Аониды 12

Жужжало. Жмякало. Точильным колесом
Шугало вопросительные знаки.
Вылизывало тщательно бальзам
С утратившей терпение бумаги.
Из буковок, нелепо налитЫх,
Лепило заголовки фельетонов.
Стирало раскалённые следы
Явившего себя Армагеддона.

Это – так. Без особого умысла. А у самого Кржижановского, если в Жменьку...

[У самых морских выплесков стояла избушка: ветром подперта, облаком прикрыта. В избушке за мутным окном жил-был старик, продававший вопросительные знаки.
Согнувшись над жужжащим станком, разложив вокруг себя щипцы, щипчики, зажимы, наждак, шершавые напильники, от зари до сумерек мастерил старик -- один за другим – хитрогнутые вопрошающие знаки: выгнет, наострит знаку кончик, поставит снизу точку, потрет о наждачную бумагу, покроет чернью и швырк в ящик: готов знак. В любую книгу бери. За знаки платили: был спрос. Товар шел – на всякие там запросы – вопросы – проблемы. Так что старик еле поспевал: шуршали напильники, жужжало точильное колесо, – новые и новые глянцевитые, черненькие, искусно закрюченные, точкастые, аккуратно пригнанные и заостренные вопрошающие значки, обернувшись сто раз в худых и длинных пальцах старика, с тонким звоном падали в короб.
Старик одним-один. Даже мухи и те не зудят в избушке. И когда отшумит станок, отшелестит наждак, в избушке – тишь. Но однажды в сумерки, когда море не шумело, еле шевеля омертвевшими зыбинами, сквозь тишину – чуть-чут-ный, вполслыха, шорох. Наклонил старик ухо к шороху – откуда? Из сердца. Делать нечего: взял старик острое сверло и ввертел в грудь и в шорох под третье ребро слева; сунул два длинных пальца в дыру и осторожно – осторожно – дерг, и назад: глядь – а в пальцах червь. Положил на доску станка, отодвинул напильнички и щипчики.
Червь ничего: поднял беловатую с кроваво-красными мутными глазками головку кверху и ползет по доске назад, к сердцу. Старик: э, нет. Протер очки – и осторожно пальцем ползуна.
Так и стали жить-поживать вдвоем: червь и старик.]
(«Старик и море»)

Вообще-то Хемингуэй своего Старика (с Морем) написал гораздо позже – в 1952-м. Да и марлин (у Эрнеста) – совсем не сердешный червячишко.
Но, по-любому, следы С. К. обнаруживаются то в одном месте, то в другом.
Вот и я, только что отвлекался на «собирание» своих обильных околошахматных опусов, чтобы отослать их Мишке (сыну наших друзей в Минск, у которых мы чуток, на днях, погостили), а и у Кржижановского тема шахмат, оказывается, не проходная.

[Барон, будто новая стена надвинулась на него, пятится к двери, опрокинув любезно подставленный стул, и по ступенькам: квадрат дома меж четырех стен. «А вдруг и эти тоже?». Скорее под низкие ворота: опять квадрат меж четырех нависших стен; ворота ниже и уже – и снова квадрат меж еще ближе сдвинувшихся стен. «Проклятая шахматница», – шепчет испуганный Мюнхгаузен и тотчас же видит: посреди квадрата – на огромной круглой ноге, вздыбив черную лакированную гриву, шахматный конь. Не мига не медля, Мюнхгаузен впрыгивает коню на его крутую шею; конь прянул деревянными ушами, и, ловя коленями скользкий лак, Мюнхгаузен чувствует: шахматная одноножка, пригнувшись, прыгает – вперед, еще вперед и вбок, опять вперед, вперед и вбок; земля то проваливается вниз, то, размахнувшись шпилями и кровлями, ударяет о круглую пятку коня; но пятка – Мюнхгаузен это хорошо помнит – подклеена мягким сукном – бешеная скачка продолжается: мелькают – сначала площади, потом квадраты полей и клетки городов – еще и еще – вперед, вперед, вбок и вперед; круглая пятка бьет то о траву, то о камень, то о черную землю. Затем ветер, свистящий в ушах, затихает, прыжки коня короче и медленнее – под ними ровное снежное поле; от его сугробов веет холодом; конь, оскалив черную пасть, делает еще прыжок и прыжок и останавливается среди леденящей равнины – подклеенная сукном нога примерзла к снегу. Как быть? Мюнхгаузен пробует понукать: «Кg8-f6; f6-d5, черт, d5-b6», – кричит он, припоминая зигзаг «защиты Алехина». Тщетно! Конь отходил свое: деревянная кляча отходит. Мюнхгаузен плачет от гнева и досады, но слезы примерзли к ресницам, от холода нельзя устоять и секунды – и, растирая ладонями уши, он шагает – вперед, вперед и вбок, и снова вперед, еще вперед и вбок, разыскивая хоть единое пятнышко на белоснежной скатерти, аккуратно, без морщинки, застилающей огромный круглый, лишь горизонтом отороченный, стол.]

Из этого о месте шахмат в жизни писателя, а тем более – об уровне его игры, судить трудно. Мабыть – просто отдавал дань тогдашней моде на них (в СССР). Однако, уже частота, с которой он к ним (в своих фантазмах) обращался, заслуживает внимания.

[О, как смешны мне казались все эти ученые макушки, унификаторы и постигатели: они искали (по-гречески), «единое во многом», и не находили, а я умел найти многое в одном; они закрывали двери, притискивая их к порогам сознаний, – я распахивал их створами в ничто, которое и есть все; я вышел из борьбы за существование, которая имеет смысл лишь в тесном и скудном мире, где не хватает бытия на всех, чтобы войти в борьбу за несуществование: я создал недосозданные миры, зажигал и тушил солнца, разрывал старые орбиты и вчерчивал в вселенную новые пути; я не открывал новых стран, о нет, я изобретал их; в сложной игре фантазмами против фактов, которая ведется на шахматнице, расквадратенной линиями меридианов и долгот, я особенно любил тот означенный у шахматистов двуточием миг, когда, дождавшись своего хода, снимаешь фантазмом факт, становясь не-существующим на место существующего. И всегда и неизменно фантазмы выигрывали – всегда и неизменно, пока я не наткнулся на страну, о которой нельзя солгать.
Да-да, на равнинный квадрат меж черных и белых вод, заселенный такой неисчислимостью смыслов, примиривший в себе столько непримиримостей, разомкнувшийся в такие дали, которых не передлинить никаким далее, выдвинувший такие факты, что фантазмам остается лишь – вспять. Да, Страна, о которой нельзя солгать! Мог ли я думать, что этот гигантский красный ферзь, прорвав линию моих пешек, опрокинет всю игру: помню, как он стоял под ударами чуть ли не всех моих фигур; с победно бьющимся сердцем я наискось ферзя пешкой – и напрочь; но не успела улыбка до моих губ, как я увидел, что пешка моя, непонятным образом, вспучившись и разалившись, превратилась в только что сброшенного красного ферзя. Такое бывает лишь в снах: втягиваемый кошмаром, я схватился за встопыренную гриву своего коня и, проделав зигзаг, снова сшиб алого ферзя с доски; я слышал – он грохотал, падая гигантскими зубцами оземь, и из пустого места опять он, подымающий над меридианной сетью кровавые зубцы; я рокировался и по прями турой; снова грохот рухнувшего и снова превращение; в бешенстве я ударил по проклятой клетке косым ходом леуфера: опять! И я увидел: мои клетки пустуют, король брошен под шах, а неистребимый красный ферзь есть, где был, на вскрытом раззвездье линий. Теперь настал миг, когда мне нечем ходить: все мои фантазмы проиграны. Но я и не подумаю сдаваться: в той игре и в тех масштабах, в каких мы ее ведем, если не с чего, так с себя. Я уже пробовал когда-то, взяв себя за темя, выдернуться из кочкастого болота. Что ж, ход самим собой: проигранному игроку больше ничего не остается, и я не слишком цепляюсь пятками за землю. Но мой цейтнот истекает. Пора. Оставьте меня, друг. Если вы подлинно мне друг.]

Одним Мюнхгаузеном всё это «шахматенье» отнюдь не ограничилось, продолжившись в «Странствующем «странно»», и др. («Проигранный игрок», «Моя партия с королём великанов»...). Как и в письмах Бовшек – например:

«Читаю – правда, с перебоями – Ленина, Плеханова, Каутского, Бернштейна et cet., стараясь решить мучающее меня «или – или», и не знаю, право, кто я: шахматист, слишком задумавшийся над очередным ходом, или партач, уже проигравший игру. Впрочем, м<ожет> б<ыть>, все, даже победители, умеют лишь проигрывать время на выигрыш своей игры» (14 июля 1925 г.).

А в «Проигранном игроке» кроме шахмат и вовсе ничего, на первый взгляд, не было. От начала до конца.

[По сообщению «Daily Telegraf», мистер Эдуард Пемброк скончался в зале Гастингского шахматного клуба тринадцатого октября 19... года, в пять часов вечера, во время четвертого сеанса игры Международного шахматного турнира. В одном из некрологов, помещенном, если не ошибаюсь, в «Эдинбургском Обозрении», мистер Пемброк характеризуется как «энергичный общественный деятель, перед которым некогда развернулась было многообещающая политическая карьера, оставленная им, однако, ради шахмат». Покойный, заканчивает «Обозрение», «променял широкую арену политической борьбы на квадрат шахматной доски – ушел от поступков к ходам» (курсив мой).
Смерть наступила мгновенно. Покойному было пятьдесят три года. Врачи затруднились определить причину смерти.
Однако для тех, кто близко знал мистера Эдуарда Пемброка, дело объясняется чрезвычайно просто: смерть Пемброка была его последним, правда, несколько неожиданным ходом в партии, кстати, начатой не в четыре тридцать вечера 19... года, как сообщает шахматный бюллетень, а несколько раньше... Впрочем, игра покойного, как это уже отмечалось в специальных органах, всегда отличалась некоторым своеобразием и уклоном в парадокс.
История мистера Пемброка – в знаках доски – рассказывается так:
1. е2-е4, е7-е5,
2. Kgl-f3, Kb8-c6,
3. d2-d4, e5:d4,
4.?..
В символах же меньшей емкости, то есть в так называемых словах, она звучит иначе…]

И что мне теперь с этим делать?! Мало «жужжания», так ещё наша «шахматемь» прорезалась!
Из уважения, выдерну что-нибудь из собственного многопудья

«Мельницы или «Die Walkure»»

На пари гоняют в шахматы,
в коих я и сам не прост,
добрый нравом мастер Бахмутов
и совсем недобрый GroS.
Драму жизни вместе с Вагнером
пишет карлик Nibelung.
В белых хлопьях вспышек магния
гибнет меньшая из лун.
На огонь летят валькирии.
Беспокоится Кандид.
И чадит в районе Сирии
Память новых Атлантид.
(7.05.2018)
PS:
Кандид… Ну, допустим из братьев Стругацких («Улитка на склоне»)
Вагнер… Ну, это тот… Хотя, возможно, и кто-то другой. Хотя бы – «в районе Сирии».
Меньшая из лун… В «ведических сказах» одна такая (вроде бы, Фатта) взяла и рванула. По чьей-то прихоти.

А ведь заслуживает! Моё. Это.
Надо же было столько накаркать ещё в мае 2018-го! За несколько лет до... Думаю, читающий сам разглядит.

«В отскок»

И мы Испанскую ломали не раз за этих и за тех.
Какая россыпь вариантов! И сколько пищи для ума.
За белых, в «классике», на пятом «дэ четыре».
За чёрных, в острую, с профанами МаршАлл.
А с теми, кто покрепче…в лоб
– Открытый!

В разменном… Если подфартит –
Алапина гамбит.
С шестым «аш пять» на тычку под фигуру.
А в общем… мы, пожалуй, не о них. Метафора. Хотя…
Кругом метаморфозы. С Танатосом якшается Морфей.
В прицеле ангела застыла Хиросима.
О, нет!
Японию оставим для других. У нас Мадрид. А может и МерИда.
Простите, МЕрида. Где Максимус как будто бы рождён.
На гибель Коммоду. Мы вольны править историю в романах.
Но…

Как сладко в злое зеркало швырнуть не бомбу –
Трость!
Не пряча голову в корыто фианкетто.
(3.06.2020)

Да, уж...
Однако – о «жужжании»

[Он закончил с видом модного лектора, ожидающего аплодисментов. Но теоретизирование действует на меня, как сонные капли. Шестой, помолчав минуту, снова завертел шарманку: разность скоростей, измена, не поспевающая за изменением, изменение, отстающее от измены... Глаза мои слиплись, и я провалился в сон. Даже и здесь меня преследовали кружащие рои каких-то химических значков и алгебраических символов: с тонким и злым жужжанием они совершали свой брачный полет.]
(«В зрачке»)

[Я даже оглянулся: у меня было нелепое, но ясное ощущение, будто тема там, позади, на рельсах, перерезанная надвое колесами.
Город быстро надвигался навстречу шагам. Жужжали и ухали автомобили, вертелись спицы, цокали подковы и по улице – вдоль, вкось и поперек – шли люди. Спутник с беспокойством заглянул мне в лицо: не только глаза, даже встопорщившаяся обтерханная борода его имела извиняющийся и искательный вид (казалось, он просил прощения за неосторожно причиненную грусть). И, почти выпрашивая улыбку, он сказал:
– У меня есть знакомый, из бывших философов, так тот при встрече всегда: «Вот жизнь – и миросозерцнуть некогда».]
(«Книжная закладка»)

[Профессор Лекр все опасливее и опасливее разглядывал скрежещую ободами и жужжащую растревоженным людским роем улицу. Люди сменялись, но ничего не сменялось в людях; стиснутые скулы, бодающие воздух лбы и протаранивающие путь локти непрерывно одни вослед другим. Сначала брови знаменитого физиолога были разведены удивлением, затем они сжались, затиснув бьющуюся в них мысль. Лекр, задержав шаг, раскрыл записную книжку, подыскивая точные слова. Но чей-то локоть ткнул его колючим ударом в ребра, он шатнулся в сторону и, ударившись спиной о столб, выронил листки. Но даже боль не могла заставить Лекра перестать улыбаться: мысль, туго связанная с ассоциативными нитями, была брошена на самое дно мозга.]
(«Жёлтый уголь»)

[Молодой человек в течение этой одной минуты успел превратиться в человека не столь молодого.
Но дальше.
В центральных канцеляриях промышленных концернов, в фешенебельных помещениях на Улице Посольств, в секретариатах министерств, запрятанное за опущенными шёлковыми шторами, за двойными зажимами солидных дубовых дверей слышалось тихое, злое и в то же время испуганное шмелиное жужжание голосов. От дипломатических пактов и договоров, писанных на упругой веленевой бумаге, остались только унылые восковые или сургучные диски печатей, скрепляющие – увы – внезапно вторгшуюся пустоту.
На фабриках мнений, на биржах идей разрасталась паника: покорные буквы, послушные тексты, груженные якобы – смыслами, рухнули в небытие, оставляя пустые линейки, холодный снежный фирн альпийских полей, на которых не взрасти самой никлой травине.
Бумага восстала, перечеркнула своё терпение. Надо её опять вогнать в стальные зажимы машин, расстрелять ударами свинцовых букв. Но как? Буквы бежали, предали великое дело культуры. Осталось – и то в немногих типографиях – несколько сотен знаков препинаний. Главным образом многоточия, вопросительные и восклицательные знаки.]
(«Бумага теряет терпение»)

Ежели я позволю себе прокомментировать только это, боюсь, что погрязну куда больше, чем в Алексее Толстом (который – Константинович).
Потому-поэтому откашляюсь здесь лишь жмякнутым мною вначале этой частушки незамысловатым восьмистишием.
И это – только о «жужжании». По касательной. В отскок.

30.12.2024


Рецензии