
в репетиционном зале на ней были туфельки
и джинсы с низкой посадкой.
А у него на стойке полстакана дождя с радугой
и московская тоска, просвеченная в каждой букве в профайле.
Сколько слов в этой тоске, сколько слов в этой тоске, пора бы уже свободно фристайлить.
Нелишняя рюмочка, когда между бровей идет борозда лыжная.
Пришел на свидание, но сидит как гость прощального мальчишника,
где веселье в толпе скрашивает не веселость тех же самых невеж.
Мальчик живет в старике, салат зеленый живет в листке,
травянистый, ты хочешь секса любовь одобря?
Ты хочешь пальцами создать вокруг моей талии железный и негнущийся обруч?
Спешишь допить и провести языком по моей ушной раковине,
крыш у нас нет, охладишь мой огонь интенсивнее, чем в одиночестве грустишь,
тебе эти люди не нужны, в сыром виде меня есть будешь или прожаришь
словами по шее перемешивая с посудой твоего удовлетворения
от битого в осколки, шпиономания, а не любовь,
ты ждешь не дня наступления, а ночи катастрофы, и ты хочешь
воткнуть в меня свой большой талант, тебе еще нужно толкование?
Боди обтягивает кожу, лето кончается два, ты нетрудоспособный или ты что-то можешь?
Я произношу много слов, я никому не понятное обаяние,
я хочу, когда эти листки будут исписаны твою неврологию и языкознание.



Любовь твою,
как перезвон подвесок длинных на ветру,
примкни без рук,
как будто грудь к груди и сердце слышит все,
и дышать со мной вечерним начинай.
А ты экспонат,
не бойся, я тебя не похищу у всех для цитат,
с тобой потанцуем так нежно как слезки коснулись лица.
Мы просто стихи для волков одиноких и белых зайчат.
Я в купальнике боди,
ты подойдешь ко мне сзади,
странный и хрипловатый, пою
тихо, хочешь скушать шарик мускатный?
Ночь такая черная, неоглядная,
я тебе сделаю чуть-чуть поприятней,
ты будешь нечистым немного запятнанный,
но зато любовь бесплатная…
Наша встреча маловероятная,
я тебе сделаю чуть-чуть поприятней и
сквозняк – это преграда на ветру,
ароматные свечи со стола уберу,
изощрю как всякое искусство без особой цели,
мы потанцуем по стеклам на этой неделе,
сосредотачивай всю мечтательность в теле.
Бедра движутся, руки в покое, метели…

А гагачий пух посыпал во дворе,
ничего не понятно в этом стылом январе,
но я люблю тебя, а это уже немало,
песня закончилась, начинай крутить ее сначала.


Вспомни меня, сжалься.
Обладанием лягушачьей кожей бахвалься.
Холодной, второй твоей, ты добрался
до конца леса?  В конце леса на пенек садятся
и слушают сказки, оттопырив большие уши.
Ты садись, закуривай и осторожно слушай,
не нарушив тишину леса, тебе рассказывает поэтесса
о том, что однажды, покрытая густой полуседой шерстью
Смерть или посрамленная жизнью полевая мышь
среди пустых скорлупок, старых семян,
вынюхала в горе тяжелых одеял квелых листьев
маленькую фею в форме лягушки,
с маленькой золотой короной,
без стрелы, без надежд, совсем обнаженную
и притащила в острых зубах на край озера
искрящегося пурпурными переливами в свете луны,
спрятанного в лесу, где все снами больны.
И оставила ее там.
Поутру в неподвижной позе восстала из озера Мать Матерей
и рожала из огромного живота под большими грудями
прозрачного ребенка, дополняющего массу воды,
а ели склонялись и утирали с ее лба пот,
и тоже сливали его в озеро,
маленькая фея все это видела и заглядывалась метаморфозом
времен года из лета в осень и заглядывалась на воды просинь.
Исчезновение индивидуальности
невозможно в одиночестве
и она не обходилась без посторонней помощи как Мать Матерей,
и в ее розовые ладошки кто-то кинул ягоды, и она их съела.
Теперь прекрасный принц, который так грубо обращался с лягушкой
должен возместить ущерб
и повести ее за собой в мир, где звенят украшениями кусты,
ягоды полыхают, сочатся, и ты
залезаешь наверх на облако
и хлебаешь розовой воды.
Таков закон природы анемий.


Ходила по тонкой соломинке света,
но вдруг оступилась, спасения нету.
Меня подхватила зубастая лама,
буддист-ламаист из Тибета, тот самый

что знанья привил, я их всех испытала,
а дальше бескрайняя вечность настала…
В потоке энергий монгол староверец,
священнослужитель и знаний снабженец

сказал: «А твоя бы корова мычала…»
я так разобиделась, ночь возрастала,
и я поняла – не избегнуть скандала,
тогда на колени пред храмом упала,

характер мой уникум универсальный,
я вирды исполню тебе погребально,
напев непонятный, а текст мой плечистый
и ламе тибетской устрою зачистку.

Бандит, террорист!  Да мой ум, моя церковь,
в Тибете повешу крестовые серьги.
Но в общем, в духовной структуре любовной
один только вечер, и он подмосковный…


И протянешь костлявую дряхлую руку
в шведском фраке, стиляга, подштанников без,
и мне молвишь: «В свечении краха, подруга,
весь мой пыл необъятный куда-то исчез…

Ты меня вдохновить ни на что не способна,
я наполнился тьмой, я уже неживой,
к чаю только кровища рябиной сиропной,
куст горит от любви и грозой ножевой

я иссечен, дроблен, словно рваные вены
по усам перекрестно текут и текут,
я вампир колдовством как печаль гомогенным
околдован, а сдобного больше не ждут».

И тогда будто рабица черное небо
из решеток каленых польет нам росу.
Красный дождь, он кислотный, кошельковый невод…
Я такое сейчас тебе произнесу…

Черновик мне понравился, мрак рассекречен,
мне бы выкрасть полслова, печеньку макнуть,
я ребенок молочный и взгляд пухлощечен,
пухлощекий, соснуть и немного вздремнуть…
 

Ты соскучился по мне?
Я знаю, что ты соскучился по мне,
приходил как незадачливый воришка, мелкий плут,
пощипать за бока: «Разворачивайся скорее,
я промышляю по всему городу и нигде не нахожу приюта».
А я летала с гор, с голубых вершин, затащенных в туманы,
представляешь каково это на скорости с нулевой видимостью
лавировать, рассекать снежную бахрому
и пытаться не врезываться в тех, кто не снежные барханы?
Людей избегать, в снегу, в тумане все кажутся как целлофаны
или с рожками-антеннами – у них такие камеры,
как приземлившиеся в Вермонте канадские инопланетяне…
Половина туристов говорила по-французски
или кебекуа, это диалект провинции Квебек.
Я не знаю, что тебе написать, я еще не услышала у неба знак талисманный,
поэтому расскажу тебе сказку про монгольского монаха.

У подножия горы Джей Пик разрастались джунгли
обернутые в пленку
из причудливых наслаждений дождя, замерзающего в град,
захлестываемые волнами подступающих скал, гор еще более высоких,
но не наступающих на оазис нашего внушенного сна.
Облаченный во все красное и не произносящий ничего монах
сидел в позе лотоса,
а свет, рожденный не от факелов, а из генераторов
освещал его лицо, неподвижное и отрешенное.
Лишь лунная колесница из черного дерева и хрома
проделала борозду между его бровями…
Оставим этот вопрос академикам, зачем святому морщины, и что мой
взгляд в ней увидел, я с ним не через лицо, а через сердце перезнакомилась.
Он производил киловатты молитвы,
а маленькая обезьянка, что помогала ему
вечным напоминанием о сосуществовании животного и божественного
своим нутром, и осуществляла в сны заплывы
сидела у его ног и плела бусики,
складывая один скользкий камень с другим,
примеряя выступы и неровности необъяснимые.
А затем очень тихонько обращаясь к нему – ее звали Селеста,
протягивая в сморщенной теплой ладошке бусинку
обезличенным голосом сказала:
«Ты стонешь,
семнадцать инкарнаций, а ты дрожишь как осенний лист.
Решайся на дорогу ко мне престранную,
поцелуй меня, и я стану девушкой земной распрекрасной,
сомкни меня в своих объятиях, и ты увидишь, как увеличивается в размерах хлоропласт,
дичайшие джунгли приобретут новые листы
бесстрастно овивая землю, жестокие в своей реальности,
но нежные в бесхитростной любви на грани уникальности.
Обмелевшие озера наполнятся водопадами,
цветы распустятся, раздвигая границы тьмы,
маленькие обезьянки родятся у тех, кто не мы.
Недальновидный монах, посмотри на меня,
когда ты поцелуешь меня тебе будет очень сладко, а гора восстанет из синих туманов
и засыплет снежными хлопьями тебя и меня, твою бедовую и расторопную синеглазку…»
Небо внемлет перегуду,
перекату грозных буден,
буду снова я расписывать как сильно я тебя люблю,
но только сложно, если ты все время отворачиваешься,
как мысли все
твои о том, что нам лететь недолго,
что мы не пули, а осколки,
и ожидать от меня пеньюара шелка, я веселю,
но только сложно, если ты говоришь, что проза некачественная,
а я и не пишу ничего, кроме воздуха в росе.
Влажности поверхности растений.
Обычная приморская,
чтобы ворсинка твоя встала ангорская,
мягкий пух
в контрасте с твоим характером
стихотворствами непокорными.
Я не сияю на небе звездами миллионными,
мне тоже нужна ласка и внимание обычными разговорами,
злись, не злись,
сделай так, чтобы росы лились
и тогда наступит новогодний сюрприз,
с две тысячи двадцать пятым тебя, мчись конвертами,
мчись простыми «с добрым утром» приветами,
а, если хочешь, раритетами,
настоящий раритет редкая вещь,
и кто как не ты знает об этом.
Поэзия – неболтливое искусство, 
но и молчать как будто ты набрал в рот воды?..
Ты хочешь боксерский ринг,
ты хочешь красноту калин?
Мне лень, а точнее у меня это все вызывает меланхолии сплин,
подавленность и апатию, а мой голос unique,
и он в договоре разумелся,
когда ты на меня загляделся.
Пока я здесь тебя никто не сможет обидеть,
пока ты здесь меня невозможно перенасытить,
не в смысле мне не нравится,
мне нравится, мне нравится зависеть.
Если бы я могла изменить то, как ты смотришь на мир,
я бы показала тебе, что они не заслуживают тебя,
кумир.
Признаюсь, иногда меня одолевают бесы
и это не молитвы в заутренней мессе,
а я хочу сладкую мякоть в дюшесе,
но говорю все не то и выходит мелколесье,
какие-то леденцы из зоны вечной мерзлоты,
камни плачут, не вынося твердости горошины,
принцессе бы поспать на матрасе,
а не петь гнусь метрессы.
Я ненавижу давать тебе интервью, потому что ты видишь свое отражение в слезе.
Здесь отсутствует закулисье,
упражнение на одних гласных звуках, в вокализе
основательно прочувствованная мания,
с некоторыми согласными в компромиссе,
чтобы не выходил вой из этих любовных писем,
ты взаимозависим.
Ты тогда меня превозвысил,
а теперь темнота и мизер,
сердце бьется в непонятном ритме,
умирает звездами дневными.
Раны лечат сны,
но ты молчишь, я думаю
ты хочешь снова половыми
излишествами, получается балками стальными,
что держат неба ось и мы под ними.
Надеюсь, я смогу тебе дать то, чего ты хочешь,
но я боюсь, потому что…
Пока я здесь у тебя есть защита,
пока ты здесь я буду ждать развитий.
Если бы я могла изменить мир, ты бы приехал ко мне по неба полосе, водитель.


Из биссусовой железы нить тонкую нанижу
словом на слово, моллюски под водой крепко цепляются,
но я тебя возбужу шелковистостью свободного падения,
приложу повязку к глазам и возложу
на тебя обязанность отгадывать как далеко от тебя
я раздвигаю колени в бордовых трусиках
подобных миражу пино-нуар,
моносепажное вино как шишки черные и старые.
И тебя от меня камешками огорожу.
Ты хотел посидеть вечером и попить кофейку
и совсем не хотел отдавать дань любовному мышьяку,
но я тебе помогу развлечь мелюзгу,
я могу достать тебе яд и противоядие в одном пузырьке,
проглотишь пилюлю и станешь легким как перышко в реке.
Пурпур целомудрия и виссон святости утонет, и табу.
Я тебе прошепчу употреби, а когда буду ласкать тебя потерпи
такую девочку и прищепи пальцы вкруг шейки неучи,
входи так грузно, тяжело всесемеро,
из крученной шерсти и херувимов покрути, а потом я спущусь к ногам.
А потом ручки за спиной держи мне, универсам никому, ничего не отдам,
а потом подари себя нашим бордовым лоскутам и моему язычку темнеющим.


Дайте мне голод.
О, боги, сидящие и отдающие
миру директивы.
Дайте мне голод, удары и нужду.
Притупите меня стыдом, фиаско
из ваших калиток позолоты и славы,
дайте мне самый жалкий изнурительный голод!
Но оставьте мне толику любви,
голос, говорящий со мной на исходе дня.
Руку, прикосновение чье нарушает мое одиночество
в темной комнате.
В сумерках дневных форм размытый закат,
одна маленькая блуждающая звезда запада
выбросится из меняющихся берегов тени.
Позвольте мне подойти к окну
наблюдать за дневными формами сумерек
и ждать осознавая будущность небольшой неги.


– Ты думаешь, я когда-нибудь пройдусь по твоей могиле?
– Ты думаешь, я пройдусь по твоей?
– Давай умрем вместе в начале мая
и возродимся в другой реальности бессюжетной, бесхребетной,
где сыр на деревянных шпажках и мандарины
дольками нанизаны на тонкие стеклянные грани бокалов
харрикейн для замороженных напитков?
Какой коктейль ты хочешь?
А хочешь милкшейк по-американски?
С ямайским ромом, мускатным орехом,
сливочным мороженым в кофейной смеси,
украшенный взбитыми сливками из баллона,
и мы сидим на краю ванны наполненной горячей водой,
возбужденные неизбежностью сексуальных агрессий?
Ты бы говорил, чтобы смыть несчастную любовь намылиться нельзя,
а нужно опустошить себя как бокал,
опустошить тебя как бокал,
а дальше парить сфотографированными до пояса,
наводить камеру на кончики волос,
на скользящие по росе пота пальцы,
белиберду самых сладких и нежных слов возводить в ранг святости,
обещать подсказывать друг другу местонахождения счастья координаты…
Ты бы говорил, а я взгляд не отводила.
Пальцами с розовым маникюром по воде водила
или с зеленоватым, хвойно-салатным, с субальпийскими лугами цветом…
Ты бы говорил, а я себе места на находила.
Как-то слишком хорошо я тебя изучила,
цветочек гипсофила,
перекати-поле рассеивающий семена,
мы выдергиваемся ветром из земли и бросаемся где-то непойми где обратно,
а где мне прикоснуться, чтобы сделать тебе также приятно
как в феврале, когда мы только познакомились?
–  Давай поплаваем, давай сделаем так, чтобы мы раззнакомились?
Давай я введу ПИН-код 
и сделаю так, чтобы ты приспособилась
возвращаться в то же самое время и место,
как солнце на восходе?
– Давай нырнем и договорим под водой,
как резвящиеся дельфины в бледных лучах зимнего солнца,
как непостоянные пропадающие снимки,
мои ноги
вокруг твоей спины
и проявляющиеся поцелуи синими пятнами,
чтобы познакомится в разных направлениях как волны?
Давай дробиться с рокотом струи
и отдаваться друг другу соскучившись по посвистывающим ранам
огнебойного, закутавшись полотенцами,
сочась тише мировой литературы,
расшифрованные слабо развитым пониманием любовного?
Капризные как ветра,
неведомые как моря,
оба синие как это все,
в меланхолии простынок парусов?
Ночью длинной, утром гибким как мышцы тысяч соплеменников непонимающих нашего языка, Самсон?


Таиландцы единогласно вежливо
смотрят на иностранцев,
являясь мастерами двусмысленности,
но секреты сохранить не способны.
Те просачиваются
по всему Бангкоку со скоростью высокомеханизированной
телефонной службы,
и хуже того,
что ужасно утомляет,
они верят в то, что автомобиль едет от гудка,
они ездят по двум дорогам на односторонней улице –
на их вождение влияют приливы…
Как это делают в Венеции Дальнего Востока
таиландцы больше настроены на лодки, чем на автомобили.
Некоторые вещи действительно не изменились…
В то утро лотосо-землянка медитировала в позе жаренной рисовой птицы
наслаждаясь одиночеством и влажностью,
которая, казалось, скрывала неспящий провокационный город,
вместилище интриг, секретных зон.
Влажные тропики, смутно обозримые кварталы секс-туризма, храмы –
остров Самуи отдалял ее от города скрытый пеленой тумана,
усыпляя подозрительность в повисших каплях дождя.
Шел первый месяц акклиматизации,
у нее по-прежнему кружилась голова, но чувство счастья
усиливалось с каждым днем пребывания в чудодейственной стране.

На каменистых отмелях чирикали птички, напоминающие белокрылых цапель.
Желтые носы отражали лучи не появившегося солнца.
Перекликаясь мыслями и вещами
словно навещая старых друзей,
бабочки садились на сухие листья,
золотыми крыльями
цепляясь за края ветвей…
А ветерок все не унимался и напевал мелодию раннего утра.

«Как мне узнать один и тот же мир в чужой стране?
Надо столкнуться с собственными инстинктами, страхами, колебаниями,
травмами… Наводнение, чума, насилие…»
Он проснулся в дурном расположении духа.
На часах высвечивалось семь утра,
словно ожидая последнего предложения,
без двух минут семь.
Он поселился на острове неделю назад
в качестве туриста,
но качество поэта отравляло настроение.
Почесав чуб, он потянулся…


В первое полнолуние мая
по лунному календарю,
в день почетного поднятия буддистского флага и пения гимнов
в честь дня рождения Будды,
до того, как цветы увянут, а ароматические палочки сгорят
напоминая, что жизнь подвержена разложению и разрушению
Весак посылается людям людьми из готовности жить словно в жизни есть смысл.

Витамин поэзии давно перестал на него действовать.
Он пробовал и у него не получалось,
а потом и получаться пробовать перестало…
Однако надежда, что доминирует в мышлении
подобно свечам, плывущим по воде на зеленых листьях,
создающим эхо ночного неба и реку света,
в мирном созерцании экзистенциального одиночества
среди других таких же свечей
не гасится,
а, если гасится, то зажигается на следующий праздник.
Как слепой червяк из лабиринта в зеркале возникло небритое лицо.
Он осмотрел себя, – «Осунулся» – произнес, не говоря ни слова.

«Потекли бы слюнки» – подумала она, вспоминая вчерашний разговор
между двумя девушками в секции медитации
при буддистском монастыре,
куда она приехала справляться со стрессом
и научиться беспристрастно смотреть на мир.
Их пресноводная рыба хороша,
домашнее кари с листьями бамии,
украшенное маданом – тайский фрукт превосходит все ожидания!
А грибы земляная звезда в подливке…ммм…пальчики отъесть можно.

«Я голоден» – сказал он отражению
и натянув хлопковые брюки, белую футболку
и сланцы, думая о голоде словно о муках любви,
он вышел под кокосовое небо на пару…
Калитка скрипнула с доблестью гигантских качелей Бангкока
хотя, по сути, представляла из себя бамбуковую хижину среди многовековой чайной плантации
и оказался по дороге к ней.
Сам того не зная…

А она, выслушивая плачущую по телефону подругу,
измученную навязчивым любовником –
допустим она любила говорить по телефону,
этот момент нужно продумать,
а еще лучше переписать,
какая подруга, какой телефон?! –
натягивала белую юбку,
нет, джинсовые шортики и плетеную маечку
наподобие ямайских шапочек,
с великолепием страсти выбрала такие же кожаные шлепанцы
и отправилась по дороге к нему.
Сама того не зная…


Крахмал риса посевного раздвину
из которого изготавливают бумагу и которым кормят скот,
эту азиатскую длиннозерную хламину,
что возделывали более девяти тысяч лет назад, неспеша,
и увижу первопричину, к которой течет река,
и потихоньку прикину как рисинки поют воде: «Оплыви…»

Рисунки фантазма сквозь блеск любви…
и сама к ним песней хлыну…

крутилась у нее в голове песенка
пока деревенская пастораль колоссальной симфонией спокойствия
представала в непринужденном свете под жужжание стрекоз.
Легкой походкой
она направилась в сторону города Сураттхани,
что означает «город хороших людей».
Сегодня планируется великое празднество
после ловли рыбы или вместо нее
и Амалия – так звали девушку –
вознамерилась посетить один из храмов,
но учитывая слабость к альпинизму и отдаленность от всех осуждающих
выбрала статую Биг Будды в горах. 
Дорога в горах нереально сложная,
справиться с крутыми подъемами и спусками, так гласил путеводитель,
под силу либо хорошему байку, либо внедорожнику. 
Ни того, ни другого у нее не было…
Но золоченная, смотрящая на восток, с приподнятой ладонью,
вытянутая на высоте шестьсот сорок пять метров над уровнем моря,
оказавшаяся макушкой в середине облаков голова Дипанкары манила ее.
Подпираемая слонами с белыми бивнями и другими животными…

Как знаки восточного гороскопа незнакомые монеты гремели у него в кошельке.
«На чужие медные копейки,
нынче ни товара, ни монет…
Господи, скажи, что тебя нет?!»

– Не подскажете, где можно взять в аренду мотоцикл? – спросила она у европейского вида парня,
проходящего мимо.

Он смерил ее взглядом.

– Вы говорите по-русски?

– С трудом, – пошутила она.

– Я вчера купил бензин в бутылке и одухотворенный приобретением
загадал желание загрязнить прекрасный воздух выхлопными газами.

Она поморгала.  В ее планы входило уединение на острове с видами на материк,
белая футболка в синюю полоску, или синяя в белую полоску, скорее да,
синяя в белую полоску, застирано-синяя вел себя странно.  Но казался обаятельным.

Меркурий произнес: – Я не предлагаю вам прокатиться со мной,
но для того, чтобы добраться до того места нужно изрядно попотеть. 
Меня зовут Меркурий.
Без бензина автомобиль не фигачит.

Как засосанная в черную дыру рта, она наблюдала за словами, вылетающими
словно птицы, и избегала искринок глаз.  Она часто избегала зрительного контакта,
но с ним ей хотелось задержаться.  Переминаясь с ноги на ногу, выдерживая ничего не значащую паузу, она, не замечая, как в груди трепещется сердце, она одарила его одинокой улыбкой,
и отвернулась провокационно как примадонна, которую только что разбудили, и она еще полусонная…

– Вы думаете до вечера мы успеем заправиться и доехать?


Марина дель Рей, Бел Эйр, Малибу,
мои любимые районы горят,
лесные пожары никого не щадят,
сильные ветры, бедствие у океана на берегу...

Распространялся огонь быстро,
прыгал с одного места на другое уничтожая прописки
голливудских жителей, не обрызганный дождем.
Край тебе неблизкий...
Я завтра продолжу эротику по-буддистски.

Ты хочешь быть снизу?
Я не совсем поняла, ты ведь не любишь быть низким
или твои фантазии докапываются до самых непредсказуемых поворотов журналистки?..
Плыть хочешь быстрее спортивного баттерфляя
избороздив вдоль и поперек?.. А я ныряю
по-собачьи,
ты дырочку под попкой и выгнутую спинку уже не хочешь, червячок мой склизкий?
Слезками побрызгай, ты горишь и твой дом мародерами за ценностями тайными обыскан.


–  Мне нравилась атмосфера
затхлого базилика
и пересохшей марихуаны,
которую Бангкок испускал из невидимых ноздрей
ночью, когда маленькие мотоциклы
утыканные голыми лампочками –
передвижные закусочные,
приезжают со своими товарами, освещенные восково-желтыми лампочками
и продают «небесные креветки».
Насекомых в Индонезии едят все,
кроме европеоидов. 
И в Таиланде едят.
Маленькие старички с татуировками,
джинны ночной еды, их привозят,
проносятся на высокой скорости мимо.
Продают все, секса помимо.
Бай най конкурируют с тысячами бледно-зеленых лотерейных билетов,
буйством дешевой одежды.
Мне нравилась эта бешенная гниль… –

рассказывал Меркурий Амелии, слегка прихрамывая пока они шли за мотоциклом.
– Что случилось с вашей ногой? – из вежливости спросила девушка.

– Наступил на колючку…  сухой метафизической вдовьей травки Хи Юм – договорил он, не придавая слишком большого значения недугу.

– В первые минуты ночи Бангкок мне тоже нравился,
а потом я засыпала… 
Что означает «небесная креветка»?

– Стрекоза! – Выпучив глаза напугал ее он,
сделав внезапный наскок в ее сторону
и растопырив широкие пальцы кистей. – На углу Шхран Нок много таких было, без словаря не закупишься.

– Вы ведь жили здесь?..

– Нет, жил не я – сказал он, поморщившись. – А вот и цаца.  Мне кажется, Бангкок – это город, где реальность полностью поддается возможному торгу.
В этом месте мужчины могут вести себя как гомосексуалисты,
их мужественность не обсуждается,
она сжатая, конденсированная, сгущенная.
Европейцы, иммигранты с севера, расслабляются.
Тебе нравится? – указал он на черный с облезлой краской двухколесник.

– Припаркуем в освещении плавающих свечек и понравится.

– Лолита…

– Амелия – поправила она.

– Садись сзади и крепко держись за мою спину, девочка.  Я введу себе наркотик и поедем.

– Вы наркоман?

Он нежно погладил ее по головке,
уничтоженный пронзительным дождем голубых глаз.
Взгляд продолжал проникать внутрь него
пожирая его вопросами,
не проливая ни единой слезы,
пенящимися от героина белками.
Шприц уже валялся под ногами…

– Нет, что ты?..

Нависали пальмы колоколами, ветеринарами животности разлуки и соединения,
и длинных, длинных трещин докторами,
что слижут, появившись неоткуда другие ссадины как души детские,
которые растут из-под земли гигантскими толчками.
Когда они тронулись в путь
на небе уже сияла одинокая планета Венера,
планета варваров,
но чувствительный язык месяца никак не мог дотянуться до нее,
он пытался достать издалека ее
словно мы, когда волнуемся и говорим коричневое,
а думаем, что золотом переплюем.
Тогда он толкнул сильнее,
так глубоко под этим углом,
что она могла бы закричать от приятного удовольствия
и нежное вытье Венеры услышала Амалия под тех часов битье.

– Забудь, где это закончится, чувствуй свое тело – сказал он,
прижимая ее колени к своим бедрам.

От него пахло скулящими псами
и средним пальцем на руле, вбирающим живительную влагу жаркой ночи,
в янтарных фарах экзотического магния колеса вращались сами.

– Продолжай молчать мне в уши.

– Послушай, Мерк, сведи прикосновения к критическому минимуму,
изгибы тела мягкие и пышные, по жестче жми акселератора педаль блестящую и алюминиевую.
Пусть лес таиландский мастурбирует, кружась вокруг то пальмами, а то простыми елями.

– Ты понимаешь почему с ума схожу, и белизна не измеряется постелями?
Скрипач и скрипочка.  Твой язычок мне яйца поласкает?


Мама, посмотри, я на велике до рая
весело лечу и любовью заболев
пропускаю всех скелетов, пропускаю,
и к тебе ворвусь от смерти уцелев,

напевал себе Меркурий на следующее утро, но оно еще не пришло.
Мылся в душе, намыливал голову и шею...

Куда приду не знаю и знать я не хочу,
я с мылом протекаю в трубу, и я пыхчу.
Но так приятно утром припоминать мечты
и в каждой только ты, и в каждой только ты...


Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь и
ты не пошел как декабрьский снег.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, глаз
твоих милых не увижу вовек.
И к ногам моим не упадет заснеженной манкой –
видишь, я сковородку держу? –
блин подхвачу и обед приготовлю, ой,
как хочу к малышу...

Напевала полусонная Амалия на просторной, с распахнутыми окнами, но завешанными сеткой, кухне.  Под раковиной припряталась маленькая зеленая ящерица гекко, домашний геккончик «чинчок», шебуршащая приплюснутым туловищем с неуклюже таращимися глазами, ловящая комаров, которая проникала в хижину сквозь плотно закрытые двери.  Геккончик свободно передвигался по плоским вертикальным поверхностям стен, а ночью любил издавать звуки, напоминающие то ли чирикание, то ли кваканье с чавканьем.  Массивный хвост спружинивает обратно и не позволяет ящерке упасть, теряя равновесие геккон приземляется на землю на четыре лапы.  А под раковиной он прятался, чтобы пугать Амалию своими блестящими тарашками, ничего не имеющими к аэродинамике.

Деревянная мешалка перевернула два аккуратно поджаренных яйца с зеленым луком и помидорками.

Амалия стояла в кружевной маечке с тонкими лямочками и в полосатых шортиках, составляющих ей пижамный костюм.

В дверь раздался стук.

–  Вай!  Сау суай пай най?  Доброе утро, красавица?  К вам можно на завтрак? -

хрипом авторитетным, храпом безбилетным хотела сказать, прозвучал голос.

Меркурий припарковал мопед у калитки и толкнул скрипящую дверь бамбуковых угодий.


Покаялась тому, кто меня не простит,
в том, что льдина его многослойная подтаяла,
астма приступает к перекрытию воздуха,
дышит словно белая волчица в легких долго лаяла,
ранку собой затяни, стая,
преданной славе воронов, что надо мной громко граяла.
Используй меня так, чтобы я могла почувствовать это завтра,
я ведь в любви тебе покаялась.
Покрытый наждачной бумагой шелк ладошки
сомкни в своих объятьях,
устойчивым ритмом шепча мне в уши проклятья,
как платье упало в глубокую складку между ножек,
очерчивая контуры наслаждений всевозможных,
ночью темной при свете звезд распятья.
Почему люди совершают безумные поступки по сексуальным мотивам?
Потому что любят божественный аромат разнотравья,
провокация, обостряющая понимание происходящего,
ты ложись ступнями вперед,
а я по тебе как по зеленому лугу поползаю волчицей на растяжке,
ошеломительнее снег,
летящий в рот июньской стравленной бедняжке.
Монолитный контур твоего тела завтра почувствую в няшке?
И в рюмашке твоей две капли развратной похоти стесняшки, а дальше только белые ромашки.
Ты рассердился?  Не сердись, я ближе к каждой твоей букве, чем стон простынок
с сексом и изображением слепого эгоизма в промокашке.
А я уже увидеть тебя на своей странице отчаялась…
Ты перегнешь и кашлянешь, а я слижу слезу, что правило царю, а женщине, скрывающей себя, чтоб не лукавила.


Мне остановиться?
Нет, нет, не останавливайся,
благодари за то, что на живот перевернулась вся зима
пушистым снегом засыпая землю, что ей девственной понравилась,
царственно и аристократично, та содрогнулась, и упруго вдавливайся,
как натертый шею хомутом,
понравится пурге снежинок скорость развивавшаяся,
потом убавленная...
И выстрел трескавшегося,
нет, не гвоздя в крупозных легких,
а льда, чуть позже, потяни еще немного,
прелюдия нежнее наблюдавшаяся, привстать на локти дальше попытавшаяся...
В прелюдии он ей сказал: «Кричи, когда захочешь плакать,
теряй контроль».
Но в шее пульс стучит, ты знаешь, как она от кожи к коже нежностью передает по стону ностальгию, а вечером, наверно, инсомнию?
Нижняя часть тела дрожит чувственным путем, содомию воспалением ума преподнеси,
как целомудрие из сексуальных извращений неестественных припоминавшееся, не выдавливайся.
Достигающей тебя
вкусного, быстрого, длинного, промурчала что-то и пальцы в рот,
испугавшегося крика раннего,
умывавшегося только твоей росой замерзшей...
Как это сексуально, эрекция без причин вины,
янтарный дровосек, смола течет и полусидя, а так никто не делает,
и по соску чуть липко брызнет ночь дождем и снегом белым обслюнявленная.


Столичный термос, в нем горячий чай,
напиток кипяченный и священный.
И выдувает мерзлый лед толща,
и мамонтовый бивень обалденный.
Вперед, вперед, ледовые поля,
обрывы и овраги, но отвага
нас гонит в путь, где тайная земля
Новосибирского архипелага?


Помимо онкилонов есть вампу,
приплюснут нос и с палочкой-костяшкой.
А в космах можно встретить скорлупу,
ни мыла, гребня, вот листок медяшкой
и всякий сор, и стеблями травы
украшенные волосы по стилю.
Ее повадки многовековы.
Предполагая мускулистость, силу
стройняшки вдоль покрытой меховой
ушанкой, чтоб привлечь во сне громилу...


Мелкими листьями там водяные орехи
стелются вымершие на Земле среди уток,
гусей, и снеговые сугробы таят ветхи,
над котловиной пузырь поднимается жуток.
Это не кит, что пущает фонтан вулканизма,
это любовь твоя, благодаря теплой почве.
Ты поднимаешь, согреешь из озера грима
самый реальный поступок и в мнимом геройстве
длинным тоннелем с потоками лавы все тянешь
много по Цельсию, время от времени трещин
дым поднимается, ты материк, меня манишь,
а носороги в лесу не дождутся любовных отметин.


– Как зовут ваш народ и вашу землю
как называют?
«Я помедлю, я отвечать не стану белому человеку»,
Аннуэн думает про себя, оглядывая поляну.
«Амнундак, вождь онкилонов ответит за мой народ,
определенная странность наблюдается,
волки у них на привязи, крупные волки,
а сами белые как снег, как холмы из туфа, словно елку
отряхнули на каждого с соседнего острова,
отрезанного льдами от остального мира.
Чернеют проталины их глаз, а вокруг радужки голубые.
Наверное, они неземные?..
Рассеивается туман, как землетрясение эти люди,
их охотничьи ножи неизъеденные ржавчиной,
интересно, сколько лет каждому из них будет?
Молока несколько капель брызнуть в огонь одурманить россиян,
шаман с Амнундаком это дело обсудит, но красивые, каждый подобен снегу».


Я пояс шить из рыбьих пузырей,
прекрасный и довольно экзотичный
могу, а из камней мне потрудней.
Повязка станется ассиметричней.
Таинственная Арктики земля...
Мой суженый пришел Полярным кругом...
Вдоль Берингова шел туда, где я.
Каркас китовых ребер, стонет вьюга,
пластичная и пагубная ночь,
касситериты колят палец, мука...


Пожалуйста, Боги Воды
и Духи на черных обрывах,
не надо нам больше беды
и гидротермических взрывов.
Пусть кратер поспит на века,
коллеги земные отпрянут,
и мы полетим в облака.
А девушкам всем по тюльпану.


Я лыжи одолжу у онкилонов
и заскрипит как балки у землянки
недавний снег, по-утреннему звонкий.
Вот толстый сук и миска для овсянки.
Сопя и фыркая по стенам тени
якута опрокидывая смутно
бегут, бегут и много тех видений
пока не наступает в сердце утро
пересекая, пенившись водою
как компас выплывает в гуще мяса
все то, что на рассвете есть со мною.
Как будто буйвол в каше сна попасся.


«Я тебя отвоюю у всех других, у той одной.
Ты не будешь ничей жених, я ничьей женой».
После сиюминутности сомнений я хочу того же, чего захочешь ты.
Я боялась, что экстаз моих мечтаний качается по воле пустоты,
а ты пустил меня в свой мир кровавой, вязкой мокроты
кровопусканием по венам, став дождем уберегая
коркой давешних раздоров, под тобою я нагая.
И пастельно-оттененный нактоуз с девиационным магнитом
только проблему усугубляет,
он показывает, что дорога наша вдоль эритроцитов и тромбоцитов
к сердцу пролегает,
а в бутылочке массажного масла лепестки магнолии.
Джаз вельветовый на тумбочке в магнитофоне изнемогает,
он хочет так же, как я, расстегнутый бюстгальтер со сдержанным мастерством
и сдутый мяч луны во взбаламутенном небе, где полминуты нам даны,
чтобы оглядеть вышитые хлопчатобумажные чулочки,
языком слизать по лямке, брызнуть золотистое и цветочное,
потянуть вдоль шейки за тонкое цепочное, и в мучительно медленных узорах,
возьми, возьми меня,
сотрясая землю похоронить город,
твои непокорные брови, мои безвольные руки,
в этом бракосочетании кружевной мечты с металлическим каркасом вечер молод.
Прости воспаление легких, я чуть позже напишу что-то славное и эротичное, моя супернова,
в сердце бушуют ветра, кровавый шторм, сущая катастрофа…
Сожми кулак вокруг моей талии, чтобы костяшки пальцев пожелтели, и люби сурово,
я произношу так, чтобы никто не слышал эти три слова.


До крайности обострюсь,
до крайности чувственные дни.
В блаженстве утопая,
полнейшей необходимости любви.
В сохранности из стали все тайны,
доискивайся и меня пойми.
Зазвенят клинки, где терновники благоухают
белым потом своим,
я тебя оботру и дождем, и снегом,
и в холоде только живи,
а потом разгоряченное тело в генетический склоню интим.


Физиономия под бледностью румян,
ты тянешь за руку меня, но перестань,
и, что касается меня, душистых яблочек мазня
все зеленит за ствол весенний ухватясь.
Клубится дымкою над облаком кальян
и зазывает в небо инопланетян,
где фотографий волосня смущает в сон меня вгоня,
мы поласкаемся с тобой в опушку с облака ввалясь.


Слушательница внимательная
добродушие характера рассмотрела легко,
ты ровной поступью обходишь основательные
крюки убеждений, ты готов
к сору у сословий, классов, воинов –
гланды покраснели в самом деле,
эквивалентное условной мере риса не субсидирует погибших городов.
И только с воли позволения
устраиваю едва понятное страстное пение
заставляя тебя вернуться волком к лисе,
настоянный на полыни понюхать абсент,
гостеприимностью я не отличаюсь, я занимаюсь сексом только в твоей росе,
насыщенной зеленым цветом до легкой аллергии.
Наскреби мне в кармане дольку лимона, лед, и несколько капель ностальгии,
штрихов не нарисованных еще колоколов.
Тулуп без перехвата, с высокими воротниками на шеи железе
прессовано немое, огромный красный зельц.
Перед нами пути непроходимые, но ты иди, а я, твоя феечка вертлявая,
пойду за тобой, вода на хлебе, и теряясь в вышине услышу волшебство слов.
Знаменательные все синим лютики в росе,
притягательные сея семена дождя и цель
у меня побыть с тобою, почитая буквари,
знаешь, я сегодня грустная, завтра двери отвори.
Ладно, я уже не грустная,
слов насыпьте, боги, мне на постскриптум,
и улыбки все понятные тебе без транскрипций.
До бронхита малахита…

Ой, он со мной говорит…

Ой, тоска главней всего, музыки и даже слов,
но главнее нежный стон, лисонька, возьми его
руками ветвистыми самыми,
язычком заваленного экзамена,
ничто не обрушит мою моногамию,
стихи – это легких аэродинамика.
Ты наклоняешь и входишь сзади,
наваливаясь на меня своими килограммами и щечки рдеют ямками.


Домашнее порно на киноэкране,
ремень в кулаке, мальчик мой хулиганит,
бычки дождались дыма марихуаны,
все остальное в сладком дурмане.
Мелатонин в молоке, и в дизайне
вечера шаманит иллюзия цели в кальяне.
Головаст и крепок, верховодит небом,
дожидаясь тени самых грязных реплик,
иногда я лебедь, иногда ты дребезг
оконного стекла, и безешки лепят
во рту твоем целебные слова прищепок.
Послушай, это библия сама или цепи?
Когда ты входишь от тебя я без ума и, хамя,
я в общем-то мокра, но тоска
во мне тает и тебя растворя, я хочу быть выпита тобою до бела.

Это голос летнего,
это просто глупый стон,
но с тобой я таю снова,
будь со мной когда-нибудь в дыму клоак.


Несчастный трус исподтишка
моей полемикой газетной талого снеговика
живет и спит, но убежден,
что он от солнца, выглянувшего рукою заслонен, его бока
совсем не тают, более того, он помнит,
каждое слово в нашем любовном альбоме,
в минеральном боржоми малознакомое, идиот в идиоме,
преждевременная гибель толстяка и цветника, люблю тебя.


С сугроба в лужу весеннюю спрыгивающей,
лопочущей что-то звезде выкатившейся
на небосвод, где все выключившееся.
Ты взбрыкивающий человеческий ум,
шепчешь мне снова, что музыка тревожит
горьковатость дум, крапивное, мучительное не залить вином
и в лихорадке зуд по коже, волдыри, и все о том
как повреждается – всю ночь-то бредил,
в лихорадке был, а слыл-то сильным мужиком –
как повреждается простым цветком твердыня горная и выговоренная
моими ласками, несокрушимая по камешку обрушена голосовыми связками.
Стихотворение сильно, но что нам делать с сердца нужными подсказками?
И множество искателей погибло под породами контузией и встрясками,
но ты другой, ты любишь грязь свою во мне споласкивать,
и нежность губ, и немота,
скромность словно я твоя звезда,
одуревший в доску, ты же знаешь, что с тобой я таю, восполняя не потерю,
а ту силу, что, чиня бутон твой в скрипку превращает лязгающую.


Рецензии