Рильке - Цветаева. Письма
Валь-Мон, Глион сюр Территэ (Во)
Швейцария (временный адрес), 3 мая 1926
Дорогая поэтесса, сейчас я получил бесконечно потрясшее меня письмо от Бориса Пастернака, переполненное радостью и самыми бурными излияниями чувств. Волнение и благодарность - все то, что всколыхнуло во мне его послание, - должны идти от меня (так понял я из его строк) сначала к Вам, а затем, через Ваше посредничество, дальше - к нему!
Две книги (последнее, что я опубликовал), которые отправятся вслед за этим письмом, предназначены для Вас, Ваша собственность. За ними, если только у меня остались экземпляры, последуют еще две: их надо будет переслать Борису Пастернаку; надеюсь цензура их пропустит. Я так потрясен силой и глубиной его слов, обращенных ко мне, что сегодня не могу больше ничего сказать: прилагаемое же письмо отправьте Вашему другу в Москву. Как приветствие. Что рассказать Вам? Вы знаете, что уже более 26 лет (с того времени, как я был в Москве) я причисляю отца Бориса, Леонида Осиповича Пастернака, к своим верным друзьям.
Этой зимой (в самом ее начале) после долгого-долгого перерыва я получил от него письмо из Берлина и ответил ему, глубоко радуясь, что мы снова нашли друг друга. Но уже до известия от Леонида Осиповича я знал, что его сын стал значительным и сильным поэтом: в прошлом году, когда я был в Париже, друзья показали мне несколько его произведений, которые я читал взволнованно и растроганно (ведь я еще читаю по-русски, хотя и не без известного напряжения и труда; но письма все же легко!).
Во время моего прошлогоднего почти восьмимесячного пребывания в Париже я возобновил знакомство со своими русскими друзьями, которых не видел двадцать пять лет. Но почему - спрашиваю я себя - почему не довелось мне встретиться с Вами, Марина Ивановна Цветаева. Теперь, после письма Бориса Пастернака, я верю, что эта встреча принесла бы нам обоим глубочайшую сокровенную радость. Удастся ли нам когда-либо это исправить?!
Райнер Мария Рильке
P. S. Французский мне так же близок, как и немецкий; упоминаю это на тот случай, если французский, наряду с Вашим родным языком, для Вас более удобен.
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви, 9 мая 1926
Райнер Мария Рильке! Смею ли я так назвать Вас? Ведь Вы - воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя - стихотворение. Райнер Мария - это звучит по-церковному - по-детски - по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, - оно - из прошлого или будущего - издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся - всегда лишь следствие.) Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, поистину не ведал, что творил.
Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» - степень), Вы - явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы - воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы - то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой - Вас. Речь идет не о человеке-Рильке (человек - то, на что мы осуждены!), - а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке - Рильке из послезавтра. Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя - во всю даль и ширь.
Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас - означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт - тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь. Вы - неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться. Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же - их изначальные слова (ценности). Если, например, Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте», о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» - всего лишь стершийся восклицательный знак.) По-русски я все это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки.
Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не - вознесло, не - привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым старинное благородство. «Май» через «i» - в этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который (возможно) когда-нибудь еще будет прекрасен, - а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных. Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция - это страна со своими собственными - и вечными - законами!) уехала я - через Берлин - в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения». И я полюбила Прагу - с первого дня - потому что Вы там учились. В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?
На случай, если Вы там были:
Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас - больше всего на свете. Совсем просто. И - потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, - от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд - на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе!
А если бы и могли - это был бы взгляд, предназначенный для постороннего - ведь Вы не знали меня! - то есть: все равно холодный.) И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас - как чисто-человеческое (божественное) явление.
В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас - наше Я, европейцы считают «русским». (То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, - очень далекими или очень дикими.) Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис и мы навестим Вас, где бы Вы ни находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших.
Он не так молод - 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже - материнский сын. Мужчина по материнской линии - потому так богат (двойное наследство). Он - первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти. Я жду Ваших книг, как грозы, которая - хочу или нет - разразится.
Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему - хочу или нет). Не хотеть!
Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и ------и ----
---- и ------ Потому что ты - сила. Самое редкое.
Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот. В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это - самое яркое воспоминание. Голубые губы - у негров они не красные - и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро - уже потом.
Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд - как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!). Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, - мне нужно позволение. Ибо душа моя хорошо воспитана. Но писать тебе я буду - хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари» и прочее). О многом. Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не…
Я читала твое письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали. Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе - ревностна). Вот мои книги - можешь не читать - положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово - до меня их не было. (На свете - не на столе!)
10 мая 1926
Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг - рука моя уже была на дверной ручке - постучал почтальон - прямо мне в руку. Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, - принять Ваши книги.
Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня - а оно должно лететь. Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая - два-три года - она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?» В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух - Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз. Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина - не так ли?) Я здесь ради имени.
Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное. Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) - чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка - но в сущности, прежняя - ибо горы рифмуются с ночами - ты ведь узнаешь ее?
Марина Цветаева
Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же - заказным и - отданное на волю всех богов. Россия для меня все еще - какой-то потусторонний мир.
РИЛЬКЕ - ЦВЕТАЕВОЙ
Валь-Мон, Глион сюр Территэ (Во)
Швейцария, 10 мая 1926
Марина Цветаева, Неужели Вы только что были здесь? Или: где был я? Ведь десятое мая еще не кончилось, и странно, Марина, Марина, что над заключительными строками Вашего письма (вырвавшись из времени, совершив рывок в то неподвластное времени мгновение, когда я читал Вас) Вы написали именно это число!
Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницу)... но в тот же день, десятого, сегодня, вечное Сегодня духа, я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобою вместе, обрушился на меня потопом твоего сердца. Что сказать тебе? Ты протянула мне поочередно свои ладони и вновь сложила их вместе, ты погрузила их в мое сердце, Марина, словно в русло ручья: и теперь, пока ты держишь их там, его встревоженные струи стремятся к тебе... Не отстраняйся от них!
Что сказать: все мои слова (будто они уже присутствовали в твоем письме, как бы до выхода на сцену), все мои слова разом рвутся к тебе, и ни одно не желает пропустить другое вперед. Не потому ли так спешат из театра люди, что вид занавеса после обилия прошедшей перед их глазами жизни невыносим для них? Так и мне, прочитавшему твое письмо, невыносимо видеть его вновь в конверте (еще раз, еще!).
Но и в занавесе можно найти утешение. Взгляни: возле твоего прекрасного имени, возле этого замечательного Сен Жюль-сюр-Ви (survie!) кто-то вывел большую красивую голубую семерку (вот так: 7). Семь - мое благословенное число. Я открыл атлас (география для меня не наука, а отношения, которыми я спешу воспользоваться), и вот ты уже отмечена, Марина, на моей внутренней карте: где-то между Москвой и Толедо я создал пространство для натиска твоего океана.
Но в действительности ты видишь перед собой Иль д'Йё с повернутым к тебе Пуэнт де Корбо... И Ариадна (интересно, сколько ей сейчас лет, какого она роста?) глядит в ту же сторону и... «дети» - почему - ты говоришь «дети», во множественном числе?
А ведь в 1903 году, когда я уже общался с Роденом, ты сама была еще маленькой девочкой, которую на днях я буду искать в Лозанне. (Ах, скорее произойдет встреча с негритянкой, раз ее можно завлечь фиалками: я увидел ее, будто написанную Рене Обержонуа... А тебя как увидеть?)
Чувствуешь ли, поэтесса, как сильно завладела ты мной, ты и твой океан, так прекрасно читавший с тобою вместе; я пишу как ты, и подобно тебе спускаюсь из фразы на несколько ступенек вниз, в полумрак скобок, где так давят своды и длится благоуханье роз, что цвели когда-то. Марина: я уже так вжился в твое письмо!
И поразительно, что брошенные, как кости, твои слова падают - после того как цифра уже названа - еще на ступеньку ниже и показывают другое, уточняющее число, окончательное (и часто большее)! Милая, не ты ли - сила природы, то, что стоит за пятой стихией, возбуждая и нагнетая ее?..
И опять я почувствовал, будто сама природа твоим голосом произнесла мне «да», словно некий напоенный согласьем сад, посреди которого фонтан и что еще? - солнечные часы. О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоих цветущих слов!
Но речь, утверждаешь ты, идет не о человеке-Рильке: я и сам с ним теперь в разладе, с его телом, с которым в прежнее время я мог всегда достичь столь глубокой взаимности, что часто не знал, кому даются легче стихи: ему, мне, нам обоим?
(Подошвы ног, испытывающие блаженство, сколько раз, блаженство от ходьбы по земле, поверх всего, блаженство узнавать мир впервые, пред-знание, по-знание не путем знания!) А теперь - разлад, двойное облаченье, душа одета иначе, тело укутано, все иначе!
Уже с декабря я здесь, в этом санатории, но с осторожностью допускаю врача в отношения между собой и собой - единственные, что не терпят посредника, который утвердил бы разрыв между ними, переводчика, который разложил бы это на два языка. (Терпение - долгое, истерзанное, вновь обретаемое...)
Мое местожительство, Мюзо (в нем я спас себя от сумятицы и хаоса послевоенных лет), в четырех часах езды отсюда: моя (позволь повторить тебя слово в слово) «моя героическая французская родина». Посмотри на нее. Почти Испания, Прованс, долина Роны. Austere et melodieux; холм, образующий одно восхитительное целое с древней башней, которая принадлежит ему ровно столько, сколько тому, кто наделил судьбой эти камни...
Райнер Мария
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви, 12 мая 1926
Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками. Топография души - вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга - это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе. Священник - преграда между мной и Богом (богами).
Ты же - друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь. Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими).
Но - разница - ты любимец отца, не сына, ты - Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество - выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и - немыслим для любви! Не Давид, нет. Давид - вся застенчивость своей силы. Ты же - вся отвага и дерзость твоей силы. Мир был еще слишком юн.
Все должно было произойти - чтобы пришел ты. Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (все-божественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить все-человеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово - героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).
Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь - да! А раз нет, - лучше запинаться и спотыкаться. Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я переделала бы: молния ведь быстрее взгляда!
А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я - не немец), мне все понятно - затем - ночь: пустота - затем: Боже, как ясно! - и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) - все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния - ночь - молния) - вот что со мной творится, когда я читаю тебя.
Так должно быть с тобою, когда ты пишешь - себя. «Рильке легко понять» - с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но...). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п.
Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин - свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно: непостижимо.
Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» - страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками: «Из этого («Поэт о критике» - заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Ц. до сих пор безутешна по смерти Орфея и тому подобные нелепости...» Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней».
Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным (+ l836). И как с Орфеем (+)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т. е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно - ежемгновенно-длящаяся. Пушкин, Блок и - чтобы назвать всех разом - ОРФЕЙ - никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем - вечно».
Поэтому - никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми». (Приблизительно, по-русски было лучше). Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и - вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и - овцы? Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Ц., и т. д. и т. п., как они всё же считают.
Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, - как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!
Твой «Орфей». Первая строчка:
И дерево себя перерастало...
Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, - потому такое высокое. Из тех, о которых Бог - к счастью - не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их - семь!). (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон.
Неделя - по-древнерусски - седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 - русское число! О, еще много: Семь бед - один ответ, много.)
Песня - это бытие (кто не поет, еще не есть, еще будет!).
Но тяжелы и моря и горы... (словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости... и - почти улыбаясь его неразумию:
...Но эти веянья... но эти дали...
Эта строчка - чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь. (Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)
... Нам незачем искать
других имен. Когда раздастся пенье,
раз навсегда мы будем знать - Орфей,
(именно это - Орфея поющего и умирающего в каждом поэте - я имела ввиду на предыдущей странице).
Откуда он? Из нашего ли мира?
И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой, я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.
Эта гордость из земли
(конь, выросший из земли). Райнер! Следом посылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты св. Георгия, который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник - оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.
Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет, лучше помета!) - легкое ласковое слово: к собаке. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в самую его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк, и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке
Марине можно все простить, когда она произносит: «собака!» (Собака - от восторга и нежности и нетерпения - завывая - с тремя а-а-а. То были не породистые собаки, - уличные!).
Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть – ведь может и укусить, от одного умиления! - и целуешь. Много раз подряд.
Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон - так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло «Liaisons dangeureuses», которая у нас в России - не могу понять почему, нравственнейшая книга! - была запрещена наравне с мемуарами Казановы (которого страстно люблю!).
Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же не драмы, по-моему): «Приключение» (Генриетта, помнишь? самое прекрасное из его приключений, которое вовсе не приключение, - единственное, которое не приключение) и «Феникс» - конец Казановы. Герцог, 75 лет, одинокий, бедный, старомодный, осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет - 13 лет.
Это ты должен прочесть, это легко понять (я имею в виду язык). И - не удивляйся - это написано моей германской, не французской душой. Касаемся друг друга. Чем? Крылами... Райнер, Райнер, ты сказал мне это, не зная меня, как слепой (зрячий!) - наугад. (Лучшие стрелки - слепые!) Завтра - Вознесение Христово. Вознесение. Как хорошо! Небо при этом выглядит совсем как мой океан - с волнами. И Христос - возносится. Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться.
Марина
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви, Вознесение Христово, 13 мая 1926
...перед ним
не кичиться тебе проникновенностью чувства...
Поэтому: чисто-человечески и очень скромно: Рильке-человек. Написав, запнулась. Люблю поэта, не человека. (Теперь ты, прочитав, запнулся.) Это звучит эстетски, т. е. бездушно, неодухотворенно (эстеты - те, у кого нет души, а только пять (часто меньше) острых чувств). Смею ли я выбирать? Когда я люблю, я не могу и не хочу выбирать (пошлое и ограниченное право!). Ты - уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узнаю) тебя, я не смею выбирать, ибо не имею к тебе никакого отношения (не знаю твоего товара!).
Нет, Райнер, я не коллекционер, и человека Рильке, который еще больше поэта (как ни поверни - итог один: больше!), - ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта. Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих.
Я имела в виду лишь множество человеческих связей! Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте - чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ - чтобы затем не стало больно: первое имя, первое число, с которыми сталкиваешься и которые отталкивают тебя. (Берегись - отказа!)
Милый, я очень послушна. Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, - я все пойму и стерплю. Пишу тебе в дюнах, в тонкой траве дюн. Мой сын (год и три месяца, Георгий - в честь нашей белой армии. А Борис считает себя социалистом! Неужели ты тоже?) - итак мой сын сел на меня верхом (почти на голову!) и отнимает у меня карандаш (пишу прямо в тетради).
Он так красив, что все старые женщины (какие наряды! жаль, что тебя здесь нет!) восклицают в один голос: «Mais c'est un petit Roi de Rome!». Бонапартистская Вандея - не странно ли? О короле они уже забыли, но слово «император» еще можно услышать. Наши хозяева (рыбак и его жена, сказочная пара, вместе им - 150 лет!) еще хорошо помнят последнюю империю. Дети во множественном числе?
Милый, не могла сдержать улыбки. Дети - понятие растяжимое (двое или семь?). Двое, милый, двенадцатилетняя девочка и годовалый сын. Два маленьких великана из детской Валгаллы. Дети великолепные, редкостные. Высокая ли Ариадна? О, даже выше меня (я не маленькая) и вдвое толще (я ничего не вешу). Вот моя фотография - из паспорта - я светлей и моложе.
Потом пришлю лучшую и сделанную совсем недавно, в Париже. Фотографировал меня Шумов, который снимал и работы твоего великого друга. - Он мне много рассказывал о нем. - Я не решилась спросить, нет ли у него твоей фотографии. - Заказать ее для себя не посмела бы. (Ты уже понял, что я прошу тебя - напрямик и совсем без всякой робости - о твоей фотографии.)
...Лазурь и робость детских лет...
Это я еще помню. Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? (Ведь прежде разницы не было? Я не слишком образована - обрывочно). Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда - «Цари»? Ведь это чудо: ты - Россия - я.
- Сколько вопросов!
Твоя земная участь волнует меня еще глубже, чем иные твои пути. Потому что я знаю, как это тяжко - все. Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзо? Красота! Высоко и достойно и серьезно. Есть ли у тебя семья? Дети! (Думаю, нет). Долго ли еще пробудешь в санатории? Есть ли у тебя там друзья? Бульвар де Гранси, 3 (кажется, недалеко от Уши) - там ты найдешь меня.
У меня короткие волосы (как сейчас, в жизни никогда не носила длинных), и я похожа на мальчика, с четками на шее. Сегодня ночью читала твои Дуинезские элегии. Днем мне не удается ни читать, ни писать, я занята хозяйством до поздней ночи, ведь у меня всего две руки.
Мой муж - всю молодость был добровольцем, ему скоро 31 (мне будет 31 в сентябре), очень болезненный, а кроме того мужчина не может делать женскую работу, это ужасно выглядит (на женский взгляд) - сейчас он еще в Париже, скоро приедет.
В юнкерском училище его в шутку называли «астральный юнкер». Он красив: страдальческой красотой. Дочь похожа на него, но счастливая, а сын скорей на меня, оба - светлые, светлоглазые, моя раскраска. Что тебе сказать о твоей книге? Высшая степень. Моя постель стала облаком.
Милый, я уже все знаю - от меня к тебе - но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне.
Марина.
РИЛЬКЕ - ЦВЕТАЕВОЙ
Валь-Мон, Глион сюр Территэ (Во)
Швейцария, 17 мая 1926
«Марина, спасибо за мир!»...
Как случилось, Марина, что твоя дочь могла сказать тебе это, и притом в трудные годы?! Кто в дни моего детства, какой ребенок, по крайней мере, в Австрии, Чехии, произнес бы, ощутив в себе неудержимость отзвука, такие слова?.. Возможно, это могла б сказать моя дочь, если б острей воспринимала слово и его возможности; однако то недолгое время, когда однажды я действительно был вместе с ней, лежит, собственно, еще в до-словесности: от появления ее на свет и до того, как ей исполнился год.
Ибо дом мой и семейный очаг, возникшие отчасти вопреки моей воле, уже тогда распались, и, не расторгая брака, который длился менее двух лет, я вернулся к естественной для меня одинокой жизни; начался Париж: это было в 1902-м. Теперь моя дочь давно уже замужем и живет в Саксонии, в каком-то неизвестном мне имении, а моей внучке Кристине, которую я могу представить себе лишь по разным маленьким фотографиям, минуло в ноябре два года, да и третий год ее жизни во многом уже позади...
Все это, впрочем, совсем иная область, чем та, где стоит Мюзо, в котором с 1921 года (когда удивительнейшее стечение обстоятельств, нет, просто чудо, помогло мне найти его и удержать за собой) я живу одиноко (не считая редких дружеских визитов), так же одиноко, как я жил всегда, и даже более: в постоянном и подчас жутком нарастании того, что называется одиночеством, в уединении, достигающем крайней и последней степени (ибо раньше, в Париже, Риме, Венеции, где я жил подолгу один, не чувствуя своего одиночества, - в Испании, Тунисе, Алжире, Египте... в пронзительном Провансе... везде было какое-то соучастие, чувство сообщности и приобщенности): однако Мюзо, решительней, чем другие места, оставил мне лишь возможность свершения, прыжка в пустоту, отвесно, вознесения всей земли во мне...
Да и что сказать тебе, милая, ведь ты держишь в руках «Элегии», держишь их в своих руках, возле своего сердца, что участливо бьется от близости к ним...
Эти стихи были начаты в не менее великом одиночестве, данном мне на Адриатике (1912), в старом (во время войны разрушенном) замке Дуино (возле Триеста), затем, в Испании и Париже, отрывочно приходили отдельные строки, и уже в 1914-м в Париже все могло б успешно срастись воедино, когда б не великий перелом мира, заставивший меня оцепенеть и застыть. Годы.
И когда в 1919-м мне удалось, наконец, укрыться в Швейцарии - земле, где еще преобладали естественность и ненасилие... я уже не знал, сумел ли я спасти хоть что-нибудь из той долгой зимы бытия... я понял это лишь в 1921-м, в первый год моего одинокого пребывания в Мюзо, когда в замедленной по разным причинам природе моего сознания началось неслыханно быстрое прорастание сперва «Орфея» (каждая часть - в три дня!), а затем «Элегий», и за несколько недель стихи достигли полноты созревания, неудержимо, почти разрушая меня страстностью своего извержения, и все же - податливо, с такою чуткостью, что каждая (ты подумай!) из ранее возникших строк смогла занять собою то пространство, в котором она была естественной ступенью и голосом среди других голосов.
И прежнее, слегка уже состарившись в местах разрыва, так плотно прилегло к тому, что жглось, и разгораясь сызнова от бесконечной близости и соседства, зажило так, что не осталось ни одного шва! Восторг и победа, Марина, не имеющие себе равных! Но чтобы этого добиться, мне необходим был тот избыток одиночества во всей своей убийственности.
Однако, оттого ли, что, стремясь за пределы достигнутого, я пытался продлить невозможные условия чрезмерной отрешенности (не из упрямства, не из желания отвоевать у благодати еще что-то вдобавок, а лишь потому, что впустить к себе «другого», жить им и ради него значило бы мгновенно (или сразу вслед за мгновением) возложить на себя задачи и заботы, которых мне следовало остерегаться в ту пору, когда я совершил уже все, до и свыше предела, слишком много, чтобы так просто перейти затем к новому занятию), оттого ли (ибо сама работа, наша великая захватывающая работа отнюдь не мстительна и, даже выхватывая нас из самих себя, она отпускает не измученных и опустошенных, а вознагражденных сверх меры), оттого ли, что механически и слишком долго я терпел такое же необычное затворничество в героической долине, под солнечно-яростным небом виноградной страны, - впервые в жизни, и как-то каверзно, мое одиночество обернулось против меня, уязвляя физически и делая мое пребывание наедине с собой подозрительным и опасным, и все более тревожным из-за телесного недомогания, заглушившего теперь то, чем была обычно изначальнейшая для меня тишина.
Поэтому сейчас я здесь, в Валь-Мон, в третий раз (я приезжал сюда на более короткий срок в 1924 и 1925), отсюда мое долгое пребывание в Париже (с января до середины августа 1925), где, казалось, в любом явленьи был поистине противоток и противовес той жизни, к которой располагает Мюзо; отсюда и моя нерешительность, что мешает мне вновь вернуться в мою надежную башню и уединиться в ней со всеми опасностями, заложенными и развившимися во мне...
Что находят врачи? Заболевание нерва, который называется «Grand Sympathique», того большого прекрасного нервного ствола, на котором если уж не цветы, то (наверно) ослепительнейшие плоды нашего бытия... недуг, скорее, субъективного свойства, трудно определимый путем анализов и исследований (по крайней мере, пока), нарушение естественного состояния, при котором тело себя не чувствует и так непроизвольно возникает созвучность (в нас самих) нашей материальной оболочке; разноголосицу в теле, которая делает меня тем более беспомощным, что уже с давних пор, когда в моей жизни произошел некий переворот, совпавший с моим пребыванием в России (1899 и 1900), я привык жить без врача, в такой абсолютной гармонии с моим телом, что часто мог бы назвать его детищем своей души.
О каким оно было легким и ловким, способным на высочайшую духовность, как часто не ощущалось вовсе, сохраняя тяжесть из одного лишь приличия и оставаясь видимым лишь для того, чтобы не спугнуть невидимое! Безраздельно мое: друг и воистину мой носитель; хранитель моего сердца; оно умело разделить мои радости, не умаляя каждой и открывая в ней новые для меня свойства; ее даря мне прямо в средостении моих чувств. Услужливое мое создание, готовое к тому, чтобы я им пользовался; но как созданное до меня, оно перевешивало меня всей надежностью и красотой происхождения.
Гениальное, воспитанное веками, великолепное в невинной радости своего НЕ-Я, трогательное в своем желании сохранять верность «Я» во всех своих изменениях и колебаниях. Наивное и мудрое. Чем только я не обязан ему! В силу своей существенности оно укрепило меня способностью наслаждаться плодами, ветром, ходьбой по траве.
Благодаря ему я сроднился с непроницаемостью, в которую не могу проникнуть, и с потоком, оттекающим от меня. И еще: я узнал, что такое звезды, ибо оно было тяжестью. Поэтому разлад с ним - несчастье, и к тому же слишком внезапное, чтобы с этим смириться. И врач не может понять, почему эти помехи - их ведь можно терпеть, хотя они разом отзываются во всех точках тела - так всерьез, так мучительно угнетают меня...
Марина, милая, все это - о себе, прости! Но прости меня и в обратном случае: если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда тебе захочется «лететь».
Твой немецкий. Нет, «спотыкаться» не приходится, но иногда в нем чувствуется затрудненность, словно кто-то, сбегая по каменной лестнице, ступени которой неодинаковы по высоте, не может, по ней спускаясь, рассчитать, когда нога его завершит спуск: сейчас или позже, несколькими ступеньками ниже, чем ему казалось, внезапно. Какой ты обладаешь силой, поэтесса, что и в этом языке способна достигать своей цели, быть точной и оставаться собой. Твоя поступь, напоминающая о ступенях, твой голос, Ты.
Твоя легкость, твоя спокойная, твоя щедрая тяжесть. Знаешь ли, что я переоценил свои силы? А ведь еще десять лет назад я почти без словаря читал Гончарова и все еще довольно свободно читаю русские письма, и часто какое-нибудь из них видится мне в таком свете, при котором все языки - один язык (а этот, твой, русский, и без того очень близок ко всеобщему!) - не потому ли я и переоценил свои силы?..
Марина, мне трудны твои книги, несмотря на то, что ты помогаешь мне в самых сложных местах, - я слишком долго ничего не читал систематически, лишь отдельные вещи, например (в Париже), несколько стихотворений Бориса в какой-то антологии. О, если бы я мог читать тебя так же, как ты читаешь меня!
И все же две книжечки сопровождают меня от окна к постели, и я предпочитаю их тем, которые читаются просто. Послать тебе мою фотографию из паспорта мне помешало не тщеславие, а на самом деле сознание того, насколько случаен этот моментальный снимок. Но я положил его рядом с твоим: привыкни к этому сперва на фотографии, ладно?
Райнер
В ближайшее время мне придется съездить на один день в Мюзо, там я найду для тебя несколько маленьких и относительно удачных фотографий, сделанных в позапрошлом году. Я избегаю позировать фотографам и художникам. Шумов не снимал меня.
- Пришли мне скорее свою, другую! -
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви, 3 июня 1926
Многое, почти все, остается в тетради. Тебе - лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку: «Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято.
Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, - отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права. Эта встреча для меня - удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же». Фраза из твоего письма: «...если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда...»
Прочла и сразу: эта фраза - просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же - мне кажется, что я знаю точно. До жизни человек - всё и всегда, живя жизнь, он - кое-что и теперь. (Есть, имеет - безразлично!)
Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда - беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда - терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час - лишь ступень - к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще - хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж - возле тебя. Быть может, просто - к тебе. Без письма уже стало - без тебя. Дальше - пуще. Без письма - без тебя, с письмом - без тебя, с тобой - без тебя. В тебя! Не быть. - Умереть!
Такова я. Такова любовь - во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
В великой низости любви - у меня есть такая строчка. (La grande bassesse de l'amour или - еще лучше - la bassesse supreme de l'amour). Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть - когда-нибудь - с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) - но когда - как... Не будем спешить! И - чтобы ты не счел меня низкой - не из-за терзания я молчала - из-за уродливости этого терзания! Теперь - прошло. Теперь я пишу тебе.
Марина
РИЛЬКЕ - ЦВЕТАЕВОЙ
Замок Мюзо Сьер (Валэ), Швейцария,
8 июня 1926 (вечером)
Итак, мое незначительное слово, которое ты воздвигла перед собой, Марина, отбросило эту огромную тень, и в ней ты почему-то от меня отстранилась. Я не мог понять, почему, но теперь - понял. За той моей фразой стояла вовсе не - как ты рассказала Борису... перегруженность, ах, свобода, Марина, свобода и легкость и лишь (ты сама сознаешь это) непредвиденность оклика. Лишь полная неготовность к нему.
И с недавнего времени, по-видимому, из-за физического недомогания, - боязнь, что кто-нибудь, дорогое мне существо, будет ждать от меня успехов или усилий, а я не справлюсь, не оправдаю ожиданий. Мне все еще удается одолевать без разбега то, что всего труднее, но внезапная необходимость написать письмо (даже внутренняя, даже счастливая необходимость) страшит меня как самая отвесная преграда: неодолимо.
Должно ли всё быть таким, каким оно тебе видится? Пожалуй. Это предвзятое в нас: сокрушаться о нем или ликовать? Я написал тебе сегодня длинное стихотворение, сидя на теплой (но к сожалению еще не совсем прогревшейся) стене, среди виноградников, и привораживая ящериц его звучанием. Видишь, я вернулся.
Однако в моей старинной башне предстоит еще потрудиться каменщикам и другим мастерам. Здесь нигде нет покоя, и сыро и холодно в этом виноградном краю, что обычно был неизменно солнечным. Теперь, когда пришло нам время «не хотеть», мы заслуживаем отзывчивости. Вот мои маленькие фотографии. Пришлешь ли мне «несмотря ни на что», свою - другую? Я не хотел бы отказываться от этой радости.
Райнер
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль, 14 июня 1926
Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я - плохая. Борис - хороший. И потому что плохая, я молчала - лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего». Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чем.
Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла еще? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог. Я - многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает.
Когда я с сыном, тот (та?), нет - то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой - т. д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только - вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я - лжива (то есть замкнута, и лжива - когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой - такая и есть. Не могу делиться.
А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба - все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу - всем, кроме себя самой.
Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут, - я солган». Солгана, Райнер, не лжива! Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!). А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают.
То, что между, обвиняет меня. Ложь - то, что между, - не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) - это ложь. Когда я об этом молчу, это правда. Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Мое дело.
Не забудь еще, что я замужем, у меня дети и т. д. Отказаться? Ах, не так уж все это серьезно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что еще могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.
Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет - однажды - внезапно - возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала. «Радуйся же, скоро всему конец!» - говорит моя душа моим губам. И обнять дерево или человека для меня одно и то же. Быть. Это одна сторона. Теперь - другая.
Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно - для него. Потому я и послала письма. Твои милые фотографии. Знаешь, как ты выглядишь на той, что больше? Словно ты поджидал кого-то - и вдруг тебя окликнули. А другая, поменьше, - прощанье.
Отъезжающий, который еще раз, должно быть наспех - лошади уже ждут - оглядывает свой сад, как исписанный лист, прежде чем расстаться. Не отрываясь - освобождаясь. Тот, кто бережно выпускает из рук - целый пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
У тебя прозрачные глаза, лазурно-прозрачные - как у Ариадны, а морщинка (вертикальная!) меж бровей - у тебя от меня. Она была у меня уже в детстве - я всегда хмурила брови, раздумывая или злясь. (Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)
Твоя Элегия. Райнер, всю жизнь я раздаривала себя в стихах - всем. В том числе и поэтам. Но я всегда давала слишком много, я заглушала возможный ответ, отпугивала его. Весь отзвук был уже предвосхищен мной. Вот почему поэты никогда не писали мне стихов - никаких (плохие и есть никакие, еще хуже, чем никакие!) - и я всегда посмеивалась: они предоставляют это тому, кто будет через сто лет. И вот, твои стихи, Райнер, стихи Рильке, поэта, стихи - поэзии.
И моя, Райнер, - немота. Все наоборот. Все правильно. О, я люблю тебя, иначе я не могу этого назвать - первое попавшееся и все же самое первое и самое лучшее слово. Райнер, вчера вечером я вышла из дома, чтобы снять белье, ибо надвигался дождь. И приняла в свои объятья весь ветер, - нет! весь Север. И это был ты. (Завтра это будет Юг!) Я не взяла его домой, он остался на пороге. Он не вошел в дом, но едва я заснула, он умчал меня с собой на море.
- Подаем только знаки друг другу -
И о любящих, о их включенности и исключенности («Из сердцевины Вечного...»).
И долгий неслышимый путь под луной.
И все ж это называется только так: я люблю тебя.
Марина.
Любимый! Я хочу подарить тебе слово, может быть, ты его не знаешь. «Боль - истинное слово, боль - доброе слово, боль - милосердное слово».
(Св. Кунигунда, XIII век).
Фотографии у меня еще нет, как только получу, пришлю тебе. Напиши мне о Мюзо - ушли ли каменщики? И пришло ли солнце? У нас - ни одного солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце, прибить его к небу, которое над тобой. Да, Райнер! Если бы я написала о тебе что-нибудь, это называлось бы: Поверх горы. Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внимание на ее взгляд.
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви, 6 июля 1926
Дорогой Райнер, у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, - я же всегда считала, что это неверно. (Гете никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)
Поэзия - уже перевод, с родного языка на чужой - будь то французский или немецкий - неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.
Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть - всем. Иными словами: ты - поэт, ибо не француз. Национальность - это от- и заключенность.
Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец - там! И - хороший русский! Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, - оттого ты и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее.
Французский: часы без отзвука, немецкий - более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем - вновь и вновь, бесконечно. Французский - уже создан. Немецкий - возникает, французский - существует. Язык неблагодарный для поэтов - потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.
Немецкий - бесконечное обещание (тоже - дар!), но французский - дар окончательный. Платен пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть - себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе. Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка - усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэтов ждут de l'inedit. Поэтому скорее - большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупей, чем на самом деле, «обижусь», «буду обманута в лучших чувствах» и т. д., но ведь ты напишешь мне (для своего успокоения! и потому что ты добрый!). Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, - почти невозможно!
Марина
На обороте твоего конверта:
Отправитель: Muzot sur Sierre (Valais), Suisse
Мюзо - автор стихов твоей книги. Поэтому он посылает ее, не упоминая о тебе - тебя.
РИЛЬКЕ - ЦВЕТАЕВОЙ
Врем. адрес: отель Гоф-Рагац
Рагац (Швейцария), 28 июля 1926
Ты удивительная, Марина, и в первом твоем письме, и в каждом последующем, меня удивляет твое безошибочное умение искать и находить, неистощимость твоих путей к тому, что ты хочешь сказать, и твоя неизменная правота. Ты всегда права, Марина, (не редкий ли случай для женщины?) - права в самом обычном, самом безмятежном смысле. Это правообладание бесцельно и, должно быть, безначально.
Но ты права своей чистой непритязательностью и полнотой целого, откуда ты черпаешь, и в этом - твое беспрерывное право на бесконечность. Каждый раз, когда я пишу тебе, я хочу писать как ты, высказать себя по-твоему, при помощи твоих невозмутимых и все же таких волнующих средств. Как отражение звезды твоя речь, Марина, когда оно появляется на поверхности воды и, искаженное, встревоженное водою, жизнью воды, струями ее ночи, ускользает и возникает снова, но уже на большей глубине, как бы сроднившись с этим зеркальным миром, и так после каждого исчезновения: все глубже в волнах! (Ты - большая звезда!).
Помнишь ли, как молодой Тихо Браге - тогда он еще не занимался астрономией, а учился в Лейпцигском университете - приехал на каникулы домой, в имение своего дяди... и там обнаружилось, что он (несмотря на Лейпциг и занятия юриспруденцией!) уже так хорошо знал небо, так выучил его наизусть (pense: il savait le ciel par c;ur), что один лишь взгляд его скорее равнодушных, чем пытливых глаз подарил ему новую звезду в созвездии Лиры: его первое открытие в звездном мире.
И не эта ли самая, или я ошибаюсь, звезда Альфа в созвездии Лиры, visible de toute la Provence et des terres mediterraneennes, предназначена теперь носить имя Мистраля? Впрочем, не достаточно ль было б доверить нам это время, чтобы сделать вновь возможным такое: поэт, вознесенный к звездам! Tu diras a ta fille un jour, en t'arretant a Maillane: voici «Mistral», comme il est beau ce soir!. Наконец-то, «слава»! - превыше табличек с названием улицы.
Но тебя, Марина, я нашел в моем небе не свободным взглядом: Борис навел мне на тебя телескоп...; в глазах, устремленных ввысь, сначала неслись пространства, а затем, внезапно, в поле зрения возникла ты, чистая и сильная, в фокусе лучей твоего первого письма. Последнее из твоих писем лежит у меня уже с 9 июля: как часто мне хотелось написать!
Но жизнь до странности отяжелела во мне, и часто я не могу ее сдвинуть с места; сила тяжести, кажется, создает новое отношение к ней, - я с детства не знал такой неподвижности души; но тогда мир был прочен и давил на того, кто подобно оторванному крылу - перышко за перышком - истекал в пустоту; теперь же тяжестью стал я сам, мир вокруг точно сон, а лето какое-то совсем рассеянное, словно нет ему дела до самого себя.
Ты видишь, я вновь покинул Мюзо, чтобы здесь, в Рагаце, повидать моих самых старинных и единственных друзей, к которым еще с Австрии сохраняю привязанность... (Как долго еще? Ведь они значительно старше меня годами...); с ними приехала, неожиданно, их русская приятельница, русский человек, можешь себе представить, как это меня взволновало! Теперь их здесь уже нет, я же немного задержался ради прекрасных светло-аквамариновых целебных источников. Как ты?
Райнер.
«Car mon pis et mon mieux
Sont les plus deserts lieux»:
твой подарок; я переписал это в свою записную книжку.
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви, 2 августа 1926
Райнер, твое письмо я получила в день своих именин - 17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя - первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты - Райнер.
Итак, в день моих именин я получила лучший подарок - твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты - то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя. Если мы кому-нибудь приснимся вместе - значит, мы встретимся.
Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер, («Райнер» - лейтмотив письма) - не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою - засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто - спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку - на твое правое - и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И - его целовать.
Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью,
«Ибо лучшее и худшее во мне -
Места, что всего пустынней».
что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще - это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то-есть счастья?!) - итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй... незаинтересованно, слишком... благосклонно.
И - слишком доверчиво! Доверчивы - чужие (дикари), не ведающие никаких законов и обычаев. Но местные доверять не могут. К любви все это не относится, любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу, этого я подделать не могу. И - великое сострадание, неведомо откуда, безмерная доброта и - ложь.
Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна - детская игра, я - недостаточно серьезна.
Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь - чтоб ее полюбить - возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого - изумление: именины!).
Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна!), она знает, что величие - это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти.
И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески - маленький эпизод. Бедный Данте! - Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае - будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души? Да если б кто и захотел - невозможно: идти на вечную муку из любви к душе - уже значит быть ангелом. Нас обманно лишили целого ада! (...trop pure - provoque un vent de dedain).
Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть - рабство плоти). «Я люблю тебя и хочу спать с тобою» - так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus deserts lieux.
Всё то, что никогда не спит, желало б выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)
Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers.
Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые - не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию. Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя - целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, - это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты - будешь!
Ну не чудесно ли? У тебя - нет родины! Le grand poete tscheco-slovaque - так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты - словак? Смеюсь!
Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки - Россия. Не поезд - вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь - этой ночью я буду спать с тобой. В темноте - разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно.
(Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, - не о постели). Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель - корабль, мы отправляемся в путешествие.
...И вот он исчез вдали.
Кораблик без парусов,
В просторах, где звездный край,
Устав от морских штормов.
Однажды приплыл он в рай.
О праве и правоте. «Природа тоже неестественна» (Гете), видимо, это ты и имел в виду! (Природа: право). Les deserts lieux я получила в подарок от Бориса и дарю их тебе.
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль, 14 августа 1926
Дорогой друг, получил ли ты мое последнее письмо? Спрашиваю, потому что бросила его в отходящий поезд. Почтовый ящик выглядел весьма зловеще: пыль в три пальца и огромный тюремный замок. Я это заметила уже бросив письмо, рука слишком поторопилась - письмо, наверное, там и останется - до Второго пришествия.
Примерно дней десять назад. Содержание? Письмо и есть - содержание, стало быть, его не имеет, и все же, не вдаваясь в подробности: нечто о том, чтобы спать вместе, тебе и мне (et le lit-table evanouie). Постель, чтобы угадывать вещи, видеть чудеса, стол - чтобы) их делать, их воплощать. Постель: спина; стол: локоть.
Человек сам есть постель и стол и, значит, иметь их не должен. (То письмо звучало совсем иначе, и поезд, который его... несет и хоронит - свистел и выл иначе, чем пассажирский. Если я его услышу, я сразу пойму, там ли еще мое письмо.)
Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы - хватит! Двух заграниц не бывает.
Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я - за границей! Есмь и не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он - ей. Спать с ней и писать мне - да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) - почерком породненные, словно сестры... Ему братом - да, ей сестрой - нет.
Такова я, Райнер, любое сношение с человеком - остров, и всегда затонувший - целиком, без остатка. В другом человеке мне принадлежит лоб и немного груди. От сердца отступаюсь легко, от груди - не отступлюсь. Мне нужен звучащий свод. Сердце звучит глухо. Райнер, напиши мне открытку, всего два слова: письмо, что было в поезде, получил или - не получил. Тогда я напишу тебе большое письмо.
Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь - надолго. Захочешь - недолго.
Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости - ты тоже нуждаешься.) Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость - могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?).
Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.
Марина
Прошлое еще впереди...
РИЛЬКЕ - ЦВЕТАЕВОЙ
Отель Гоф-Рагац, Рагац (кантон Сен Галь),
Швейцария, 19 августа 1926
Тот поезд, Марина (с твоим предыдущим письмом), поезд, которому позднее ты отказала в доверии, домчался до меня в полном изнеможении; зловещий почтовый ящик был стар, как бывают стары верблюды и крокодилы, с юности защищенные старостью: надежнейшее свойство. - Да, да и еще раз да, Марина, всему, что ты хочешь и что ты есть; и вместе они слагаются в большое ДА, сказанное самой жизни...: но в нем заключены также и все десять тысяч непредсказуемых Нет.
Если я менее уверен в том, что нам дано соединиться друг с другом, стать словно два слоя, два нежно прилегающих пласта, две половинки одного гнезда (хотел бы я вспомнить, как будет гнездо по-русски (забыл!), гнездо для сна, где обитает большая птица, хищная птица Духа (не жмуриться!)... если я менее (чем ты) уверен... (быть может, из-за той необычной и неотступной тяжести, которую я испытываю и часто, мне кажется, уже не в силах преодолеть, так что я жду теперь не самих вещей, когда они ко мне просятся, а какой-то особенной и верной помощи от них, соизмеримой поддержки?)... то все-таки я не меньше (напротив: еще сильнее) нуждаюсь в том, чтобы однажды высвободить себя именно так из глубины глубин и бездоннейшего колодца. Но до этого - промежуток, страх долгих дней с их повторяемостью, страх (внезапно) перед случайностями, которые ничего не знают об этом и не способны знать.
...Не откладывай до зимы!... ...«Можешь не отвечать...» - заключила ты. Да, пожалуй, я мог бы не отвечать: ибо как знать, Марина, не ответил ли я еще до того, как ты спросила? Уже тогда, в Валь-Мон, я искал его на картах: cette petite ville en Savoie..., теперь это сказала ты!
Сдвинь вне времени, сделай явным, словно все уже было: подумал я, читая тебя. Но на полях своего письма, справа, ты сама написала: «Прошлое еще впереди»... (Магическая строчка, но в каком тревожном контексте!)
Итак, забудь, милая, начисто, кто что спрашивал и отвечал, возьми это (чем бы оно ни обернулось) под защиту и власть той радости, которую ты несешь, в которой я нуждаюсь и которую я, наверно, тоже несу, когда ты первая делаешь шаг навстречу (он уже сделан).
Молчание Бориса беспокоит и огорчает меня; значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе?
И хотя я вполне понимаю, что ты имеешь в виду, говоря о двух «заграницах» (исключающих друг друга), я все же считаю, что ты строга и почти жестока к нему (и строга ко мне, желая, чтобы никогда и нигде у меня не было иной России, кроме тебя!) Протестую против любой исключенности (она коренится в любви, но деревенеет вырастая...): принимаешь ли меня и таким, еще и таким?
Райнер
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Сен Жиль, 22 августа 1926
Райнер, отвечай только «да» на все, что я хочу, - поверь, ничего страшного не будет. Когда я говорю тебе, Райнер, что я - твоя Россия, я говорю тебе лишь (еще раз), что люблю тебя. Любовь живет исключениями, обособлениями, отстранениями. Она живет в словах и умирает в поступках. Стремиться быть твоей Россией в действительности - для этого я слишком умна! Оборот речи. Оборот любви.
Райнер, я называюсь иначе: я - все, что ты есть, все твое бытие (быть означает: тобой живут. Etre vecu. Chose vecue. Страдательный залог). Веришь ли, что я верю в Савойю? Верю, как и ты, словно в царство небесное. Когда-нибудь... (Как? Когда?). Что я видела в жизни? Вся моя молодость (с 1917-го года) - черная работа. Москва? Прага? Париж? Сен Жиль? Везде - одно. Плита, метла, деньги (их отсутствие).
Вечная нехватка времени. Ни одна женщина из твоих подруг и знакомых не живет так, не могла бы так жить. Не мести, не чистить - вот мое царство небесное. Слишком скромно? Да. Ибо слишком скверно мое царство земное. Райнер, я написала по-немецки: чистить - чистилище (прекрасное слово), чистить здесь, чистилище там, чистить, пока не сметут в чистилище и т. д. Так я пишу, Райнер, - от слова к вещи, слово создавая за словом. Так, думаю, пишешь и ты.
Итак, любимый, не бойся и всегда только «да» на каждое мое дай, мой - так утешают нищих, невинно и без последствии. Чаще всего моя протянутая рука падает в пустоту, а подаянье - в песок. Чего я от тебя хочу?
Того же, чего от всей поэзии и от каждой стихотворной строчки: истины любого данного мгновения. Выше этого истины нет. Никогда не деревенея - всегда обращаясь в золу. Хочу лишь слова - оно для меня - уже вещь. Поступков? Последствий?
Я знаю тебя, Райнер, как себя самое. Чем дальше от меня - тем глубже в меня. Я живу не в себе самой - вне самой себя. Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня. Савойя. (Размышленье): Поезд. Билет. Гостиница. (Слава Богу, визы не надо!). И... легкая брезгливость. Нечто уготованное, завоеванное... вымоленное.
Ты должен упасть с неба. Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. - «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число. И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай.
Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их - в эмиграции - всего два). Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость! Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) - и тогда я приеду.
В Сен Жиле я пробуду до 1-15 октября, затем - Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября - Париж. Ранее ноября нам не увидеться. Кстати - можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется). Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь... разъять их. Я все равно буду любить тебя - ни больше, ни меньше. Я радуюсь тебе так, словно ты - целая и всецело новая страна.
О Борисе. Нет, права была я. Его ответ - ответ освобожденного Атласа. (Ведь он держал на себе небо с небожителями! И, избавившись от своей ноши, он, думаю, еще и вздохнул!) Теперь он свободен от меня. Он слишком добр, слишком жалостлив, слишком терпелив. Удар должна была нанести я. (Рвать, т. е. убивать никто не хочет!).
Он знал уже о двух заграницах. Я только высказала, назвала, расколдовала. Теперь все хорошо, государства разделены: я - в потаеннейшей глубине, за пределами всех границ - вне досягания. Nest - по-русски - гнездо (в единственном числе - рифм не имеет). Множественное число: гнезда (с мягким е, ё, почти о - в произношении), рифма: звезды. Как долго ты пробудешь в Рагаце и как себя чувствуешь? Что ты написал в последнее время?
Да, огромная просьба. Подари мне греческую (по-немецки) мифологию - без философии; простую и подробную: мифы. В детстве, кажется, у меня была книга Штолля 17. Скоро выйдет мой Тезей (1-я часть: Тезей и Ариадна, драматическая поэма). Сейчас начинаю Федру (все задумано как трилогия: Ариадна - Федра - Елена), и мне нужна мифология.
Лейтмотив - гнев Афродиты 18. - Как жаль, что ты не можешь меня читать! Я перед тобою - глухонемая (собственно, не глухая - немая!). Подари мне мифы Штолля, только с надписью, чтоб я никогда не расставалась с ними. Подаришь? Обнимаю Тебя.
М.
Сен Галь - Сен Жиль...
ЦВЕТАЕВА - РИЛЬКЕ
Бельвю (Сена и Уаза) под Парижем, Бульвар Вер 31,
7 ноября 1926
Дорогой Райнер!
Здесь я живу.
Ты меня еще любишь?
Марина.
***
Это - первый и непосредственный отклик Цветаевой на смерть Рильке.
Это - своеобразный реквием, "плач" по Рильке.
С Новым годом — светом — краем — кровом!
Первое письмо тебе на новом
— Недоразумение, что злачном —
(Злачном — жвачном) месте зычном, месте звучном
Как Эолова пустая башня.
Первое письмо тебе с вчерашней,
На которой без тебя изноюсь,
Родины, теперь уже — с одной из
Звезд... Закон отхода и отбоя,
По которому любимая — любою
И небывшею — из небывалой.
Рассказать как про твою узнала?
Не землетрясенье, не лавина.
Человек вошел — любой — (любимый —
Ты). — Прискорбнейшее из событий.
— В Новостях и Днях. — Статью дадите?
— Где? — В горах. (Окно в еловых ветках.
Простыня.) Не видите газет ведь?
Так статью? — Нет. — Но... — Прошу избавить.
Вслух: трудна. Внутрь: не христопродавец.
— В санатории. (В раю наемном.)
— День? — Вчера, позавчера, не помню.
В Альказаре будете? — Не буду.
Влух: семья. Внутрь: всё, но не Иуда.
С наступающим! (Рождался завтра!) —
Рассказать, что сделала узнав про...?
Тсс... Оговорилась. По привычке.
Жизнь и смерть давно беру в кавычки,
Как заведомо-пустые сплёты.
Ничего не сделала, но что-то
Сделалось, без тени и без эха
Делающее!
Теперь — как ехал?
Как рвалось и разорвалось как —
Сердце? Как на рысаках орловских,
От орлов, сказал, не отстающих,
Дух захватывало — или пуще?
Слаще? Ни высот тому, ни спусков
На орлах летал заправских русских —
Кто. Связь кровная у нас с тем светом:
На Руси бывал — тот свет на этом
Зрел. Налаженная перебежка!
Жизнь и смерть произношу с усмешкой,
Скрытою — своей ее коснешься!
Жизнь и смерть произношу со сноской,
Звездочкою (ночь, которой чаю:
Вместо мозгового полушарья —
Звездное!)
Не позабыть бы, друг мой,
Следующего: что если буквы
Русские пошли взамен немецких —
То не потому, что нынче, дескать,
Всё сойдет, что мертвый (нищий) всё съест —
Не сморгнет! — а потому, что тот свет,
Наш, — тринадцати, в Новодевичьем
Поняла: не без- а все'-язычен.
Вот и спрашиваю не без грусти:
Уж не спрашиваешь, как по-русски
— Nest?1 Единственная, и все гнезда
Покрывающая рифма: звезды.
Отвекаюсь? Но такой и вещи
Не найдется — от тебя отвлечься.
Каждый помысел, любой, Du Lieber,2
Слог в тебя ведет — о чем бы ни был
Толк (пусть русского родней немецкий
Мне, всех ангельский родней!) — как места
Несть, где нет тебя, нет есть: могила.
Всё как не было и всё как было.
— Неужели обо мне ничуть не? —
Окруженье, Райнер, самочувствье?
Настоятельно, всенепременно —
Первое видение вселенной
(Подразумевается, поэта
В оной) и последнее — планеты,
Раз только тебе и данной — в целом.
Не поэта с прахом, духа с телом,
(Обособить — оскорбить обоих)
А тебя с тобой, тебя с тобою ж,
— Быть Зевесовым не значит лучшим —
Кастора — тебя с тобой — Поллуксом,
Мрамора — тебя с тобою, травкой,
Не разлуку и не встречу — ставку
Очную: и встречу и разлуку
Первую.
На собственную руку
Как глядел (на след — на ней — чернильный)
Со своей столько-то (сколько?) мильной
Бесконечной ибо безначальной
Высоты над уровнем хрустальным
Средиземного — и прочих блюдец.
Все как не было и все как будет
И со мною за концом предместья.
Всё как не было и всё как есть уж
— Что списавшемуся до недельки
Лишней! — и куда ж еще глядеть-то,
Приоблокотясь на обод ложи,
С этого — как не на тот, с того же —
Как не на многострадальный этот.
В Беллевю живу. Из гнезд и веток
Городок. Переглянувшись с гидом:
Беллевю. Острог с прекрасным видом
На Париж — чертог химеры галльской —
На Париж — и на немножко дальше...
Приоблокотясь на алый обод,
Как тебе смешны (кому) «должно быть»,
(Мне ж) должны быть, с высоты без меры,
Наши Беллевю и Бельдеверы!
Перебрасываюсь. Частность. Срочность.
Новый Год в дверях. За что, с кем чокнусь
Через стол? Чем? Вместо пены — ваты
Клок. Зачем? Ну, бьет, — а при чем я тут?
Что мне делать в новогоднем шуме
С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер.
Если ты, такое око — смерклось,
Значит жизнь, не жизнь есть, смерть не смерть есть,
Значит — тмимся, допойму при встрече! —
Нет ни жизни, нет ни смерти, — третье,
Новое. И за него (соломой
Застелив седьмой — двадцать шестому
Отходящему — какое счастье
Тобой кончиться, тобой начаться!)
Через стол, необозримый оком,
Буду чокаться с тобою тихим чоком
Сткла о сткло? Нет — не кабацким ихним:
Я о ты, слиясь дающих рифму:
Третье.
Через стол гляжу на крест твой:
Сколько мест — за'городных, и места
За'городом! и кому же машет
Как не нам — куст? Мест — именно наших
И ничьих других! Весь лист! Вся хвоя!
Мест твоих со мной (твоих с тобою).
(Что с тобою бы и на массовку —
Говорить?) что — мест! а месяцов-то!
А недель! А дождевых предместий
Без людей! А утр! А всего вместе
И не на'чатого соловьями!
Верно плохо вижу, ибо в яме,
Верно, лучше видишь, ибо свыше:
Ничего у нас с тобой не вышло.
До того, так чисто и так просто
Ничего, так по плечу и росту
Нам — что и перечислять не надо.
Ничего, кроме — не жди: из ряду
Выходящего (неправ из такта
Выходящий!) — а в какой бы, как бы
Ряд — вошедшего б?
Припев извечный:
Ничего хоть чем-нибудь на нечто
Что-нибудь — хоть издали бы — тень хоть
Тени! Ничего, что: час тот, день тот,
Дом тот — даже смертнику в колодках
Паматью дарованное: рот тот!
Или слишком разбирались в средствах?
Из всего того один лишь свет тот
Наш был, как мы сами только отсвет
Нас, — взамен всего сего — весь тот свет.
С незастроеннейшей из окраин —
С новым местом, Райнер, светом, Райнер!
С доказуемости мысом крайним —
С новым оком, Райнер, слухом, Райнер.
Всё тебе помехой
Было: страсть и друг.
С новым звуком, Эхо!
С новым эхом, Звук!
Сколько раз на школьном табурете:
Что за горы там? Какие реки?
Хороши ландшафты без туристов?
Не ошиблась, Райнер — рай — гористый,
Грозовой? Не притязаний вдовьих —
Не один ведь рай, над ним другой ведь
Рай? Террасами? Сужу по Татрам —
Рай не может не амфитеатром
Быть. (А занавес над кем-то спущен...)
Не ошиблась, Райнер, Бог — растущий
Баобаб? Не Золотой Людовик —
Не один ведь Бог? Над ним другой ведь
Бог?
Как пишется на новом месте?
Впрочем, есть ты — есть стих: сам и есть ты —
Стих! Как пишется в хорошей жисти
Без стола для локтя, лба для кисти
(Горсти)?
— Весточку, привычным шрифтом!
Райнер, радуешься новым рифмам?
Ибо правильно толкуя слово
Рифма — что' — как не' — целый ряд новых
Рифм — Смерть?
Не'куда: язык изучен.
Целый ряд значений и созвучий
Новых.
— До свиданья! До знакомства!
Свидимся — не знаю, но — споемся!
С мне-самой неведомой землею —
С целым морем, Райнер, целой мною!
Не разъехаться — черкни заране.
С новым звуконачертаньем, Райнер!
В небе — лестница, по ней с Дарами...
С новым рукоположеньем, Райнер!
— Чтоб не за'лили держу ладонью. —
Поверх Роны и поверх Rarogn'a,
Поверх явной и сплошной разлуки
Райнеру — Мариа — Рильке — в руки.
Bellevue, 7 февраля 1927
Переписка Марины Цветаевой и Райнера Марии Рильке длилась недолго: началась она в мае и закончилась в августе 1926 года. Первое письмо пришло Цветаевой неожиданно с двумя подарочными авторскими книгами.
Темы их переписки были неизменны: Россия — «страна-сказка», её язык, литература, искусство. Последним письмом стало письмо Марины Ивановны от 2 августа, в котором она выражала желание быть для Рильке единственной «Россией». Это задело поэта, и на письмо Марины он не ответил.
Десять писем Цветаевой к Рильке были открыты для изучения в 1977 году, а отдельным изданием вышли в 1990 году.
После смерти Рильке (декабрь 1926) Цветаева пишет «Новогоднее» — реквием, прозу (два очерка) «Твоя смерть», также обращённую к Рильке, переводит несколько его писем и снабжает их комментарием.
Свидетельство о публикации №124122504642
Читала раньше, но перечитала с огромным интересом. Многое вспоминала,
думала. Как дико выглядят наши современные критики и литературоведы,
пытающиеся очернить Марину. Неужели им мало документалистики и стихов
М.Цветаевой, чтобы понять, о КАКОЙ ЛЮБВИ идёт речь.
Мне вполне достаточно двух-трёх цитат:
"Точно гору несла в подоле —
Всего тела боль!
Я любовь узнаю по боли
Всего тела вдоль.
Точно поле во мне разъяли
Для любой грозы.
Я любовь узнаю по дали
Всех и вся вблизи."
Не буду приводить другие примеры, Оля. Она говорила о себе, что всегда
разбивалась вдребезги. Неужели так и не поняли, не услышали крик её души
в стихотворении "Что же мне делать, слепцу и пасынку..." -
"с этой безмерностью в мире мер?!"?
Спасибо Вам, дорогая Оля. От всей души благодарю. Всего самого доброго
в наступающем году, но главное - здоровья и мира.
Валентина Щугорева 28.12.2024 18:17 Заявить о нарушении
И с наступившим!
Пусть исполнится всё хорошее.
Миоль 03.01.2025 05:19 Заявить о нарушении