криптопатетический монтаж 2025

- Объясните, пожалуйста, смысл утверждения: "Все мы вышли из гоголевской "Шинели". На этом вопросе пятьдесят лет назад срезался выпускник воронежского филфака, сердечный друг Анастасии Цветаевой, молодой перспективный русский поэт и будущий Поэтарх Валерий Исаянц.

После шинели Петрович пошил переплёт.
Крепче обложки вовек не терпела бумага -
гоголем пишет по праву дрожащая тварь -
только б хватило чернил, тишины и восторга
всем исходящим из здраво осмысленных строк
в неизрекомое, чистое бесчеловечье.
Славься, Петрович, и ныне, и присно. Аминь.
Дай поцелую протезы твои золотые.
Равных тебе в поднебесье искусников нет.
Том - совершенен, ему ни к чему перемены.
Даже когда у читателей кончится свет,
шкура Акакия выдержит пламя геенны.

"Высший путь поэта проходит через предвечную пустыню безумия," - так, будто-бы, наставлял юных сестёр Цветаевых Премудрый Макс. Есть основания подозревать, что последний любимец Анастасии намеренно завалил зачёт на вменяемость в Воронежском областном клиническом псидиспансере.

Довольно мне искукушать судьбу!
В кляйнциммер поместились два комода?
Ну и прекрасно. Ну и бубубу.
Аккомодациозно! Песня? Ода!

Кляйнциммерман плюёт на саморез.
Действительность, прости меня, болвана!
Вселяюсь ныне в тридевять небес.
Мерцает явь у кромки котлована.

Встречающие счастливы вполне.
У них тут каждой юде по юдоли,
а истина не в хлебе и вине,
но в ключевой воде и в димедроле.

Для рафинированного советского мажора, живущего с любящей мамой в кагэбэшной сталинке на площали Ленина, экспедиция в дурдом за диагнозом определённо была подобна сошествию Орфея в аид, по сути, являясь мистерией инициации молодого поэта, его пропиской в мифе о карательной психиатрии и романтическом сопротивлении оной под лирическим предводительством, к примеру, Абрама Терца.

- Мепистопул, поди суда, мы будем делать мокрую дуэлью!
- Сичас иду, лишь тольки я ботинки зашнурую.

Нашему поэту, в качестве высшего пути, был прописан курс санаторно-курортной безднотерапии, иначе, хрен знает, кой чёрт занёс Исаянца в волошинский дом и познакомил с Анастасией Цветаевой.

Как безъязыкий колокольчик
в неугомонной трынь-траве,
суть мандельштамовская Польша
в армянской полу-голове

качает линию предела
без окаянно лишних нот.
По ней с букетом чисто-тела
сама Цветаева идет.

***
В июле - небо. В небе - птицы.
Вдоль горизонтовой тропы
легко секут воронежницы
перворассветные снопы.

Тулят крязанок москворцы,
кольцом уфаисты зависли.
Тронь журальвиные дворцы!
Качнись на здешней хоромысли.

Перисторук и клюволиц,
сердцестремителен, как пуля,
храни, верней семи зениц,
от небыльцов и небылиц
в себе сияние июля,
в июле - небо, в небе - птиц.
***
Волошинский дом славен не только художественным странноприимством и изобретением нудизма. В его стенах так же широко практиковались инновационные подходы к идолопоклонству и суевериям.
Камни голые, как люди,
истирают время в прах.
Неживые тоже любят
море, солнце, Таиах.
Тревожить древних демонов для забавы было модно. Забавляясь таким манером, волошинцы научились не только дразнить  их, но и кормить.

О том, что гений умер благоверно,
я две открытки в термосе нашёл.
Одна –  пустая, гладкая, как шёлк,
другая – с мрачным штемпелем Палермо.

Возможно, я их сам и сочинил,
когда перелетал (заговорённый)
на чайках океан чужих чернил,
а может, Нил, прикинувшись вороной.

Пейзаж напоминал безумный торт:
крем заполярья, шоколад Нью-Йорка,
Эйяфьятлайокудля горка-норка,
Сахары жжёно-сахарная корка,
Италии оливковый ботфорт.

Несвежий торт. Изъеден весь, источен…
он, как на блюде или как на плахе,
плыл никуда на мертвой черепахе.
А кушать мне тогда хотелось очень.

***
Из книги о вкусном и здоровом питании нежити поэты-романтики всех времён и народов рвали страницы с эйфорическим хрустом, не замечая, что каждая даётся всё дороже. И вот уже пущены на ветер все гонорары, рекомендации, репутация, комфорт, красота и заветная горсть неразменных зёрен здравого смысла.

***
К столу спешит прекрасная Изольда.
Прекрасный у Изольды аппетит.

- Мертва! Мертва!
- Кто это говорит?!
- Я говорю, который всё мертвит.
- Сердечный друг. Держи свой медный сольдо.

***
спасибо сердце
достучалось
до двадцать первого...
впусти
нет нет
признайся мне сначала
не то считаю до пяти

что мы умеем
может петь и
плясать умеем может быть
быть может с прошлого столетья
остались навыки любить

ну что стучало
что шалило
что замирало-то
входи...
вошло
и шило стало мылом
и тихо хлюпнуло
в груди

***
вышел некто из тумана
с ним луна полна как дыня
перед строем зеркалами
бесноватых наградили
от иуды до ивана
от киото до хатыни
суки в очередь за нами
жили-были тили-тили

вышел гоголь из канона
актуален и любезен
в нашу мать литературу
ввёл упоротую шлюху
по проспекту как по нотам
от ужасно старых песен
к окончательному туру
у причала наша шлюпка

мы выходим из шинели
никакой из нас акакий
в лобачевском зеркалье
параллельно чувству долга
несвятые посинели
врали так что паки паки
заикались и икали
ныне присно долго-долго

***
глубокий сон пуста мирская глубь
не ощутить ни шёпота ни тени
само собой напоминаешь будь
свидетель животворных средостений
поверь немедля пращурам своим
отметь крестом искомое на карте
и станешь раз в неделю неделим
в сохранности и целости на старте
лети уже загруженной пчелой
не знающий сомнения и страха
держи заветный курс на аналой
с толикой крови и щепотью праха
сложи поклажу в утренний очаг
к субботе претворится в кашу с мёдом
и ровно в полночь прянет свет в очах
и грянет явь по всем громоотводам
воскресницы потянутся сквозь сон
на благодатный дух живого хлеба
воистину согласные во всём
а ты такой таращишься нелепо
кисейный берег море облаков
купальщицы не ведают приличий
то плещутся то канув в молоко
щебечутся на девичьем и птичьем

Абсолютно ясная в миг откровения суть не передаётся от хомо к сапиенсу во всей полноте и ясности как личный опыт. Принцип неопределённости Хайзенберга безупречно работает в любых квантующихся системах, включая социальные и когнитивные. Так элементарной частице смысла свойственны либо импульс, либо координата. Электрические сигналы в натуральных нейросетях, типа человечьих мозгов, строго подчиняются этому принципу. То есть, на вопросы, кто здесь, и, куда тебя несёт, нельзя ответить разом ни наяву, ни во сне.

Я заблудился в степях Норадуза.
Звезды соцветья плетут небесам.
Где же мой путь? И какая обуза –
вечно не знать, где мой путь, где я сам.

Охристой вечности просыпь песчаная –
с чем отдохну я на том берегу?
Небо ли выстелит рану поляною?
Или мне степь – полуночная, пряная –
лоно таит, где родиться смогу?

***
Истина неизменна. Здешние камни учат говорить о ней. Остановившись у любого, здесь ждёшь пророчества.

Кош. Пока я ждал, из глинобитного переулка хваткий ветер вывел за пурпурный подол царственную деву Анахит. Осанка считана с эчмиадзинской Богоматери, размашистый шаг – с ангела Благовещения. Анахит – кассирша кошского гастронома. Я мог бы купить у неё лишь Арарат.

Автомобильный сигнал. Шофёр – сутулый добрый армянин лет пятидесяти. Едем знакомиться с древней столицей Армении Армавиром. Давно едем. Останавливаемся в каждом селении у памятника герою-воину. Я давно понимаю, что мы кружим, что громадный чёрствый пирог плоскогорья, оплот эпического величия, только он может быть Армавиром. Настаиваю: едем туда!

Приехали. Глубина моего изумления соразмерна высоте его величия. Синий кусковой эфир глыбится, окрыляя. И вот мне, никогда ещё не смевшему так высоко быть – Арарат. Смотрю на него сквозь бескрайнюю эфирную линзу. Он – всюду. Я – нигде. Некуда падать?!

Терновник сцепился со ржавой колючей проволокой. Пограничье. Подслеповатый хачкар поймал меня в перекрестье зрачка. Пожалел. Отпустил. Уползаю под Хорвирап переживать ночь в одной из бесчисленных пор Арагаца. Толстые персидские соловьи и тощие греческие немедля заметают слабый след, оставленный в эфире моей ничтожной молитвой.

Буи джуи Мулиён ояд хаме.

Окна выслепило белое.
Время года не пора.
Что сегодня я ни делаю,
словно сделано вчера.

Желтовата жизни жижица.
Стужа просится под неф.
У порога свет не движется,
а стоит, остолбенев.

Невещественная армия
подступила к алтарю.
Тварь дрожащая. Нетварное,
догорев, договорю.

***
Потный лаваш укусил меня в голову. Дикие абрикосы гордо лаяли с колокольни. Подкравшийся внезапно греческий соловей, он же армянин лет 50-ти, танцевал лезгинку на вершине Матенадарана.

Не столь даже банально, сколь неуклюже. Учитывая, что приходилось и переводить армянских авторов, и читать об Армении, хочется вот это, для сравнения, приложить, не всё, пару частей:

Закутав рот, как влажную розу,
Держа в руках осьмигранные соты,
Все утро дней на окраине мира
Ты простояла, глотая слезы.
И отвернулась со стыдом и скорбью
От городов бородатых востока,
И вот лежишь на москательном ложе,
И с тебя снимают посмертную маску.
Я тебя никогда не увижу,
Близорукое армянское небо,
И уже не взгляну, прищурясь,
На дорожный шатер Арарата,
И уже никогда не раскрою
В библиотеке авторов гончарных
Прекрасной земли пустотелую книгу,
По которой учились первые люди.

Творческий путь поэта, по сути, параллелен скитаниям лирического героя в пустыне иллюзий. Чьи это мороки и миражи, обычно показывает время. Кому показывает, становится ясно при встрече с себе подобными. Но в моменте действительного контакта, в точке взаимодействия воображения с миражом сознание резонирует с главной вселенской константой + АЗ ЕСМЬ СУЩИЙ.

Однажды я лишь пребывал в лиши
и от излишка перепись доверил
своих лишений полчищам шишиг,
с которыми по вере сомесмерен.
Я с ними лишь, и более ни с кем,
излишество руки подъять не в силе, —
вернусь из Вавилона и Микен,
не сделав ни единой лишней мили.

Это для бешеной дворняги семь вёрст не крюк, а вдохновенному лирику приличествует кротчайший путь из надира в зенит.

старик надевает такие очки
что зрячим смешно до упаду
валяются бедные как дурачки
читавшие блока в блокаду

снимает очки и кончается смех
становится тихо и поздно
никто как один отвечает за всех
старик поднимается в воздух

и ты с недоверием пучишь виски
гримасу сочувствия скорчив
старик оставляет такие носки
что ... далее стих не разборчив

***
Нас три-четыре. Помешались тени
и прячутся за наши голоса.
На день пути вокруг горят леса
раскидистых реликтовых мгновений.
По мигу в час. Проходит полчаса.
Куда деваться дальше, я не знаю.
Так как-нибудь. Какая-никакая,
а все же вот такие чудеса:
заржавленная певчая коса
по пепелищу бродит, намекая,
что вскоре, не сияя, не звеня,
усталая, запнется об меня.

Потом лежит, прижатое росой,
под ультранемариновою сенью,
распорото до неба по косой,
туманное пустое Воскресенье.
Сто экзерсисов, сорок миражей
я на его потратил описанье
у Мурома, за Тверью, под Рязанью…
Сомкните лики, близится касанье
ведомого с неведомым. Уже.

Да. Это – я, Святая Полутень.
Мне Cам Господь приотворяет воздух,
настоянный на говорящих соснах,
сдвигая шапку неба набекрень.
Я земленею. Человечный лес
остыл и жаждет теплого – людского.
Поэтому отсюда, из-под Пскова,
уйти совсем сейчас – не интерес.
Единственный на тридевять небес,
я остаюсь – ничтожный эпилог,
кость от костей Создателя вселенной –
здесь лишь затем, чтоб первородный слог
приемлем был смолою постепенно
в янтарный многосильный оберег,
спасающий от нас под Вавилоном.

Светает. Пахнет сыростью, паленым.

Довольно. Точка. Выпадает снег.


***
за горизонт в горизонтальном лифте
тащусь на север по боку земли
о господи зачем так молчалив ты
быть или нет по-своему вели
всем этим звёздам фантикам и спичкам
тамбовский волхв никчёмные дары
прими хотя бы душу елекрички
ползущую на встречный елекрик

***
И было в ней сто двадцать килограмм.
Зашла в вагон и стала что-то мямлить.
А мой билет сложился пополам
и съеден был. И я подумал: "Гамлет!" -
но не сказал. Простите, без фамилий.
Счастливый поезд двинулся вперёд.
В Тресвятской Беатриче и Вергилий
покажут мне с перона бутерброд.

***
Земля не пух, но ложе не скрипит,
хотя гранит замшел и перекошен.
Давным-давно никто уже не спит
под сенью лип. Сочтя ворон и кошек,
считаю листья, капли и грибы.
Пропущенный игольным горе-ушком,
я ухожу в отверстие судьбы,
швырнув пиджак на ржавую грядушку.

С миру по строчке - страннику поминки. Кто тут опять посмел завернуться в нашу шинель? Кто за неё потом отвечать будет, Пушкин?! Ничего не ответила тряпка. Долго странники ждали ответа. Не дождались. Воротились к своим баранам. Глядь, перед ними новые ворота, снаружи вот такенные засовы, а изнутри написано "открыто".

Белокрылая пропись-походка
завивается праздничным танцем.
Пишешь Гоголем: вот так погодка.
Уж побыл я себе иностранцем.
Выпадай, непутевая карта!
Чистополье – ни трефа, ни пика.
До Диканьки, как раку до марта,
трижды три петукушкина крика.
Точкозренье – столица Оглядки.
Туч кудель – нитка дыма до вьюшки.
Заклинай клиновые колядки,
уповай уповы побирушки:
коляда-коляда-дали-б-яда-
ой-ли-гулюшки-свечки-овечки…
Соль-Звезда досиялась до взгляда.
С чем же ты очутился у печки?
 
С тем, что ангелам кажется крыльями,
бесам – ребрами, бородам – проседью,
с тем, что Гоголю кажется пылью и
с тем, что Болдину кажется осенью.
 
С откровеньем рождественской хоти
за сокровищем праведной вры –
диканькиец на адовом скоте,
птичка-душка, цыпленочек фри,
вместо манны присыпан укропом,
со звездою в грудной полынье –
я лечу за малиновым гробом
к нестерпимо-лимонной луне.
 
Теньтеньтень-теньтень мала!
Голосят колокола.
 
Возликуй, брат Акакий! Минуту –
и узришь, как провидит В.Ий
сквозь василеостровскую муту
холостой петропавловский кий.
Мимо Росси и Приста Санела,
биллиярая шар-голова!
Нечистополье – исчерна бело
печь начал истопила Нева.
Сводит воду от метеосводки.
Тяжелы у Вакулы мешки.
Вот и ты, Брут! Такие находки
сокращают поэтам стишки.
Ищут Гоголя полы шинели.
Лишь один неприкаяный Нос
чует песню, что с матушкой пели,
но о чем в ней – понять не дорос.

- И всё же, объясните, пожалуйста, смысл утверждения: "Все мы вышли из гоголевской "Шинели".

- Это спорное высказывание французского критика русской литературы обычно трактуется чрезвычайно плоско. Впрочем, о глубинном смысле собственного высказывания автор мог и не подозревать. Шинель пуста. В ней никого нет. Все вышли. Все мы, маленькие, жалкие люди.

Колеблемою тенью по Земле
я прохожу весь в пепле и золе,
и знаю - был я, и я верю - не был,
и беззащитно предо мною небо.

Понимаете, доктор, быть или не быть, это не вопрос выбора, но закон шинели. Гоголевская она, гамлетовская или вообще дягилевская доха - не важно. В ней нет места ничтожеству. Скажите, доктор, а вы? Вы тоже вышли из гоголевской шинели?

ЗЫ:
... криптопатетический монтаж к годовщине Валерия Исаянца в разработке...

замечания и предложения приветствуются


Рецензии