Так умирает человек
Так умирает человек.
Сперва ослабевает хватка
пятнистых рук. Забыв про бег,
ступни становятся как ватка.
Рука уже не в силах брать
всё, что известно ей с рожденья:
персты, которых только пять,
вещам наносят поврежденья.
Рука не мучает стакан,
не жмёт на кнопки телефона.
И только шкафа истукан
руке не изменяет фона.
Руке предметы не нужны:
она, неспешно остывая,
ждёт за безликостью стены
ту, что пока ещё живая,
которая напомнит о
тепле, что после остаётся,
и - к счастью - что сильней оно
тепла, которое сдаётся.
Но пред рукою свет померк.
Рука сползает с подреберья.
Так умирает человек
с концом и веры, и неверья.
И выпрямляется спина,
годами бывшая подспорьем
большим трудам. Теперь она
уже не сдюжит с многоборьем
подъёмов, спусков и тому
подобных дел необходимых.
Спине невмочь. И потому
она у смерти в подсудимых.
Спина неслышимо срослась
с кроватью, с покрывалом белым,
чем олицетворила связь
земли с рождённым ею телом,
чем оправдала лишь один
предлог для каждодневной лёжки,
чем поравняла блеск седин
с бессмысленностью "неотложки".
В ногах движенья нет. У ног
живой, пожалуй, только воздух:
его то охладит порог,
то греет дух визитов поздних,
прощаний слёзных. Воздух тих.
Он слит с дыханьем, сипом, нюхом,
сводя погонщиков своих
до мухи, бреющей над ухом,
стирая в незнакомый шум
бренчанье жизни заоконной,
сгущая все потоки дум
до паутинки за иконой.
Так тихо, что пугливым "Ой!"
стал отзыв на сигнал машины.
Бессильным "Ай!" под темнотой
зовётся комканье перины.
Так одиноко, горько так,
что чуть не радостное "Кто там?"
звучит на всевозможный бряк,
творимый неким идиотом.
Ещё не сомкнуты глаза.
Они ещё, конечно, видят
всех издающих голоса,
всех, кто зайдёт и громко выйдет.
Глаза глядят, конечно, не
в одну какую-либо точку,
не на случайный свет в окне,
где кто-то коротает ночку.
И в ясный день им не узнать
чего-то нового в округе.
Глаза желают просто спать
в часы неугомонной вьюги;
для них и солнце, и луна
не то, что "поздно" или "рано",
и вся погода им видна
в толчке могучего бурана.
Глаза не ищут и не ждут
Они вне времени и комнат.
(Возможно, смерть - всё тот же труд)
Глаза живут, но их хоронят
вот эти стены, потолок,
и воздух, холодящий ногу,
и тусклый свет, что так далёк,
и голосок неподалёку.
В глазах молитвенный покой.
Они, ничуть не отвлекаясь,
в последний раз глядят с тоской.
И я, конечно, откликаюсь.
2
Рука, сейчас ты так слаба!
Твои движенья столь невнятны:
то ль утираешь пот со лба,
то ль крест творишь неоднократно.
Рука, вот я. Рука моя.
Она, моя рука, такая ж,
как ты. И тот же груз былья
толкает, что и ты толкаешь.
Она, моя рука, как ты,
уже и резана, и бита,
имеет схожие черты
за схожестью судьбы и быта.
Рука, ты чувствуешь, что я
буквально здесь, буквально подле?
Как прежде посреди жнивья,
и пред кончиною нас по две.
Густая кровь, пахучий пот
твоих ушибов и царапин -
и снег, и дождь обильный, под
чем труд нелепый мой состряпан.
Мне помнится, что ты, чем я,
сильнее всё вокруг сжимала.
И в этот час рука моя
тебе смиренно уступала.
Рука, ответь, рука, прими
мгновенье ласки запоздалой!
Твои неровности прямы
как у живой - только усталой.
Рука, ты чувствуешь? Рука,
пошевелись хотя бы малость!
Ну, что перед глухим "Пока"
кроме тебя ещё осталось?..
Осталось ли присесть у ног,
наивно их согреть пытаться?
Как просто: человек двуног,
и потому привык скитаться.
И потому теперь ступни
так неподвижны, так шершавы,
как будто камни все и пни
пересчитали у державы,
как будто бились об заклад,
чтоб не свернуть с худой тропинки,
как будто и теперь болят,
пройдя так много без запинки.
Так ходят от огня к огню.
От дома к дому. И в устое
таком живут. Иду к окну.
Смотрю в окно. Оно пустое.
В траве ли, на сыром снегу
одной тропинкой стало меньше.
Ступни не спят, но не смогу
услышать в них движенья мельче.
Они, кого я одевал
теплее, не лежат - свисают,
и комья толстых одеял
от холода их не спасают.
Ступни желают не земли,
а лишь тепла под небесами.
Ужель так холодно? Или
давно уж холодны вы сами?
Или не слёзы - льда слои
покоят взгляд на километры?
О, вы, глаза! Глаза б мои
не видели картины смерти!
Я знаю, что уж не меня
сейчас вы видите, но контур,
что не даёт уснуть, маня,
подогревая мысль о ком-то,
то бишь о мне. Глаза, я здесь.
Хоть ночь кругом, а всё ж смотрите;
одно теперь имеет вес
для глаз в полупустой орбите,
а именно - последний взгляд
с простой надеждою одною:
что рукописи не болят,
и что не сух стакан с водою.
Не в этом скорбь и строк предмет,
что серым днём и чёрной ночью
приходится давать ответ
пугающему средоточью.
А в том, что улицы текут,
и глупо гавкают собаки,
и в окна, как в родной закут,
глядят прилипчиво зеваки,
и невдомёк им в их же век,
всю жизнь подготовлявшим фразу,
что умирает человек
частями, а не весь и сразу.
3
Свершилась смерть. И ночь была.
И после ночи день случился.
И новый день, начав дела,
со днями прежними сличился.
Обыденность текла своей
чредой: лежал палас, лоснился
пол, отражав среди вещей
покой, который только снился.
Стул, не дотягивая до
стола, к нему тянулся ножкой.
Стол ожидал кого-то, кто
о плошку застучал бы ложкой.
Матрас удваивал длину
кровати. В торбе гардероба,
как будто чуя тишину,
к тулупу прирастала роба.
В пространстве вспыхнул бой: стена
к стене напротив устремилась;
их белизна побеждена.
Простор меж ними впал в немилость
к обеим стенам. Ибо где
тот слабый свет, что источался
отвсюду при ночной звезде?
Где тот объём, что рос, стучался,
держал их (иль они его
держали?) при неясных звуках
в минуты бденья своего
и в радостях, и в тяжких муках?
Где то тепло, что каждый миг
здесь каждый угол согревало,
да так, что угол уж привык
к природной теплоте овала?
С чего так воздух охладел,
откуда тишина такая?
Средь неодушевлённых тел
повисла глухота тугая.
Всё вопрошает, вопиет
и ищет жалобно ответа
неясно от кого. Но нет
ответа, ибо нет предмета.
И вообще нет ничего:
ни постоянства, ни убранства,
и нет значенья своего
у времени и у пространства.
Спроси хоть у стены, чью тень
она годами обнимала.
Она сама не знает. Стен
беспечность часто ночь скрывала.
Тем пуще ненавистен круг
безвременья и безграничья.
Нет ничего. Есть только рук
сколь-нибудь явное величье.
Есть только руки, что дитя
с любовью гладят по головке,
есть только мысли, что шутя
перерастают в заголовки.
Есть только ноги, что идут
степенно, как по половице,
по снегу, по камням. И тут
хвала и честь, как говорится,
им за терпение и за
обыкновенье не сдаваться.
Есть лишь родимые глаза,
что могут также расставаться,
как и встречать, то есть одной
надеждой на благополучный
исход всего и вся: рукой
господней иль собственноручный.
Но есть, в конце концов, трудом
обтёсанные горб и плечи.
То было истиной. И дом
затих. И глупенькие вещи,
не зная, как теперь им быть
(а многим быть не полагалось),
старались сами жить, любить
и умирать, как получалось.
Рукою стал дверной косяк.
Ногами - стол, стул - поясницей.
Туда ж кровать и так и сяк.
А штора, что ли, быть ресницей
пыталась, зеркало - лицом,
крючок - болящим заусенцем;
итогом всем, всему венцом,
цветок в горшочке - чьим-то сердцем.
Всё как бы двигалось вотще,
изображая имярека
в бессрочном вороте от че-
ловека и до человека.
Свидетельство о публикации №125012600936