Пушкин и мiр с царями. Ч. 4. Воздаяние. Глава девя
Часть четвертая. Воздаяние. Глава девятая
Движенье? Да, движенье было,
Но что с собой несло оно?
Как жил Пушкин в конце зимы 1836 года? Частично мы уже сказали об этом. Постоянные заботы о деньгах угнетали и раздражали его, он был неспокоен и это отражалось на его поведении. Избыточная раздражительность поэта выразилась в истории с вызовом на дуэль молодого графа Соллогуба, о которой мы уже рассказали, но в те же самые дни Пушкин вступил в спор с Хлюстиным по малозначительному окололитературному поводу, и тоже чуть было не вызвал своего оппонента на дуэль, и тогда же он написал задиристое письмо князю Репнину. В этом письме поэт настаивал на объяснениях по поводу сплетен, якобы распространявшихся неким Боголюбовым и будто бы происходивших от Репнина по поводу Пушкина и его стихотворения о выздоровлении Лукулла. Рассказ о сплетнях Репнина дошёл до Пушкина через третьих лиц, то есть был абсолютно бездоказательным.
Репнин коротко и внятно ответил Пушкину: «Милостивый государь Александр Сергеевич! Г-на Боголюбова я единственно вижу у С. С. Уварова и с ним никаких сношений не имею и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче прочтя послание Лукуллу, вам же искренно скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением частных людей. Простите мне сию правду русскую, она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коим имею честь быть вашим покорнейшим слугой».
Это был холодный аристократический душ и Пушкин, к его чести, понял его смысл. Он написал Репнину совершенно не характерный для себя ответ: «Милостивый государь, князь Николай Григорьевич! Приношу вашему сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коим изволили меня удостоить. Не могу не сознаться, что мнение вашего сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады; как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны».
Отдадим должное поэту в его истории с Репниным, но обратим также внимание и на то, что оба случая с Соллогубом и с тем же Репниным базировались на сплетнях – одна исходила от Натальи Николаевны или от кого-то из её окружения, другая – от кого-то, кто вроде бы слышал Боголюбова. Вспомним тут все прочие дуэльные истории Пушкина – они возникали на почве непосредственных прямых контактов поэта с так или иначе зацепившими его людьми. Что же происходило теперь? А происходило то, что неустойчивое положение Пушкина порождало у него чувство неуверенности в себе, незащищённости, и он начал стремиться компенсировать это чувство повышенной агрессией – стандартная психологическая ситуация для множества людей. Агрессия эта, кстати, никому не возвращает равновесия, не возвращала она его и Пушкину.
Поэт тогда был серьёзно занят подготовкой к печати первого номера своего журнала, который получил название «Современник». Мы с Вами помним, что поэт в запале сказал своей сестре, что ожидает от журнала 60 000 рублей годового дохода, и это было сказано сгоряча, но то, что поэт отказался от смирдинских пятнадцати тысяч отступных, указывает нам на серьёзность его намерений. Серьёзность эту, впрочем, разделяли не все. Вот что позже писал об этом отец поэта, Сергей Львович: «А. Пушкин решился издавать свой журнал, в коем он и прочие литераторы, одинаково с ним судившие о литературе, могли бы печатать свои труды. Он вовсе не полагал больших надежд на успех этого издания, он был слишком беспечен, слишком поэт в душе и в действиях своих для замышления подобной спекуляции».
То есть, Сергей Львович, прекрасно зная своего сына видел в идее журнала некую спекуляцию, на которую Александр Сергеевич по его мнению был не способен. У Гоголя по этому же поводу находим вот что: «Пушкин хотел сделать из «Современника» четвертное обозрение, вроде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют даже времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе: я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал… Моя настойчивая речь и обещанье действовать его убедили».
Гоголь не был другом Пушкина, хотя наверняка хотел им быть – Гоголь для Пушкина был молодым дарованием, которого поэт поддерживал и выводил в люди, и потому мнение Гоголя об издании или неиздании журнала не могло быть для Пушкина решающим, а вот то, что Пушкин испытывал какие-то сомнения насчёт своей затеи – в этом сомневаться не приходится, и в том, что ему были нужны крепкие молодые сотрудники, на которых можно было бы положиться – в этом тоже нет никаких сомнений.
Впрочем, работу по подготовке первого номера журнала к печати Пушкин делал с интересом и со вкусом, он галантно списывался с потенциальными авторами, предлагая им сотрудничество и соответствующую оплату. За печатный лист текста Пушкин предлагал своим авторам по 200 рублей – на то время это были неплохие деньги. Первый номер журнала обещал стать интересным. Пушкин планировал распространять «Современник» по подписке – для того, чтобы спрос максимально точно соотносился с предложением, что позволяло бы избежать лишних типографских расходов. К началу марта число подписчиков было невелико – около пятисот человек. Это смущало Пушкина – он ожидал другого. Между тем финансовые дела его были совсем не радужны, и ему даже пришлось несколько раз одалживать у ростовщика Петра Шишкина деньги под залог домашних вещей.
На беду с середины февраля не на шутку снова расхворалась Надежда Осиповна, и постепенно стало ясно, что долго она, к сожалению, не проживёт. Сергей Львович, предчувствуя скорую кончину любимой им жены, был безутешен и вносил в общее семейное настроение сумятицу и меланхолию. Это только усугубляло настроение детей и самой Надежды Осиповны, которая, понимая тяжесть своего положения, старалась не падать духом.
Большую часть времени с больной матерью проводила Ольга Сергеевна, сестра Пушкина, но и сам Пушкин старался как можно чаще навещать мать, хотя по мнению Ольги Сергеевны основная тяжесть ситуации лежала именно на ней. Мнение сестры Пушкина можно было бы иллюстрировать воспоминаниями Анны Керн: «Потом я его еще раз встретила с женою у родителей, незадолго до смерти матери и когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам: они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково, с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражая ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил. Наталья Николаевна была в папильотках: это было перед балом».
В воспоминаниях Е Вревской на эту же тему мы находим иные, гораздо более глубокие строки: «Пушкин чрезвычайно был привязан к своей матери, которая, однако, предпочитала ему второго своего сына (Льва), и притом до такой степени, что каждый успех старшего делал ее к нему равнодушнее и вызывал с ее стороны сожаление, что успех этот не достался ее любимцу. Но последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такою нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость и просила у него прощения, сознаваясь, что она не умела его ценить».
В ночь на 29 марта во время заутрени на Пасху, то есть, в Светлое Христово Воскресение Надежда Осиповна Пушкина скончалась. Сергей Львович собою в те дни просто не владел и Пушкину предстояло заняться похоронами матери. Первоначально её хотели похоронить на столичном кладбище, но Пушкин сам поехал туда, и увидел, что покойников иногда клали в ямы, наполовину заполненные болотной водой. Это зрелище так поразило его, что на срочном семейном совете было принято решение похоронить Надежду Осиповну на Псковщине, в Михайловском.
Организовать похороны в правильные краткие сроки оказалось невозможно, потому что кроме самого Пушкина ехать в Михайловское оказалось некому, а в это же самое время готовился к выпуску первый номер «Современника», за который самым немилосердным образом ухватились цензоры. Журнал мог критически задержаться с выходом в свет. Уже упоминавшийся нами и симпатизировавший Пушкину цензор Никитенко писал об этом: «Пушкина жестоко жмет цензура. Он жаловался на Крылова и просил себе другого цензора, в подмогу первому. Ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пропускать в печать известия, вроде того, что такой-то король скончался».
Решать цензурные проблемы Пушкину приходилось в цензурном комитете, который был подотчётен князю М.А.Дондукову-Корсакову, тому самому «князю Дундуку», на которого поэт год назад написал злую и широко разошедшуюся зпиграмму, а Дондуков по академической линии был в подчинении у Уварова, героя «Выздоровления Лукулла». Таким образом, Пушкин попал в некую зависимость от собственного злословия. Для решения издательских задач ему приходилось теперь писать письма Дондукову примерно такого содержания: «Милостивый государь князь Михаил Александрович,
Осмеливаюсь обратиться к Вашему сиятельству с покорнейшею просьбою.
Конечно, я не имею права жаловаться на строгость цензуры: все статьи, поступившие в мой журнал, были пропущены. Но разрешением оных обязан я единственно благосклонному снисхождению Вашего сиятельства, ибо цензор, г. Крылов, сам от себя не мог решиться их пропустить. Чувствуя в полной мере цену покровительства, Вами мне оказанного, осмеливаюсь, однако ж, заметить, во-первых, что мне совестно и неприлично поминутно беспокоить Ваше сиятельство ничтожными запросами, между тем как я желал бы пользоваться правом, Вами мне данным, только в случаях истинно затруднительных и в самом деле требующих разрешения высшего начальства; во-вторых, что таковая двойная цензура отымает у меня чрезвычайно много времени, так что мой журнал не может выходить в положенный срок. Не жалуюсь на излишнюю мнительность моего цензора; знаю, что на нем лежит ответственность, может быть, не ограниченная Цензурным уставом; но осмеливаюсь просить Ваше сиятельство о дозволении выбрать себе еще одного цензора; дабы таким образом вдвое ускорить рассматривание моего журнала, который без того остановится и упадет.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь,
Вашего сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин. 6 апреля 1836».
Мы специально привели здесь полностью одно из писем Пушкина Дондукову для того, чтобы читатель понял, в какой форме гордый поэт должен был разговаривать с ранее обиженным им высокопоставленным чиновником. Справедливо или несправедливо обижен был Пушкиным Дондуков – в данном случае это вопрос второй, но обижен был. «Не судите, да не судимы будете» – учит нас Спаситель с нагорной высоты. Пушкин в истории с Дондуковым и Уваровым повёл себя как юнец, повёл так, как он вёл себя после Лицея, но и тогда ему пришлось ответить за многие ошибки. Теперь за аналогичные ошибки ему пришлось отвечать снова. Он это делал, так сказать, по-пушкински, то есть – открыто в ошибках не признаваясь и ни перед кем не извиняясь, блюдя собственную честь так, как он её понимал с юности, но стараясь действиями загладить произведённый негативный эффект.
К чести Дондукова, он не опустился до уровня примитивного преследования Пушкина и позитивно отвечал на его обращения. Сложности Пушкина в общении с цензорами базировались на общем подозрительном отношении цензорской братии к подозрительному и влиятельному автору, коим безоговорочно являлся Пушкин, и любой из нас с Вами, находясь на месте пушкинского цензора просто ради сохранения своего рабочего места скорее предпочёл бы запретить что-либо сомнительное, чем разрешить его.
Процитированное нами письмо к Дондукову позволило уладить последние цезурные проблемы первого номера «Современника» и 8 апреля Пушкин смог выехать из столицы в Михайловское, сопровождая тело матери для её похорон. Местом последнего упокоения Надежды Осиповны было избрано кладбище Святогорского монастыря. Конечно же, на похоронах были Вревские и Прасковья Осиповы, у которых Пушкин провёл несколько дней. По словам Е.К. Вревской, Пушкин после похорон «… был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнскою, которой до того времени он не знал. Между тем, как он сам мне рассказывал, нашлись люди в Петербурге, которые уверяли, что он при отпевании тела матери неприлично весел был».
Грустил Пушкин не зря – тому были и осознанные, и неосознанные причины. Осознанной причиной была потеря матери, тяжёлая для каждого человека, а неосознанной – потеря молитвенника. Мы с Вами в нашей книге при упоминании о смерти Арины Родионовны уже говорили о важности существования молитвенника в жизни любой человеческой личности. Напомню читателю, что жизнь и его, и моя, и жизнь Пушкина, и жизнь любого иного человека, кроме всего прочего – невидимая духовная война, и у этой войны, как у всякой другой войны есть своя линия фронта. Эту линию мы обороняем не единолично, у нас есть помощники, и главные из них – это наши молитвенники.
Кто лучше матери знает все недостатки собственного ребёнка? Кто больше матери любит лучшее в нём? Кто острее матери чувствует опасности, грозящие её сыну или дочери? Никто. Поэтому почти любая мать – идеальная молитвенница, и когда она уходит из жизни, духовный фронт человека оголяется, человека в этот момент непременно подстерегают сложности, от которых раньше его защищала молитва его добровольного хранителя. Господь в такие часы и дни не оставляет нас своею милостью, и чем больше в это время мы молимся сами, тем быстрее мы можем восполнить потерю, хотя всё равно и в самом идеальном случае нам нужно немалое время для залечивания душевной раны и стабилизации нашего духовного фронта.
Пушкин ещё находился в Михайловском, а 11 апреля вышел из печати первый номер его журнала «Современник». Ко времени выхода журнал собрал всего шестьсот подписчиков. Это толком даже не покрывало расходов издателя на журнал, хотя материалы, размещённые в нём все как на подбор были высочайшего качества. Пушкин сделал издание, которое шло некоторым образом впереди читателя, оно будило мысли, призывало к взаимному рассуждению на важные темы. Такой читатель был весьма немногочислен. Друг Пушкина Вяземский, впрочем, немного завидовавший его литературной славе и имевший тайные виды на супругу Пушкина, писал по этому поводу: «Пушкин одно время, очень непродолжительное, был журналистом. Но журнальное дело не было его делом. Срочная работа была не по нем. Он принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических. Ему нужны были деньги, и он думал, что найдет их в журнале. Он обчелся и в литературном, и в денежном отношении. Пушкин тогда не был уже повелителем и кумиром двадцатых годов. По мере созревания и усиливающейся мужественности таланта своего, он соразмерно утрачивал чары, коими опаивал молодые поколения и критику».
Вяземский во многом был прав: популярность поэту создают в первую очередь молодые читатели, которым нужны острота и брожение чувств, а Пушкин повзрослел и успокоился, он стал консервативен, в то же времени молодости чужд консерватизм, она ищет для себя неуравновешенные идеалы. Происходил закономерный процесс. Пушкину надо было продолжать мудреть, публике надо было взрослеть, и на каких-то витках своего развития они снова могли бы активно пересечься, но 1836 год для поэта не был годом такого пересечения.
16 апреля Пушкин вернулся из Михайловского в Петербург. Дома его ждала Наталья Николаевна с детьми. Балы к тому времени уже несколько недель, как закончились, Натали была на восьмом месяце беременности и потихоньку готовилась к очередным родам. В близком кругу Пушкина все хвалили «Современника», но сам поэт видел и чувствовал, что его журнальные дела далеко не так хороши, как ему того хотелось бы. Он сделал несколько попыток успокоить вконец расстроенного отца, которого через Пушкина звал на жизнь в Болдино тамошний управляющий Пеньковский, оказавшийся, может быть, и не самым выдающимся экономистом, но весьма порядочным и сочувственным человеком. Пеньковский приготовил барский дом к приезду Сергея Львовича на жительство, но старый Пушкин в очередной раз не захотел менять столичную жизнь на деревенское бытьё.
Жизнь продолжалась. Пушкин думал о завершении работы над «Историей Петра» и над завершением уже начатого романа из пугачёвских времён. Для этого ему необходимо было поработать в московских архивах и он решил в конце апреля отправиться в Москву. До этого времени он успел побывать в театре на премьере гоголевского «Ревизора», с радостью видел успех пьесы, а вскоре получил сухое и суровое письмо от жандармского генерала Мордвинова. В письме говорилось: «Милостивый государь Александр Сергеевич! Его сиятельство граф Александр Христофорович просит вас доставить к нему письмо, полученное вами от Кюхельбекера, и с тем вместе желает непременно знать, через кого вы его получили».
Письмо от Кюхельбекера из Сибири Пушкин действительно получил, оно было переправлено по тайным каналам, но о его существовании почему-то сразу стало известно в Третьем отделении. Из сложного положения Пушкин предпочёл выпутаться привычным ему способом: он тут же отправил письмо Мордвинову с запиской такого содержания: «Спешу препроводить к вашему превосходительству полученное мною письмо. Мне вручено оное тому с неделю, по моему возвращению с прогулки, оно было просто отдано моим людям без всякого словесного препоручения неизвестно кем. Я полагал, что письмо доставлено мне с вашего ведома».
Такое объяснение в народе назвали бы «под дурачка», но дурачков в Третьем отделении не было. Поэт достойным образом не захотел раскрывать канал передачи письма, но этим только увеличил подозрение к себе – с Кюхельбекера обвинений в государственном преступлении на то время никто не снимал.
История с письмом закончилась 28 апреля, а 29 апреля поэт выехал в Москву. По дороге в первопрестольную он заехал в Тверь, чтобы встретиться там с Соллогубом, но не застал его дома – тот был в отъезде, и Пушкин уехал дальше в Москву. В ночь на третье мая он был уже в Москве, где поселился у Нащокина в Воротниковском переулке. Поэт хотел немного отдохнуть, но в большей степени – поработать в архивах и встретиться с потенциальными авторами своего журнала.
Между тем граф Соллогуб вернулся в Тверь, узнал, что он невольно разминулся с Пушкиным, и немедленно отправился в Москву, не желая, чтобы его сочли трусом, уклоняющимся от дуэли. В Москве Соллогуб узнал, что Пушкин живёт у Нащокина и отправился туда. Дальше, по словам самого Соллогуба, произошло вот что: «В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери и что в Москву я только приехал и хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина. Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П. В. Нащокин. Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый том был очень хорош, – сказал Пушкин. – Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Войнович явился в свою очередь заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Войнович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставить без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку. Я с своей стороны объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле. Спор продолжался довольно долго. Наконец, мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. Это выказывает одну странную сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским отличиям, толкам и условиям. И тут, как и после, жена его была только невинным предлогом, а не причиной его взрывочного возмущения против судьбы. И, несмотря на то, он дорожил своим великосветским положением. Письмо же мое Пушкин, кажется, изорвал, так как оно никогда не дошло по своему адресу».
Добавить нам к рассказу Соллогуба нечего – читатель нашей книги уже неплохо изучил характер поэта и понял, что он действовал в этой истории вполне в своём стиле, а наблюдения Соллогуба за великосветскими манерами и привычками Пушкина вполне соответствуют десяткам аналогичных наблюдений других непредвзятых людей, неплохо знавших Пушкина.
Интересным в этом эпизоде является разговор Пушкина о его оригинальной для нас редакторской политике в собственном журнале. Подтверждение рассказа Соллогуба мы находим в воспоминаниях Вяземского: «Пушкин не только не заботился о своем журнале с родительской нежностью, он почти пренебрегал им. Однажды прочел он мне свое новое поэтическое произведение. «Что же, – спросил я, – ты напечатаешь его в следующей книжке?» – «Да как бы не так, – отвечал он, – я не такой дурак: подписчиков баловать нечего. Нет, я приберегу стихотворение для нового тома сочинений моих».
Мы с Вами, дорогой читатель, журналов не издавали, и как правильно их редактировать не знаем, но недоумение Вяземского и Соллогуба понять можем: успешный журнал должен ведь наполняться успешными произведениями... Правильность же стратегии Пушкина должна была подтвердиться на практике, ждать этой проверки оставалось недолго.
О своих занятиях и планах Пушкин подробно писал жене. В письме от 4 мая он легко и подробно передавал супруге последние московские новости, а вот в письме от 6 мая мы с Вами можем найти несколько интересных подробностей: «Вот уж три дня как я в Москве, и все еще ничего не сделал: архива не видал, с книгопродавцами не сторговался, всех визитов не отдал, к Солнцевым на поклонение не бывал. Что прикажешь делать? Нащокин встает поздно, я с ним забалтываюсь — глядь, обедать пора, а там ужинать, а там спать — и день прошел… Какие бы тебе московские сплетни передать? что-то их много, да не вспомню. Что Москва говорит о Петербурге, так это умора… И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола… Жду письма от тебя с нетерпением; что твое брюхо, и что твои деньги? Я не раскаиваюсь в моем приезде в Москву, а тоска берет по Петербургу. На даче ли ты? Как ты с хозяином управилась? что дети? Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80 000 доходу. И буду их иметь. Недаром же пустился в журнальную спекуляцию — а ведь это все равно что золотарство, которое хотела взять на откуп мать Безобразова: очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции. Того и гляди что... Черт их побери! У меня кровь в желчь превращается…».
Пушкин в этот свой приезд весьма неохотно ездил в гости к многочисленным знакомым. Ему гораздо больше нравилось проводить время у Нащокина, и в то же самое время активного рабочего настроения у него не было. 11 мая он пишет жене: «Жизнь пребеспутная. Дома не сижу – в архиве не роюсь. Сегодня еду во второй раз к Малиновскому (лицейскому другу – прим. авт.) . На днях обедал я у (М. Ф.) Орлова, у которого собрались Московские Наблюдатели. Орлов умный человек и очень добрый малый, но до него я как-то не охотник по старым нашим отношениям; Раевский (Ал.), который с прошлого раза казался мне приглупевшим, кажется, опять оживился и поумнел. Вчера ужинал у кн. Фед. Гагарина и возвратился в 4 часа утра – в таком добром расположении, как бы с бала. Нащокин здесь одна моя отрада. Но он спит до полудня, а вечером едет в клуб, где играет до света».
П.И. Бартенёв об этом периоде жизни Пушкина пишет так: «Любя тихую домашнюю жизнь, Пушкин неохотно принимал приглашения, неохотно ездил на так называемые литературные вечера. Нащокин сам уговаривал его ездить на них, не желая, чтобы про него говорили, будто он его у себя удерживает… Нащокин и жена его с восторгом вспоминают о том удовольствии, какое они испытывали в сообществе и в беседах Пушкина. Он был душа, оживитель всякого разговора. Они вспоминают, как любил домоседничать, проводил целые часы на диване между ними; как они учили его играть в вист и как просиживали за вистом по целым дням; четвертым партнером была одна родственница Нащокина, невзрачная собою, над ней Пушкин любил подшучивать».
Бартенёву вторит жена Нащокина: «В нашей семье он положительно был, как родной. Мы проводили счастливые часы втроем в бесконечных беседах, сидя вечером у меня в комнате на турецком диване, поджавши под себя ноги. Я помещалась обыкновенно посредине, а по обеим сторонам мой муж и Пушкин в своем красном архалуке с зелеными клеточками. Я помню частые возгласы поэта: «Как я рад, что я у вас! Я здесь в своей родной семье!»
Насколько Пушкин любил общество близких ему людей, настолько же не любил бывать на званых обедах в честь его. Он часто жаловался мне, что на этих обедах чувствовал себя стесненным, точно на параде; особенно неприятно было ему то, что все присутствовавшие обыкновенно ждали, что Пушкин скажет, как посмотрит и т.п… Какой Пушкин был весельчак, добряк и острослов!»
Вообще, жене Нащокина принадлежат очень интересные воспоминания о Пушкине той поры. Воспоминания эти незамысловаты, чем, кстати, и хороши. Вот что, например, пишет Нащокина об отношении Пушкина к собственной жене: «Пушкина называли ревнивым мужем. Я этого не замечала. Знаю, что любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намеком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить ее. Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал их поцелуями. В одном ее письме каким-то образом оказалась булавка. Присутствие ее удивило Пушкина, и он воткнул эту булавку в отворот своего сюртука. В последние годы клевета и стесненность в средствах омрачали семейную жизнь поэта, однако мы в Москве видели его всегда неизменно веселым, как и в прежние годы, никогда не допускавшим никакой дурной мысли о своей жене. Он боготворил ее по-прежнему». При этом Нащокина не была наивна, и не была лишена тонкой женской наблюдательности. Вот её слова о Наталье Николаевне: «Жена его была добрая, но легкомысленная. Ветер, ветер! Право, она какая-то, казалось мне, бесчувственная. Пушкин ее любил безумно».
Пушкин в Москве в итоге всё-таки втянулся в кое-какую архивную работу, кое-что сделал, но в очередной раз громадность поставленной задачи встала перед поэтом, в очередной раз он ощутил недостаточность своих усилий, уже приложенных к изучению биографии Петра, но поэт уже и понимал, что надолго задержаться в гостях не сможет – и потому, что приближался срок родов у Натальи Николаевны, и потому, что работа, что называется «не шла», ну, и потому, что, как мы уже сказали, в архивах надо было бы посидеть намного дольше, чем он изначально планировал – не месяц, и не два.
14 мая Пушкин написал жене: «…я уж собираюсь к тебе. В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть, что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, уж возьму. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу, не прыгаю — и толстею. На днях звал меня обедать Чертков, приезжаю — а у него жена выкинула. Это нам не помешало отобедать очень скучно и очень дурно. С литературой московскою кокетничаю как умею; но Наблюдатели (московские литераторы – прим. авт.) меня не жалуют. Любит меня один Нащокин… Слушая толки здешних литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати и так глупы в разговоре. Признайся: так ли и со мною? право, боюсь. Баратынский, однако ж, очень мил. Но мы как-то холодны друг ко другу. Зазываю Брюллова к себе в Петербург — но он болен и хандрит. Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; я говорю: у меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим…
Все зовут меня обедать, а я всем отказываю. Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте (на даче – прим. авт.). Что-то дети мои и книги мои? Каково-то перевезли и перетащили тех и других? и как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел. Бог с тобою и с детьми…»
Он поработал ещё несколько дней и 18 мая кроме разных последних новостей написал Наталье Николаевне так: «…между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: vous avez tromp; (вы не оправдали – пер. с франц.) и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать. Прощай, будьте здоровы. Целую тебя».
Через два дня Пушкин выехал из Москвы. Что можно сказать об этой поездке? Поэт изменился. Его вообще не привлекали застолья и собрания. Ему нравилась тихая жизнь, и он в Москве получил несколько дней этой жизни в кругу тех, кто его любил, и принимал таким, как он есть. Договориться о полноценном сотрудничестве с московскими литераторами у него не получилось – какие-то минимальные успехи на ниве этих договоров были, но в общем московская литературная публика уже смотрела не в том направлении, в которое всё более углублялся Пушкин и сотрудничать ему с ними было не легко: молодые московские западники всё больше смотрели в модную логическую немецкую сторону, Пушкин же тянулся к французской и английской культурным линиям, а молодые будущие славянофилы для ставшего консервативным и всегда бывшего патриотичным Пушкина хотя и были дворянами, но в то же время были элементарно простоваты в сравнении с глубоко аристократичным поэтом. Ну, а о важнейших причинах относительной неудачи Пушкина в писании «Истории Петра» мы уже немало сказали и добавить нам тут к сказанному нечего кроме того, что поэт продолжал расширять свои знания о предмете своего исследования, но не совершал покуда шагов к концептуальному переосмыслению глубинных процессов русской истории.
До Петербурга Пушкин доехал благополучно и уже 23 мая оказался дома. Наталья Николаевна не стала дожидаться мужа и за несколько часов до его приезда родила дочь. Роды прошли без осложнений. Пушкин об этом событии написал Нащокину так: «Я приехал к себе на дачу 23-го в полночь и на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь Наталью за несколько часов до моего приезда. Она спала. На другой день я ее поздравил и отдал вместо червонца свое ожерелье, от которого она в восхищении… Деньги, деньги! нужно их до зареза».
Немного легковесный комментарий поэта по поводу родов Натальи Николаевны оттеним комментарием Евпраксии Вревской из её письма мужу: «Наталья Николаевна родила, и Александр Сергеевич приехал опять несколько часов позже». И тут же добавим от себя: о легкомыслии жены Пушкина написаны сотни страниц, а мы спросим тут от себя: что она должна была чувствовать, оставаясь одна, без поддержки мужа, на вторые подряд роды?
В те же дни случилась одна сомнительного качества история – мы ведь с Вами знаем, что Пушкина из Москвы ждала не одна Наталья Николаевна. Описание этой истории есть в воспоминаниях А.П. Араповой: «Уже впоследствии, когда я была замужем и стала матерью, я добилась от старой няни объяснения сохранившихся в памяти ее оговоров Александры Николаевны. Раз как-то Александра Николаевна заметила пропажу шейного креста, которым она очень дорожила. Всю прислугу поставили на ноги, чтобы его отыскать. Тщетно перешарив комнаты, уже отложили надежду, когда камердинер, постилая на ночь кровать Александра Сергеевича, – это совпало с родами его жены, – нечаянно вытряхнул искомый предмет. Этот случай должен был неминуемо породить много толков, и, хотя других данных обвинения няня не могла привести, она с убеждением повторила мне: «Как вы там ни объясняйте, а по-моему, – грешна была тетенька перед вашей маменькой».
И если уж у нас тут зашла об этом речь, добавим сюда такое свидетельство князя Трубецкого: «Вскоре после брака Пушкин сошелся с Александриною и жил с нею. Факт этот не подлежит сомнению. Александрина сознавалась в этом г-же Полетике». Это же подтверждала в своих рассказах и княгиня Вера Вяземская, с которой Пушкин был очень дружен и которой он доверял немало своих тайн.
Мы не знаем, когда и от кого узнала Наталья Николаевна об истории с крестиком, и узнала ли она вообще что-то о ней до смерти Пушкина, но она не могла не догадываться о том, что её муж и её сестра неравнодушны друг к другу. Но даже если жена Пушкина ни о чём не догадывалась в те дни, что бы Вы, мой дорогой читатель, сказали о человеке, который наслаждается интимными утехами с другой женщиной в то самое время, когда его собственная жена только-только начинает отходить от родовых мук? Как это смотрится даже не в духовном, а в элементарном этическом плане?
Напомним, что семья Пушкина к тому времени жила на даче на Чёрной Речке под Петербургом, и Пушкин из Москвы вернулся именно туда, так что и у поэта и у всей его семьи начался очередной дачный сезон. Наталья Николаевна была уже довольно опытной матерью и быстро приходила в себя после родов. Пушкин занимался семейными делами. отдыхал, продолжал работать над «Историей Петра», писал исторический роман (будущую «Капитанскую дочку») и готовил к выпуску второй номер «Современника».
Воспоминания о Пушкине тех времён носят немного противоречивый характер и, видимо, в первую очередь несут на себе печать личности человека, эти воспоминания оставившего.
Ольга Сергеевна, сестра Пушкина, увидела его в последний раз в своей жизни в июне 1936 года, и встреча с братом оставила у неё тягостное впечатление: «Александр Сергеевич с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки».
По воспоминаниям других современников, Пушкин был в очень хорошей физической форме, много ходил пешком, много купался, но при этом, однако, почти все люди, хорошо знавшие поэта, обращали внимание на его постоянную озабоченность. Заботы поэта носили по преимуществу материальный характер – он всё больше застревал в долгах, кое-кто уже ему иногда отказывал в кредите, он часто отдавал в залог свои вещи и вещи жены. Кредиторы являлись к нему из самых разных мест и требовали оплаты по задолженностям – тут были и долги из книжной лавки на пару тысяч рублей, и квартирные долги и даже долги за покупку провизии.
7 июля в свет вышел второй номер «Современника». Он был заполнен литературным материалом очень высокого качества, но это не добавило журналу популярности, а поэту – денег. 9 июля он написал своему другу И.А. Яковлеву горькое письмо: «Я так перед тобою виноват, что и не оправдываюсь. Деньги ко мне приходили и уходили между пальцами – я платил чужие долги, выкупал чужие имения, а свои долги остались мне на шее. Крайне расстроенные дела сделали меня несостоятельным… и я принужден у тебя просить еще отсрочки до осени… Я в трауре и не езжу никуда».
Он уже начал понимать, что журналистская затея может не вывести его из денежной ямы, а поскольку журнал задумывался именно как финансовое предприятие, то Пушкин начал постепенно терять интерес к своему детищу.
В то лето, однако, у поэта было немало приятных встреч с добрыми друзьями, имевшими возможность видеть перед собой почти что прежнего, знакомого им выдающегося интеллектуала и обаятельного человека.
Мы в этой книге мало говорили о выдающемся умении Пушкина проникать в суть литературных процессов. На чём оно базировалось? На том, что Пушкин сам был гениален, и когда он беседовал с разного рода литературными критиками и исследователями, желавшими разобраться в том или ином литературном явлении, то происходило обычно вот что… Литературный исследователь пытался разобраться в ком-то, или в чём-то – например, в Байроне или в Мольере, закономерно не будучи при этом равным ему по таланту, а потому – глядя на автора как бы снизу вверх, а Пушкин был конгениален и Байрону и Мольеру, и смотрел на их дела как минимум из параллельного мира, с кухни высокого интуитивного творчества. Понятно, что такой взгляд на вещи не мог не поражать обычного литературного деятеля. Вот общее замечание Гоголя на эту тему: «Пушкин был необыкновенно умен. Если он чего и не знал, то у него чутье было на все. И силы телесные были таковы, что их достало бы у него на девяносто лет жизни».
Вот воспоминание А.О. Смирновой-Россет: «Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли, – бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уже молчит, а Жуковский смеется: «Ты, брат Пушкин, черт тебя знает, какой ты, – ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураках и записываешь».
Пушкин мне говорил: «У всякого есть ум, мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до царя». И действительно, он мог со всеми весело проводить время. Иногда с лакеями беседовал».
Обратимся тут же к С.А,Соболевскому: «Однажды Пушкин зашел к молодому классику Мальцеву и застал его над Петронием. Мальцев затруднялся понять какое-то место. Пушкин прочел и тотчас же объяснил ему его недоразумение». Ему вторит П.И. Бартенев: «Пушкин был человек самого многостороннего знания и огромной начитанности. Известный египтолог Гульянов, встретясь с ним у Нащокина, не мог надивиться, как много он знал даже по такому предмету, каково языковедение. Он изумлял Гульянова своими светлыми мыслями, меткими, верными замечаниями. Раз, Нащокин помнит, у них был разговор о всеобщем языке. Пушкин заметил, между прочим, что на всех языках в словах, означающих свет, блеск, слышится буква л. С. С. Мальцеву, отлично знавшему по-латыни, Пушкин стал объяснять Марциала, и тот не мог надивиться верности и меткости его замечаний. Красоты Марциала были ему понятнее, чем Мальцеву, изучавшему поэта».
Эти и подобные им истории можно продолжать до бесконечности. В то лето Пушкин не раз порадовал друзей и знакомых ясностью своего взгляда на многие вещи и события, не раз поразил их глубиной своих умозаключений – других у него просто не было, но при этом отпечаток житейских забот во многих случаях уже не сходил с его облика.
Наталья Николаевна тем временем очень быстро восстановилась после родов и могла вести на даче активную жизнь. Поскольку на Чёрной Речке собрался весь цвет тогдашнего столичного общества, там всё время происходили какие-то светские встречи, небольшие балы, а несколько раз – и балы большие. Понятно, что на всех этих мероприятиях Наталья Николаевна была звездой первой величины. Там же, на Чёрной речке, проводили свои досуги молодые офицеры-кавалергарды, и первым среди них в то время был, конечно же, Дантес. Он и на дачах не оставлял Наталью Николаевну своим вниманием. Несколько раз Дантес побывал в доме Пушкиных и пересёкся там с поэтом, при чём, Пушкин однажды позволил себе открыто выказать своё недовольство присутствием Дантеса в доме.
Пушкин начал замечать ухаживания Дантеса за женой, это стало для поэта источником дополнительного раздражения, но до поры он не предпринимал никаких действий, потому что чисто внешне Дантес не переходил грани светских приличий, а Наталья Николаевна, ничего не скрывавшая от мужа, искренне говорила ему, что она просто позволяет Дантесу восхищаться собой – и ничего более.
Очень интересными в этом плане выглядят записки князя А.В. Трубецкого, сослуживца Дантеса, написанные по поводу дачных петербургских событий лета 1836 года. Вот отрывок из них: «В то время Новая Деревня была модным местом. Мы (кавалергарды – прим. авт.) стояли в избах, эскадронные учения производились на той земле, где теперь дачки и садики 1 и 2 линии Новой Деревни. Все высшее общество располагалось на дачах поблизости, преимущественно на Черной речке. Дантес часто посещал Пушкина. Он ухаживал за Наташей, как и за всеми красавицами (а она была красавица), но вовсе не особенно «приударял», как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизой (горничной Пушкиной), ничего не значили: в наше время это было в обычае. Пушкин хорошо знал, что Дантес не приударяет за его женой, он вовсе не ревновал, но, как он сам выражался, ему Дантес был противен своею манерою, несколько нахальною, своим языком, менее воздержным, чем следовало с дамами, как полагал Пушкин. Надо признаться, при всем уважении к высокому таланту Пушкина, это был характер невыносимый. Он все как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почета оказывают; мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся. Манера Дантеса просто оскорбляла его, и он не раз высказывал желание отделаться от его посещений. Nathalie не противоречила ему в этом. Быть может, даже соглашалась с мужем, но, как набитая дура, не умела прекратить свои невинные свидания с Дантесом. Быть может, ей льстило, что блестящий кавалергард всегда у ее ног. Когда она начинала говорить Дантесу о неудовольствии мужа, Дантес, как повеса, хотел слышать в этом как бы поощрение к своему ухаживанию. Если б Nathalie не была так непроходимо глупа, если бы Дантес не был так избалован, все кончилось бы ничем, так как в то время, по крайней мере, ничего собственно и не было, – рукопожатие, обнимания, поцелуи, но не больше, а это в наше время были вещи обыденные».
Читая слова Трубецкого, надо делать необходимые поправки на то, что записки эти написаны человеком, мало симпатизировавшим Пушкину, но мы с Вами должны смириться с тем, что таких людей в окружении поэта было немало, а в отношении Натальи Николаевны нам придётся признать и то, что за почти солдатской прямотой Трубецкого стоит некий здравый смысл – и либо Наталья Николаевна действительно немного увлеклась Дантесом, либо она подустала от семейных сложностей в отношениях с мужем, либо ей действительно на тот момент элементарно не хватало понимания сути событий, но так или иначе, она не сумела правильно выстроить линию своего поведения, и тем самым дала возможность Дантесу почувствовать себя в роли охотника, чего допускать ей никак не стоило.
Мы уже неоднократно говорили с Вами о том, что в то лето Пушкин очень часто выглядел сильно озабоченным, и что основной причиной этой озабоченности были финансовые проблемы, а точнее говоря – финансовая несостоятельность поэта в то время. Много мы говорили и о его попытках как-то выбраться из своего крайне неудобного положения.
Одним из способов кардинального решения своих задач он долгое время видел переезд семьи на жительство в деревню. Если когда-то в качестве этого варианта он видел даже Болдино, то теперь в роли спасительного корабля могло выступить только Михайловское – по многим причинам, в первую очередь – по причине близости к столице, и уже далее – по большей доходности и по удобству жизни в нём.
Но Михайловское после смерти Надежды Осиповны не принадлежало одному Пушкину – наследниками были и Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич. Заметим, что отец Пушкиных Сергей Львович не вмешивался в дела Михайловского – имение Надежды Осиповны он сразу определил детям. Пушкин не мог просто так уехать и жить в Михайловское, пользоваться его благами и ничего при этом не заплатить, не выделить брату и сестре. Наследникам необходимо было определиться с тем, как они распределят между собою свои права.
Ещё в июне Пушкин сообщил сестре и зятю, Н. Павлищеву, что он хотел бы при возможности жить в Михайловском, и предложил свои условия, оценив при этом отступную стоимость в определённую сумму денег. Разговор при этом вёлся с одной лишь сестрой потому, что бестолковый Лев Сергеевич умел только делать долги, и потому всегда ждал только наличных, не желая при этом участвовать ни в каких делах. Ольга Сергеевна по своему мягкосердечию не умела строго спорить с братом, и по этой причине в имущественные споры с Пушкиным был вынужден вступать её муж – Николай Павлищев.
Павлищев не согласился с оценкой имения, предложенной Пушкиным, и по взаимному согласию с поэтом в июне 1836 года, находясь в отпуске, выехал в Михайловское для того, чтобы на месте ознакомиться с ходом тамошних дел. В поместье глазу Павлищева открылись величайшие злоупотребления и воровство – господ Пушкиных управитель имения и его помощники обирали, как хотели (то же самое, кстати, творил в Болдине и Калашников). Винить одних управителей в этом было трудно – Пушкины не желали вникать в ход дел и никак не контролировали его, так что в появлении воров не было ничего удивительного. Неверной выявилась и оценка Пушкиным стоимости самого Михайловского.
Вот отрывок из тогдашнего письма Павлищева поэту, в начале которого автор по пунктам приводит длинный перечень конкретного воровства управителя, а затем пишет: « …Если разбирать каждую статью, то не было б письму моему конца. Довольно прибавить, что в холсте, пряже, шерсти, да в поборе с крестьян гусей, кур, свиней, яиц, шерсти, пеньки и пуху, я не досчитался больше половины.
Обо всем этом составлены у меня подробные ведомости, из которых видно, что управитель, в прошлом году, батюшке дал 630 руб., в расход вывел 720 руб., а 3500 руб. украл. — Воровство страшное: а от чего? от того, во первых, что управитель вор; а во вторых, что он, получая 300 р. жалования и руб. на 260 разных припасов, по положению батюшки, не может прокормить этим себя, жену, пятеро детей и двух баб (которые у него в услужении, из деревни); да и что он за дурак — тратить на это свое жалованье. По простому деревенскому положению, ему на хлеб (месячину), на отопку 3 печей, на масло, свечи, бараны, птицы, на замен двух баб и старосты (который сидит по-пустому и получает месячину) нужно без малого 1000 рублей. Денег этих в расходе показать он не смел, а утаив их в приходе, запутался и открыл всё свое воровство. — Прибавьте к этому страшные порубки в лесах, особенно на Земиной горе, от неимения караула более года (при мне староста с Архипом поймали порубщика), жалкое состояние строений, особенно птични (которая к зиме развалится) и скотного двора; нищенскую одежду дворни (наприм. 5 ф. в год льна на душу), своевольный наряд в барщину (например, делать для него дрожки) и пр. и получится полное понятие о нерадивом и плутовском управлении г. Рингеля.
Я не мог скрыть мое негодование. Я призвал управителя и высказал, или высчитал ему по книгам (так называю я какие-то бестолковые записки) и по пальцам все его проделки, обличающие и плутовство, и лень, и невежество. Он молчал, и в заключение вымолвил: не погубите (не разглашайте). На вопрос мой, что заставило его итти на 560 р.? — отвечал он: крайность. После этого объяснения, я не мог считать его доверенным лицом. С другой стороны сообразив, что амбары пусты (всего 20 четв. ржи, ; ч. овса и 1 жита); что нет ни крупы, ни картофели, ни гороху; что сена ни клока, а соломы ни стебла; что поэтому придется кому-нибудь из нас голодать; что управлять вшивыми птицами и паршивым скотом сумеет всякая баба, — я ему отказал, в полной уверености, что вы мне еще скажете спасибо за избавление вас от расчета с подобным плутом. После этого я сделал следующее: хлеб в амбаре перемерял и поручил старосте, сад с пчельником (и так далее – прим. авт.)».
Вскоре Павлищев прислал Пушкину ещё одно предлинное письмо, отрывок из которого мы также здесь приведём: «Из письма моего от 27 июня вы знаете, Александр Сергеевич, что я прогнал управителя. С того времени хозяйство идет своим порядком, без хлопот. Косят сено, да ставят в скирды, — а там примутся за жатву. Теперь я на досуге, познакомившись коротко с имением, размышлял долго о том, как кончить раздел его, — и вот мое мнение.
Оценка ваша по 500 р. за душу не имеет, позвольте сказать, никакого основания. Душа душе розь; продается она в Псковской губернии по разной цене; Львов, наприм., или Росихин не уступит своих и по тысяче, а другой отдаст свои и по 300. Дело в том, что цена всякого имения определяется доходом с него получаемым. Дом у Полицейского моста дает 80/т.<ысяч>, а такой же на Выборгской стороне 10/т.<ысяч>; первый сто;ит милиона, а последний не сто;ит и 150/т<ысяч>. Применим это к Михайловскому.
Во первых, в Михайловском земли не 700 десятин, как вы полагали, а 1965, с саженями, т. е. без малого 2000, как видно из межевых книг и планов, лежащих у меня под рукою. Ошибка ваша произошла от того, что вы вместо двух описей межевых книг, взяли здесь одну, и то не Михайловского, а Морозова с прочими деревнями. По книгам и планам, говорю, в Зуеве, что ныне Михайловское, с прочими деревнями, по межеванию 1786 года, земли количество следующее...
… И так, в отношении земли, Михайловское есть одно из лучших имений в Псковской губернии. Пашенная земля, не смотря на запущенную обработку родит изрядно; — пастбищных лугов и отхожих сенных покосов вдоволь; лесу порядочно, а рыбы без числа. Далее.
Средний доход с имения определяется 10-ти летнею сложностию. Для этого надо было б иметь под рукою приходо-расходные книги 10 лет. Но их нет (а если б и были, то не могли б служить поверкою, быв составляемы плутами и грабителями, подобными Рингелю); к счастию, что хоть за 1835 книги я успел захватить у приказчика. Делать нечего: положимся на Рингеля. Не будем считать, что он украл пудов 2000 сена, четвертей 30 разного хлеба, пудов 13 масла, берковца 2 льна и т. п.; что на одних оброчных землях я тотчас сделал до 200 р. прибыли; что на худой конец Михайловское, при прошлогоднем дурном урожае, дало до 5/т.<ысяч> чистого дохода (в удостоверение чего составлены у меня подробные расчеты); не будем считать всего этого, и положим, что Рингель не украл ни гроша. Всё-таки по его книгам, за отчислением расхода на посев, на дворовых, на лошадей, на скот и птицы, чистого дохода выведено около 3600 рублей. Это уже самый низший доход: для получения его нужен капитал 80/т. руб., следовательно Михайловское равно капиталу 80/т., а душа 1000 руб. — Положим, что имение всегда будет опустошаемо наемными приказчиками; что будут опять неурожаи; что доход еще уменьшится до 3/т., в таком случае получится капитал 75/т.; сбавьте еще на грабеж и неурожай 5/т., и тут имение сохранит цену 70/т. Вот самая близкая и низкая оценка.
Так делаются оценки, Александр Сергеевич. (выделено автором книги) Время мною здесь проведенное я считаю не потерянным. Я знаю теперь имение как свои пять пальцев, и ручаюсь, что если прикупить 100 штук скота (на 250 руб.), то оно на следующий год даст 5/т., а там и больше, по мере удобрения. Лугов довольно и для прокормления 400 штук скота; какова же была б посылка! у одного из здешних помещиков удобренная земля дает до 20 зерен. Наша и без позема дает до 5-ти. Заметьте это. К тому же запашка здесь слишком велика: я убавил три десятины, неудобренные и необещающие семен, — и отдал их из 5-го снопа. Позволять себя обкрадывать, как Сергей Львович, ни на что не похоже. Вы говорили, помнится мне, однажды, что в Болдине земли мало, и запашка не велика. А знаете ли, как мала она? 225 четвертей одной ржи, т. е. вдесятеро больше против здешнего (это начитал я нечаянно в одном из писем Михайлы к батюшке, заброшенных здесь в столе). Обыкновенный урожай там сам 10; по этому в продаже должно быть одной ржи до 2000 четвертей, на 25/т. рублей. Каково ж было раздолье Михайле? ну, уж право не грешно взять с него выкупу тысяч 50: он один сто;ит Михайловского, также им ограбленного. Но к делу.
И так, самая низкая цена Михайловскому 70/т. Я хлопочу о законной, справедливой оценке потому, что действую не за себя, а за Ольгу с сыном и за Льва. Чем справедливее оценка, тем законнее будет выделяемая 1/14 часть. Если имение купите вы, то я готов спустить еще 6/т., и отдать вам его за 64/т., т. е. по 800 руб. душу. Ниже этого нельзя ни под каким видом. Таким образом вы заплатите Ольге вместо 8500, — 13.700, — капитал составляющий всё достояние нашего сына, — залог его существования, в случае моей смерти, или удаления от службы, по каким-нибудь непредвидимым случаям. Разумеется, что и Лев поблагодарит, получа вместо 15.700 — 25.000, — о чем я уже писал ему.
Вот основание, на котором должно делиться. Раздел этот можно произвести двояким образом, или продажею имения, или дележем его в натуре. Последний способ будет для наследников не выгоден; ибо держась справедливости и закона, пришлось бы для уравнения делить имение по клочкам, т. е. наделить каждого и пашенною землею, и лесом, и лугами, и водою, и садом, и скотом и т.п., — раздробление, от которого имение потеряло б цену, и каждый из вас остался б в убытке. — Остается способ продажи — Ольга купить не может, потому что не может заплатить вам и Льву 50/т.; Лев также, потому что нуждается в деньгах: остаетесь вы. Если же и вы не хотите, то придется продать имение в чужие руки. Покупщики найдутся, — я ручаюсь; для них можно даже возвысить цену до 70/т. — Объявление об этом должно немедля сделать в газетах: для объявления вы в этом письме имеете все данные.
Ожидаю от вас ответа решительного, а пуще всего, безотлагательного. Срок моему отпуску настанет 15 августа: просрочив, я могу потерять много, и даже место. Уезжать, не кончив дела, я считаю безрассудным. Вам надо поспешить сюда, не дожидаясь доверенности Льва Сергеевича; ибо я могу здесь действовать за него по доверенности, которую я получил еще в Петербурге. Не забудьте только сделать в газетах вызов кредиторам и должникам покойной матушки. Я ожидаю вас, и очистил для вас флигель, если вам не вздумается стать в доме. Не забудете также, Александр Сергеевич, что малейшая с вашей стороны проволочка может нанести мне вред ничем не вознаградимый…»
Мы намеренно привели здесь эти два длинных отрывка из писем Павлищева для того, чтобы читатель сам убедился в серьёзности намерений и немалой добросовестности пушкинского зятя – он всего лишь беспокоился о благополучии собственной семьи. Не можем также в который уже раз не обратить внимание на то, как в письме говориться о живых душах – как о товаре, не более, и этот текст великий поэт и ещё совсем недавний борец за свободу всех и вся теперь читал с прозаическим вниманием, не задумываясь о глубокой иронии судьбы, скрытой за строками мужа сестры.
Нам известно около десятка писем Павлищева Пушкину, написанных в 1836 году по поводу Михайловского, и известны два письма Пушкина Павлищеву на эту же тему. Первое поэт написал в середине июля и в нём есть такие строки: «Я очень знал, что приказчик плут, хотя, признаюсь, не подозревал в нем такой наглости. Вы прекрасно сделали, что его прогнали и что взялись сами хозяйничать. Одно плохо; по письму Вашему вижу, что, вопреки моему приказанию, приказчик успел уже все распродать. Чем же будете Вы жить покамест?.. Здесь у меня голова кругом идет, думаю приехать в Михайловское, как скоро немножко устрою свои дела».
Мы видим, что Павлищев очень неплохо разобрался в ходе хозяйственных дел в Михайловском – гораздо лучше Пушкина, который провёл в имении очень много времени, но так и не вник в суть тамошних процессов. В письмах Павлищева много интересных моментов, и один из них – тот, где пушкинский зять указывает поэту на неправильную оценку им площади пахотной земли в Михайловском, заниженную больше, чем в два раза. Из этого следует, что либо Пушкин сознательно слукавил перед Павлищевым, желая получить имение по меньшей цене, либо, что гораздо более вероятно, он действительно не дал себе элементарного труда разобраться даже в площадях имения, то есть, обнаружил при этом полное отсутствие хозяйственного подхода – это Пушкин, который, напомним, «считал себя практиком».
Павлищев тем временем упорствовал и настаивал на скорейшем разрешении проблемы. В начале августа он написал ещё одно из дошедших до нас писем поэту. Вот отрывок из него: «Вы требуете окончательной оценки. Я уже сделал ее, по действительному доходу 1835 г., — в 64/т. По первому письму моему вы видели, что на счеты управителя нельзя полагаться: он украл до 3/т. рублей. И так, объявляйте о продаже имения, обратясь к Василию Ивановичу Полонскому, столоначальнику в Гражданской Палате. Во втором письме моем имеете все данные; прибавьте 100 душ женска пола, и господской запашки в трех полях 71 десятина.
Предлагаю вам еще одну сделку, если разумеется Сергей Львович согласится выделить Ольгу. Ей причитается [там] в Нижегородском имении 80 душ, что по 600 р. душа (за вычетом 200 закладных) дает 48.000. По моей оценке приходится вам и Льву получить за Михайловское (за вычетом 13.713 на долю Ольги) каждому по 25.143 р., обоим 50.287. Если вы согласны на эту мену, то я приняв Михайловское, заложу его в 12/т.<ысяч> (за Псковскую душу с добавочными 50 p. дают только 150), из коих тотчас 5.143 р. посылаю Льву Сергеевичу, а остальные употребляю на расплату с своими долгами, и на поправку имения. Таким образом останусь я вам должным 25.000, а Льву 20.000, которые и заплачу Нижегородским имением.
К предложению этому побуждают меня следующие причины: 1) получить 80 д.<уш> в Нижегор. имении, без господской запашки и без всякого заведения, не очень выгодно, особенно тому, кто подобно мне хочет заняться имением; 2) оно далеко, и одно принятие его вовлекло б меня в новые, даже неоплатные долги; в соединении с целым оно имеет свою цену; 3) Михайловское же мне уже известно, так что я могу управлять им и из Варшавы; к тому же оно близко к Варшавской дороге, — выгода, для всякого другого ничего не значущая; 4) получа Михайловское, я посредством заклада могу тотчас иметь деньги, нужные мне до зареза. 5) оно в моих руках будет кусок хлеба — а в ваших, простите откровенности, дача, игрушка, которой вы впрочем всегда можете пользоваться».
В конечном итоге Павлищев предлагал Пушкину либо заплатить ему не менее сорока тысяч рублей за право владения Михайловским, либо получить от Павлищева свою долю в Болдинском имении, но долг этот Павлищев предлагал выплачивать либо частями, либо натурой.
Болдинские дела находились в полнейшем расстройстве, Сергей Львович от них полностью устранился и ничего в руки там не думал брать, Пушкин это отлично знал и понимал. Кроме того, ему были нужны живые деньги, а не абстрактный долг от собственной сестры, который полностью никогда бы не был выплачен – это поэт тоже прекрасно понимал.
Сохранился ответ Пушкина на это письмо зятя. Вот отрывок из него: «Пришлите мне, сделайте одолжение, объявление о продаже Михайловского, составя его на месте; я так его и напечатаю. Но постарайтесь на месте же переговорить с лучшими покупщиками. Здесь за Михайловское один из наших соседей, знающий и край и землю нашу, предлагал мне 20 000 рубл.! Признаюсь, вряд ли кто даст вдвое, а о 60 000 я не смею и думать. На сделку, Вами предлагаемую, не могу согласиться, и вот почему: батюшка никогда не согласится выделять Ольгу, а полагаться на Болдино мне невозможно. Батюшка уже половину имения прожил и проглядел, а остальное хотел уже продать. Вы пишете, что Михайловское будет мне игрушка, так — для меня; но дети мои ничуть не богаче Вашего Лели; и я их будущностью и собственностью шутить не могу. Если, взяв Михайловское, понадобится Вам его продать, то оно мне и игрушкою не будет. Оценка Ваша в 64 000 выгодна; но надобно знать, дадут ли столько. Я бы и дал, да денег не хватает, да кабы и были, то я капитал свой мог бы употребить выгоднее…»
По тону письма остро чувствуется, что Пушкин был оскорблён фразой Павлищева о том, что Михайловское для него – род дачи, игрушка, и поскольку Павлищев хорошо знал Пушкина, возразить тут поэту было нечего – это было действительно так. Выложить Павлищеву сорок тысяч за право владения поэт не мог, он это чётко понимал. Интересными, правда, выглядят в письме его слова о том, что имей он такие деньги, он бы употребил их выгоднее – мы с Вами прекрасно понимаем, что имей он такие деньги, он бы, при условии жизни в Петербурге, просто раздал долги и начал бы наживать новые. Но, может быть, Пушкин эту фразу написал в письме просто из гордости – письмо ведь напитано скрытой и уязвлённой гордостью.
Так или иначе, но сделка по Михайловскому между родственниками не состоялась, хотя у Пушкина ещё открывался один интересный шанс для её выполнения – Павлищева срочно вызывали в Варшаву по месту работы, поскольку его отпуск закончился, и ему срочно нужны были хотя бы пять тысяч рублей. Если бы Пушкин достал эти деньги и отдал их Павлищеву, он бы мог с семьёй уехать жить в Михайловское. Между тем, дачный сезон завершался, и надо было выбирать: либо ехать в деревню, либо возвращаться в Петербург.
Свидетельство о публикации №124120803729