Я вас прощаю...

           Бабушкину корову звали Пестрянка. Ах, такой красивой коровы не было ни у кого в нашей большой деревне! Это была вальяжная, умная и крупная дама, цвета кофе с топлеными сливками, покрытая в нескольких местах некрупными, ослепительно белыми пятнами, и в белых же аккуратных носочках на всех четырёх изящных ногах. Блестящие, словно лакированные, копыта и такие же лакированные рога придавали этой скромной даме вид благородный и породистый. Причём рога располагались не как у простых коров – не торчали вверх, а были изысканно изогнуты в виде старинной лиры и красиво парили параллельно земле острыми концами вперёд.
          А какое умное у неё было выражение лица! Именно лица! Обозвать этот добрейший образ коровьей мордой язык не поворачивается. У неё были глаза, достойные древнегреческих богинь. Недаром в Древней Греции бытовало такое сравнение для женщин с прекрасным и загадочным взором – «волоокая», то есть с глазами, как у вола. Глаза у неё были большие, глубокие, задумчивые и печальные. С огромными, пушистейшими чёрными ресницами. Она была настоящей красавицей! И это было заметно уже издалека.

          У неё и мать, корова Марта, была тоже очень красивой, но не настолько, чтобы сравниться с дочкой. Когда она только родилась, дедушка с бабушкой сразу же решили оставить её у себя, взамен уже постаревшей и погрустневшей Марты. Та прожила в их семье около двенадцати лет, молока уже давала мало, и Пестрянка была её последним поздним и любимым детищем. Так уж она трогательно стояла, изо всей силы прижимаясь к маминой ноге своим дрожащим боком, и влажным розовым носом обнюхивала новый для себя мир, что слёзы умиления накатывали на глаза. Спокойная и деликатная от рождения, она сразу понравилась моим предкам. А уж они-то толк в коровах понимали! Ещё как! Считай, всю жизнь бок о бок с лошадями да быками. Имя и не придумывали, оно само как-то прилепилось к телёнку с самого первого дня. Как только она встала на свои шаткие разъезжающиеся ножки, так и стала Пестрянкой. Раз и навсегда. Сколько себя помню, ни разу не слышал, чтобы дедушка заматерился на неё или обозвал грубым словом. Мягкий, несильный шлепок ладошкой по лоснящемуся крупу был единственной мерой воздействия и поощрения. Может быть, только потому, что дедушка совсем не матерился? Кто ж его знает?

          Вспоминаю её, и на ум почему-то сразу приходят индийские боги, храмы, статуи, древние барельефы. Это же у индусов корова – священное животное! Видимо, и кто-то из моих прямых предков тоже был в прошлой жизни верующим в Шиву или Кришну индусом. Настолько трогательным было общение между ними. Я имею в виду корову, с одной стороны, и дедушку с бабушкой – с другой. Пестрянка никогда не была капризной, но сумела себя поставить так, что фамильярное обращение с нею было исключено. Воду она, например, пила только свежую колодезную и только подогретую зимой до определённой температуры. В сене тоже была разборчива, и не всякая сушёная трава могла стать ей кормом и прийтись ей по вкусу. Но не капризничала, нет, не капризничала…, ей-богу, просто выталкивала носом из кормушки то, что ей не очень нравилось. За фигуристыми красотками не гналась, не модничала и всегда была довольно упитанной.

          Впрочем, гурманкой она всё же была. По осени она очень любила выколоченные палками и освобождённые от семечек шляпы огромных подсолнухов. И приходя домой, первым делом подходила к яслям и с удовольствием хрустела смолистыми кругляками. Всегда в её кормушке лежал кусок соли-лизунца весом, наверное, пуда в три-четыре! Это у дедушки была такая для неё замануха. Другим хозяевам приходилось встречать коров из стада и гнать хворостиной домой, а Пестрянка всегда приходила сама. Подождав немного у ворот, если вдруг её забывали встретить, она рогом ловко поддевала рукоятку металлической задвижки и заходила к себе домой, в свой загон. Её кроткое тихое «Му-у-ууууу» в этот момент напоминало многоголосый орган, звучащий одновременно в нескольких регистрах. Голос у неё был так же красив, как и всё остальное. А она была скромницей и почти им не пользовалась. Если бы я этого не видел тысячу раз сам, то, наверное, подумал бы, что мне врут. И когда я слышал, как чужую корову кто-нибудь обзывал «скотиной безмозглой», я уже знал, что это не так – наша Пестрянка чем-то догадалась, как справляться с непростым механизмом.

          Помнится, пастух дядя Афиноген, в вечно промокшем от дождя и росы дождевике с большим башлыком, бывало, сидя на лошади и заворачивая цигарку из ядрёнейшего домашнего самосада, наматывал пятиколенный кнут на руку и не забывал сказать моему деду:
          - Что правда, то правда, Иван Ефимович! Из всей полусотни коров две самые лучшие и красивые: это ваша и Ромашка тётки Груни! Вот как ни крути, а только они украшают всё стадо. Что значит – порода! Смирные да пригожие! Хоть сейчас на ВДНХ. Медаль обеспечена! Никогда никаких проблем с ними… - И Пестрянка понимающе кивала в ответ своей большой головой. Соглашалась.

          А какое молоко она давала! Поставишь трёхлитровые стеклянные банки в сенцы, и через пару часов слой сливок толщиной в два пальца! Пить его свежим всегда было затруднительно – уж слишком густым и жирным оно было. Но если для кого-то парное молоко пахло коровой, то для меня оно пахло луговыми травами – клевером, медуницей и почему-то цикорием. А какая прекрасная была из него простокваша, а творог! Сметану никто в деревне не пил из стакана, её, как масло, приходилось мазать на хлеб! И с чесночком! А какое душистое и вкусное масло! Изредка бабушка делала брынзу! Ничего нет вкуснее этой в меру просоленной брынзы со свежим хлебом из печи и стаканом чая с мёдом! Ещё я очень любил топлёное молоко. Когда печка уже почти протопилась, бабушка наливала полный до краёв «глэчик» и ставила его в самую середину уже пустой жаркой печи. Через час вытаскивала крынку и наливала мне молоко в белую фарфоровую кружку. Цвет у молока был желтоватый, и сверху обязательно плавала почти коричневая пенка. Как передать вкус этого молока? Нет, наверно, я не сумею найти столько нужных слов. Топлёное молоко пахло бабушкиным домом и счастливым детством!

          Все телята Пестрянки и ростом и статью были в маму и поэтому пользовались хорошим спросом. Бывало, она ещё стельная, а уже приходят соседи и договариваются, что если будет тёлочка, то за неё готовы оставить немалый задаток. Даже колхозный бугай, со странной для быка-производителя кличкой – Монах, в её обществе становился скромнее. Он никогда не лез к ней нахрапом. Она ему явно нравилась и после того, как всё свершится, они ещё долго потом стояли, прижавшись боками и уткнувшись в кормушку, словно шептали друг другу какие-то непонятные нам, людям, слова. Она ему явно нравилась больше других. И статью и характером.

          Сколько же у неё телят было? Наверное, как и у её мамы, двенадцать штук. Скорее всего, да. Как она их всех любила! Её глаза начинали светиться тайным светом восторга, и вымя переполнялось сладчайшим молоком. Но с возрастом, к сожалению, всё меняется. И не только у людей. У старых коров молоко начинает немного горчить. А это для неё всегда означает закат жизни. Печальный закат. Без всякой надежды на восход.

          Время, проживаемое человеком, имеет одну очень странную особенность. Каждый из дней проживаемой человеческой жизни может тянуться бесконечно долго! Может быть тягучим и нескончаемым. Недели и месяцы уже проходят легче, и именно проходят. Стабильно и в нужном темпе. А годы, вопреки ожиданиям, летят стремительно. Порой так стремительно, что однажды очнувшись и остановившись поискать дни прошедшей молодости, понимаешь: жизнь уже почти прожита. Вот так и я не успел опомниться, как проскочило со времени рождения Пестрянки почти пятнадцать лет. Я очень хорошо запомнил день, когда дедушка с бабушкой надели ей на рога тоненькую верёвочку, чего раньше никогда не делали и повели её к ветеринарной аптеке. Там, у высокой эстакады, стоял потрёпанный грузовик с высокими бортами, который отвозил коров и лошадей на мясокомбинат.

          Когда её загнали на весы, взвесили и выдали дедушке бумажку с печатью, она забеспокоилась. А когда её завели на эстакаду и поставили в кузове грузовика, она уже всё поняла. Её голова опустилась, виноватые глаза затянулись неземной грустью, и хвост обвис, как ненужная верёвка.

          Автомобиль тронулся. Неторопливо преодолевая неровности сельского существования, он удалялся по направлению к месту, где царит непонятная человекам животная скорбь. Высокие борта кузова тряслись на ухабах, колёса подскакивали на кочках, и только корова в кузове стояла почти недвижимо, словно она не ехала, а медленно уплывала по спокойным водам в иной мир.
          - Му-у-уууу, - прозвучал короткий, последний и прощальный аккорд многоголосого органа, - я прощаю вас, - очень явно послышалось в голосе коровы!!! И моя бабушка отвернулась и заплакала…


Рецензии