Пушкин и мiр с царями. Ч. 4. Воздаяние. Глава деся

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая. Мера.
Часть четвертая. Воздаяние. Глава десятая



Ещё не гром, ещё не буря,
Но тяжек воздух, мрачен свет…

      Да! Он ещё мог уехать в Михайловское, но нужно было где-то раздобыть разом пять тысяч рублей. На отъезд в деревню уже была согласна и Наталья Николаевна – мы не знаем, из каких соображений она при этом исходила, что больше её тревожило – состояние мужа, или печальное материальное положение семьи, но она дала Пушкину своё принципиальное согласие на переезд семьи в Михайловское.
      Единственным человеком, у которого в то время Пушкин мог одолжить эти деньги, был Нащокин и Пушкин косвенным образом, намёками, деньги у Нащокина попросил, но Нащокин или не понял намёка Пушкина, или сделал вид, что не понял – может быть и по той причине, что быстро получить свои деньги от Пушкина назад он в то время никак бы не смог. Потом, когда случилось всё то трагическое, что могло только случиться, Нащокин многократно жалел о том, что не дал Пушкину те несколько тысяч рублей, которые у него в то время были.
     Так или иначе, но Пушкин необходимую ему сумму нигде найти не смог, и был обречён на возвращение в Петербург.
     На первый взгляд, историю о том, как Пушкин не получил денег от Нащокина, и потому не уехал в деревню, можно назвать случайностью. Может быть, это действительно была случайность, но святые отцы в своих писаниях многократно указывают нам на то, что случаев в смысле некоего слепого действия обстоятельств в жизни просто не бывает – всё в нашей жизни не случайно, в том смысле, что закономерность всегда и везде пробивается к нам именно через случай. Если бы Господь захотел, чтобы Пушкин уехал в Михайловское, тогда бы не то что Нащокин, а сам граф Бенкендорф мог быть предложить поэту так необходимые ему пять тысяч рублей, и в этом не было бы ничего удивительного.
      Не благоволил Господь переезду поэта в деревню! Не благоволил! Почему? Желающие пусть вопросят у Господа, и получат несомненный ответ, но и мы тут тоже можем кое-что сказать по этому поводу, а кое-что – уже и сказали немного ранее, на предыдущих страницах этой книги.
     Всем любителям биографии Пушкина отлично известно об умении поэта легко входить в контакт с совершенно незнакомыми людьми. Есть огромное множество воспоминаний на эту тему. В качестве примера приведём тут выписку из рассказов жены Нащокина: «По возвращении из Петербурга брат рассказывал, что Пушкин в путешествии никогда не дожидался на станциях, пока заложат ему лошадей, а шел по дороге вперед и не пропускал ни одного встречного мужика или бабы, чтобы не потолковать с ними о хозяйстве, о семье, о нуждах, особенно же любил вмешиваться в разговоры рабочих артелей. Народный язык он знал в совершенстве и чрезвычайно скоро умел располагать к себе крестьянскую серую толпу настолько, что мужики совершенно свободно говорили с ним обо всем».
      Напомним читателю, что в нашей книге, в главах, посвящённый михайловской ссылке есть несколько конкретных примеров общения Пушкина с простыми людьми, а в мемуарной литературе любопытный читатель найдёт множество интересных или даже курьёзных примеров того, как Пушкин блестяще и легко находил общий язык с самыми простыми собеседниками – вспомним Смирнову-Россет и ей слова о том, как Пушкин ей говорил о том, что в каждом человеке есть ум, и надо лишь уметь это увидеть.
      Да, он замечательно умел говорить с людьми,, замечательно умел понять их настроение, умел настроиться на волну конкретного человека. У Пушкина кроме всего прочего был талант того, что сейчас называют эмпатией, но это был исследовательский, художественный интерес, может быть, в каком-то отдельном случае это даже был интерес сопереживания, но это не был интерес глубинного проникновения в суть дела, это не был интерес, захватывающий человека, и зовущий как-то соединиться с образом мыслей и чувств собеседника.
      Мы тут не судим нашего гениального поэта – Пушкин был устроен так, как он был устроен. Когда он говорил с крестьянами о посевах, он обнаруживал замечательное знание и чувство русской простонародной речи, он умел раскрыть собеседника, но в механическую суть жизни человека поэт при этом не вникал, она   оставалась   ему не интересной – он ловил эмоциональный строй, мелодику, интерес человека. После этого Пушкин на досуге мог делал выводы, и выводы эти могли быть такими же блестящими, какими были его стихи, но по большому счёту, жизнь людей, с которыми поэт контактировал, его не трогала – он расставался с каким-нибудь крестьянином, поговорив о запашке, и забывал об этой запашке, опыт жизни, который крестьянин мог передать Пушкину при такой беседе поэт не воспринимал как опыт, который может ему понадобиться. Пушкин запоминал образ крестьянина, который мог ему понадобиться при писании повести или стихотворения. Вот так и получилось, что три года жизни в Михайловском, время, за которое люди в наше время успевали закончить сельскохозяйственный техникум, совершенно не обогатили Пушкина знанием основ помещичьего землевладения, хотя его лучшим другом в то время была образцовая хозяйка – Прасковья Осипова, и одни чаепития с ней при малейшем желании могли сделать из кого угодно первостатейного хозяина, но из Пушкина не сделали – он просто не имел к этому интереса ни тогда, ни после – он ведь и потом ещё не раз появлялся в Михайловском, но никогда не сделал там никаких выводов, похожих на выводы беспокойного и въедливого Павлищева, которые тот умудрился сделать всего лишь за пару недель пребывания в деревне. И Павлищев был прав, когда писал, что для Пушкина Михайловское – игрушка, поэт ведь собирался туда удаляться не для хозяйствования – он туда собирался уехать для того, чтобы сэкономить деньги и писать, и мы не можем его в этом винить – таков был Пушкин.
      Любой средний человек, анализируя ситуацию, и пытаясь к ней приспособиться всегда учитывает свои интересы, и максимум – ещё интересы двоих-троих людей. Не таков Господь, которого мы, люди, постоянно ставим в затруднительное положение, и из которого он всегда находит единственный, максимально благоприятный для общего хода дел выход. Так было и с возможным переездом Пушкина в Михайловское.  Хорошо ли было бы крестьянам в таким барином, как Пушкин? Мне скажут: наверное, хорошо, Пушкин ведь был человеколюбив, хорошо понимал каждого отдельно встреченного им человека. По словам Нащокина, Пушкин нередко подавал нищим по 25 рублей и более, мы помним с Вами о том, как он давал проституткам деньги на выход из публичного дома, мы читали доброжелательные воспоминания тригорских и михайловских крестьян о Пушкине…
      А теперь вспомним другое. Легче ли стало болдинским крестьянам после того, как их барином на некоторое время стал Пушкин? Вник ли он хотя бы частично в их проблемы? Избавил ли он их от ограбления Михайлой Калашниковым? Разве что частично, и то – под давлением обстоятельств и по неоднократному ходатайству Пеньковского. По большому счёту, Пушкин остался равнодушен к житейским сложностям болдинских крестьян, и ведь в то же самое время, встреться он с кем-нибудь из этих же крестьян на какой-нибудь дороге, и поговори он с ним пять или десять минут – беседа вышла бы самая задушевная и откровенная. Кстати, Михайла Калашников обирал односельчан и в Михайловском, и Пушкин ему в этом не препятствовал. Мы помним причину этого, мне могут также сказать, что он не вникал в ход деревенских дел потому, что он не был хозяином и просто жил в ссылке, ожидая, когда она закончится – пусть так, но ведь он приезжал в Михайловское и весной 1835 года, уже думая о том, как он там будет жить, но и в тот раз он не сильно погружался в проблемы имения, и бесплодной осенью того же года было всё то же самое – мучась от отсутствия вдохновения, он сажал сад в Тригорском, но не пытался разобраться с воровством михайловского управителя, в котором легко разобрался через полгода Павлищев.     Поселись     Пушкин    в     Михайловском,   он  и в этот раз нанял бы управителя, а сам занялся бы тем, чем занимался всегда, и чем, видимо, и должен был от Господа заниматься – чтением книг, писанием книг и досугами, но крестьянам такой барин был не нужен, и Господь их от него освободил.
     Теперь скажем в связи с Михайловским несколько слов и о Наталье Николаевне, и при этом повторим кое-что из уже сказанного ранее. Она ведь добровольно, по своему желанию выходила замуж за Пушкина! Добровольно! Никто её силой замуж не отдавал, а даже наоборот, от этого замужества её придерживали, но она сделала свой выбор. Пушкин тоже сделал свой выбор. Напомним читателю, что поэта любили многие, и среди них были две яркие девушки – Екатерина Ушакова и Евпраксия Вульф, обе они могли быть очень достойными жёнами своему супругу, и при обоих из них Пушкин ни в коем случае не погиб бы на дуэли. Обе были достаточно практичны, а Евпраксия Вульф – так была и очень практична, и обе они могли бы легко жить в деревне и заниматься там хозяйством – Ушакова отлично вела бы хозяйство домашнее, а Евпраксия Вульф ещё бы справилась и с хозяйством в имении, но Пушкин выбрал ту, которую он выбрал. Реалистичные девушки его не привлекли, ему нужен был другой типаж, ему было нужно не погружённое в  быт совершенство. Он его получил. Наталья Николаевна всё-таки была женщиной, и что-то в бытовых вещах смыслила, но – на то время совершенно неглубоко, будь дело по другому – в её жизни было бы немножко меньше балов и немножко больше домашнего сидения с мыслями об устройстве дома и домашнего хозяйства, а вот именно хозяйством она практически не занималась. Это не упрёк ей – такой она была, такова была её данность в те дни её жизни, и что ей было при этой данности делать в Михайловском, да ещё с четырьмя детьми, которые непременно бы болели, и которыми надо было бы постоянно заниматься? Поэт и его супруга практически одинаково были чужеродными элементами для постоянной жизни в Михайловском, Господь это видел, как никто другой, и не благоприятствовал переезду семьи Пушкиных в деревню.
     После отказа от идеи переезда в Михайловское 1 сентября 1836 года Пушкин нанял квартиру в Петербурге на Мойке, 12. Квартира была хороша, но и дорога – поэт договорился о найме жилья на два года по цене 4300 рублей за год. Квартирную плату надо было вносить частями, почти половину денег вносили сёстры Натальи Николаевны, и это давало возможность строить планы на то, что жильё в конечном итоге окажется по карману поэту и его семье.
    
      Пока Пушкин устраивался на новом месте, 4 сентября в Кленовской волости Красноуфимского уезда Пермской губернии произошло одно малозаметное для огромного большинства жителей Российской империи событие. В этот день там у одной из придорожных кузниц остановилась телега, запряжённая одной лошадью. Из телеги вылез пожилой, или даже старый седовласый и просто одетый человек, зашёл в кузницу и попросил кузнеца подковать лошадь. Кузнец оказался словоохотлив и любопытен, а вот проезжий человек оказался неразговорчив и на вопросы кузнеца отвечал уклончиво. Это вызвало у кузнеца подозрение и он сообщил о путешественнике властям.
     Старца довольно скоро задержали как бродягу и допросили. Никаких документов при себе он не имел. При осмотре старец оказался довольно высок по меркам того времени ростом, волосы на голове и в бороде были светлые с проседью, глаза серые. На спине у него были найдены следы от ударов кнутом. Старца поместили в тюрьму и 10 сентября его дело рассмотрел суд. И на предварительном следствии и на суде старец никаких сведений о себе не сообщал, а назвался шестидесятилетним Фёдором Козьмичем Козьминым. Своего происхождения он назвать не смог или не захотел. Таких людей обычно отдавали в солдаты, но старец для воинской службы по возрасту был не пригоден и потому, как бродяга, был приговорён к двадцати ударам кнутом и сослан  в Сибирь. Приговором старец остался доволен и попросил расписаться за себя мещанина Григория Шпынёва, присутствовавшего на суде, заявив при этом, что он неграмотен, хотя все последующие события показали высокую образованность старца. Поскольку приговорённых к ссылке в Сибирь к месту будущего поселения отправляли партиями, старец остался при местной тюрьме в ожидании времени, когда будет сформирована партия заключённых для отправки по месту будущего пребывания. Среди всех людей, так или иначе столкнувшихся с Фёдором Козьмичём не нашлось ни одного, бывавшего ранее в Петербурге и близко встречавшегося с императором Александром Первым, иначе такой человек непременно был бы поражён сходством бродяги-старца с покойным императором.
   
       Интересно, что за полторы недели до объявления старца Фёдора Козьмича Пушкин написал своё гениальное стихотворение, известное теперь каждому русскому школьнику. Стихотворение начинается таким четверостишием:
                Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
                К нему не зарастет народная тропа,
                Вознесся выше он главою непокорной
                Александрийского столпа…
     Каждый следующий куплет стихотворения достоин того, чтобы мы поместили его в этой книге и подробно разбирали каждую строку, но мы оставим эту честь литературоведам и просто любителям пушкинской поэзии, а обратим внимание читателя на то, что свой виртуальный, как теперь сказали бы, памятник, поэт возносит выше александрийского столпа. Под александрийским столпом в стихотворении имеется в виду Александровская колонна на Дворцовой площади в Петербурге, которую венчает скульптура ангела с крестом в руках и со скорбно склонённой вниз головой. Великий поэт и через одиннадцать лет после ухода из мира императора Александра Павловича не мог окончательно примириться с ним и с его славой. Если же учесть ещё и то, что старец Фёдор Козьмич – это и был ушедший от мирских почестей император, то стремление поэта подняться своей поэтической главой выше смиренно склонённой головы бывшего властителя огромной империи выглядит просто грустным и не требующим никаких эмоциональных комментариев – по этому поводу можно только глубоко вздохнуть.  Мы, правда, при этом не можем не отметить, что заканчивается стихотворение вполне по христиански:
                Веленью божию, о муза, будь послушна,
                Обиды не страшась, не требуя венца;
                Хвалу и клевету приемли равнодушно,
                И не оспоривай глупца.
Всё-таки, Пушкин был не просто поэтом, а гениальным русским поэтом!
         Столичная жизнь Пушкиных пошла обычным чередом. Пушкин встречался с коллегами-литераторами, работал в архивах, готовил к выпуску третий том «Современника».
      Сезон балов ещё не начинался, и Наталья Николаевна с удовольствием выезжала в светские салоны, преимущественно – в салоны Карамзиной и Вяземских, где любили Пушкина и с уважением относились к его жене. Салонные собрания, в отличие от балов были тихими и внешне спокойными. Понятно, что и там часто велись оживлённые разговоры на самые разные темы, но в салонах всё происходило   в   рамках  высшей пристойности, все были у всех на виду и никаких куртуазных выходок там никто себе позволить не мог. Кроме того, вход в салоны был позволен далеко не всем, в каждый из них допускались только избранные люди из избранного общества. К примеру, кавалергардские офицеры, запросто посещавшие балы в императорском дворце ( за исключением балов в Аничковом) в аристократические салоны права входа не имели. Исключением из этого правила стал Дантес – он относительно свободно мог появляться в самых разных салонах, но не в качестве кавалергардского офицера, а в качестве приёмного сына голландского посланника Луи ван Геккерена.
      Мы с Вами уже говорили о том, какую важную роль сыграл ван Геккерен в стабилизации положения Дантеса в петербургском обществе. Видимо, кроме гомосексуальной подоплёки в отношении Геккерена к Дантесу было какое-то глубокое чисто человеческое тяготение. Путём длительной переписки Геккерен сумел добиться согласия родного отца Дантеса на усыновление Жоржа, и с некоторых пор Дантес носил и фамилию Геккерен. Барон ван Геккерен пристально следил за судьбой своего пасынка и всячески стремился наилучшим образом устроить его дела.
     Послы иностранных держав естественным образом входили в высший аристократический столичный круг, и само собой, были завсегдатаями самых модных и привилегированных аристократических салонов. Мы с Вами уже не раз говорили о том, что общение в салонах было важнейшей частью жизни привилегированного общества, круг которого был довольно узок и в котором все прекрасно знали друг друга. У каждого утвердившего себя салона был свой неповторимый стиль, все салоны в определённой степени оппонировали друг другу, в разных салонах сходились разные люди, отличавшиеся между собой по мировоззрению и по интересам. В то же самое время в аристократической среде было немало высокообразованных людей с широкими взглядами на жизнь которым было важно узнавать противоположные точки зрения. Эти люди стремились побывать не только у Вяземского, но и у Уварова. В салоне Хитрово царили весёлость, ум, искусство, добродушие, в салоне Карамзиных – дух просвещения и интеллекта, дух добропорядочности, в салоне Вяземских – дух утончённого мировосприятия, мягкого юмора и высокого литературного вкуса. Но были и салоны, в которых кулуарно решались сложные задачи придворных отношений, определялись судьбы людей в перспективе, где от благосклонности хозяев салона могло зависеть теперешнее и будущее положение их  гостей на службе и в свете. Среди таких салонов самым элитарным и самым влиятельным, пожалуй, был салон графини Нессельроде, жены тогдашнего министра иностранных дел России, графа Карла Нессельроде.
     Мария Дмитриевна Нессельроде, в девичестве Гурьева, дочь бывшего министра финансов России, в двадцатипятилетнем возрасте вышла за тридцатилетнего Карла Нессельроде. Она не была красива, но была очень богата и весьма умна. Нессельроде, любивший деньги и желавший сделать в России карьеру не мог совершить более правильный выбор. Огромные деньги жены, влияние её семьи и личное умение Марии Дмитриевны властвовать людьми вместе с дипломатическими талантами графа позволили ему на долгое время выдвинуться в число первых чиновников империи. Мария Дмитриевна при графе исполняла роль некоей серой кардинальши, которая могла влиять на очень многие вещи. Её боялись и перед ней заискивали. Лицейский однокашник Пушкина Корф писал  о ней: «С суровою наружностью, с холодным и даже презрительным высокомерием ко всем мало ей знакомым или приходившимся ей не по нраву, с решительною наклонностью владычествовать и первенствовать, наконец,    с    нескрываемым    пренебрежением   ко  всякой личной пошлости или ничтожности, она имела очень мало настоящих друзей, и в обществе, хотя, созидая и разрушая репутации, она влекла всегда за собою многочисленную толпу последователей и поклонников; её, в противоположность графу Бенкендорфу, гораздо больше боялись, нежели любили. Кто видел её только в её гостиной прислонённую к углу дивана, в полулежачем положении, едва приметным движением головы встречающую входящих, каково бы ни было их положение в свете, тот не мог составить себе никакого понятия об этой необыкновенной женщине, или разве получал о ней одно понятие, самое невыгодное».
       Но любой человек неоднозначен в своих проявлениях и поступках, и у того же  Корфа мы находим ещё одну характеристику графини: «Сокровища её ума и сердца, очень тёплого под этой ледяною оболочкою, открывались только для тех, которых она удостаивала своею приязнию; этому небольшому кругу избранных, составлявших для неё, так сказать, общество в обществе, она являлась уже, везде и во всех случаях, самым верным, надёжным и горячим, а по положению своему и могущественным другом. Сколько вражда её была ужасна и опасна, столько и дружба — я испытал это на себе многие годы — неизменна, заботлива, охранительна, иногда даже до ослепления и пристрастия. Совершенный мужчина по характеру и вкусам, частию и занятиями, почти и по наружности, она, казалось, преднамеренно отклоняла и отвергала от себя всё, имевшее вид женственности».
      Если вдумчивый и наблюдательный Корф познал на себе цену дружбы Гурьевой-Нессельроде, то Пушкину суждено было познать цену её вражды, а возможно – и ненависти. Мы не знаем, когда точно между Пушкиным и графиней Нессельроде пробежала искра неприязни, скорее всего, Нессельроде не любила Пушкина практически изначально, потому что довольно давно поэт написал едкую эпиграмму на её отца, графа Гурьева, и это в семействе Гурьевых никогда не забывалось, и тут же я хочу напомнить читателю эпизод, произошедший в первую зиму жизни Пушкиных в Петербурге, когда Мария Дмитриевна заехала за юной женой Пушкина в отсутствие мужа и увезла её на какой-то бал. Пушкин тогда взбеленился и наговорил Нессельроде кучу неприятностей. Безусловно, графиня это запомнила. Нам ничего не известно о том, что именно она ответила Пушкину сразу после того случая – возможно, что и ничего, но если так – то тем хуже это было должно кончиться для поэта. Такие люди, как Нессельроде, обид не забывают и не прощают их, а Пушкин всем своим поведением подавал множество поводов для усиления неприязненного отношения к нему со стороны графини и её многочисленного и довольно послушного окружения, центром которого, естественно, был её салон.
     Если для Пушкина главными центрами притяжения были салоны Вяземских, Карамзиной, Хитрово, то естественно, для ван Геккерена главным салоном был салон Нессельроде – и, так сказать, по служебной, дипломатической линии, и в чисто человеческом плане умному, хитрому и изворотливому барону было вполне комфортно находиться среди подобных себе людей, наполнявших гостиную четы Нессельроде.
      Как-то так сложилось, что когда мы с Вами говорим о ван Геккерене, нам представляется толстый лысоватый весьма пожилой мужчина с одышкой, но это было совсем не так – барон был всего лишь на семь лет старше Пушкина (и на двадцать лет старше Дантеса), был довольно сухощав и находился в неплохой физической форме, хотя и выглядел чуть-чуть старше своих лет. Он слыл мастером политической и придворной интриги и умел за мягкой и вкрадчивой улыбкой скрывать острые многоходовые планы, приводившие его оппонентов к самым неожиданным для них результатам. Это его умение было известно многим, но он всё равно часто достигал поставленных им перед собою задач и потому на разных уровнях с ним считались как с опытным дипломатом. У ван Геккерена был широкий круг интересов, в отличие от своего пасынка, он был широко образован, слыл почитателем древностей, имел отличную их коллекцию, которой очень гордился, и очень неплохо разбирался в литературе и искусстве. По этой причине он свободно появлялся не только у Нессельроде и в близких ей по духу собраниях, но и у Вяземских, и у Карамзиной.
      Дантеса, в отличие от приёмного отца, искусство и связанные с ним вопросы не интересовали, но чем дальше, тем больше его интересовала Наталья Николаевна Пушкина. Мы не знаем, любил ли он её в то время по настоящему, но, видимо, увлёкся он ею не на шутку и поставил себе цели добиться благосклонности жены Пушкина в полном смысле этого слова. Увлечённый кавалергард, пользуясь своим положением сына высокопоставленного дипломата стал регулярно появляться в салонах у Карамзиной и Вяземских, где также регулярно появлялась Наталья Николаевна с сёстрами, а если говорить совершенно точно – с сестрой Екатериной, влюблённой в Дантеса самой горячей любовью и стремившейся увидеть своего возлюбленного при первой возможности, а поскольку эти возможности возникали только в обществе Натали, Екатерина Николаевна всячески подстрекала сестру к общему пребыванию в местах, в которых может появиться Дантес. К сожалению, и сама Наталья Николаевна продолжала с интересом следить за ухаживаниями Дантеса, ничего, впрочем, особо не скрывая от Пушкина – поэт со слов жены знал о том, что сердцеед-француз активно интересуется его супругой.
      Едва ли не первым неладное почуял ван Геккерен. Он несколько раз во время встреч в салонах у Вяземских и Карамзиной попытался поговорить с Натальей Николаевной о том, что его приёмный сын очень увлечён ею, и что это не будет в пользу ни ему, ни ей. Мы не знаем, из чего исходил Геккерен, разговаривая с Натальей Николаевной на эту тему, но дальнейшие события показали, что предчувствия не обманули опытного в житейских делах человека. Ван Геккерен прекрасно знал петербургский высший свет и нравы его отдельных представителей, ему было замечательно известно о горячем характере Пушкина, о его близости к царю и о симпатии государя к Наталье Николаевне. Трезвый ум дипломата видел, что сухая лучина, сено и керосин находились в опасной близости и не хватало только искры, чтобы вспыхнул неконтролируемый огонь. Ван Геккерен говорил Наталье Николаевне об опасности отношений с Дантесом для её брака и предлагал ей остудить Дантеса холодным душем  безразличия – пусть молодой человек помучится, а потом рана его отболит, и всё закончится благополучно, он предлагал ей циничную игру с человеческим сердцем для общего будущего блага. Справедливости ради, надо сказать, что этот план барона был близок к идеальному, но Наталья Николаевна не стала его выполнять. Решительность не была свойством её характера – мы не можем осуждать ей за это – кто-то по природе своей решителен, а кто-то – не решителен. Кроме того, видимо, жизнь в Петербурге за закрытыми дверями не представлялась ей возможной, она, скорее всего, не видела в ней смысла, а поскольку на Дантеса она не имела никаких планов, ничего плохого в продолжении не обязательных отношений она тоже не видела и ситуация продолжила развиваться в сложившемся направлении.
     Печально также и то, что Наталья Николаевна совершенно не следила за светскими разговорами, а вот в кругу салона Нессельроде с величайшим интересом следили за всем, что касалось Пушкина – понятно, что поэт не был единственным   героем   бесед  собраний у графини Марии Дмитриевны, но вокруг Нессельроде кроме неё самой было множество людей, считавших характер Пушкина несносным. Помните недавно приведённый нами отрывок из воспоминаний кавалергарда князя Трубецкого, где он говорит о невыносимом характере пота? Так ведь считал далеко не один  Трубецкой, и, справедливости ради, надо сказать, что Пушкин подавал к этим мнениям немало поводов. В поэте видели гуляку, несдержанного ревнивца, плохо воспитанного человека, не умеющего держать себя в руках, и так далее. Мы помним, что Пушкин был человеком очень острым на язык и несдержанным, эпиграммы, дошедшие до нас составляют незначительную часть сочинённых им острых стихотворных уколов в тела чужих самолюбий. Люди, обиженные Пушкиным и друзья людей, обиженных или как-то задетых Пушкиным не висели в безвоздушном пространстве, эти люди контактировали между собой, обменивались мнениями, и по поводу Пушкина – в том числе. Этим людям было приятно видеть недостатки Пушкина, им было приятно говорить о его неудачах, им было приятно предвкушать будущие трудности Пушкина.
      Наталья Николаевна всего этого по своей наивности просто не понимала, она просто не догадывалась, какой сладостный повод для пересудов она своим мало продуманным поведением предоставляет противникам Пушкина. Мы с печалью должны признать, что у Пушкиных семьи, как целостной единицы, в которой жена живёт интересами мужа, а муж живёт интересами жены в то время не было, и была ли у них такая семья когда-нибудь вообще – большой вопрос. Добавим сразу, что строительство такой семьи – большой совместный труд двух людей, и мы с Вами видели, что Пушкин не всегда, далеко не всегда кропотливо занимался таким трудом, а как к этому труду могла присоединиться Наталья Николаевна – остаётся только догадываться. Да, она родила четверых детей – это испытание и немалый труд для каждой женщины, но у каждой замужней женщины есть ещё труд личных отношений с супругом, труд ежедневного быта, а у Пушкиных получилось, так что концы с концами сводить было некому – об отношении поэта к деньгам мы знаем, но в Священном писании в книге Иисуса сына Сирахова есть фраза «Жена – ограда имения мужа». Мы не знаем, как и кто распоряжался деньгами в доме Пушкина – скорее всего, сам поэт, но имением всегда распоряжается и жена,  а мы её руки на имении Пушкиных не чувствуем – это опять говорится не в осуждение Натальи Николаевны, но не было в ней тогда тяги к домовитости, тут можно сказать фразу, недалёкую от истины: в те времена дома ей не сиделось. В её оправдание можно сказать, что если бы дома сиделось Пушкину, неизвестно как тогда вела бы себя и Наталья Николаевна – и это будет справедливо.
     До Пушкина доходили кое-какие слухи о том, что Дантес продолжает ухаживания за его женой. Ему это несомненно уже не нравилось, но поэт ничем не выражал в ту пору своего неудовольствия. Он занимался делами и всячески стремился стабилизировать своё финансовое положение. Поэт готовил к выпуску третий том «Современника». В этом томе он помещал повесть Гоголя «Нос», записки Дениса Давыдова, стихотворения Тютчева, интересные критические статьи, в том числе – и по поводу собственной «Истории Пугачевского бунта», литературную критику, написанную им самим. «Современник» становился литературным журналом новой формации, флагманом вкуса и литературного интеллекта, но, к сожалению, это направление оставалось недостаточно востребованным. Поэт это ощущал, и это приводило его в тягостное расположение духа. Кстати, пушкинская литературная критика занимала в журнале немало места ещё и по той причине, что Пушкин в его тогдашнем состоянии   не   мог   приглашать   к сотрудничеству всех, кого хотел и потому был вынужден заполнять журнальные страницы  собственными статьями.
      Поэт продолжал работать в архивах над «Историей Петра» и в то же время пытался преодолеть творческий кризис, работая над художественными произведениями. В плане работы над стихами это получалось не очень удачно – количество мелких стихотворений, как и в предыдущем году, было относительно небольшим и мы можем уверенно говорить о том, что лирическая муза Пушкина а эти годы уже заметно скудела. Заметим, что это оскудение касалось только количественной стороны его стихотворного творчества – в качественном плане Пушкин был неизменно безупречен, повторимся в неизвестно который раз: слабых стихотворений поэт с определённого возраста писать просто не мог, его внутренняя планка была настолько высока, что не пропускала мимо себя нечто несовершенное. А вот в отношении прозы Пушкин сумел найти в себе какие-то точки опоры и к концу сентября полностью отделал первую половину своего нового исторического романа, известного нам теперь как повесть «Капитанская дочка». Об этом мы знаем совершенно достоверно из письма самого поэта к цензору Корсакову, в котором он просит рассмотреть в цензурном комитете эту самую первую половину его новой книги.
     Тогда же, в конце сентября в литературно-общественной жизни России произошло событие, наделавшее немало шума: в пятнадцатом номере журнала «Телескоп» было напечатано «Философическое письмо» Чаадаева. В нём Чаадаев в очень чёткой и строгой манере сформулировал концепцию сырости и недостаточности русской культуры и истории. Для неподготовленного читателя концепция Чаадаева выглядела убийственной, это был взгляд из отлично устроенного  кабинета утончённого католического джентльмена  за окно, за которым простиралась неоформленная и плохо освоенная равнина с царящими на ней наивными и диковатыми нравами. Джентльмен методично излагал свои взгляды на процессы, происходящие на равнине, а убийственность его взглядов усугублялась тем, что джентльмен был русским, и от этого чтение его произведения становилось болезненным до невыносимости.
      Вот пара отрывков из этого письма: «Одна из наиболее печальных черт нашей своеобразной цивилизации заключается в том, что мы еще только открываем истины, давно уже ставшие избитыми в других местах и даже среди народов, во многом далеко отставших от нас. Это происходит оттого, что мы никогда не шли об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человеческого рода; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода…    Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте? Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага; нет ничего, что привязывало бы, что; пробуждало бы в вас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного; все протекает, все уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри вас. В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои  стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам…
…У каждого народа бывает период бурного волнения, страстного беспокойства, деятельности необдуманной и бесцельной. В это время люди становятся скитальцами в мире, физически и духовно. Это – эпоха сильных ощущений, широких     замыслов,       великих     страстей    народных.   Народы мечутся тогда возбужденно, без видимой причины, но не без пользы для грядущих поколений. Через такой период прошли все общества. Ему обязаны они самыми яркими своими воспоминаниями, героическим элементом своей истории, своей поэзией, всеми наиболее сильными и плодотворными своими идеями; это – необходимая основа всякого общества…    У нас ничего этого нет. Сначала – дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, – такова печальная история нашей юности. Этого периода бурной деятельности, кипучей игры духовных сил народных, у нас не было совсем. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании. Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство, – вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы вам о прошлом, который воссоздавал бы его пред вами живо и картинно. Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя…
… Годы ранней юности, проведенные нами в тупой неподвижности, не оставили никакого следа в нашей душе, и у нас нет ничего индивидуального, на что могла бы опереться наша мысль; но, обособленные странной судьбой от всемирного движения человечества, мы также ничего не восприняли и из преемственных идей человеческого рода. Между тем именно на этих идеях основывается жизнь народов; из этих идей вытекает их будущее, исходит их нравственное развитие…
… Что такое жизнь человека, говорит Цицерон, если память о прошлых событиях не связывает настоящего с прошедшим! Мы же, придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию. Каждому из нас приходится самому связывать порванную нить родства. Что у других народов обратилось в привычку, в инстинкт, то нам приходится вбивать в головы ударами молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе. Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно. Это – естественный результат культуры, всецело основанной на заимствовании и подражании. У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является к нам бог весть откуда…
… И вот я спрашиваю вас, где наши мудрецы, наши мыслители? Кто когда-либо мыслил за нас, кто теперь за нас мыслит? А ведь, стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом, упираясь одним локтем в Китай, другим в Германию, мы должны были бы соединить в себе оба великих начала духовной природы: воображение и рассудок и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара. Но не такова роль, определенная нам провидением. Больше того: оно как бы совсем не было озабочено нашей судьбой. Исключив нас из своего благодетельного действия на человеческий разум, оно всецело предоставило нас самим себе, отказалось как бы то ни было вмешиваться в наши дела, не пожелало ничему нас научить…»
      Прервёмся на этом – каждый желающий прочесть Чаадаева теперь легко может сделать это, открыв соответствующую страничку в интернете. Скажем лишь,   что   «Философическое письмо» можно смело назвать библией либерала – любой теперешний западник обоими руками подпишется под большинством позиций, озвученных Чаадаевым, и скажет, что с тех пор ничего не изменилось. Пушкин тоже внимательно прочёл и изучил письмо Чаадаева, и написал Чаадаеву ответ. Ответ этот заслуживает того, чтобы привести тут из него пространную выдержку. Вот она: «Благодарю за брошюру, которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечел ее…  Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всем согласен с вами. Нет сомнения, что схизма (разделение церквей) отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех. Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно? У греков мы взяли евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве. Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу. Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человека с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».
     Письмо Чаадаева – очень длинное, мы привели едва ли десятую его часть, письмо Пушкина  приведено нами почти полностью. Аргументация русского гения блистательна, обратим внимание на то, что Пушкин отвечает Чаадаеву задолго до появления Чайковского, Мусоргского Толстого, Достоевского, Павлова, Сеченова, Менделеева, Бехтерева и других. Пушкин говорит с Чаадаевым от имени великого народа с величайшим и в то же время скромным достоинством. Концовка   письма тоже интересна: «Вышло предлинное письмо. Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши религиозные исторические воззрения вам не повредили...»
      Пушкин с грустью признал немалую правоту Чаадаева и предугадал последствия публикации чаадаевских мыслей: журнал «Телескоп» за издание «Философического письма» был закрыт, а письмо к Чаадаеву за ненадобностью поэт отправить не успел, но текст письма – перед нами, и для нас теперь – это самое важное в метафизическом споре двух выдающихся русских общественных деятелей.
      Спор этот интересен ещё и тем, что его вели два выдающихся интеллектуала, не являвшихся активными прихожанами православной церкви и исповедниками её духа. Чаадаев вообще длительное время объявлял себя приверженцем католических принципов, об отношении же Пушкина к религии и священникам мы немало тут сказали. В то же время, если не понимать православие, как сердцевину русского национального миросознания, и если не понимать Россию, как носительницу православной идеи, тогда при оценке России и жизни её народа с помощью одного лишь трезвого рассудка можно легко дойти до исповедания идей Чаадаева, и они тогда могут показаться единственно верными – в эту ошибку сотнями и тысячами впадали, впадают и будут впадать очень многие русские интеллектуалы, лишённые духовной связи с метафизической сущностью собственной родины. Мы, однако, должны тут с гордостью обратить внимание читателя на то, как Пушкин в своём письме говорит о русской церкви – он не позволяет себе никаких слов осуждения в её адрес и подчёркивает сильные стороны русского, духовенства, впрочем, делая это в изящном салонном стиле. Жаль, что ко времени выхода письма Чаадаева в могиле давно лежал Карамзин –этот человек знал толк в движениях русского народного духа, знал толк в истинных перспективах исторической России и мог, совершенно не напрягаясь, защитить прошлое родной страны от любых посягательств на его полноценность.
      Пушкин в те дни регулярно встречался со столичными литераторами, посещал все более-менее важные культурные, как бы теперь сказали, мероприятия, в том числе – и художественные выставки. В это время он довольно тесно сошёлся с художником Брюлловым, творчество которого очень высоко ценил. Пушкин очень хотел, чтобы Брюллов написал портрет его жены, но Брюллов был человеком с характером, ему не понравилось, что Наталья Николаевна была с лёгкой косинкой во взгляде, и что чисто анатомически её глаза располагались на лице немного ближе друг к другу, чем у обычных людей. Этой особенности Брюллову хватило для того, чтобы всячески уклоняться от работы над желанным для Пушкина портретом. Пушкин ради своей цели даже как-то в затащил Брюллова к себе домой.
      Вот как рассказывает об этом сам Брюллов: «Вскоре после моего возвращения в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отнекивался, но он меня переупрямил и утащил с собою. Дети его уже спали. Он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Это не шло к нему, было грустно и рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил его: «На кой черт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу, а меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что делать, и женился».
     В начале октября Пушкин продолжал работать над заключительными главами своего нового исторического романа. Дело подвигалось хорошо, и вскоре можно было рассчитывать на успешное завершение книги. В те же самые дни поэт отредактировал третий том «Современника» и 9 октября он вышел в свет. Истинные почитатели Пушкина были в восторге, но их было слишком мало для того, чтобы он мог порадоваться достойной финансовой прибыли от своего предприятия.
      
      Тут мы с Вами обязаны немного отвлечься, потому что 13 октября того же года старец Фёдор Кузьмич по приговору суда с 43-й партией ссыльных был направлен по этапу из Красноуфимского уезда Пермской губернии в Мариинский уезд Боготольской волости Томской губернии. За время следования по этапу старец расположил к себе и заключённых и конвоиров, он постоянно проявлял заботу  о слабых, увечных и больных. Старец был единственным из заключённых, которого не заковали в кандалы. Понятно, что эта незначительная новость  не стала известна в то время никому из столичных героев этой книги.
    
      19 октября на квартире М.Л.Яковлева однокашники Пушкина праздновали очередную  годовщину основания Лицея. Традиционно на эту встречу первые выпускники приглашали директора Лицея Энгельгардта. Обычно он с большим удовольствием принимал эти приглашения, но в этот раз в связи с двадцатипятилетним юбилеем первого выпуска Энгельгардт предложил собрать вместе три первых лицейских выпуска, чтобы этим отметить особую торжественность случая. О предложении сообщили всем участникам будущего собрания, но из них один лишь дипломатичный и дальновидный Корф согласился на идею Энгельгардта, остальные проголосовали за то, чтобы юбилейная встреча прошла в традиционном режиме. Энгельгардт почувствовал себя обиженным и на встречу не пришёл.
      Всего у Яковлева собрались одиннадцать человек. Напомним, что семеро к тому времени умерли, двое были в ссылке, остальные были заняты серьёзными житейскими делами. Пушкин к этому дню закончил «Капитанскую дочку» – на рукописи обозначена дата окончания, совпадающая с датой лицейской годовщины – 19 октября. Поэт хотел к этому дню написать и приличное случаю стихотворение, но полностью закончить его не успел. Во время праздника друзья попросили его прочитать написанный отрывок. Пушкин согласился, но смог прочитать только несколько первых строк, а потом залился слезами, ушёл на диван, и долгое время сидел там в чрезвычайно грустном состоянии. Поскольку поэт читал стихи по памяти, дочитать сочинённые строки никто не смог…
  Сохранился протокол этой встречи, начатый Пушкиным, и дописанный Яковлевым. Вот он: «Праздновали двадцатипятилетие лицея Юдин, Мясоедов, Гревениц, Яковлев, Мартынов, Модест Корф, А. Пушкин, Алексей Илличевский, С. Комовский, Ф. Стевен, К. Данзас.
Собрались вышеупомянутые господа лицейские в доме у Яковлева и пировали следующим образом: 1) обедали вкусно и шумно, 2) выпили три здоровья (по заморскому toasts): а) за двадцатипятилетие лицея, б) за благоденствие лицея, с) за здоровье отсутствующих, 3) читали письма, писанные некогда отсутствующим братом Кюхельбекером к одному из товарищей, 4) читали старинные протоколы и песни и проч. бумаги, хранящиеся в архиве лицейском у старосты Яковлева, 5) поминали лицейскую старину, 6) пели национальные песни, 7) Пушкин начинал читать стихи на 25-летие лицея, но всех стихов не припомнил и кроме того отозвался,   что   он  их не докончил, но обещал докончить, списать и приобщить в оригинале к сегодняшнему протоколу.
Примечание. Собрались все в половине пятого часа, разошлись в половине десятого».
Друзья-лицеисты после встречи ждали от Пушкина  завершения услышанных ими строк:
                Была пора: наш праздник молодой
                Сиял, шумел и розами венчался,
                И с песнями бокалов звон мешался,
                И тесною сидели мы толпой.
                Тогда, душой беспечные невежды,
                Мы жили все и легче и смелей,
                Мы пили все за здравие надежды
                И юности и всех ее затей.

                Теперь не то:..
       М.Л. Яковлев через некоторое время после встречи написал Вольховскому: «19 число праздновалось, по обыкновению, между нами… Приметно стареем мы! Никто лишнего уже не пьет, никто с избытком сердца уже не веселится. Впрочем, время провели мы весьма приятно. – Все разошлись чинно в десятом часу. – Пушкин было начинал стихи на 25-летие, но не вспомнил. Обещал их докончить и доставить. Проходит месяц, а обещание еще не выполнено. Боюсь обманет».
      К сожалению, Пушкину к тому времени было не до завершения удачно начатого стихотворения. Груз проблем, навалившихся на него не ослабевал. Вот строки из его тогдашнего письма отцу: «Не знаю ничего про сестру, которая из деревни уехала больною. Муж ее, выводивший меня сначала из терпения совершенно бесполезными письмами, не подает более признаков жизни теперь, когда речь идет об устройстве его дел. Леон (Лев Сергеевич, младший брат поэта) вступил в службу и просит у меня денег; я сам в очень расстроенных обстоятельствах, обременен многочисленным семейством, содержа его трудами и не смея заглядывать в будущее. – Я рассчитывал съездить в Михайловское и не мог. Это расстраивает меня по крайней мере еще на год. В деревне я бы много работал, – здесь я ничего не делаю, как только раздражаюсь до желчи».
      Кстати, буквально через день после отсылки этого письма отцу Пушкин получил очередное письмо от Павлищева, в котором тот в очередной раз предлагал Пушкину расплатиться с ним за Михайловское сорока тысячами рублей. Финансовые дела Павлищева тоже были плохи, он понимал, что Пушкин не даст ему желанной суммы сразу и просил у него хотя бы несколько тысяч сначала, а остальные в рассрочку – потом, но Пушкин за полным неимением денег к тому времени почти утратил интерес к семейной сделке по Михайловскому имению.
 А Наталья Николаевна в это время регулярно продолжала выезжать в свет, преимущественно бывая у Карамзиных и у Вяземских. Там так же регулярно она встречала Дантеса, который продолжал активно оказывать ей знаки внимания. На определённом этапе эти знаки внимания начали приближаться к грани приличия и это не могло не обеспокоить хозяев салонов, дороживших своей репутацией. Княгиня Вяземская пыталась как-то поговорить с Натальей Николаевной о Дантесе и однажды сказала ей: ««Я люблю вас, как своих дочерей. Подумайте, чем это может кончиться!»  Натали легко ответила ей; «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». По словам той же Вяземской «Пушкин сам виноват был: он открыто ухаживал сначала за Смирновою, потом за Свистуновою (урождённой графиней Сологуб – прим. авт.). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено».
 Мы с Вами ничего не знаем о тайных отношениях Пушкина со Смирновой  и со Свистуновой – как раз со Смирновой, скорее всего, ничего и не было, но мы знаем о Фикельмон и об Александрине Николаевне, то есть, поводы для ревности поэт давал, а Наталья Николаевна в ответ позволяла себе развлекаться невинным с её точки зрения образом. По словам той же Вяземской, она чувствовала к Дантесу-Геккерену «род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным».
 Вяземская была истинным многолетним другом Пушкина и очень глубоко чувствовала глубинные нити разворачивающейся у ней на глазах истории. Она также увидела, что люди, бывающие и у неё в салоне, и в салонах круга графини Нессельроде начинают проявлять очень активный интерес к отношениям жены Пушкина и Дантеса. Особенно этим грешила Идалия Полетика, троюродная сестра Натальи Николаевны, внебрачная дочь графа Строганова. Пушкин, изначально неплохо относившийся к Полетике, где-то неосторожно задел ей женское самолюбие, возможно – самым болезненным для женщин образом, и за это получил в её лице непримиримого врага – есть вещи, которых женщины не прощают никогда и ни за что, и мужчинам лучше не попадать в ситуации, из которых женщина может выйти с желанием мстить всю оставшуюся жизнь.
  Вяземской в то время было уже сорок шесть лет, она прекрасно понимала суть человеческих отношений, и знала, что любая самая невинная изначально игра мужчины с женщиной может закончиться совершенно неожиданным и неприятным для одной из сторон образом.
 Поскольку разговор с Натальей Николаевной ничем не закончился, а Дантес продолжил свои назойливые ухаживания, Вяземская приняла твёрдое решение отказать Дантесу от дома и объявила ему это решение. П.И. Бартенёв со слов княгини Веры описывает этот эпизод так: «Н. Н. Пушкина бывала очень часто у Вяземских, и всякий раз, как она приезжала, являлся и Геккерен, про которого уже знали, да и он сам не скрывал, что Пушкина очень ему нравится. Сберегая честь своего дома, княгиня напрямик объявила нахалу-французу, что она просит его свои ухаживания за женою Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через несколько времени он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня сказала ему, что ей остается одно – приказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Геккерена. После этого он прекратил свои посещения».
  Князь Пётр Вяземский с удовольствием присоединился к требованию жены – из числа давних друзей Пушкина его никто  никогда не исключал, к тому же, князь тайком пытался добиться благосклонности Натальи Николаевны, и хотя бы частичное устранение конкурента было весьма приятным для него делом, к которому он с удовольствием на правах хозяина дома подключился. Заметим тут же, что отказывая вместе с женой Дантесу от дома, Вяземский писал о нём в своих бумагах так: «молодой же Геккерен был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не ловелас, ни дон-жуан, а приехавший в Россию сделать карьеру. Волокитство его не нарушало никаких великосветских петербургских приличий».
      С этого времени встречи Дантеса и Натальи Николаевны происходили только у Карамзиных, где не так строго смотрели на их общение, и где Пушкина глубоко уважали, но помнили о нюансах его личных отношений с великим историком и гражданином.
      Примерно с середины октября в отношения Натальи Николаевны и Дантеса теперь уже активно решил вмешаться ещё один человек, о котором мы уже говорили – барон ван Геккерен. Несомненно, барон задолго до первых мягких разговоров с женой Пушкина также мягко пытался повлиять на своего приёмного сына, несомненно и то, что на уговоры жены поэта дипломат решился уже  после того, как увидел, что с Жоржем ему разговаривать бесполезно.
 Ясное понимание того, что дальнейшее развитие отношений с Натали в конечном итоге приведёт Жоржа к житейским и карьерным сложностям, и возможно – определённая ревность, привели Геккерена к необходимости более активных действий, к которым он по своему характеру и образу мышления был вполне готов.
  В лице голландского посланника Пушкины получили очень мощного противника. Княгиня Вяземская писала о нём так: «Старик барон Геккерен был известен распутством. Он окружал себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг по этой части; в числе их находились кн. Петр Долгоруков и граф Л. С». Ей на эту тему вторил её муж: «Старик Геккерен был человек хитрый, расчетливый еще более, чем развратный».
 Читатель при желании найдёт в достоверных источниках ещё пару десятков подобных характеристик старого Геккерена. Этот человек был выдающимся матером интриги – мы уже говорили об этом, он с лёгкостью менял самые разные маски, каждый раз легко подбирая очередную, удобную для конкретного случая. Одна из этих масок, к примеру,  по словам А. Россета была такой: «Геккерен – низенький старик, всегда улыбающийся, отпускающий шуточки, во все мешающийся». Н.М. Смирнов характеризовал Геккерена следующим образом: « Геккерен… был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли…»
      Ван Геккерен снова стал мягко и вкрадчиво преследовать Наталью Николаевну и при каждом удобном случае рассказывал ей о том, какие страдания она причиняет его приёмному сыну своей неуступчивостью – теперь он всячески намекал ей на желательность вступления с Дантесом в тайную любовную связь. Естественно, Наталья Николаевна отвергала все эти намёки и предложения. А.П.Арапова, её дочь от второго брака так описывает эти эпизоды со слов матери: «Едва ей удастся избегнуть встречи с ним, как, всюду преследуя ее, он, как тень, вырастает опять перед ней, искусно находя случаи нашептывать ей о безумной любви сына, способного, в порыве отчаяния, наложить на себя руки, описывая картины его мук и негодуя на ее холодность и бессердечие».
      Видимо, на каком-то этапе своих преследований барон счёл почву достаточно подготовленной, и на одном из первых балов нового сезона в Дворянском собрании улучив момент, оставшись с Натальей Николаевной наедине, стал излагать ей план бегства с Дантесом за границу под прикрытием его дипломатических каналов с тайным оформлением паспортов и так далее. План был скрупулёзно продуман до мельчайших подробностей. Что ожидало Наталью Николаевну, мать четверых детей, в отдалённой перспективе в случае такого бегства – вопрос отдельный. Чего хотел добиться ван Геккерен, толкая её на этот шаг – сложно сказать, вряд ли он видел отношения своего пасынка с беглянкой длительными и многолетними, но так или иначе – предложение было сделано. Наталья Николаевна его с негодованием отвергла и, находясь в сильнейшем возмущении, по возвращении с бала всё рассказала сестре Александрине. Довольно   легко   предвидя   реакцию поэта на эту ситуацию и посоветовавшись с сестрой, она решила всё сразу мужу не рассказывать, Скорее всего, это был разумный шаг, но он, к сожалению уже никак не мог влиять на дальнейшее развитие ситуации.


Рецензии