Овидий, Метаморфозы, книга 11

Так наш фракийский певец беспокоил деревья лесные,
души зверей волновал и сдвигал неподвижные скалы.
Жёны киконских племён, опоясав безумные груди
шкурами диких зверей, замечают Орфея с вершины
рядом стоящей горы, как он струнами песню заводит.
Вскоре одна говорит, на ветру волосами мотая:
«Вот презирающий нас! Вот же он!» И копьё запускает
в звучный, изысканный рот молодого певца Аполлона.
В листьях застряло копьё, на лице не оставило раны.
Камень – оружье другой. Полетев, закрутившись под небом,
песней он был побеждён и аккордами сладостной лиры.
Словно прощенья прося за подобную дерзость, упал он
перед ногами певца. Но толпа необузданных женщин
всё же в атаку идёт и безумной Эринии служит.
Пенье смягчить бы могло все удары, но громкие крики,
флейт берекинтских рога, плеск ладоней, гуденье тимпанов
и зазывающий крик распалённых погоней вакханок
стали кифару глушить. И тогда близлежащие камни
густо окрасила кровь не услышанного музыканта.
Стаи несметные птиц, всё ещё зачарованных пеньем,
сборища змей и зверей с той горы прогоняют менады,
так что Орфеев театр остаётся пустым и бесславным.
Вот на Орфея они обращают кровавые руки,
очень похожи на птиц, атакующих птицу ночную,
если та встретится днём. Так и в утреннем амфитеатре
прыгает свора собак, если выпущен к ним на расправу
многострадальный олень. Вот уже и зелёные тирсы
тучей летят на певца, подчиняясь им чуждому делу.
Вот уже в дело пошли комья глины и ветви деревьев,
начался ливень камней. Чтобы ярость была оснащённой,
так повелела судьба, что быки, запряжённые в плуги,
поле пахали вблизи, а вокруг силачи-поселяне
приготовляли посев и над жёсткой землёю потели.
Видя безумных менад, поселяне работу бросают
и без оглядки бегут, оставляя валяться на поле
длинные бороздники, и мотыги, и тяжкие плуги.
Тут же, орудья схватив, разорвав и быков, угрожавших
этих менад забодать, на певца они все устремились.
Хоть он и руки тянул, и слова говорил, но впервые
голос его золотой ни единую душу не тронул.
Вот что злодейки творят! Из певучего рта (о, Юпитер!)
вышла на волю душа и помчалась по свежему ветру.
Плакали птицы, Орфей, даже дикие звери скорбели,
слёзы текли из камней, горевали леса, что за песней
всюду ходили твоей, и листва опадала с деревьев,
будто бы стригших себя. Говорят, что и реки разбухли
от нескончаемых слёз, и наяды, а также дриады,
пряди волос распустив, платья с чёрной каймою надели.
Тело разбросано всё. Гебр, ты голову принял и лиру.
Вот они вместе плывут в середине потока и (чудо!)
жалобно лира поёт, помертвелый язык отвечает
жалобной песней своей, берег вторит им жалобным эхом.
К морю поплыли они, покидая родимую реку,
вот появился вдали остров Лесбос, оплот метимнейский.
Здесь, в иноземном песке, по лицу, по растрёпанным прядям,
влажным от горькой росы, извивается тело гадюки.
Но приближается Феб и гадюке, готовой к укусу,
[каменным делает рот, остающийся вечно раскрытым,]
делает пару клыков только камнем, торчащим из камня.               
Сходит под землю душа, узнаёт все места, что видала,
бродит по тёмным полям, по пристанищу благочестивых,
и, Эвридику найдя, вожделенно её обнимает.
Вот они рядом идут, вот любимая движется следом,
может отныне Орфей оборачиваться безопасно,
сколько угодно ему, и смотреть на свою Эвридику.
Не оставляет Лиэй преступление без наказанья –
сильно скорбя по певцу сокровенных своих ритуалов,
он устремился вперёд и связал матерей-эдониек,
в этом замешанных зле, очень длинным, извивистым корнем.
Вытянул бог им ступни по всему протяжению корня,
кончики пальцев схватил и вонзил в затверделую землю.
Как, попадая в силки, принесённые опытным ловчим,
птица кричит, и дрожит, и в плену неожиданном бьётся,
каждым движеньем своим только делая туже оковы,
так вот попались они, и в земле увязали всё глубже,
тщетно пытаясь бежать, а всё более крепнущий корень
всех их на месте держал, те же прыгали и голосили.
Вот вопрошает одна, где же пальцы, где ноги, где ногти,
смотрит, как толща коры наползает на стройные бёдра,
хочет себя по бедру скорбной правой рукою ударить,
но ударяет лишь дуб. Груди тоже становятся дубом,
плечи вплавляются в дуб. Ты бы счёл узловатые руки
переплетеньем ветвей, и едва ли бы в этом ошибся.
Вакх не вполне утолён. С частью свиты, во зле неповинной,
прочь он ушёл с тех полей. Он спешит к виноградному Тмолу,
он переходит Пактол  – тот ручей золотым ещё не был,
зависти не вызывал изобильем песков драгоценных.
С богом идут, как всегда, и сатиры, и толпы вакханок,
только Силена там нет. Он, шатаясь от вечного пьянства,
к сельским фригийцам попал. Те венками его обвязали,
Мидасу  в дом отвели. Этот царь с кекропийцем  Эвмолпом
в оргии был посвящён самолично Орфеем фракийским.
Мидас, едва лишь узнал своего развесёлого друга,
спутника оргий шальных, закатил ради гостя пирушку,
десять и дней, и ночей непрерывно они веселились.
Целых одиннадцать раз Люцифер выпроваживал звёзды,
прежде чем радостный царь на лидийскую землю вернулся,
чтобы Силена отдать в дом его молодого питомца.
Бог так душой ликовал, воспитателя милого видя,
что предложил он царю выбрать дар, оказавшийся вредным.
Царь, на свою же беду, говорит: «Сделай так, чтоб все вещи,
лишь я дотронусь до них, становились бы золотом чистым!»
Либер  печально кивнул, этот гибельный дар утверждая
и сожалея о том, что проситель о лучшем не думал.
Сын Берекинтии  рад, и воздействие зла проверяет
прикосновеньем к вещам, попадающимся по дороге.
Чтобы сомненья убрать, отломил он от пышного дуба
ветку в зелёной листве – золотой стала ветка мгновенно;
поднял он камень с земли – камень жёлтым окутался блеском;
тронул он глины комок – слитком золота сделалась глина
под чародейной рукой; он сорвал и колосья Цереры –
золотом стал урожай; взял он яблоко – ты бы подумал,
что это дар Гесперид;  подошёл он к высоким колоннам,
начал их гладить рукой – а колонны как будто сверкали;
руки он в речке помыл – а вода, прикасаясь к ладоням,
блеском своим золотым обманула бы даже Данаю.
Он уже не поспевал за полётом своих вожделений,
трогая это и то. Ликовавшему слуги накрыли
стол, принесли много блюд и буханок свежайшего хлеба.
Если же правой рукой царь касался гостинцев Цереры,
затвердевали они, будто их не Церера давала;
если он в мякоть плода погружал свои жадные зубы,
слышалось, как на зубах золотые пластины хрустели;
если же чистой воды он подмешивал к автору дара,
ты бы увидел, что царь жидким золотом смачивал губы.
Странной бедой потрясён, и богатый, и жутко несчастный,
он от богатства бежит и всё то, что просил, ненавидит.
Голод нельзя утолить, рот и горло пылают от жажды,
блещет постылый металл и царя по заслугам карает!
Он, к небесам протянув заблиставшие золотом руки,
стонет: «Отец мой Леней!  Ты прости мне моё преступленье!
Смилуйся! Вырви меня из тисков драгоценной напасти!»
Сила бессмертных мягка. Вакх услышал тот плач покаянный,
клятвенный дар упразднил и сказал: «Чтобы ты не остался
золотом вымазан весь, обретённым себе на несчастье,
сходишь к известной реке, окаймившей великие Сарды.
Горную цепь миновав, ты вдоль берега вод многошумных
прямо до устья дойдёшь и погрузишь лицо в пенородный,
влагой обильный родник, из глубокой земли выходящий.
Тело омоешь ты там, и своё преступление смоешь.»
Царь эту реку нашёл, силой золота воду окрасил,
золотоносная мощь перешла с человека на реку.
Там и доныне поля, получившие ценное семя,
тускло на солнце блестят, и твердеют в земле самородки.
Золота не вынося, царь в лесах и полях поселился,
Пана он стал почитать, обитателя горных расщелин,
ум же остался тугим, и его побужденья, как прежде,
приготовляли беду и хозяину только вредили.
Там, где возносится Тмол, широко раздаваясь боками,
сверху на море смотря, и одной стороной своей к Сардам,
ну а другой стороной обращается к малым Гипепам,
песенки Пан сочинял и, покладистых нимф развлекая,
дул со всей силы в свирель, хитроумно скреплённую воском.
Грубые свисты свои ставя выше игры Аполлона,
вызвал он бога на спор, и назначили Тмола арбитром.
Сел этот пышный старик на своей же горе, и деревья
прочь от ушей отстранил, но дубовый венок оставался,
и у запавших висков желудиные гроздья висели.
Молвил он богу овец:  «Не задержит судья. Начинайте!»
Пан засвистел тростником, и своею игрой деревенской
Мидаса очаровал (оказался тот рядом случайно).
Выслушав эту игру, Тмол священным лицом повернулся
к Фебу, чтоб слушать его, и с лицом повернулись деревья.
Лавром парнасским покрыв золотистые, нежные кудри,
землю тревожа плащом, что был выкрашен мурексом тирским,
лиру бог слева держал, убелённую костью индийской,
в блёстках бесценных камней, плектром двигал же правой рукою.
Он, как художник, стоял. Вот коснулся он пальцем учёным
сладко ответивших струн. Тмол, звучанием их потрясённый,
Пану сказал, чтобы тот не тягался свирелью с кифарой.
Слово священной горы все вокруг похвалили, однако
речь и другая слышна. Это Мидас, который считает
несправедливым судью. Чтобы глупым ушам не оставить
их человеческий вид, удлиняет их сразу же Делий,
и покрывает внутри серебрящимися волосками,
и размягчает их так, что они получают подвижность.
Царь в остальном – человек. Он одной только частью наказан,
принятой им от осла, семенящего медленным шагом.
[Жгучее чувство стыда постоянно его принуждает]
оба виска прикрывать специальной пурпурной тиарой.
Впрочем, однажды слуга, регулярно хозяина стригший,
уши увидел его, и, не смея такое уродство
людям свободно раскрыть, и хранить эту тайну не в силах,
выбежал вон из ворот, нестерпимым желаньем охвачен,
ямку в земле раскопал, огляделся вокруг, наклонился,
в ямку проворно шепнул всё, что знал об ушах господина,
снова засыпал тайник, тихий голос его сохранявший,
и поскорее ушёл, и держал свой язык за зубами.
Год с того дня пролетел, и над ямкой, поспешно зарытой,
вырос тростник, и окреп, и был этим растением предан
сеятель первый его, потому что под медленным Австром
вновь зашуршали слова про большие господские уши.
Мщенье своё завершив, сын Латоны уносится с Тмола
влажным дыханьем ветров и у моря Нефелиной Геллы
сходит с небес на поля, во владения Лаомедонта.
Рядом с бурлящей водой, отделившей Сигей от Ретея,
древний алтарь посвящён Паномфейскому  был Громовержцу.
Трудится Лаомедонт, строя новые стены для Трои,
бог же на это глядит, понимая, какие затраты
требуются для всего, сколько времени нужно рабочим.
Вскоре родитель морей вышел прямо с трезубцем на берег.
Смертный свой облик приняв, боги сделку с царём заключили –
стены ему возвести, и чтоб золото было наградой.
Завершены все труды, но платить жадный царь не желает
и (вот уж бездна стыда!) подкрепляет бесчестие ложью.
Молвит хозяин морей: «Наказания ты не избегнешь.»
И наклоняет моря к берегам опозоренной Трои,
сразу равнины её превращая в морские просторы,
тучные нивы топя, упраздняя труды земледельцев.
Этого мало богам, и морскому чудовищу в жертву
нужно царевну отдать! Вот её приковали к утёсу,
но появился Алкид. За спасенье царевны герою
пообещали коней, но потом отказали в награде,
так что герой захватил эту дважды коварную Трою.
Воин его, Теламон, не вернулся домой без почёта,
но Гесиону  привёз. А Пелей был женат на богине!
Больше, чем дедом своим, этот царь своим тестем гордился.
Внуков Юпитера тьма, а у многих ли жёны – богини?
Молвил Фетиде  Протей, старый бог: «Ты, богиня морская,
сына зачни и роди. Он своими деяньями встанет
выше деяний отца и приглушит отцовскую славу!»
Сразу Юпитер ушёл, не желая подобного сына,
и, подавив свою страсть, от Фетиды морской отдалился.
Он Эакида позвал, чтобы внук с этой самой Фетидой
начал интимную связь и желания деда исполнил.
Где-то в Гемонии есть серповидная бухта, краями
тонко идущая вдаль. Если море здесь было бы глубже,
был бы отличнейший порт, но, увы, тут песчано и мелко.
Берег весьма-таки твёрд и следов там нога не оставит.
Можно, нигде не застряв, не опутавшись водной осокой,
выйти на миртовый лес, весь пестрящий двуцветием ягод.
Посередине же грот. Кем он сделан? Природой? Искусством?
Верно второе, скорей. Ты, Фетида, туда приезжала
голая, сидя верхом на обузданном ловко дельфине.
Прыгнул Пелей на тебя, лишь дождался, пока ты заснула.
Ты отвергала его. Понимая, что просьбы напрасны,
силу он стал применять, обхватил тебе шею руками.
Если бы ты не смогла свой естественный дар превращенья
употребить в этот миг, оказалась бы дерзость успешной.
Птицей была ты сперва, но потом крепким деревом стала
(птицу Пелей удержал и к стволу прилепился всем телом).
Третья же форма была, как у крупной, пятнистой тигрицы.
Был устрашён Эакид, отнял руки от женского тела.
После морским божествам поклонялся он влагою винной,
внутренностями скота, воскурениями фимиама.
Вышел из толщи морской карпатийский вещун  и промолвил:
«Ты покоришь, Эакид, эту деву! Как только задремлет
в грубой пещере она, поддаваясь томливости сонной,
ты её сразу вяжи! Всю опутывай крепкой верёвкой!
Не поведись на обман хоть и сотни фальшивых обличий,
но подожди, чтоб она возвратилась в исконную форму!»
Так вот промолвил Протей и лицом опустился под воду,
и захлестнула волна окончанье пророческой речи.
Мчался к закату Титан, оседая уже колесницей
на гесперийскую  хлябь, а пленительная Нереида
снова в пещеру пришла, как обычно, из топкого моря.
Тут же ворвался Пелей и с трудом обхватил её тело.
Формы меняет она, оставаясь к земле пригвождённой,
стиснуты кисти её и расставлены в стороны руки.
Стонет Фетида: «Ну что ж, не без помощи ты побеждаешь!»
И отдаётся ему. А герой, упиваясь победой,
страсть утоляет свою. Так великий Ахилл появился.
Счастлив был сыном Пелей, и любимой супругою счастлив.
Прожил он славную жизнь, если мы позабудем про Фока,
злобно убитого им. Кровью брата родного замаран,
изгнан из дома отцом, он приехал в трахинскую землю.
Кеик там всем управлял, добрый сын самого Люцифера,
светлый лицом, как отец. Он царил без насилья, без гнева.
Он был печальным тогда, на себя самого непохожим,
больно уж он горевал о навеки утраченном брате.
В город вошёл Эакид, от забот и дороги уставший,
с группой немногих друзей, разделявших его испытанья,
стадо своё за стеной, в затенённой долине оставив.
Гостю тогда повезло, он сумел повидаться с тираном,
ветви оливы держа, как просителю необходимо.
Он рассказал о себе, но смолчал о свершённом убийстве
и про изгнанье солгал. Он просил разрешенья остаться
в городе или в полях, и с лицом безмятежным  трахинец
так отвечает ему: «Даже скромному люду доступны
наши владенья, Пелей. Мы гостей не считаем обузой.
К этой приязни моей ты два сильных прибавь аргумента:
славное имя твоё и тот факт, что твой предок – Юпитер.
Время не трать на мольбы. Всё, чем ты обладать пожелаешь,
будет считаться твоим. Выбирай только лучшие вещи!»
И зарыдал. А Пелей и его земляки вопрошают,
чем он расстроен. А тот: «Посмотрите, вон хищник пернатый,
занятый лишь грабежом, прочих птиц повергающий в трепет!
Кажется вам, что всегда был он птицей? Отнюдь! Человеком
он появился на свет, и (настолько душа неизменна)
с детства любил он войну, был суровым, жестоким. И звали
Дедалионом его. И родитель нам выдался общий –
тот, кто Аврору зовёт, небеса покидая последним.
Я устанавливал мир, дорогую супругу лелеял,
брат же стремился к войне и устраивал зверские бойни.
Страшная доблесть его племена и царей покоряла,
ну а сегодня она притесняет голубок тисбийских.
Дочь в его доме росла. Красотой несказанной Хиона
(было ей дважды семь лет) женихов привлекала бессчётных.
Так повелела судьба, что здесь Феб и сын Майи  гостили,
первый явился из Дельф, а второй – с каменистой Киллены. 
Девушка встретилась им, и обоих румянца лишила.
Ночью хотел Аполлон воплотить упованье Венеры,
ну а другой не стерпел. Он губ девушки тайно коснулся
жезлом волшебным своим, и, как только она задремала,
телом её овладел. Ночь забрызгала звёздами небо.
Образ старухи приняв, утоляет и Феб вожделенье.
Должное время прошло, и созревший живот округлился,
вышел на свет Автолик, ловкий сын крылоногого бога.
Падкий на всякий обман, мальчик делает белое чёрным,
чёрное белым рядит и талантов отца не роняет.
Сын был и Фебу рождён (близнецы родились у Хионы),
звали его Филаммон. Он так пел, так играл на кифаре!
Вы;носить двух сыновей, двум великим богам полюбиться,
храбрым хвалиться отцом и на небе блистающим дедом  –
счастлива девушка? Нет! Скольких слава уже погубила!
И погубила её! Красоту превосходной Дианы
стала она порицать и себя возносить, а богиня
гневно ответила ей: «Погоди, уж тебе я понравлюсь!»
Лук натянула она, и пустила стрелу тетивою,
и богохульный язык, той стрелы заслуживший, пронзила.
Сразу язык замолчал, нет ни голоса больше, ни слова.
Всё ещё движется рот, и душа источается с кровью.
Девушку я обнимал, сам страдая от скорби отцовой.
Брата я нежно люблю. Как хотел я его успокоить!
Впрочем, он слушал меня, как утёс – рокотание моря,
и безутешно рыдал по своей драгоценной утрате.
Видя сжигаемый труп, он четырежды прыгнуть пытался
в самое пекло костра и четырежды был остановлен.
Начал тогда он бежать и всем телом трястись, как телёнок,
если облепит его ядовитое облако шершней,
не разбирая пути. Он бежал как-то слишком уж быстро,
словом, не как человек – будто ноги его окрылились.
Отъединившись от всех, возбуждённый желанием смерти,
он поднялся на Парнас. Аполлон пожалел несчастливца.
Только лишь Дедалион прыгнул вниз, его крепкое тело
бог на лету подхватил. Распахнулись внезапные крылья,
рот изгибается в клюв, заостряются пальцы когтями.
Доблесть осталась при нём, и телесная мощь не ослабла.
Птиц остальных не терпя, он их всех атакует жестоко,
сам постоянно скорбит, и скорбеть всех вокруг заставляет.»
Чудо о брате своём рассказал уже сын Люцифера.
В этот момент подбежал, задыхаясь, фокеец Онектор
(велено было ему сторожить приведённое стадо)
с криком: «Пелей! Эй, Пелей! Происходит ужасная бойня!»
Хочет услышать Пелей, что случилось, [и даже трахинец
малость от страха дрожит и слова торопливые ловит.]
Вестник тогда говорит: «Я пригнал утомлённое стадо
прямо к песчаной дуге. Солнце ярко сияло в зените,
столько же неба пройдя, сколько неба ещё оставалось.
Начался отдых коров. Те согнули колена и, лёжа
прямо на жёлтом песке, за разливом воды наблюдали,
эти бродили вокруг, берег меряя медленным шагом,
кто-то и в реку вошёл, задирая над волнами шею.
Храм возле моря стоял, не отделкой, не золотом славный,
но обрамлённый листвой и стволами старинного леса.
Был посвящён этот храм Нереидам и богу Нерею
(как мне поведал моряк, рыболовные сети сушивший).
Там же и заводь была, окружённая ивовой рощей,
полная мутной воды, превращающаяся в болото.
Трепет прошёл по кустам, затрещали засохшие ветки –
и появляется волк, огромадный, забрызганный пеной,
пышущий огненным ртом, тёмно-красным от спёкшейся крови,
в хищных, блестящих глазах беспощадное пламя блуждает.
Волк этот был и взбешён и, наверное, изголодался.
Всё-таки больше взбешён, потому что ему не хватило
мяса немногих коров, чтобы голод жестокий насытить,
начал он грызть и душить, всё телами животных усеял!
Даже часть наших людей, защищавшая бедное стадо,
жуткую смерть приняла от клыков, осквернённых убийством!
Нам колебаться нельзя! Это дело не терпит задержки!
Стадо погибло не всё! Побежали! Мы схватим оружье,
схватим оружье скорей и набросимся вместе на зверя!»
Так селянин говорил, но Пелей не жалеет о стаде.
Помня бесчестье своё, понимает он, что Нереида
так ущемляет его за убитого ранее Фока.
Царь же этейский велит, чтобы люди надели доспехи,
вооружились на бой, и пойти вместе с ними желает.
Но Алкиона-жена, перепугана шумом и криком,
прямо из спальни бежит с незаконченной пышной причёской.
Волосы вновь растрепав, у супруга повисла на шее,
стала его умолять и потоками слов, и слезами,
чтоб он со всеми не шёл, и две жизни в одной не утратил.
Ей Эакид отвечал: «Ты, царица, забудь свой прекрасный
и целомудренный страх. Я заботу твою почитаю. 
Я не хочу воевать против этого странного зверя.
Надо богине морской помолиться.» На башне высокой
вечно искрился огонь, мореходам усталым отрадный.
Вместе на башню взойдя, царь и гости со стоном глядели
на распростёртых коров и на берег, истоптанный зверем –
кровью наполнена пасть, кровь стекает по спутанной шерсти.
Руки свои протянув к побережью открытого моря,
начал молиться Пелей, обращаясь к лазурной Псамафе,
волка прося отвести, но богиня ему не внимала.
Только Фетида смогла, подкрепляя молитвы супруга,
гнев Нереиды смягчить. Волку велено остановиться.
Тот, в исступленье войдя, обезумев от сладости крови,
шею коровы грызёт. И тогда пожелала богиня
в мрамор его превратить. Образ волка таким же остался,
только лишь цвет поменял, и цвет камня теперь сообщает,
что перед нами не волк, что бояться нам больше не надо.
Но запрещает судьба в этом царстве Пелею остаться,
он отправляется в путь и приходит в пределы магнетов,
где гемониец Акаст от убийства его очищает.
Кеик, взволнованный тем, что с родным его братом случилось,
и потрясённый притом удивительным случаем с волком,
хочет пойти вопросить полюбившийся людям оракул
в Кларе,  где властвует бог, потому что Форбант нечестивый
с бандой флегийцев своих не пускает просителей в Дельфы.
Муж сообщил и тебе, благонравнейшая Алкиона,
о предстоящем пути. Ты же сразу, как букс, побледнела,             
холод прошёл по костям, ни кровинки в губах не осталось,
а по дрожащим щекам заструились обильные слёзы.
Трижды начав говорить, ты и трижды рыдать начинала
и прерывала поток добродетельных, горестных жалоб.
«Чем же, любимейший мой, я так сильно тебе досадила,
что ты уехать решил? Неужели ты можешь так просто
взять и отправиться в путь, и покинуть свою Алкиону?
Странствие ты полюбил? Я отсутствием сердцу милее?
Я уповаю на то, что твой путь пролегает по суше –
так, несмотря на печаль, я не буду хоть сильно бояться.
Море пугает меня, беснование скорбной пучины.
Планки разбитых судов на песке я недавно видала
и на гробницах пустых я прочла имена утонувших.
Пусть твой обманчивый ум не питает надежды на тестя,
свору могучих ветров Гиппотад  не удержит в темнице,
море не сможет унять устремлением собственной воли.
Если они улетят и начнут баламутить пучину,
скверно воде и земле. Даже небу приходится туго –
мрачно клубится оно, изрыгая багряное пламя!
Я их встречала не раз (в дом отца покутить приходивших),
и, хоть ребёнком была, их всё больше и больше боялась.
Если решенье твоё никакие мольбы не отменят,
мой драгоценный супруг, и ты точно поехать намерен,
то и меня забери! Нас вдвоём побросает пучина,
но, кроме этой беды, больше нечего будет страшиться.
Вместе мы вытерпим всё, вместе выйдем в открытое море!»
Тронут был звёздный супруг, слыша речи своей Эолиды,
видя и слёзы её. В нём не меньшее пламя пылает.
Но неохота ему от поездки морской отказаться,
и не решается он просто так рисковать Алкионой.
Сильно волнуется он и усердно её утешает,
но безуспешны слова. Он прибавил тогда к утешеньям
успокоенье одно, и оно убедило супругу:
«Тяжко в разлуке любой, но тебе я клянусь, дорогая,
жаром отцовских огней, что вернусь я, как только два раза
станет округлой луна, если только судьба мне позволит.»
Эти посулы его кое-как укрепили надежду,
он поскорее велит, чтобы на; воду судно спустили,
чтоб оснастили его всем для плаванья необходимым.
Но Алкиона дрожит, будто зная грядущие беды,
и ужасается вновь, и горючие слёзы глотает,
и, всей душою скорбя, обнимая любимого мужа,
шепчет губами «прощай!» и бесчувственно падает наземь.
Кеик с отплытьем тянул, но гребцы молодые расселись
в два параллельных ряда, ручки вёсел к груди подтянули,
бодро волну рассекли. Алкиона глаза поднимает,
видит, как милый супруг долго машет с кормы дуговидной,
как там порхает ладонь. И бедняжка в ответ помахала.
Берег уже далеко, расстояньем стираются лица,
но не уходит она и, пока ещё это возможно,
следует взглядом своим за легко убегающим судном.
Вот оно скрылось почти, там лишь пятнышко на горизонте.
Всё-таки смотрит жена, паруса различая, и мачту.
Вот уже нет парусов. Алкиона плетётся обратно,
плачет от боли, кричит, опускаясь на брачное ложе,
будто бы кто-то мечом от неё отрубил половину.
Судно покинуло порт, и залязгал канатами ветер. 
Слева и справа гребцы закрепили в уключинах вёсла.
Реи на мачту взошли, развернулась на них парусина
и начала набухать постепенно смелеющим ветром.
Киль корабля прочертил и не меньше, и точно не больше,
чем половину пути. Оба берега равнодалёки.
Начало небо темнеть, а морская вода забелела
пеной разнузданных волн под напором окрепшего Эвра. 
Кормчий команду даёт: «Опустите немедленно реи!
К мачте крепить паруса!» Но порывы гудящего ветра,
моря порывистый шум заполняют собой всё пространство,
так что расслышать приказ не получится, как ни старайся.
Действуя сами, гребцы вынимают ненужные вёсла,
и укрепляют борты, и скорей паруса убирают.
Черпает воду один, выливая пучину в пучину,
тянется к реям другой. Это всё происходит спонтанно.
Давит неистовый шторм, и на судно летит отовсюду
грозная сила ветров, и сшибаются гневные волны.
Кормчий трепещет и сам, признаётся себе, что не знает,
как управлять кораблём, отменять ли, давать ли приказы.
Грудой вздымается зло и вот-вот перевесит искусство.
Люди надрывно кричат, заливаются свистом канаты,
хлещет волна по волне, потемневший эфир громыхает.
Волны встают к небесам. Даже кажется, будто пучина
брызгами горькой воды к облакам прикасается грузным.
Прямо из бездны волна красно-жёлтый песок поднимает,
густо окрасившись им. Вот она, словно Стикс, почернела,
вот побелела опять, звучной пеной вокруг растекаясь.
В этом напоре стихий долго бьётся трахинское судно,
то подлетает оно и похоже, что с горной вершины
смотрит внимательно вниз, на долины и глубь Ахеронта,
то опускается вновь и, обступлено стенами моря,
будто бы в небо глядит из подземного водоворота.
Часто под гнётом волны судно громко рокочет бортами –
вовсе не тише, поверь, чем железный таран и баллиста,
если колотят они по разбитым уже цитаделям,
[или чем дикие львы, у которых последние силы
тратятся только на то, чтобы грудью приветствовать копья.
Так устремлялся корабль на его обступившие ветры,
хоть и гудела волна, и уже выше мачты вздымалась.]
Из навощённых бортов начинают выскакивать клинья,
каждая новая щель пропускает смертельные волны,
а из разорванных туч хлещет ливень свинцовым потоком.
Ты бы легко допустил, что всё небо спускается в море,
море же тянется вверх, покрывая все области неба.
Дождь намочил паруса, воды моря и неба смешались,
и не лучится эфир, и ослепшая ночь наступает,
мрак нагнетая двойной – как и свой, так и созданный бурей.
Молнии рвут этот мрак, озаряя потухшее небо,
молниям вторят огни, отражённые водами моря.
Вот уже скачет поток прямо в полую внутренность судна.
Как слишком рьяный солдат, всех товарищей опередивший,
часто пытается влезть на кругом осаждённые стены,
движимый роем надежд, распалённый желанием славы,
и, среди тысяч врагов, лишь один пробивается в город,
так же волна девять раз ударяла в округлое судно,
только сильней становясь, и с десятым, сильнейшим ударом
в судно вошла, наконец, и не ничуть не убавила силы,
прежде чем всё там внутри не присвоила, не затопила.
Часть обезумевших волн, как и эта, вторгается в судно,
часть уже вторглась в него. Вся команда от страха трепещет,
словно толпа горожан, если враг и копает под стену,
и пробивает в ней брешь. Тут уже не хватает искусства,
падает духом любой, столько разных смертей представляя,
сколько приблизилось волн, чтобы всё захлестнуть и разрушить.
Этот уже зарыдал, тот застыл, тот уже называет
счастьем – лежать под землёй, этот богу спешит помолиться,
руки воздев к небесам, от него совершенно закрытым,
помощи тщетно прося, этот видит отца или брата,
этот – жену и детей, и свой дом, и всё то, что покинул.
Кеик свой мысленный взор направляет к одной Алкионе,
лишь Алкиону свою призывает по имени Кеик,
радуясь, впрочем, тому, что она не находится рядом.
Как бы хотел он взглянуть на свой дом и на берег родимый,
только куда же смотреть? Море вертится чёрной воронкой,
тень смоляных облаков заслоняет собою всё небо,
как повторённая ночь, ещё более темень сгущая.
Вот уже мачта трещит под ударами чёрного вихря,
вот отломился и руль, и волна, торжествуя победу,
гордо стоит наверху и взирает на прочие волны.
Если бы кто-то столкнул Пинд с Афоном  в открытое море,
чем-нибудь выломав их, так же тяжко волна ниспадает
и потопляет корабль как ударом своим, так и весом.
Большая часть моряков, уносимая водоворотом,
не в состояньи дышать, погибает и тем исполняет
им предначертанный рок, остальные, хватая обломки,
держатся так на плаву. Кеик тоже рукою, привыкшей
царственный скипетр носить, за кусок древесины схватился,
тестя зовёт и отца. Всё напрасно! Свою Алкиону
он ещё чаще зовёт, вспоминает её и желает,
чтобы домчала волна до жены бездыханное тело,
чтобы руками её утонувший обрёл погребенье.
Так он пока ещё плыл и, глотая солёную воду,
морю пытался шептать имя верной своей Алкионы.
Вот поднимается вал и, распавшись, как чёрная арка,
ниспровергается вниз и торчащую голову топит.
А Люцифер не светил, ты бы утром его не увидел,
он бы хотел улететь, но нельзя покидать ему небо,
и потому он лицо облаками густыми завесил.
Дома Эолова дочь, о свершившихся бедах не зная,
счёт продолжает ночам, шьёт уже одеянья для мужа,
многое шьёт и себе, чтоб надеть, когда милый приедет,
и заполняет свой ум бесполезным, пустым ожиданьем.
Благочестивой рукой фимиам всем богам воскуряет,
ходит же чаще всего к алтарям величавой Юноны,
жарко за мужа молясь, прекратившего существованье,
чтобы он был невредим, и домой поскорее вернулся,
и не увлёкся другой. Только этой, последней молитве
было дано от богов благосклонное осуществленье.
Трудно Юноне терпеть эти просьбы о здравии трупа.
Чтоб от своих алтарей отвести злополучные руки,
молвит Ириде она: «Ты, вернейшая вестница наша,
быстро отправься ко Сну, во дворец, наводящий дремоту,
и прикажи, чтобы тот Алкионе послал сновиденья,
чтобы сам Кеик пришёл и о собственной смерти поведал.»
Так повелела она. Надевает поспешно Ирида
тысячецветный покров и, дугой пролетая по небу,
нужную ищет страну, еле видную под облаками.
Близ киммерийской  земли есть пещера с большим углубленьем,
там, в пустотелой горе, вялый Сон проживает веками.
В тот неприветливый дом Феб ни утром, ни днём, ни под вечер
не посылает лучей. Облака вперемешку с туманом
там выдыхает земля, как и смутное полумерцанье.
Там не горланит петух, призывая богиню Аврору
звонким хохольчатым ртом, там покой не тревожат собаки,
там не гогочет и гусь, что собак превосходит стараньем,
[там нет ни стад, ни зверей, ни ветвей, колыхаемых ветром,
ни человеческих ссор, повергающих разум в дремоту].
Полная там тишина. Из глубокой пещеры сочится
Лета, пока ручеёк, и скользит с монотонным журчаньем
по шелестящим камням, вызывая сонливую негу.
Перед пещерой цветёт много маков, а трав самых разных
даже и не сосчитать. Молоко этих трав отжимает
Ночь, и снотворной росой окропляет вечерние земли.
Сняты все двери давно, чтобы петли на них не скрипели,
сторожа там не найдёшь, и никто не стоит на пороге.
Посередине, внутри, на высоком эбеновом ложе,
грузно перину давя, тёмно-серую, полную перьев,
спит беспробудно сам бог, совершенно расслабленный телом.
Вялые, праздные сны рядом спят в разных формах. Их столько,
сколько в полях колосков, сколько в роще топорщится листьев,
сколько крупинок песка вымывается морем на берег.
Молча Ирида вошла, эти сны раздвигая руками,
блеском одежды своей озаряя священные своды.
Бог, размыкая глаза, напоённые тяжкой дремотой,
чуть подаётся вперёд, и опять оседает на спину,
в грудь подбородком стучит и, усилием воли встряхнувшись,
локтем щеку подперев, хочет знать, по какому же делу
вестница эта пришла (он её опознал), а та молвит:
«Сон, утишитель вещей, Сон, смирнейший из рода бессмертных,
успокоитель души, враг забот, избавляющий тело
от непосильных трудов, чтобы к новым трудам приготовить,
детям своим прикажи, подражателям прошлых событий,
мчать в Геркулесов Трахин и, царём притворившись покойным,
гибель его корабля показать, как спектакль, Алкионе.
Это Юнона велит.» Передав приказанье, Ирида
сразу оттуда ушла, потому что уже ощущала,
как подступает к ней сон и уже пробирается в тело,
но убежала она и по небу обратно вернулась.
Вот из толпы сыновей Сон-отец выбирает Морфея,
будит искусника он, подражателя многих обличий.
Больше никто бы не смог так умело подделать походку,
и выраженье лица, и манеру общаться, и голос,
и очертанья одежд, и малейшие тонкости речи.
Людям тот бог подражал, ну а братья его становились
птицами, диким зверьём и могли извиваться, как змеи.
Служит богам Икелон, Фобетор же – простому народу.
Есть ещё третий, Фантас. Он любому искусству обучен,
может он стать и землёй, и волной, и растеньем, и камнем,
может всему подражать, что живущей души не имеет.
Эти приходят в ночи, чтоб являться царям и тиранам,
те посещают народ – как богатых людей, так и бедных.
Сон мимо братьев прошёл и послал одного лишь Морфея,
чтобы тот быстро слетал и слова Тавмантиды  исполнил.
Сам же отец, разомлев от пленительной, мягкой дремоты,
снова к постели пошёл и упал головой на подушку.
Сын полетел в темноте, расправляя бесшумные крылья,
быстро свой путь завершил и вошёл в гемонийские стены,
ловко лицо изменил, стал на Кеика очень похожим,
крылья с лопаток убрал, смертной бледностью густо покрылся,
начал с натугой дышать и явился, весь мокрый, раздетый,
перед несчастной вдовой, одиноко в постели лежащей.
Влагой блестит борода, с прядей падают крупные капли.
Бог, над постелью склонясь, заливается плачем и молвит:
«Кеика ты узнаешь, дорогая бедняжка супруга?
Смерть изменила меня? Но вглядись, и меня ты узнаешь,
вместо супруга найдёшь только призрачный облик супруга.
Не помогли мне никак все молитвы твои, Алкиона.
Мёртвого больше не жди. Я к тебе не смогу возвратиться.
Австр оглашённый бросал наш корабль по Эгейскому морю,
и на куски разломал, и сильнейшим порывом рассеял.
Море мне хлынуло в рот, восклицавший любимое имя,
имя супруги моей. Эту весть не обманщик приносит
и не сомнительный слух, но я сам, потерпевший крушенье,
это тебе говорю и о смерти моей сообщаю.
Встань же и траур надень, и не дай мне отправиться в Тартар,
дом бестелесных теней, без обрядов моих погребальных!»
Голос подделал Морфей так искусно, что через мгновенье
женщину им убедил. Он рыдал и протягивал руки
так же, как делал и муж, и по виду был вылитый Кеик.
Тоже рыдать начала, и стонать, и дрожать Алкиона,
движет рукою во сне, обнимает не мужа, но воздух,
и восклицает: «Постой! Ты куда? Мы отправимся вместе!»
Призраком потрясена и своим же разбужена криком,
резко вскочила она, оглянулась, не виден ли в спальне
образ недавнего сна. Всполошённые криком хозяйки,
с факелом слуги бегут. А она, не увидев супруга,
хлещет себя по щекам, на груди разрывает одежду,
сильно царапает грудь, даже волосы не распускает,
их вырывает как есть, и кормилице, ждущей ответа,
так объясняет свой плач: «Больше нет, больше нет Алкионы!
С Кеиком я умерла! Вы меня утешать не пытайтесь,
в море он точно погиб! Я его увидала, узнала,
руки тянула к нему, чтобы он от меня не умчался!
Это была только тень, и однако я видела мужа!
Если ты спросишь меня, он лицом отличался немного,
был не такой, как всегда, и глаза у него не сияли,
бледным он был, и нагим, и с намоченными волосами.
Как я несчастна, поверь! Тут он был! Вот на этом вот месте!»
Молвит и на пол глядит, и следы привидения ищет.
«Вот оно! Именно то, от чего вся душа трепетала!
Как я просила тебя не блуждать по пучине с ветрами,
не покидать меня здесь, а уж если на гибель ты мчался,
то и меня бы забрал! Мне была бы от этого польза,
я не жила бы одна, столько дней без тебя провожая,
не умирала бы здесь одинокой, отдельною смертью!
Гибну я здесь, а не там, без волны под волной задыхаюсь,
в море без моря тону. Был бы дух мой намного суровей
злобной пучины морской, если б жить я ещё продолжала
и попыталась нести это бремя отчаянной скорби.
Я не настолько сильна. Я тебя не оставлю, несчастный,
спутницей буду тебе. Нас не урна в семейной гробнице
свяжет, но только слова, только буквы, стоящие рядом!
Кости не лягут с костьми, но хоть имени имя коснётся!»
Скорбь унимает слова. Плач дальнейшую речь обрывает.
Волны стенаний текут из глубин потрясённого сердца.
Но наступает рассвет. Алкиона выходит из дома,
к берегу вяло бредёт, ищет место, где с мужем прощалась,
и, постояв, говорит: «Здесь отчалило бедное судно,
здесь он меня целовал и отсюда спустился на берег.
Всё вспоминает она, озирая бегущие волны.
Вдруг в серебристой воде, на большом расстоянии видит
нечто. Там тело плывёт? Поначалу она сомневалась,
что там за странный предмет. Но прилив подступает всё ближе.
Тело ещё далеко, а сомнений уже не осталось.
Мёртвый крушенец плывёт. Перепугана этой приметой,
чувствуя жалость к нему, восклицает она: «Ах, несчастный!
Муж горемычной жены, если был ты женат!» Но всё ближе
тело подносит волна, и, чем больше глядит Алкиона,
тем всё сильней и сильней начинает мешаться рассудком.
Тело коснулось песка, и уже не узнать невозможно
мёртвого мужа черты. «Это он!» – восклицает бедняжка,
волосы, платье, лицо – всю себя раздирает ногтями,
Кеика хочет обнять, говоря: «Так, любимейший муж мой,
ты возвратился ко мне? Так домой ты приходишь, несчастный?»
Там был навален песок, чтобы волны, бросаясь на берег,
не размывали его и, взбегая на насыпь, слабели.
Вспрыгнула женщина вверх, и (вот странно!) стоит на вершине,
падает вниз и летит на едва сформированных крыльях,
водную гладь бороздит и стенает, несчастная птица.
Клюв её тихо звучит излиянием горестных жалоб,
вот прикоснулась она к неживому, бескровному телу
и обнимает его, раскрывая недавние крылья,
лёд поцелуев своих мертвецу жёстким клювом даруя.
Кеик почувствовал всё или просто казалось, что поднял
он от прилива лицо – это люди толкуют различно.
Всё же почувствовал он. Под конец пожалели их боги
и превратили их в птиц.  Испытав те же самые судьбы,
прежней осталась любовь, и, хотя они птицами стали,
не был разбит их союз. Птицы сходятся ради потомства,
зимней порою семь дней на плавучем гнезде Алкиона
в море спокойном сидит, а Эол усмиряет все ветры,
делает плавной волну, облегчая рождение внуков.
Смотрит седой селянин, как летят эти дружные птицы
вместе над ширью морской, и любовь их бессмертную хвалит.
Рядом стоящий старик, или этот же самый, промолвил:
«Плещется вон и другой, ловко лапками перебирая.
Ты погляди на него! (Там нырок раздувал свою шею.)
Принцем когда-то он был. Если ты по его родословной
с древних истоков пройдёшь, между предков его назовутся
Ил, Ассарак, Ганимед, унесённый Юпитером в небо,
Лаомедонт пожилой и Приам, перед взятием Трои
севший на царский престол. Был нырок этот Гектору братом.
Если бы в юности он избежал необычного рока,
может, он славой своей даже Гектору не уступал бы.
Тот, как известно, на свет из Димантовой дочери  вышел,
этот же, то есть Эсак, был под самою Идой тенистой
Алексироей рождён, а родитель ей Граник двурогий.
Он городов не терпел, убегал из дворцов золочёных
к дальним, безлюдным горам, никому не известным селеньям,
редко ходил в Илион посидеть на собраниях граждан.
Впрочем, в груди у него трепетало не грубое сердце,
не был он чуждым любви. По лесам он ловил Гесперию,
как-то увидев её, как она над отцовским Кебреном
волосы сушит свои, распустив их под солнцем на плечи.
Нимфа в испуге бежит оленихой от бурого волка,
дикою уткой летит, если ястреба та замечает
где-то вдали от пруда. Окрылённый внезапной любовью,
мчится троянский герой, чтоб догнать окрылённую страхом.
Пряталась в травах змея, и немедленно в ногу бегущей
впился изогнутый клык, и всё тело наполнилось ядом.
Кончились бегство и жизнь. Тяжко дышащий юный охотник
обнял недышащий труп: «Стыдно! Стыдно! Напрасно я гнался
и не боялся беды! Не нужна мне такая победа!
Двое сгубили тебя! Та гадюка тебя укусила,
я же привёл тебя к ней! Я, бедняжка, виновней гадюки!
Я же утешу тебя! Я же мёртвого к мёртвой прибавлю!»
Крикнул и вниз полетел со скалы, подъедаемой морем.
Видя, как падает он, и почувствовав жалость, Фетида
сильно смягчила удар и одела плывущего в перья,
не позволяя ему утолиться желанною смертью.
Любящий очень сердит, что живёт он, того не желая,
что не даётся душе выйти прочь из несчастной темницы.
Крылья на плечи приняв, полетел на скалу он обратно
и во второй уже раз начал падать в шумящее море.
Перьями вновь он спасён. Крепко злится Эсак и ныряет
вниз головой, в глубину, головой пробивается к смерти.
Стал он худым от любви, растянулись ножные суставы,
шея, как прежде, длинна, голова же от плеч отдалилась.
В море он любит нырять, и нырком он поэтому назван.»


Рецензии