Публикация на портале Золотое руно 5 января 2025
«Не даст мне амнистии Бог...»
(Александр Ханьжов)
Александр Ханьжов — яркий представитель советского и постсоветского андеграунда Саратова. Когда я о нём впервые написала, он был известен лишь в узких саратовских литературных кругах. Хотя уже тогда далеко перешагнул, на мой взгляд, границы «местной» поэзии. Он оставил после себя чуть больше сотни стихов и несколько страничек дневника. Но этого было достаточно, чтобы войти в историю литературы. Наш город со всеми своими расплывчатыми реалиями намечен в его стихах лёгкими пунктирными штрихами, напоминая туманный сон, призрак, фантом, лунный ландшафт...
Этот город потерь
снова лунною памятью вспорот
до могильных корней,
и теперь ты, воистину, город,
стал мне царством теней.
С каждой ночью недели,
все быстрей и быстрей,
в невозвратную даль ту
я бреду по асфальту,
где цветут асфодели
фонарей.
Почивай, будь здоров,
мой пронырливый город,
мой изменчивый берег!
Я не знаю, в котором
из этих миров
я затерян.
Первая книжка Александра Ханьжова («Круги надежды», 1997) и первая передача о нём на ТВ вышли, когда сам автор сидел в тюрьме.
Всё идёт своим чередом:
я в тюрьме, и тюрьма мой дом.
Впереди Божий суд – и надо
привыкать к филиалам ада.
Стиль «не столь отдалённых мест»
не пристал для живых существ.
...Один мне по жизни итог –
гореть в преисподней со всеми!
Не даст мне амнистии Бог:
мы все – прокажённое племя.
Пьянство, драки, суицид – обыденные вещи для андеграундного поэта. За Ханьжовым числились ещё ЛТП, психдиспансер, семилетний срок.
«Пьяная драка, то, что у нас в России называется бытовуха, закончилась трагически, – пишет В. Семенюк в предисловии ко второму сборнику Ханьжова. – В следующий раз я увидел его в арестантской робе. Он и в тюрьме остался поэтом».
Она назначила на вторник
И не пришла. Я битый час
всех проходящих женщин пас
и мерз как трезвый подзаборник.
Три раза милиционер
прошелся рядом, кисть сгибая,
должно быть, карточку сверяя,
и завернул за ближний сквер.
А после дождь пошел, и в сквере
к воротам заспешил народ...
Теперь уж точно не придет,
и я ушел, в судьбу не веря.
Я весь отчаялся, но все ж
еще надеялся на что-то:
быть может, из-за поворота
вспорхнет ее лиловый клеш,
быть может... – Жалкие уловки,
чтоб скрыть отчаянье свое!
Я брёл, и не было её
и на трамвайной остановке.
Старуха, да какой-то тип
маячил на бордюрном камне...
О как она была нужна мне!
Теперь ее мне не найти!
Ни адреса, ни телефона...
И что б не взять мне наперед!
Прошляпил! Проморгал! – и вот
плетусь как мокрая ворона.
Автобус на аэропорт.
И вижу у развилки сквера
того же милиционера
с рукой, засунутой за борт.
Какой он бравый и мажорный!
Идет и дождь ему не в счет.
Идет. Пасет.
Такой найдет!
По морде видно, что упорный.
Особенно сильное впечатление производит его цикл «Тюремный дневник». Там есть строки, от которых перехватывает горло.
У меня есть яблоня любимая в саду.
Каждый год я в передачах яблок жду.
Как обычно, не привозит их никто.
Забывают всегодично, но зато
каждой осенью в чахоточном бреду
я по саду урожайному бреду...
То ли с неба дождик, то ли слизь...
Яблоня любимая, дождись!
(«Осенняя лагерная песнь»)
Как жаль, что эти стихи попались мне, когда поэта уже не было в живых. Я бы обязательно привезла ему любимых яблок. Думаю, что это сделали бы многие, будь стихи тогда опубликованы – такова сила в них искреннего чувства.
Под впечатлением этих строк написала тогда стихотворение «Памяти А. Ханьжова»:
Она тебя не дождалась...
Плоды протягивает: "Встань же!"
О, я бы накормила всласть,
когда б стихи прочла те раньше.
Прими хотя бы этот стих
взамен румяных сочных яблок,
чтоб там, где ты навеки стих,
душа твоя не очень зябла.
В петле запутавшихся троп
мы все – судьбы марионетки.
Как тяжкий ком земли о гроб –
стук яблок, падающих с ветки.
Как сложилась бы его судьба, не случись той пьяной драки с поножовщиной?
Не думаю, что многим более благополучно. Он всегда и всюду был белой вороной, пятой спицей в колесе, не вписываясь в привычный литературный мейнстрим. Социальный пафос был чужд Ханьжову – и в этом он противостоял плакатной ущербности наших соцреалистических стихотворцев.
Официальное искусство
свои законы yтвердило,
увы, не столько силой чувства,
а чувством силы.
Беда наивному народу,
хана крамольному поэту:
народу выглynят породу,
поэта выживут со света.
Так, собственно, и случилось. Подобных стихов не прощают. Ханьжов был изгнан с филфака, остальные «университеты» были жизненными. Стихи писались в стол, без всякой надежды когда-либо увидеть свет.
Я часто на тебя смотрю.
Смотрю, как ты идешь по коридору,
качая бедрами, как будто нет опоры,
в лимонной кофточке, подобной янтарю.
Я часто на тебя смотрю.
Смотрю, как ты идешь по коридору,
и каждый шаг твой – словно острый нож.
Быть может, ты ко мне еще придешь,
но знаю я, что ты придешь не скоро,
качая бедрами, как будто нет опоры.
Среди других – ты грустная Аврора.
Тебя любил я тайной страстью вора.
Теперь остыл и больше не горю,
хоть часто на тебя смотрю.
Пожалуйста, люби кого угодно,
но не целуй небрежно и холодно,
ведь ты и так похожа на зарю
в лимонной кофточке, подобной янтарю.
Страсть к женщине по имени Татьяна спалила его жизнь почище туберкулёза.
Он часто писал о ней...
Тот дом...
С мезонином...
Когда-то я в нём
был на именинах.
И девушка дома того,
нарядная, как ее зала,
тогда ни меня, ни его
вниманием не выделяла.
Тот дом за трёхлетний срок
не переменился личиной:
все тот же щербатый порог
и та же калитка с пружиной,
все та же узорная дверь
и все там по-прежнему, кроме
того, что она теперь
ему отдается в том доме.
***
Итак, всегда быть начеку!
Не обольщаться ни одною.
И под учтивости бронёю
таить презренье и тоску.
Но чтоб здоровую щеку
подставить следом за больною
и ждать удара, за спиною?
Excuse me! Nein! Merci beaucour!
Да лучше с финкою в боку
оттаять раннею весною
иль самому петлю-пеньку
намылить щедрой пятернёю,
чем (страшно вымолвить!) каку-
ю-либо ****ь назвать – женою.
***
Заставь меня стать собою,
но лучше оставь в покое.
Живу как святой Иосиф,
ключи за окно забросив.
Спасаюсь во имя веры
за дверью своей химеры.
В домашних застенках быта
ищу от любви защиты.
Но нет с моим сердцем сладу,
и жизнь моя стала адом.
***
Смотрите, как остервенясь,
я отрываю вместе с плотью,
смеюсь и втаптываю в грязь
стыда и совести лохмотья.
Моя задерганная честь
трещит и лезется по ниткам...
Смотрите: вот я, весь как есть,
палач и жертва, смех и пытка...
Стихи Ханьжова читаются с тяжёлым чувством. Слова, нетипичные для поэтического вдохновения: «конвой», «шухер», «шконка», «острог» – вызывают ассоциации с лагерной поэзией В. Шаламова, Б. Чичибабина («Красные помидоры кушайте без меня»). Но – «всюду жизнь». И в остроге находятся свои радости.
Мне славный портсигар прислали в дар.
С ним пять платков и кофе растворимый.
Не кофе, а нектар. А портсигар
эпохи культа личности. Разгар
репрессий. Раритет неоспоримый.
Теперь я не печалюсь ни о ком,
и женщин, и друзей своих прощаю:
бразильский кофе выпит с кипятком,
единственным оставшимся платком
«фартовый» портсигар свой начищаю.
Конечно, в зоне человек – никто,
и нравы здесь грубей и резче,
и ненавистней люди, но зато
возлюбленнее вещи.
С этапа попадая в лагерь свой,
доволен я и шконкой угловой,
и полотенцем, тёплым и пушистым...
Убог уют усталого раба!
Но, как бы ни скребла меня судьба,
я и в аду останусь гедонистом.
Все мы знаем известные строки Ахматовой о том, что стихи растут из сора. Но есть вещи ещё более мусорные, чем этот безобидный сор. Об этом очень точно сказал Давид Самойлов, поправив Ахматову:
Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
а из горькой отравы,
а из горькой и жгучей,
которая корчит и травит.
И погубит. И только травинку
для строчки оставит.
Но эта травинка порой взламывает асфальт, чтобы пробиться к сердцу читателя. Дух дышит, где хочет.
И снова (как и в оны дни
Нерона или Малатесты)
система гнета и грызни,
ярма и ярости за место
под солнцем... Так уж искони...
Я знаю: было б не грешно
уйти из этой жизни сучьей,
но пик отчаянья давно
преодолен судьбой ползучей,
и дно навек мне суждено.
С тех пор, как стадности устав
велит признать свои ошибки,
как вольно лгут мои уста,
как веет с вежливой улыбки
виляньем песьего хвоста.
***
Бывает встанешь поутру –
и все так мерзко и погано:
и сон минувший – не к добру,
и день мирской – не по карману,
и мир дневной – не по нутру.
А если загадаешь впредь –
от вещей жути стынет кровь вся:
и лучше б в детстве умереть,
а лучше б не родиться вовсе –
не знать, не думать, не иметь.
О вечный вопль: о времена,
о нравы! Истина всё та же:
строптивость жить обречена
под стражей и всегда на страже,
сидеть на дне и пить до дна.
Горькие строки. Но какие точные и афористичные:
Потому что мира муки
всё равно согнут в итоге:
меньшинство – наложит руки,
большинство – протянет ноги.
Хотелось верить, что этого не случится. В России, как известно, поэту надо жить долго, чего, как правило, не бывает. Ханьжов не стал исключением.
Пришло – взяло за воротник,
и мозг отчаяньем сдавило,
и за какой-то краткий миг
всю жизнь мою переменило.
Что раньше пело и рвалось,
и в пене крови шелестело,
теперь остыло, и насквозь
тоскою пронизало тело.
Где чувство сладостное – жить?
Душа мечтающая, где ж ты?
Все ближе смерть, и рвется нить –
монисто дней моей надежды.
Внезапный немощный недуг
в разгаре жизненного лета, –
как будто постучали вдруг
условным стуком с того света.
Каждый зэк считает месяцы и дни до освобождения. Поразительна единица измерения их у Ханьжова:
Не верится, что срок идет к концу,
что, годы здесь отбыв, я пережил
четыре поколенья местных кошек.
Отсидев семь лет, поэт вышел из тюрьмы весной 2000-го, а умер 26 декабря 2002 года в возрасте 55 лет, не прожив и двух лет на свободе.
Утром проснусь чуть живой –
вспомню, что должен я жить,
облик иметь деловой,
день имитировать прыть, –
ос-то-чер-те-ла игра
муки напрасные длить,
каждые сутки с утра
злость распалять, чтобы жить.
Но – доведу ритуал,
дорастираю плечо,
всю эту рвань одеял
сброшу и встану еще...
Встал... но опять с головой
под одеяло в кровать...
Боже, пошли мне конвой,
чтоб о к о н ч а т е л ь н о встать!
В последний раз (и, собственно, в первый) я его видела на вечере поэзии в «Камелоте» летом 2002 года. Он читал еле слышно, бесцветным голосом, и весь был, казалось, такой лёгкий, ветхий, бесплотный, такой весь – «неотсюда», что при первом взгляде на него мучительно думалось: не жилец. По тому преувеличенному вниманию и старательной заботе, которыми Ханьжова окружали в тот вечер, было видно, что так думалось не только мне.
Я подошла к нему после его выступления, говорила какие-то слова, в которых вдруг почувствовала органичную необходимость, рассказала, как два года назад читала о нем лекцию в Областной библиотеке. Он безучастно слушал, вежливо наклонив набок голову, что-то односложно отвечал. Я так и не поняла, было ли ему приятно сказанное или оставило равнодушным. Через несколько месяцев его не стало. А в 2004 году вышел его второй – посмертный сборник «Пора возвращения» – наиболее полное собрание сочинений поэта.
Сижу среди избы на табуретке.
В руках судьбы мы все марионетки.
Врубаюсь в ритм привычного вертепа.
Вся жизнь моя трагична и нелепа.
Но чувствую: уже который год
умелый кукловод меня ведёт.
Господь, мой крик благослови!
Как отдирают с кровью струпья,
так я кричу – настолько глуп я,
что вымок в собственной крови.
То крик отвергнутой любви!
Пусть, завиваясь с ветром в клубья,
несется к ней он – на! лови
для утоленья самолюбья!
Возьми его! Как знак отличья
в петлицу вдень и знай, что будет
он так же кровянеть и впредь,
что суждено в наш век практичный
мне в безголосье блудных буден
родиться с криком, с криком умереть.
Душа блуждает. Она чутка к проявлению зла и дисгармонии в мире. Она ищет, как нас спасти. И, попадая в самые жуткие низины, всё-таки возносится к несказанным высотам.
Малыш, смеющийся взахлёб,
и хлеб, что в заводи намок,
и волосы, налипшие на лоб,
и водоросли между пальцев ног.
Я это лето так в душе берёг,
что в две зимы средь псов и недотёп
прожил-отбыл и не разбился об
тебя, полудурдом-полуострог.
И связанный, и брошенный в подвал,
затравленный и битый столь,
я был свободен и необорим…
И сны мои качал и согревал –
просёлочной дороги вдоль –
цветущих одуванчиков Гольфстрим.
Свидетельство о публикации №125010606207