Игорь Жданов и Галина Лебедева. Литинститут

– И люб мне был поэт Панкратов
С надменной робостью его…  – читала Белла, вся подавшись вперёд, подбородком, бюстом, всей самой вытягиваясь куда-то вверх. Она всегда так читала стихи. Что-то беззащитно-доверчивое и обречённое было во всей её этой её фигурке. В детском свежем личике, в метущихся, огромных от подведённых век глазах. Не любить её было нельзя. Мужики сходили с ума. И от стихов и от её смеха. Хохотала она заразительно, счастливо, победно. Ну, какая женщина не чувствует силу своего обаяния!? 
    Я увидела её во дворе Литинститута в  сентябре 1955 года. Белла была толстушкой в шумящем муаровом фиолетовом платье, с цветочками в глубоком вырезе пышного бюста.(Эти крепдешиновые цветочки были тогда в моде и все десятиклассницы считали их непременной деталью своего выпускного белого платья.)
   Светло-русые косы были уложены вокруг ушек. И придавали особую  прелесть её круглой розовой мордашке.
– Ребята! Как хорошо, что мы вместе! – говорила она, радостно оглядывая нас. Мы были все разные и все интересные. Фазу Алиева, Абдыкалы  Молдокматов, Ира Озерова, Юнна Мориц, Игорь Жданов, Юра Панкратов, Ваня Харабаров.
     Познакомившись, мы не хотели расставаться в эти первые сентябрьские дни. Осень 55 года была на редкость теплой, солнечной, золотой. Огромные кучи жёлтых листьев лежали вдоль дорожек Тверского бульвара и во дворах Арбатских переулков. Мы бродили после лекций загребая их ногами, не в силах расстаться. И читали, читали стихи свои и тех поэтов, что сами любили.
     Девичье общежитие было тогда в правом флигеле института, т.е. за правым плечом Герцена, который стоит там сейчас, и которого тогда не было. А была пёстренькая клумбочка и нерасчищенные, заросшие травой дорожки и высоченные тополя, толстоствольные. Под их сенью дом Герцена – типично московский дворянский особняк с флигелями – чувствовал себя уютней, чем сейчас.
     Не было доски на стене, подтверждающей, что это и есть тот самый единственный в своём роде институт, где со всего света собрались начинающие поэты и прозаики. С наивной верой, что тут-то их научат, как надо писать.
     Он весь внутри был деревянный. Библиотека под лестницей – маленькая норка, в которую если нырнёшь, забудешь про лекции, зачитаешься.
     Здесь перед тобой выкладывали всё, что ни попросишь, чего не дали бы тебе никогда в школьной или районной библиотеке.
    Такие были замечательные библиотекарши! Здесь впервые передо мной появилась тоненькая книжечка Гумилёва «Жемчуга».Чего не было на полках библиотеки заказывали в библиотеке ЦДЛ.
      Деревянные ступеньки– «снип, снап, снурре» – вели на второй этаж в такую же уютную читалку, в маленький кабинет, где проводились консилиумы за  круглым столом.
  На переменах мы сидели на широких подоконниках и конечно же трепались и читали стихи.
         Газету «Мы» Ю. Панкратов выпускал с первых дней нашего поступления в институт.  Помню, до самой ночи мы, сдвинув столы в аудитории склеивали несколько ватманских листов, на которых разместились стихи (и не только) первокурсников.
    «Мы» – такая заявочка уже была где-то в начале века. «Мы» – это было, кажется, у футуристов или символистов, тогда таких же молодых и эпатажных. Надо вспомнить, поискать, кто так обозвался, м.б. Маяковский, забыла к сожалению.
   Мудрая Юнна Мориц с роскошной толстой косой до пояса прикидывала, кто есть кто. Кто силён, а кто слабоват, и шутя, или всерьёз под нашими стихами в стенгазете  ставила «оценки». Кое-кто получал 3 с минусом.
Были в стенгазете и пародии. Вот врезалась в память:
«Все вы гении,
Все не признаны,
Всем вам десять копеек цена.»
       Зло. Прямо-таки беспощадно. Вот кто автор этого умозаключения? Чуть ли не Жданов. Ах, память-память. Пятьдесят лет тому назад это было. Разве можно теперь на неё надеяться.
      А. А. Коваленков, беседуя с Юной как-то раз шутя попросил разрешение подержать эту чёрную тяжёлую косу.
     Юнна, смеясь, разрешила. А.А., благоговейно покачивая змейно  перевесившуюся косу на руке, признался, что это удивительно: недаром считалось на Руси (это уж точно), что длинная коса главное украшение женщины. И рассказал нам интересные вещи на эту тему. К слову сказать у А.А. всегда на любую тему были интересная информация. Сколько же он знал! Косы, вообще длинные волосы, имели кроме внешней «завлекательности» – еще и мистическую силу. Ведьмы, русалки – всегда с длинными волосами, косами «косой обовью, обворожу», «на косе удавлюсь» – это все оттуда, из тьмы веков.
       Платком покрывали волосы замужние женщины. Неприлично было простоволосой выбежать, выйти на улицу: сеять грех, соблазнять. Только муж мог видеть расплетённые распущенные косы.
«Две девушки танцуют
С распущенной косой,
А жулики воруют
Сосиски с колбасой» – уличная песенка – всё о том же.
    Косу срезать – бунт.
    На втором курсе я срезала свою косичку. Девчонки скинулись на перманент. Я сбежала со второй пары и явилась на третью завитая, как барашек, оставив косу в парикмахерской на углу Козицкого переулка.
   У Жданова померкли глаза, когда он увидел меня завитую.
   А Азиз Абдуразаков дразнился стишком:
«Галя как барашка
Как изюм глаза,
Губки сильно крашены,
Чо–о–орни волоса.»
    Ну, насчёт губок он хватил через край. Мы тогда не красились. Сильно крашенные губки были всегда привилегией уличных этуалей. Подкрашивали карандашиком «Конструктор» уголки глаз, делая стрелки, а губки обводили другим карандашиком – коричневым и очень-очень аккуратно, только по контуру.
     Косметики такой как сейчас у нас не было. И вообще, краситься сильно считалось неприличным.
     Много тогда у нас, девчонок-студенток 55-60 г. не было.
     После фестиваля молодёжи и студентов очень изменилось всё вокруг. Как бы раздвинулись тяжёлые шторы «занавеса» и кроме дружбы народов всех стран, воздуха свободы и надежд на светлое завтра в котором мы по словам Хрущёва уже будем жить, то бишь, в коммунизме, попёрло и всё то, от чего мы были далеки и по воспитанию в школе и в семьях. Попёрла вседозволенность псевдокультуры.
      Стиляги, чуваки, чувихи – всё это вызывало тогда отрицательное отношение общества в целом.
      И человек вполне положительный и «выездной», каким тогда уже был Женя Евтушенко, в яркой рубашке, напоминающей расцветку американского флага мог вполне схлопотать по морде «по политическим мотивам».
  «Выездные» – те, кому разрешалось съездить в Венгрию, Болгарию, а особо те, кто мог слетать и подальше, везли в Москву своим большие корфы заграничного белья, мохеровых шарфов, капроновых колготок, бижутерии и т.д.
     Равновесие в плане бытовом было сразу нарушено. Сразу стало видно кто есть кто. Фарцовщики распихивали денежки по карманам, а девочек и мальчиков в дорогих джинсах становилось все больше. (200 руб. – зарплата моего отца была 140 рублей, матери – 90.)
    Вот почему:
«Она берёт трёхфранковый браслетик,
Трехфранковый дешёвенький браслетик»…
    Вот почему так сразу же разошлись наши пути и посыпалась «дружба» первокурсников. Мы всё еще смотрели туда, где за горизонтом нам виделся рассвет коммунизма, а кто-то уже сообразил, а может, был просто лучше нас осведомлен, что эта мечта никогда не станет действительностью, и сделал своей жизненной установкой принцип: бери от жизни всё, что можешь.
«Полюблю я султана за брошку, За таинственный камень агат».
    Помню, мы собрались на нашу курсовую вечеринку у Белочки в её маленькой комнате в коммунальной квартире, в доме на Старой площади.
  До самого празднества надо было приготовить как водится угощение, расставить столы – стулья, тарелки, вилки.
  – На тебя накинется с поцелуями Ромка – мой пёс, коричневый пудель,– смеясь, объясняла мне Белла, когда я направлялась к ней со свертками снеди и ещё чем-то необходимым к случаю.
     Ромка действительно вылетел ко мне, едва я переступила порог комнаты, запутавшись в зелёной портьере.
      Ромка долго не хотел идти на место под столом. Такой он оказался общительный и весёлый. В комнате было пианино, светло-жёлтое с канделябрами. Диванчик от него слева , на который так уютно сразу же я уселась. А вообще было странно, где же мы все здесь разместимся. Но, разместились, все. Всё пространство комнаты заняли поверхности столов, откуда-то взявшихся: два или три сдвинули вместе.
      Всем было весело и шумно. Соседи в ужасе. Коммуналка и всего два туалета. Бедной Белочке потом пришлось бороться с последствиями нашего разливанного веселья.
      Напились многие. Харабаров забыл свои новые галоши. И потом на другой день ему пришлось помогать отыскивать их в полутёмном коридоре этой старой московской квартиры, где из-за каждой двери высовывались любопытные носы соседей:
–  Кто это? Как это можно? Безобразие! Когда же наступит тишина!
«И стынет бронзовый Панкратов
На Старой площади Москвы…»
      
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИНСТИТУТ

               В 1955 году мои стихи читали члены приемной комиссии Литинститута. П. Антокольский читал еще раньше: ему отвезла тетрадку В.В. Яблонская еще в мае. «Кому же еще учиться в институте, как ни этому мальчику? – сказал он. Евгению Винокуров, тогда ему было не больше тридцати, писал: «Многим образам Игоря Жданова я просто завидую и удивляюсь».  Илья Сельвинский был краток: «Из этого молодого человека при упорной работе может получиться неплохой стихотворец».
        Сочинение я написал за полтора часа вместо четырех положенных. Писал о традиции Маяковского в советской поэзии. Пятерок было только две: у Беллы Ахмадулиной и у меня.
         На русском устном Г.Н. Поспелов шепнул кому-то из ассистентов:          «Обратите внимание на этого мальчика, у него лучшее сочинение». Экзамены сдавал лихо: каждый день смотрел кино «Фан-фан – Тюльпан» для бодрости, а на полу, на Петровке, у стариков, спали вповалку бывшие нахимовцы, проездом в отпуска и к местам новой службы – в высшие училища.
         А. А. Коваленков на первых занятиях семинаров сильно остудил мой пыл, бил по самолюбию беспощадно: «Ему надо бы писать песенки про море, а не драматические поэмы». Одно время упрекал за подражание Гумилеву. Но после алтайской моей поездки в 1957 году состоялся такой разговор: Вал. Кузнецов спросил у Коваленкова: «Александр Александрович, на прошлом семинаре вы говорили одно, теперь – другое. Как же надо писать стихи»?
         «Пишите, как Жданов. Он не спрашивает…»
        А С. Вашенцев – руководитель кафедры творчества, утверждал что в моих стихах не чувствуется время современности.
 - Почему бы вам не сделать вашего геолога комсомольцем?
 - Да он и так комсомолец. – отвечал я. - Кто сейчас не комсомолец? Его бы и из института выгнали…
    Юнна Мориц с угловатыми  вороньими  плечами и очень знаменитая             (книжка вышла в Киеве) ставила тройки с минусом под моими стихами в стенгазете и на стендах «Комсомольской правды». Но одна из всех вступилась за меня на первом семинаре осенью 1955 года. Б.Ахмадулина была беспощадна: «Игорь напоминает мне мальчика, который приклеил себе усики, влез на барабан и размахивает картонной сабелькой». А Мориц прочувствованно гудела, подчеркивая звуковые красоты в моих строчках… Вот такая странность.
     Юра Панкратов гениальничал. Выпустив стенгазету «Мы», а потом «Ым» с плакатными рисунками под Маяковского. Потом сочинил «Страну Керосинию», за что чуть было и не поплатился позднее. Стоит вспомнить этот его ранний шедевр:

      Небо зелёное, земля синяя,
        Желтая надпись –
                «Страна Керосиния».
        Ходят по городу
                люди разини,
        Держится жизнь
                на одном керосине.
        За красной стеной, от людей
                в отдалении,
        Воздвигнут центральный
                пункт  управления.
        Сидит в кабинете, полезный
                и гордый,
         Правитель страны,
                керосина и города.
         Он волосом рыжий,
                а телом поджарый, 
         Он больше всего
                боится пожара.
         По всей стране
                навели инженеры
         Строжайшие
                анти-пожарные меры. 
         Пропитаны запахом
                въедливой влаги,
         Повисли над городом
                вялые флаги.
         Но вот однажды,
                веселой весною.
         Они обгорели
                черной тесьмою.
         Железные трубы,
                горло прорвите!
         Вперед ногами
                поехал правитель.
         Но долго еще
                караси и Россини,
         И апельсины,
                и  опель синий,
         И все остальное
                в стране той красивой
         Пахло крысами
                и керосином.

      Они с Харабаровым выступали в каком-то колхозе. Откуда потом пришел донос (телега) в Союз писателей, «Панкратов читал «Керосинию».
   - Все верно, бабоньки, все как в жисти, - скала бабка, прослезившись. – У меня крысы тоже  картошку в подполе съели».
    Прославился отрицательно Юрка стихами «Месяц». Так же он назвал свою первую книгу лет пять спустя. Сейчас стихи кажутся наивными, ученическими, как же плохо мы все тогда писали, если это  - лучшее:

«Я из березы месяц вырезал,
Я обтесал его и выстругал,
Я целый месяц этим выразил,
Я целый месяц это выстрадал.
Я научил его движению,
Плыви, березовый, скорей,
По молодому отражению
Неугасимых фонарей.
Но утонул мой месяц розовый,
Блеснул увертливою рыбкой,
Осталась на коре березовой
Косая, грустная улыбка.»

      В то  же время, на выступлении в финансовом техникуме, Юра и Ваня объявили себя  «униформистами», почему-то забыв, кто такие  - униформисты. Получался, конечно, конфуз, все смеялись. Особенно глядя на нелепого верблюдообразного Панкратова и слушая его полубормотанье-полузавыванье. Можно себе представить, с каким глумлением смотрели на него колхозники.
    Ваню поддержал некий Черноуцан из «Литгазеты»: напечатал его подборку с предисловием об охотнике-медвежатнике и бравом  бетонщике с Братской ГЭС. Очень это подходило семнадцатилетнему  Ване «Хэ» (Так его звал Юра), щупленькому, низенькому и какому-то неприкаянному. Помнится, купили мы ему галоши и, кажется, приличное пальто. Ходили в шашлычную на углу Тверского, размахнувшись, как представители богемы, на бутылку коньяка «Эниселли», выпили по микроскопической рюмке и «забалдели», головы закружились. Бутылка эта стояла потом в шкафу у моей тети до нового года.
      В. Фирсов уже тогда был лысоват и категоричен: «Мы еще Некрасова читали, мы еще «Дубинушку» певали…».

ПРО АХМАДУЛИНУ, ПАНКРАТОВА И ДРУГИХ


 Она берёт трёхфранковый браслетик,
Дешёвенький трёхфранковый браслетик.
И надевает на руку браслетик,
И уезжает на Тверской бульвар…

О этот дом помпезный и фатальный,
Где у подъезда топчется квартальный,
Где ждёт её диван многострадальный
И бальные тяжёлые духи…
   И т.д. и в том же духе.

       На Беллу обратили пристальное внимание  могущественные литературные старики. И среди них Антакольский.
   Талантливая поэтесса, видимо, всколыхнула в нём воспоминания его молодости, когда поэты начала XX века удивляли любителей поэзии яркими и необычайными, смелыми и ошеломляющими поэтическими открытиями.
«Пусть женщина, француженка, мотовка
Тебя целует, руки разводя…», – читала смелая Белочка и сплетни клубились вокруг неё. О ком это?!
       Панкратов ревновал, Ванька влюблённый по уши рыдал на груди у Жданова. Жданов скрипел зубами.
       И, в общем-то, наша команда Юра, Ваня, Жданов и я относились к Белкиному «свободному» поведению критически.
       Она получила от Юры «послание» с этим стишком. И после этого наши дружеские отношения сильно сбавили градус. Белла обиделась. Очень.
       Вызов был во всём. В манере одеваться, подкрашивать глазки, курить. Тогда это был эпатаж явный.
Зачем до этакой печали
Я довела глаза его,
Ведь знала я еще вначале
Что нет, не будет ничего.
Ты пледом ноги мне обматывал,
Там, в Александровском Саду,
А сам обманывал, обманывал,
Всё думал, что и я солгу.
Кружилось надо мною враньё
Похожее на вороньё.
Я думала, что ты мой враг,
Что ты беда моя тяжёлая,
А ты не враг, ты просто враль,
И вся игра твоя дешёвая.

    Это было ново. Так не писал никто. Был Щипачёв с его вздохами на скамейке и прогулками при луне. Был Смеляков. Смеляков с «Любкой Фойгельман». Борис Корнилов с «Соловьихой».
    На подоконниках в коридорах института, приткнувшись где-нибудь в уголке, мы читали друг другу новые свои стихи и жадно вслушивались: а как у Белки, а как у Юнны. Кто лучше, кто сильней? Это было как бы: ну, кто на новенького?
    И Евтушенко выдал.
    В толстом журнале. В каком, точно сейчас не вспомню, появилось стихотворение. Тогда у них с Ахмадуллиной был роман и они даже поженились,  как и мы со Ждановым.
     Стихотворение Жени вызвало шок у женской аудитории института.   
 …Ты спрашивала шепотом:
"А что потом?
            А что потом?"
Постель была расстелена,
и ты была растеряна...
Но вот идешь по городу,
несешь красиво голову,
надменность рыжей челочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах -
                насмешливость,
и в них приказ -
                не смешивать
тебя
    с той самой,
                бывшею,
любимой
       и любившею.
Но это –
        дело зряшное.
Ты для меня –
             вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шепотом:
"А что потом?
             А что потом?"
      Мнения были определённые: да…Это не Пушкин…Не «Я помню чудное мгновенье». Женя не пожалеет ради красного словца  ни мать ни отца». Вот гад! За это и по морде схлопотать можно». Адресат был узнаваем без...
      А у Беллы были строчки: «Я независимо и гордо….голову несу.» Да! Независимость и гордость, храбрость – вот качества необходимые поэту, чтобы самому себе не наступать на горло, не затыкать самому себе рот ещё до редактора, до цензуры.
      А кто у нас смел? Кто не боялся сказать то, что думаешь и так как хочешь. Никто. Почти никто.
     Белла не боялась. Женя не боялся и не боялся Вознесенский. Остальные пока топтались, чуть-чуть запаздывая. Слишком долго держали «Слово» на уздечке, слишком долго поэтам нельзя было вот так прямо говорить, именно говорить в лицо народу собиравшемуся теперь в огромные залы, стадионы и т.д.
     Это было очень короткое время свободы. Узенькая щёлочка, сквозь которую просочились несколько имён, ставших представителями нашей поэзии за рубежом. Потом, через несколько лет, начали закручивать гайки, да как…Покрепче, чем раньше.
      Да и те, кто прорвался ещё сами не понимали куда это – «вперёд» и куда – «назад.»
     «Антимиры» Вознесенского потрясали своды «Таганки». Народ пёрся туда, как на похороны Сталина.

«Ленин - самое чистое деянье,
Он не должен быть замутнен.
Уберите Ленина с денег,
Он для сердца и для знамен».   – призывал Вознесенский с подмостков. Сталин – гад, Ленин – хороший. Уря-я-я-я! А вот это видели? И в нос всем вместо весны, на которую так настраивает порой оттепель – здоровый кулачище в нос. Низ-зя! Опять низ-зя! Можно будет очень немногим и по чуть-чуть, и то по распоряжению ЦК. Или Фурцевой, или еще каких-нибудь Иван Иванычей.

«Жлобам и жабам вставив клизму,
Плывём назло империализму.
И дружно гаркнули:
Плывём!» – ликовал Евтушенко. Вот это  будет можно. И чем больше, тем лучше.А что посерьёзнее – то пишите и складывайте в свой ящик и в долгий ящик редакций.
   Теперь, конечно, не расстреляют, не посадят лет на 10-15, но вполне можно провести несколько лет в психушке, а то и в ЛТП (лечебно–трудовом…застенке) Пьёшь? – а поэтов непьющих я не знаю – значит, туда.
Галина Лебедева
         ЖЕНЯ
    С Женей Евтушенко отношения всегда были мимолетные: с ним дружить невозможно, долго общаться тоже трудно. Да ни я, ни – тем более – он в этом не нуждались.
     Когда мы пришли на первый курс, Женю уже отчисляли (или отчислили?)  с третьего: не сдал «академическую задолженность». Говорили, что несколько раз не мог ответить Г.Н. Поспелову по русской литературе 19 в. «Ну, вы тут сдавайте,  а я пошел издаваться», – яко бы сказал он студентам – товарищам. Тогда у него вышел «Третий снег», года через два – «Шоссе энтузиастов». Заскакивал он к нам на семинары в основном из-за Ахмадулиной, на которой вскорости и женился, низвергнув в бездну отчаяния Ваню Хэ, безнадежно в нее влюбленного.
                «Белочка моя ласковая,
                Маленькая моя таежница», – писал Ваня. А Женя обменивался с Беллой мужественными стихами:
                «Винтовку и штык я имею
                И буду я насмерть стоять,
                Стрелять я не очень умею,
                Но знаю, что надо стрелять».
А она отвечала так:
                «Прощай. Я стою на перроне,
                Сказать ничего не могу,
                Я знаю, что пуля уронит
                Тебя на  далеком снегу…»
Кажется, это она подвела Женю к стенгазете,- там было два моих опуса: «Позор скрипки» и негласно посвященное Белке:

                «Вы не бойтесь липких сплетен.
                Всем одинаково нужны
                Вы улыбнетесь тем и этим –
                И те и эти польщены…»

   Женя с  высоты своего роста и величия хвалил стихи, особенно второе. Так и пошло. В Архангельске, весной 63 года, он был с Ю. Казаковым. Ст. лейтенант А. Васильев упросил меня познакомить его с Женей. Я не хотел, что-то было тут унизительное: я – солдат, Женя – всесоюзная знаменитость. Но пошли в «Интурист» и постучали в дверь номера. Нас не впустили, но Женя вышел в коридор.
   -  Говорят, ты стихи хорошие написал? – спросил он.
   - Бывает…
   -  Ну-ну, пиши…
    Ругали его тогда, в 63 году. Потому и удрали они с  Ю. Казаковым – поездить по северу. Кажется, удачно: Казаков написал «Северный дневник», Евтушенко – много стихов, а потом и поэм. Конечно, все бредили тогда стихами  «Наследники Сталина», «Бабий яр», и песней «Хотят ли русские войны?»
      Позже я как-то сказал ему, что стихи его скорее поступки, чем явления поэзии: Галя очень рвалась в бой, огорченная тем, что он пишет быстро, много и плохо, но не могла сформулировать мысль, терялась.
   - Стихи и должны быть поступками, - сказал Женя, но сам-то понимал, что:  «понаписал я столько чепухи, - да не собрать, по свету разбежались.»  Среди чепухи, видимо, и: «Танки идут на Прагу, танки идут на правду» , и «Едут беленькие сучки к черным кобелям» и еще запомнилось:

«Переехало собаку колесом,
Не вздыхали и не плакали над псом,
Взяли за ногу, забросили в кювет,
Покурили, поплевали - и привет.
И меня, хоть я талантливый поэт,
Не собака – и причесан, и одет,
Взяли за ногу, забросили в кювет,
Покурили, поплевали – и привет».

    Запомнился комический эпизод. В конце 58 года, после трагического комсомольского собрания, я, как умел, утешал  Ваню и Юру; Белла хлопотала тут же. Дело было в комнате общежития на втором этаже, у Панкратова. Появился Женя, видимо, приехал за Беллой. Я пошел за водкой в его пальто, в кармане было много денег – сотенных. Когда вернулся, дым стоял столбом: Ваня и Юра упрекали Женю в предательстве. Ванька визжал, как поросенок, наконец, схватил щетку и с криком «Бей гадов!» кинулся на Женю, но другой конец запутался при размахе в его пиджаке – и удар пришелся по мне. Я рухнул в стенной шкаф, а когда пришел в себя, Белла плакала, а Женя, бормоча ругательства, ретировался по лестнице вниз.
     В те же времена пронесся слух, что Белла живет уже одна, и что Женя подарил ей комнату и машину. Про машину все знали: Белла часто появлялась на лекциях в растерзанном виде и просила ребят то поставить  на колеса перевернувшийся москвич, то вытащить его из сугроба. Решено было женить Ваню «Хэ»;  долго внушали ему, что в душе Белла любит только его, потому и развелась с Женей. Наконец погладили ему брюки, раздобыли черный галстук и на такси отправились за Сокол, на Песчаную. Ночью. Жених все порывался удрать, но его держал Юра за штаны.
   Белла встретила нас в дверях, расплакалась.
 - Ах, мальчики! Как я рада, что это вы!.. Я думала, что это за мной машина, когда вы подъехали…
    Пили кубинский ром, обжигающий и коварный. Жених уснул первым. Переволновался. Пудель Ромка примостился рядом с ним очень довольный, что может беспрепятственно кого-то облизывать. Юрка задремал вторым . Во мне, да, верно, и в хозяйке вскипела страсть. Ванна была забита бельем. Корсет с футбольной шнуровкой не поддавался. Проснулся Юра и стал ломиться в дверь – и, конечно, получилась свалка, но уже на коммунальной кухне: побили посуду, Белкину и соседскую, оторвали от пола газовую плиту…
      Были изгнаны с позором. Все трое. Белла отвозила  нас на машине. По лестнице тащили запасное колесо, иногда роняя (с седьмого этажа – на каждой площадке). Очутились на Казанском вокзале в поисках пива. Нашли. И купили газеты. В «Комсомольской правде» было мое стихотворение «Геолог» невероятно перевранное: перепутаны и пропущены строчки, вместо фамилии Чихачев -Чихичев... Потом я выяснил, что так напечатали стихи в «Журнале молодых», который издавался раз в год Литинститутом под общей редактурой Игоря Грудева.
   На Женю сочинил тогда эпиграмму:

«Я с детства привычку имею
  Под дудку любую плясать,
  Писать я не очень умею,
  Но знаю, что надо писать».

    Имелись в виду стихи вышеприведенные  и «Свадьбы»:

«Пляши – кричать отчаянно,
  И я опять пляшу.
  Едва отпущен матерью,
  На свадьбу вновь гляжу
  И вновь у самой скатерти
  В присядочку хожу».


ФИРСОВ

     Владимир  Ив. Фирсов мой ровесник, нынешний лауреат государственной, комсомольской и военной премий, редактор болгаро-советского журнала «Дружба», орденоносец, понял жизнь раньше всех. Он сразу провозгласил себя исконным – посконным, чуть ли не от сохи, что и дало возможность А.Коваленкову прокатываться на счет заимствований у Спиридона Дрожжина. На семинарах он выступал веско: «Это все – голубая плешь!» - Говорил он о стихах, которые ему не нравились! Рассказывал, как побирался по деревням, чуть не плача: «Засуну, бывало, лягву в рот, а лапки свешу. Чтоб больше подавали». Все время кричал – «Мы, смоленские!», хотя жил под Москвой всю жизнь, в Люблино.
    Это его «посконность» произвела известное впечатление даже на Твардовского: напечатал Александр Трифонович его стихи. И «Огонек», конечно, с  радостью принял новоявленного крестьянина – печатал  разворотами.
  Зол он был на всех и завистлив. Но молчал, пока не почувствовал силу и поддержку определенных людей типа А.Софронова,  М.Бубенова и иже с ними. Всех этих товарищей отличает крайняя неразборчивость в средствах, ненависть ко всему талантливому, новому, самобытному. Боюсь, что и Н. Грибичев, некоторые стихи которого мне в юности нравились, недалеко от них  ушел. Но он, пожалуй, убежденный, а другие – приспособились. Вот эти «спасители России» и дали Володе Фирсову все: от идей до материальных благ, премий, орденов, ранней пенсии и толстого пуза.
    От устных погромов Фирсов перешел к печатным. Его никто не трогал из честных людей, даже не замечали. Это тоже его раздражало. Появилась книжка «Преданность» -  ничего себе названьице!  Какое–то придворное – лакейское, лизоблюдское. В злобном подхалимаже Фирсов переплюнул даже Владимира Котова, который от злобы просто задыхался и умер в конце концов. Вот как Фирсов расправлялся с товарищами по «веселому цеху молодых поэтов»:

«Жаль, что кормят поэтов,
Что к этим рукам равно-
Душны (к рабочим рукам)
Тех поэтов, что пишут стихи
О последнем троллейбусе,
Собирающем мальчиков
                с улицы Горького…
Тетя Даша, родная, прости.»

   Это про Булата Окуджаву. И еще про него:

«А где-то дребезжит магнитофон,
И голосок гитарного поэта
Вещает, что любимая планета
Не для любви…
                А он – поэт - влюблен…»

Председатель колхоза у Фирсова:
«вслух смеется над романами
О звездных, золотых юнцах.
И что там носятся с прорехами
Их душ и мелочных забот,
Вот лучше б в твой колхоз приехали,
Здесь так парней недостает!»

     Это, конечно, о «Звездном билете» В. Аксенова, который тоже смотался в Америку. Но ведь и Фирсов в колхоз не поехал. Больше того: когда брали его в армию после Литинститута (время было такое: в войну рожали мало, вот  подбирали в 1961 году отставших от военного призыва), он написал жалобное письмо маршалу Р. Малиновскому и послал книжку в подарок, с каким-то «березовым  названием.»
     Его не взяли: «Не знаю, какой поэт Фирсов, но такие солдаты мне не нужны.» - написал маршал… Но в Союз писателей его все же приняли, а сейчас «Воениздат» и присуждает премии Министерства обороны. Цитируют в статье в «Советском воине» стихи, которым надо следовать:

«Как бы мне хотелось постареть,
Чтоб костром для родины гореть…
Как бы мне хотелось постареть,
Чтобы внуков-правнуков узреть…»

    Бред собачий, а котируется!
А. Вознесенскому выдано в «преданности»  следующее:

«Там зацветают антирадуги
И некто с антиголовой
Бредет упорно по параболе
Там, где бы надо по прямой.»

Но особенно разозлил поэта критик  Ст. Рассадин, где-то критикнувший автора:

«А там, в Москве,
Озлившись за день
Плюется критик С. Рассадин
На все рассветы и цветы.»

      И никто не вызвал литературного бандита на дуэль – не те времена. Не замечают, руки пачкать не хотят. И растет он, и пухнет, как гриб-дождевик, Можно заорать и даже доказать на пальцах, что король – голый! Что пафос  -дутый! Что преданность эта – от подлости… А толку? Не напечатают, не услышат и не простят – с дерьмом смешают: нужен он кому-то, вернее – кое-кому.
     Осенью 55 года я с Фирсовым в Загорянку ездил. Стреляли там из мелкашки по записным книжкам. В его книжке лежала фотокарточка – 18 –летний парень и еще никакой не негодяй. Я пробил ее в двух местах. На моей прострелянной книжке он написал: «Моя работа! С праздником… В. Фирсов «26.09.55 г.»
    Праздник продолжается, довольно гнусный праздник, в котором нет возможности отвечать выстрелом на выстрел.
    Я, однако, ответил:

«Хиханьки да хаханьки –
Жил разбойник махонький,
Хаханьки ха хиханьки –
Махонький да тихонький.
Водочкой попахивал,
Ножичком помахивал,
Денежки подсчитывал,
Фирсова почитывал.
До утра огонь горел,
Утром парень озверел
И послал в милицию
Слезную петицию:
«Дело недоходное
Брошу хоть сегодня я,
Буду век молиться  я
 На мою милицию,-
Душу грешную согрей,
Приходи на выручку –
Отправляй меня скорей
К Фирсову… на выучку!
Я разбойник махонький,
А этот ваш -  не хаханьки!»

   Не напечатают, конечно. Этому можно ругаться  в стихах.  Кому-то нужна, видно, дубинушка стоеросовая!

                КОНКУРС

    В январе 1956 года был открытый конкурс поэтов - литинститутцев в ЦДЛ, в дубовом зале. Первенство решалось общим голосованием зала, председательствовал Е. Долматовский.  Я заявил недели за две стихотворение «Курганы» с благословения А. Коваленкова, но написался «Полонез Огинского»,  и выступал я с ним. Вылез на трибуну в сапогах, во всем флотском, кроме синего воротника – носил белый шарф вроде жабо (шарф офицерский, шелковый…)   
   
ПОЛОНЕЗ ОГИНСКОГО

Двенадцать раз в ночи гремели пушки,
Двенадцать залпов – вражеский салют.
Разгромленные армии Костюшко
На площадях оружие сдают.
Отчаянье врывается, слепя,
Пожар погас  - ему не вспыхнуть больше.
Притихла, усмиренная, в цепях,
Запроданная шляхтичами Польша.
Чужие часовые у стены.
В пустых домах – холодные камины…
Шли в эмигранты польские сыны,
Ненужные бросая карабины.
У всех застав разъезды и посты,
Далеко где-то выстрелы стучали.
Прощай, Отчизна! Родина, прости!
Все врозь теперь – удачи и печали.
Тоскою задохнувшийся мотив,
Ночной погони бешеная скачка!
Плыл полонез, тревогу пробудив
Печальной песней плачущей полячки.
Звучал напрасным мужеством сражений,
И свистом пуль, и клацаньем подков,
Слепой надеждой, болью поражений,
Смятеньем отступающих полков.
Солдатской клятвой в верности отчизне,
Суровой неизвестностью пути…
Такое пишут лишь однажды в жизни,
Чтоб никогда из жизни не уйти.

     Зал грохотал. Вставали в рядах и смотрели в след, пока поднимался на антресоли. Потом подходили и все благодарили за стихи.  Наши ребята уже делили первую премию: - Что - пропить, а что - и в дело пустить: ведь- единогласно! Но не дали даже поощрительной. «Стихотворение не было заявлено», - сказал залу Евгений Авранович. «Зря это он…» - сетовал А. Коваленков, - « Ему и за «Курганы» премия была бы…Уже наметили.»
         
  Курганы

Струится Вожа, травы шевеля,
Теряясь узкой лентою в пространстве,
И с двух сторон рязанская земля
Раскинулась в ромашковом убранстве.
И плещет в берег тихая вода,
И по лугам туман плывет ночами.
Здесь в первый раз татарская орда
Попятилась под русскими мечами.
И русские, когда прошла гроза,
Присыпали землей родною раны
И здесь воздвигли – много лет назад –
Над воинами павшими курганы.
Струится Вожа, травы шевеля,
Теряясь узкой лентою в пространстве.
И с двух сторон рязанская земля
Раскинулась в ромашковом убранстве.
Шумит берез вечерняя листва,
Росой покрыты буйные отавы,
Стоят курганы, словно острова
В великом океане русской славы.
                1956 г.
    Обидно было, но и приятно: роль непризнанного гения меня вполне устраивала. На закрытом конкурсе в институте даже выбрал девиз (фамилии не оглашались)  «Звезда первой величины». «Звезду» поощрили в числе победителей, но и посмеялись, конечно.
    За первое напечатанное стихотворение «Нахимовцы» («Комсомольская правда», осень 1955 года) получил гонорар, 300 рублей. Бешеные деньги! Дед добавил тридцатку, и я купил часы «Победа» с красной секундной стрелкой. Да этого у меня была «Звездочка» - детские, тетя подарила на 16-летие. Я их продал за 50 рублей в Ленинграде, перед приездом в Москву из Нахимовского училища. Сочинил тогда стихи - «Обращение к часам»:
«Часы, ну как мне вас продать,
Ну как с таким расстаться другом…»  и тому подобное.
Игорь Жданов


ШКЛОВСКИЙ

    В перерывах между лекциями мы обычно сидели не подоконниках двух окон, выходящих на литинститутский дворик. Там еще не было Герцена – просто травка и пара скамеек, вечно облепленных первокурсниками. Стоя перед ценителями поэтических шедевров кто–то отважно читал свои стихи. Слушали, оценивали, прикидывали: кто «самый–самый», а кто «так себе». Знакомились друг с другом. А из окон смотрели, как поспешают на лекции наши профессора, одни фамилии которых, не известные пока нам, поражали своей уникальной значимостью: Виктор Шкловский, Бонди, В.И. Дынник, Луговской, Архипов, Поспелов…Томашевский, Цейтлин.
     Какие же мы были дураки, когда на первых порах читали произведения сокурсников, пристроив их не коленке, и пропуская мимо ушей лекцию.
     Я помню, как буквально влетел в аудиторию Виктор Шкловский. Маленький, лысый, как колено, он уселся на стол, рядом с кафедрой и,болтая ножками, сказал приблизительно так:
«Когда я был молод, хорош собой, кудряв и высок ростом…почти как Маяковский»…  – аудитория грохнула. Дальше пошло фронтальное покорение наших сердец. Всунуто в парты нелегальное чтиво, захлопнуты «переводы» с абхазского на русский и с русского на аварский. Глаза влюбленно следили за каждым жестом, за каждым хитрым прищуром маленьких умных глаз. Всё! Мы ждали этих лекций всегда. Мы ловили каждое слово. Ещё бы! О поэтах, которых мы воспринимали как фигурантов литературных учебников и поэтических сборников, он говорил так, что они оживали. «Эти Лили, эти Оси», сам Владимир Владимирович – становились осязаемыми, раскрывались тайны, зашифрованные в строчках стихов, в письмах. То, что никогда бы мы сами не поняли, не увидели – нам щедро давалось: прочитайте это, обратите внимание на то, и мы, как слепые котята слушались доброй руки, сующие наши несмысленные мордочки к миске с молоком.
    После этих лекций хотелось читать, библиотека была в подвальчике под лестницей, и нашим жадным глазам впервые открывались книжечки стихов мало известных пока еще широкой публике поэтов. Гумилёв, Агнивцева, Северянин, Блок.

                ДЫННИК

        Валентина Александровна Дынник вызывала у нас, девчонок, пристальный, какой–то дотошный интерес. От кого–то из литинститутской тусовки мы узнали, сто Сергей Есенин именно ей посвятил свои стихи (инициалы В.А.! )– доказывали наши предположения.
Вы помните, вы все, конечно помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене.
Взволнованно ходили вы по комнате
И что–то резкое
В лицо бросали мне.
Любимая, меня вы не любили… и т.д.
     Валентина Александровна была прекрасная дама. Походка, движения, прическа, лицо – все было как бы чуть–чуть над обыденностью
    Она, взойдя на кафедру, рассказывала о Нибелунгах. А мы слушали вполуха, и, конечно, она чувствовала, что  аудитория живет не средневековыми благородными страстями, а сиюминутными суетными интересами. Помню, как неспешно похаживая от кафедры к двери и продолжая говорить, она взяла изящным жестом мою тетрадь, в которой были мои стишки, а вовсе не записи лекции. Чуть умолкла, пробежала глазами страничку, вздохнула и вернула её мне. Мне показалось, с таким холодным презрением, что я чуть не сползла под стол.
        Однажды Жданов написал венок сонетов…(далее обрыв, страница утеряна).

                АЛЕКСАНДР АЛЕКСАНДРОВИЧ КОВАЛЕНКОВ

    У нас был самый интересный семинар. И не только потому, что все мы были настолько разные, что ни одно обсуждение не проходило спокойно. Страсти кипели! А послушать стихи  уже замеченных наших лидеров охотников было много. Аудитория набивалась – полна коробочка. На двух стульях сидело по трое. Из старичков приходили Р. Рождественский, Лина Костенко, они был уже на пятом курсе, Евтушенко на третьем. Кстати, он так и не доучился. Передавали друг дружке его крылатую фразу на прощанье: «Вы тут сдавайте, а я пошел издаваться». Наш Сан Саныч элегантный, чуть ироничный…Он любил нас всех и как–будто чувствовал, что кому–то из нас не хватало для развития таланта. Я теперь только понимаю, какого труда ему стоило не хохотать открыто над моими стихами – настолько они были нескладными, наивными. Белла – та просто пожимала плечами и говорила: «Девочку обманули, приняв в институт…Это школьные упражнения, так пишут все старшеклассницы»… А Жданову доставалось тоже – он как–то получил частное определение – «мальчик, размахивающий картонной сабелькой. И Беллочке доставалось нередко от Сан Саныча за «плетение кружев», за дамское кокетство в стихах.
Не боюсь, что встретила,
Не боюсь, что люблю…
     Он,  как Станиславский сказал с улыбкой: «Не верю, хитрите: боитесь, что  встретили, боитесь, что любите»…Все засмеялись. Белла заплакала.

14.09.59.      
      Галя! Я написал письмо Коваленкову. Прочти. Если найдёшь                нужным, отдай ему.
               
                Уважаемый Александр Александрович.
        У нас в тайге идут проливные дожди. Воспользовавшись обилием свободного времени, я хочу поделиться с вами некоторыми туманными соображениями, касающимися поэзии.
      Меня товарищи в шутку и всерьёз зовут поэтом. И я дорожу этим званием. Но иногда мне бывает за него обидно. Обидно потому, что мои старшие товарищи – поэты  и сверстники из литинститута не стесняются «ходить без штанов». Если  б вы видели, какую скуку нагоняют на геологов стихи («нужные» и «актуальные») Германа Фролова; как целый, как целый вечер хохотали над книжкой Игоря Грудева «Звёзды в траве». Это действительно смешно. Кому нужны его жалкие потуги красиво выразиться и пофилософствовать  на мелком месте? Прочтите его стихотворение «Сталевар» на 15 странице. Это же преступление против поэзии! Ещё прочтите «У костра»  на 34 стр.
« … У костра ведут рассказ
Мальчуганы о профессии.
И серьёзный вид лица
У ребят попеременно
В блеске горна кузнеца
В ярком зареве мартена.»
       Александр Александрович, халтура и пошлость погубят поэзию, если не бороться с этими явлениями. Почему у нас покровительственно относятся к людям, заведомо бездарным, наплевательски относящимся и к поэзии и к её судьбам, но считающимся положительными? Почему Василий Журавлёв требует от меня стихов с описанием трудового процесса? Я думаю, что задачей поэзии в деле построения коммунистического общества является воспитание человеческой души. Зачем же нужны нам души, воспитанные на описаниях «трудовых процессов»? Зачем нужны коммунизму односторонние и благополучные души равнодушных ко всему кретинов?
      Поэзия теряет психологию и философию. Остаётся штамп, пошлость и ретивое желание на все лады распевать одну мажорную ноту.
     Александр Александрович, когда мы пришли к вам на семинар четыре  года назад, вы сказали: «Не халтурьте! Даже во имя денег не халтурьте!» Я никогда не халтурил, хотя и бывало трудно. А что, если не халтура, ваша песня, напечатанная этой весной в «Литературе и Жизни»? Вы, конечно, скажете, что она написана от души и т.д. Я в этом и сам не сомневаюсь. Но в ней нет ни одного живого слова, ни одной своей мысли. Даже для конкурса на лучшую песню, даже по обещанию этого делать нельзя.
     Почему до сих пор считаются поэтами Леднёв и Тряпкин, Букин и Лисянский и многие-многие другие? Неужели ещё недостаточно стихов, похожих, как две капли воды, один на другой не только по содержанию, но и по манере?
    Официальная газетная поэзия – разве её кто-нибудь читает? Иногда читают, – и пожимают плечами. Она бедна во всех отношениях.
   Удивляет меня и отношение к стихам наших издательств. На примере сборника «По первопутку» вы можете убедиться, как иногда перегибают палку «исполнительные евнухи в гареме поэзии». Ведь наш первый сборник 56 года был несравненно лучше. А кто виноват?  Составители. Ковалёвы, Сякины и наши институтские. Результат: нигде, ни в одной газете, ни строчки. Молчание.
      Я думаю, что нужна борьба и коренная ломка. Конечно, легче идти «по выбитым следам». Но я так не могу. Ефремкин из меня не получится.
     Теперь небольшое лирическое отступление: по-моему, рифмованный стих стесняет и тормозит развитие поэзии. Количество рифм ограничено. Будущее за белым стихом. Я сейчас пробую силы в этой области.
    Эта экспедиция лишний раз меня убедила, что я правильно выбрал путь. Конечно, можно меня ругать за «гумилёвщину». Но всё зависит от того, как понимать её. «Гумилёвщина»- это нечто, направленное не в ту сторону. Это поэзия во имя поэзии, красота во имя красоты. Я пишу для людей, для моих товарищей – геологов, которые любят мои стихи. Они люди искренние и простые. Я им верю.
   Теперь о нашем семинаре:  четыре года подряд у нас шла беспорядочная и бесполезная борьба. Другое дело, что в процессе этой борьбы мы накопили полемический опыт и некоторые знания, но разрешающих результатов она не дала и не могла дать. И Панкратов, и Фирсов не правы. Ахмадулина  с Панкратовым заблуждались больше всех. Фирсов меньше, но тоже заблуждался. Я всё время был один (вернее с Галей). В последнее время я сошёлся с Панкратовым и Харабаровым. Мне хотелось понять их. И я понял, что мне  сними не по пути, а объединяла нас только общая нелюбовь к определённым стихам и поэтам. Теперь я опять, вероятно, останусь один. Но теперь я не буду метаться. Я знаю, чего хочу и добьюсь. Слишком много людей, думающих одинаково со мной. Пусть эти люди не пишут стихи. Их любовь и внимание мне необходимы. С ними я не одинок. А мои взгляды целиком и полностью совпадают со взглядами на литературу Паустовского, высказанными им в статье «Мысли спорные и бесспорные» 17.05.59. в «Литературе и жизни».
   Хочется поговорить с вами обо всём этом подробнее. Я надеюсь, что эта возможность предоставится в октябре. Я прочту вам новый цикл стихов ещё до обсуждения на семинаре.
      Вернусь к 10 октября.
      И ещё у меня к вам просьба: не оглашайте содержание этого письма. Я разговаривал с вами по-дружески. Как поэт с поэтом.
        Извините, что отнял много времени.
        До встречи.
      
 Игорь Жданов.

  ЛИТИНСТИТУТ НА ЦЕЛИНЕ
 
Галина Лебедева стоит седьмая слева, в телогрейке.
«Дан приказ ему – на запад, Ей – в другую сторону…»
     Жданов уехал с геологической партией в такую даль, что и на карте не сразу найдешь. Поселок Акташ. Это черте где, чуть ли не на китайской границе. Его тетя Настя–геологиня устроила. Повезло ему. Дальний восток, горы, геологи… Обзавидоваться можно. А мне? Что делать мне целых два месяца летом, одной, в Москве. Собрала библиотечные книги, привезла их сдавать в литинститут. Заглянула в буфет. Там Беллочка сидит себе, чай пьет.
– Ты на целину едешь? – спрашивает.
– Когда? Куда?! Почему не знаю?
– Беги бегом к Вадику Семернину. Все узнай.
    Я еду! Красноярский край. Уборка урожая! Что за вопрос, конечно! Бегом! Так это туда же, где Игорь! На краю света! Почти на китайской границе!
    Провожали целинников с оркестром.
– Комсомольцы добровольцы!
Надо верить, любить беззаветно!..– гремел марш на перроне.
     Нам предстояло ехать восемь дней в теплушках. На товарном вагоне была надпись: 8 лошадей, 40 человек. Нас было человек тридцать. Двадцать шесть парней. И девушек: Белла Ахмадулина, Ира Озерова, Римуте Грибускайте, Сима (обе из Прибалтики),
да я. Вот такая команда представляла литинститут.
         Юра Киршон – высокий, крепкий малый – никак не мог убедить провожавшую его даму – скорее всего, маму – что он не маленький, и это не так уж далеко, и едет он не на десять лет.
     А она, обратя к нам озабоченное личико просила:
 –Девочки, уж вы там позаботьтесь о Юрочке.
– Мы позаботимся! – хохотала Белла, и мы ее дружно поддержали.
    Настроение у нас было какое–то замечательно–праздничное. Мы чувствовали себя героями. Чего–то там произносили в нашу честь какие–то руководящие работники. Помнится, было что–то в роде митинга.
     Наконец оторвались мы от маминых–папиных объятий, пошел–пошел вагон, прощальные взмахи рук…поехали!!!
     Большой дверной проем был перехвачен деревянным брусом. Мы стояли опершись на него локтями, смотрели на мелькавшие ландшафты, пейзажи, деревеньки и т.д.
    Колеса стучали… ритмы рождались…чего–то там уже ходило ходуном, сочинялись строчки….
А над Волгой в степном половодье
Вдоль оврагов растут кусты,
Бродят кони, свесив поводья,
Гривы в клевер густой опустив.
И взобравшись на верхнюю полку,
Я забуду журнал листать,
Я впервые увижу Волгу
Сквозь чугунную вязь моста…
    Правда вместо верхней полки были нары с жесткими тюфяками. Нам выдали простыни на весь наш коллектив. Мы с девочками отделились от ребят, сделав занавеси, остальными мы застелили тюфяки.
    На остановке заглянул к нам Михаил Александрович Водолагин – наш историк.
–Как устроились? Все в порядке?
– Все! Порядок! Едем с комфортом.
     В соседнем вагоне ехали по тому же маршруту химики–менделеевцы. Очень скоро мы все перезнакомились. И на каждой остановке к нам влезал кто–нибудь «на новенького».
     Мне моя мама дала трехлитровую банку вишневого варенья. Так мы ее прикончили, не доехав до Урала.
    Химики очень обрадовались, что едут с такими литинститутцами. Нашим ребятам очень приглянулись юные химички. Такие красотки! Как–то само собой получилось, что мы стали читать стих, свои и любимые стихи разных поэтов. Пели.
     Очень смешной гимн был у менделеевцев на мотив «Дубинушки».
Тот, кто химиком стал,
Тот грустить перестал,
В Менделеевке не жизнь, а малина,
Сто экзаменов сдал,
Сто зачетов страдал,
А остался дубина дубиной.
    И уж тут все вместе и они, и мы подхватывали: «Эх, дубинушка, ухнем!»
    Стихи наши слушали хорошо, с каким–то уважительным удивлением. Будто изумлялись: вот ведь только что хохмили, трепались, такие обыкновенные ребята и девчонки, как все, и вдруг _ стихи…Настоящие, замечательные:
Мне б скакать,
Мне б в степи озираться,
Разорять караваны во мгле,
Незапамятный дух азиатства
До сих пор колобродит во мне.
Я смеюсь, и никто мне не пара,
Но с заката вчерашнего дня
Я люблю узколицего парня
И его дорогого коня….
   Читала Белла… Какая была тишина! Как ей хлопали! У всех было желание слушать еще и еще. Читали и наши ребята: Ваня Харабаров, Юра Панкратов, Витя Парфентьев…
          На одной долгой остановке мы вылезли прогуляться по перрону. И прямо перед нами оказался столик, за ним девушка. Оказывается, здесь можно послать телеграмму.
 Мы окружили стол. Взяли бланки. Мне хотелось послать телеграмму Игорю. Я уже решила, что в Новосибирске потихоньку удеру из теплушки, пересяду на другой поезд и приеду к нему. Мы уже договорились с девчатами, что они мне помогут совершить побег.
   Все уже отдали свои телеграммы связистке. А я стояла в раздумье, не зная, как написать. И тут рядом оказалась Белла.
– Ты что задумалась? Пиши, как чувствуешь. Пиши: Люблю. Целую. Еду. Скоро встретимся.
    Телеграмма с таким текстом пошла в горный район, куда можно добраться только на лошади или пешком, карабкаясь по кручам.
    Жданов потом написал мне в письме, которое я получила спустя недели две, какой переполох был в геологической партии. Как они там все кинулись его поздравлять с прибывающей супругой, как они там соорудили отдельную палатку, увитую цветами.
     Но…удрать мне не удалось. Наш товарный эшелон на хорошей скорости прошел мимо Новосибирска, мелькнули вдалеке его огни. Зде5сь остановки не было предписано. И встречный ветер утер мои горькие слезы.
     Мы ехали уже седьмые сутки. Вокруг были степи, степи, вдалеке небольшие холмы. А между ними зеркальная гладь озер. Синие–синие, как жаркое небо над нами. Товарняк еле полз, огибая одно из таких озер. Потом остановился. И от вагона к вагону стали долетать слухи, что что–то там у железнодорожников не заладилось.  Ну! Что тут стало. Мы все быстренько натянули купальники, плавочки и прыг–прыг с откоса, и в воду! Первые ликующие возгласы. Потом замешательство: на поверхности воды стали всплывать нефтяные пятна. Эта синева была обманчива. Мы прыгнули в лужи, на дне которых скопилась солярка.
     К нашему огорчению прибавился еще и ужас. Вагоны дернулись и медленно пошли. Мы все, человек двадцать, кинулись к своим вагонам. Нам протягивали руки, втаскивали наверх. Меня буквально набегу вдернул в теплушку Саша Говядов, успевший впрыгнуть передо мной. Он весь был в черной липкой слизи.
    До следующей остановки мы обтирались… (обрыв)
Галина Лебедева

ЖИГУЛИН

     В конце апреля 66 года прилетели с Анатолием Жигулиным из Астрахани. С нами был в командировке какой-то  Шулятиков из ЦК ВЛКСМ, личность скользкая и нахальная. Он, например, в пединституте, навалился со своими разоблачениями на Евг. Евтушенко, Анд. Вознесенского и т.п. Нам с Жигулиным пришлось отмеживатся, о чем мы и заявили. Читал он Павла Шубина. Плохо.
       Водка у нас нашла псевдоним- Зиновий или Зиновий Зиновьевич (псевдоним Зеленого Змея). Выступая по телевидению в Астрахани, мы рассказывали о рыбаке Зиновии - очень  колоритная фигура - и передавали ему привет. А «Зиновия», действительно, немало было на теплоходе.             «Культбаза» - мы на нем плавали по тоням в дельте Волги.
        Шулятиков получил подарок для всей нашей писательской бригады - связку балыков с консервного завода и воз первой южной сирени - от обкома комсомола. Все зажал, якобы для своего начальства в ЦК: «Это им просили передать.» Мы уже в Москве придумали Шулятикову телеграмму, но, кажется, так и не послали:
           «Как поживают осетры и много  ль было  в них икры.»

        У «Зиновия» было продолжение. Жигулин сочинил стихи:

   «С великим Ждановым вдвоем 
    Мы много дней уже не пьем.
    Мы много дней не пьем вдвоем-
    Отпор Зиновию даем.
    Но почему-то каждый раз
    Опять ругают жены нас.
    Наверно это потому
    Что пьем теперь по одному.»
   
        Была и приписка:
«Великий! Не пей! В пьяном виде ты можешь обнять классового врага.»
 Великий - придуманная им кличка. Я в ответ называл его Величайшим …
 
                ***
       Тогда же в ресторане ЦДЛ к нам подсел, без разрешения, Николай Сергованцев – « Стальная челюсть», комсомольский деятель в Литинституте, в мои времена критик, оратор и прохвост. Обо мне он говорил трагическим шепотом: «Не наш человек…». Между прочим, он вел собрание, когда за связь с Пастернаком и другие грехи гнали из комсомола и института Панкратова, Харабарова и Ахмадулину. Я  выступал, и, говорят, лихо. Не исключили.
         Так вот, выпивает он нашу водку, жрет селедку и доверительно говорит:
«Солжиницен гад…Твардовский жидам продался, судить надо» и т.д.
- Дурак ты, Коля, злой дурак, - говорю я, и потому плохо кончишь.
- Это ты плохо кончишь, а я буду об тебя вытирать ноги, как захочу.
        Вставая, я дал ему в лоб, с правой. Он упал на ковер. Жигулин успел пару раз въехать ему ногой в ребра и сорвать с его пиджака огоньковский значок с золотым пером… И мы ушли от греха. Официантка подбежала, спросила, что с ним?
 -Надрался, как свинья…- ответили мы…
       Через две недели встретил Сергованцева у метро Кропоткинская, все еще с синевой под глазом. Он подобострастно поздоровался, я ответил и усмехнулся.
       Теперь он – правая рука в комитете у Стукалина. Говорят, все еще «вытирает об меня ноги», как умеет.
Игорь Жданов

            «…А ПРОЗЫ ДАЖЕ НА ПЯТЬСОТ»
И. Жданов
        Видела Ахмадулину по телевизору 9–го или 10 июля в Одессе. На фоне упитанного, пышущего здоровьем Мессерера (хотя, можно и ошибиться: вдруг, он румяный гипертоник) Беллочка. Старенькая, крашеная черненькая обезьянка. На невидимом ошейнике, на поводочке, который слегка подергивает ее супруг. Водит глазами, которые вот–вот закатятся от усталости, отвращения к действительности, от сознания невозможности спрятать свое бедное тело, свою замученность от людского тупого любопытства, от пошлости всех этих встреч со зрителем. Дурацкие вопросы телеведущего, замысловатые ответы, и за всем этим угадывается боязнь окружающих её людей: что (неразб.)сейчас вдруг понесёт околесицу, или поведет себя как–то непредвиденно, и поэтому эта улыбка Мессерера. Та самая, которая бывает при плохой игре, и бегающие глаза интервьюера , его напряженная готовность «ко всему»…
     Тяжёлое впечатление от всей этой затеи. Мысленно бунтую: отстаньте все от неё, далась вам Ахмадулина, отпустите её на волю. Не нужно ей ваше фальшивое внимание, букеты и благодарности. Измучена, изношена, устала она. «Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?..»
     А помню… начало весны. Второй курс. Я удирала со второй пары, и бежала через литинститутский двор, одной рукой застряв в рукаве пальто, на ходу пытаясь застегнуться.
     Ослеплённая мартовским солнцем, искрящимися льдинами развороченных сугробов, я не сразу увидела Белку, летящую мне навстречу. Она спешила на вторую пару, и уже сняла голубой беретик и расстегнула пуговицы (неразб.)синего пальтишка. Встретившись, мы и закружились, и засмеялись.
– Галька! У меня книжка выходит! Я знаю, как её назову: Снег! Мороз! Солнце!(обрыв)

      Выгоняли Беллку из института. За что? В общем, за «аморалку». Конкретно определить нельзя, что это такое. Просто «наш человек на такси в булочную не ездит» – совершенно точно по–Гайдаевски.
     Все действие происходило в левом Платоновском крыле института, там, где были редакции журнала «Знамя» – кажется так, если мне не изменяет память,  а м.б. «Нового мира», но не это важно. Там светились высокие окна. Шла баталия между комсомольскими активистами Литинститута, кое–кем из профессуры со сторонниками защиты Ахмадулиной, в авангарде были: Жданов, Панкратов, Харабаров. Все эти Стукалкины, Сергованцевы и Фирсовы просто хотели выпереть чуждый элемент из нашей литературы.
     Мы с «чуждым элементом» сидели на Тверском бульваре напротив окон, взобравшись с ногами на утонувшую в сугробе по самую спинку скамейке и ждали конца. Холодно было. Я просто изумилась, как Белла не зябла – в капроновых чулочках, шубка – едва натянутая на коленки, над рыжей «бабеттой» розовым облачком какая–то синтетическая косыночка. Все-таки, ради эпатажа Белла не только могла пренебрегать здоровьем, но просто приносила всю себя в жертву.
     Ну, конечно, после нашего пуританского времени, когда мы, девчонки, только в семнадцать лет впервые надели капроновые чулки, осмелились слегка подкрашивать черным карандашиком уголки газ, а губки карандашиком красным, Бэлла, в смелости которой никто не мог отказать, уже носила брюки, лихо водила машину, курила и была постоянной центральной фигурой ЦДЛ–овских застолий. Рядом был Женя Евтушенко – влюбленный муж и преуспевающий поэт. А Белла сама привлекала внимание и талантом и обаянием. В штабеля у ее ног складывались все мужики от 18 до 81. Женя уже тогда был выездной: начальство Союза писателей ему благоволило и в этом упоительном опьянении от внимания к себе, Белла иногда позволяла себе и более свободное поведение, и высказывания,  несовместимые с обликом «нашей советской студентки».
   Уж как там сложилось к ребят за этими высокими окнами, но они молодцы, отстояли.
Г. Лебедева
16.03.13.

                ПАНКРАТОВ И ХАРАБАРОВ

         В дупло какого-то дерева в овраге Ясной Поляны, втроем (Панкратов и Харабаров) спрятали записку для потомков: «Здесь были великие поэты…» и так далее. Такую же записку засунули в бутылку из-под шампанского в деревне у моей матери, но уже только с Панкратовым. Спрятали в буреломе, в лесу. Сейчас по тому месту пролегло шоссе.
     Ваня умер во сне в 69 году на 32 году жизни.
     Месяца три он проработал в «С.П.», в Редакции национальной поэзии у Регистана,  жил на улице Радио, в маленькой комнатке коммунальной квартиры. Пили они с Панкратовым, Юра по рассказам довез его до дома, прислонил к двери и удрал, нажав кнопку звонка… Мне все кажется, что его придушили соседи, очень недовольные, что не вся квартира принадлежит им,- положили подушку на лицо, может быть, и посидели на ней. Что-то похожее позже произошло с Николаем Рубцовым в Вологде, но там -  обиженная женщина…
        У Вани тоже была какая-то женщина, жена, из Ярославля, сбежала на другой день после свадьбы. Соседи боялись, что она будет претендовать на комнату, хвалились, что любили Ваню, как сына, стирали на него и кормили. Даже на радостях поминки устроили за свой счет, где было несколько поэтов (Исаев, Регистан, позже Панкратов с женой). Юра все оправдывался, говорил, что у Вани был цирроз печени, и что он был уже обречен, спасать его было поздно. Я все же обвинил Панкратова в смерти Вани, в присутствии всех. С тех пор – в ссоре.
       Союз писателей отказался хоронить Хабарова: В.Н.Ильин, секретарь по оргвопросам, получил какое-то письмо из гостиницы, в котором  сообщалось что-то плохое о поведении Вани и Юры. Не знаю. Это все слухи, кулуарные пересуды. Хоронило Ваню издательство, В.М.Карпова и В.С.Фогельсон занимались этим делом. Помню, прилетела его сестра на похороны, но, кажется, опоздала. Больше родственников у Вани не было. Стихов после него тоже не осталось – строк 200 позже напечатали в «Дне поэзии», все остальное при жизни – 5 книжек от «Туеска» Иркутского издания, через «Утро Ярославля»  в Ярославле и до «Черемши» и «Синих камней» в «С.П.» в Москве.
    В последние месяцы раза два Ваня приходил ко мне, жаловался на Панкратова, пил, не закусывая, водку. Почему-то обвинил меня в том, что я «жидам продался», говорил, что «Россию надо спасать»…Каким жидам? От кого спасать Россию? Думаю, это все – влияние окружавших его людей и Ю.Панкратова. Такой «правый», черносотенный уклон  появился у них, пока я служил в армии. Вернувшись, я повстречал совсем других людей, совсем не тех, кто ходил на похороны Б.Пастернака и не желал подписать коллективное письмо с требованием выслать его в Америку – еще при жизни. Компанию против Пастернака 58г. после «Доктора Живаго» и Кобалевского организовали  Стукалкин, Сергованцев, Н.Анциферов, В.Суковский, Н.Дробин, который рисовал плакаты –  «Пастернак, убирайся вон», «Пастернак продался за доллары».  С ними был и Дм. Блынский, уже известный тогда поэт. Вскоре и он умер от водки где-то в гостинице, в Мурманске. Коля  Анциферов с нашего курса первый отправился на тот свет: хватил стакан спирта на свадьбе и стал плясать – аорта разорвалась. Вадим Суковский повесился в сарае. Где-то в Севастополе. А в уборной на втором этаже удавился молодой и талантливый  Володя Морозов. Сейчас ни о ком из них даже не вспоминают, не переиздают. Встретил раза два упоминание о Коле Анциферове в статьях о Я.Смелякове, и его знаменитые строчки поэта-шахтера:
                Я работаю, как вельможа,
                Я работаю только лежа…
        А демонстрантов наших милиция не пропустила к американскому посольству: почему-то они направились туда, хотя нобелевские премии присуждает шведская академия, а вручает шведский король. Плакаты не пригодились.
Игорь Жданов

      ПОСПЕЛОВ  Г.Н.

     «Спокойно режет человека и преспокойно пьет кефир». Эта эпиграмма о Геннадии Николаевиче Поспелове, он у нас читал курс по русской литературе ХIX века. Не терпел несогласия со своей точкой зрения. Будьте любезны,. прежде чем возражать, вникнуть в то, что написано автором и что по этому поводу думает официальная критика, а уж потом имейте дерзновение озвучивать собственные соображения.
     Помню, на втором курсе, мы только–только поженились со Ждановым, и я накануне этого события, решив стать еще более неотразимой, избавилась от косы и сделала химическую завивку. Волосы свои утром я оставила на расческе, мне их сожгла неумелая парикмахерша. Эти химии были у нас в Москве еще новинкой, в отличие от запада.
     Явилась я на экзамен в черной замшевой шляпке, скрыв под ней сантиметровую щёточку волос вместо чёлки, и в зимнем довольно плотном костюме, чтобы оправдать эту шляпку. Г.Н. посмотрел на меня с явным недоумением и спросил, почему я в верхней одежде и в головном уборе. Я ответила, что нижней одежды  у меня нет, а головной убор я как женщина имею привилегию носить не только на улице, но и в аудитории. Это я от страха ляпнула. Наши ребята замерли, а Г.Н. захохотал, и тогда у нас засмеялись все. И Коля Дробин ехидно ввернул своё веское матросское словцо: «Она вчера замуж вышла!» Мы с Г.Н. вернулись к «нашим баранам». Мне удивительно повезло: я вытащила единственный билет, который знала хорошо: то есть , вникла в то, что хотел сказать автор, и что об этом думала официальная критика и конечно сам Г.Н. Поспелов. И он с элегантной небрежностью расписался в моей зачетке –5! А вот Жданов с ним сцепился. О чём они бурно спорили я не слышала из–за двери, но он вылетел с экзамена с 2. Аргументации ему, видимо, не хватило. Через неделю он снова встретился с Г.Н. и после долгой и содержательной беседы при обоюдном удовольствии Жданов пересдал на пятёрку.
     На лекциях, особенно «не любимых» как фонетика или  марксизм–ленинизм, история КПСС, почти все читали тайком, маскируясь, под столом, устроив на коленке не относящееся к предмету чтиво. Интересно же, кто сочинил что–то гениальное.
     Лекции добросовестно записывали Марианна Розенфельд и Саша Говядов (М.-критик, С.– прозаик). Они сидели за первым столом, буквально упираясь носом в фасад кафедры, и строчили неотрывно. Я тоже записывала: работала за двоих, потому, что Жданов откровенно спал, спрятавшись за моим чемоданчиком. Он ночью обычно колобродил: писал, читал, пил чай и т.д. Творческая активность у него начиналась обычно в одиннадцать часов вечера и угасала к трем утра. На лекциях он «добирал» к недосыпу, правда, когда были обсуждения – тут он был свеженький, как огурчик и в полемике только копья летели.
   За неделю а то и дня за три до экзаменов большинство лентяев спохватывалось и начиналось: «Есть лекции? Дай списать!» Среди них как–то оказался Коля Анциферов – хороший поэт юморист, шахтёр. Низенький, налитой такой, в тюбетеечке, потому, что рано облысел. Под носом синеватый шрамище – уголёк острый зацепил его в лаве, при обвале породы. Добыв перед самым экзаменом шпоры, он, конечно же, ничего не успел прочесть и пошел сдавать «на ура».
     Подготовился, содрав со шпаргалки, и успокоенный, что все в порядке, не дождавшись своей очереди к преподу, сладко заснул, положив голову на свою тюбетеечку. Его не будили до конца экзамена. Выспался Коля и сдал. А чё! Тройка – положительная государственная оценка.
   
СИДЕЛЬНИКОВ (фольклор)

          Милый был человек Сидельников. Седой, добрый, как папа Карло. С какой–то рассудительностью рассказывал он нам о народном творчестве. В годы строительства социализма всё крестьянское, деревенское будто оттиралось, отпихивалось назад, в тыл движения за индустриализацию. И все эти панёвы, лапти, избы…стали архаикой. Поэт. В. Боков – хороший, по–настоящему русский поэт, воспринимался нами с лёгкой иронией, особенно когда свой стиль на выступлениях он поддерживал игрой на гармошке, все улыбались извинительно, дескать, деревня. Поэтому, на лекциях Сидельникова _ сидели, слушали, но не «горели» наши сердца восторгом, просто мы отдавали дань вузовской программе: надо, главное сдать экзамен  и получить приличный бал.
     Коля Анциферов у Сидельникова вытащил билет про частушки, подсел к нему не готовясь. К нашему общему удивлению. И его понесло. Через минуту они сидели нос к носу и Коля шёпотом сыпал перлы народного творчества. Не только уголёк он добывал, но и бесценный материал для нашего профессора. Про нас просто забыли. Сидельников быстро записывал за Колей в блокнот шахтерские частушки и анекдоты. Оба слились в творческом экстазе.
      Галина Лебедева

КУЗНЕЦОВ, ГЛАДИЛИН И АКСЕНОВ
        Анатолий Кузнецов – будущий «Анатоль» - появился на курсе осенью 59 года после академического отпуска – знаменитый и корректный. Их тогда трое было – знаменитых и корректных: В.Аксенов, А.Гладилин и А.Кузнецов – новая молодежная проза, властители умов, элита. Прославился Кузнецов повестью о Братской ГЭС – «Продолжение легенды». Ее без конца издавали, переиздавали, премировали и инсценировали. Потому он и брал академический отпуск. В поэзии гремел Евг. Евтушенко, в прозе – эта троица. Андрей Вознесенский только-только напечатал первые стихи и еще не годился в соперники Жене.
       Кузнецов вел себя замкнуто, с чувством достоинства и превосходства. Иногда отпрашивался с лекций – за гонораром. Деньги – просторные бумаги сотенных – приносил в чемоданчике. Взаймы никому не давал: «Работать надо, а не пьянствовать!»
       Уехал он скандально: отправился от «Юности» под покровительством ее редактора Б.Полякова собирать в Лондоне материалы о Ленине. А заодно состряпал какой-то донос, чуть ли не о подпольной организации писателей и деятелей искусства с перечнем самых известных фамилий молодых. В Англии, по рассказам, опустился и погиб, в конце концов. Аксенов забил Гладилина в молодежной прозе «Коллегами», «Звездным билетом» и «Апельсинами из Марокко». Но,  в конце концов, оба оказались за рубежом, и, кажется, не удел. Иногда слышно о них по разным «голосам»: Гладилин дает скучные репортажи о модных салонах Парижа, вяло покусывает руководство СП. СССР. Аксенов пытается говорить по-английски, утверждая, что «свобода духа – дороже  Родины», пишет фантастический роман на тему: что было бы  с Россией, уцелей в Крыму Врангель, а с ним цвет русского общества…Сомнительная и неумная затея!
       А вообще – я заметил - бегут на Запад не лучшие писатели, а люди с уязвленным самолюбием, отвергнутые временем. Б. Пастернак таким не был: когда Хрущев хотел его выслать, он обратился с письмом к правительству с просьбой не делать этого и отказался от нобелевской премии. Это отнюдь не трусость, это - истинный патриотизм, если хотите.


     СВЕТЛОВ

      Михаил Аркадьевич частенько прихварывал, все знали, что ему тяжело тащить нас – неучей.
      Семинар Светлова проходил в конференц–зале. Это от входа по лестнице и сразу направо. Если для других семинаров хватало обычной аудитории, и то бывало пустовато, то здесь стены трещали. Народ, как на редкое представление сбегался загодя, сволакивая со всего института стулья. И стульев не хватало – стояли у стеночки возле дверей.
     Михаил Аркадьевич появлялся. Сухонький, неспешный, с хитроватым прищуром оглядывал собравшихся и шёл к своему столу. Дима Блынский, тогдашний староста семинара, почтительно приветствовал мэтра в дверях, тут же опережал его и изящным жестом ставил перед ним на кафедру тарелочку с рюмкой коньяка и лимончиком.
– Михаил Аркадьевич! Для поддержания, так сказать, равновесия… И дальше произносил экспромтом что–то почтительное и проникновенное.   
       Михаил Аркадьевич что–то шутливое произносил, благодарил, выпивал «лекарство» и начинался театр одного актера.
      Стихи бедняги, попавшегося в этот раз на обсуждение, Светлов так тонко и с юмором разбирал, что больше никаких комментариев не требовалось. Тряслись обсуждаемые сильнее, чем перед экзаменом по марксизму–ленинизму.  Найдя слабину в стихах, неряшливость или признаки очевидной бездарности, Светлов так разделывал беднягу под общий хохот, что в дверь заглядывали с завистью: эх! опоздал, что–то здесь происходит очень и очень весёлое.
      Мы обожали его и тревожились о его здоровье. Он болел уже основательно, и каламбур его «рак пиво любит» – был известен всем.
   После семинара мы обычно «не отпускали» Светлова, так и шли за ним вдоль по улице Горького на почтительном расстоянии, человек пять или шесть, а он с кем-нибудь одним продолжал диалог, что–то там обсуждал недосказанное.
      Его друг Юрий Карлович Олеша жил на улице Горького в гостинице «Националь». Они внешне даже были похожи – оба невысокого роста, и как–то роднились общей интеллигентной манерой держаться.  И Михаил Аркадьевич, и Юрий Карлович с возрастом как–то все больше и больше походили друг на друга. Оба не взирая на поэтическую небрежность одежд, выглядели по–стариковски элегантно.
         Когда они показались друг другу где–то в районе Телеграфа, то окружающие Михаила Аркадьевича ребята бывали вознаграждены вдвойне – завязывалась беседа уже с двумя гениями сатиры и юмора. И это уже был театр двух актеров.   
       Ироничные улыбки и лукавые взгляды на окружающих поклонников и поклонниц в конце концов соединялись в общую лирическую гримасу, означавшую: «А не спастись ли нам в «Национале» от этой суеты».
Г.Лебедева. 16.03.13г.

СВЕТЛОВ

       В 1958, в конце июля, относил письмо Михаилу Светлову – дом напротив телеграфа – от Максимовича ( тот жил в Рязани, сидел в « Приокской правде»- после реабилитации, пил и острил ). Светлов долго не открывал, что-то грохотало в квартире, звякало. Потом открыл, полотенцем промокал фингал под глазом. Дверь – прямо напротив входной – была закрыта на щетку.
   - Мое правительство приветствует ваше правительство,- сказал он,- В антракте между военными действиями.
    Дверь затряслась, Светлов покосился на нее, пожал плечами…
    
                *   *   *
В первосрочном бушлате приличном
Ветеран восемнадцати лет,
Я шагаю – несбывшийся мичман
И ещё никакой не поэт.
Еле-еле нащупавший слово,
Не томим, не терзаем виной,
Ошарашен соседством Светлова
На газетной странице одной.
Что случится – загадывать рано,
Что запутал – распутывать лень, -
У меня ещё есть Марианна
И с тяжёлою бляхой ремень.
Как пылали склонённые лица,
Как в стекле пламенела “Гамза!”
Уличённо метались ресницы,
Виновато сияли глаза.
А в стихах – первозданная сила,
Так под током искрят провода.
“Мой единственный” – правдою было
И присягой – “твоя навсегда…”.
Вот бреду я, седой и помятый,
И твержу, спотыкаясь, одно:
Если время уходит куда-то,
Значит где-то  всё то же оно.
В обе стороны дали и дали,
Всяких встреч не запомнить, не счесть;
Если люди прошли и пропали,
Значит, всё-таки были и есть.
Я читал,   я порой понимаю,
Постигаю сопя и скорбя:
Бесконечность – совсем не прямая,
А замкнулась сама на себя.
Что случится – загадывать рано,
В мире много нетраченных слов, -
Я живу, и жива Марианна,
И живёт стихотворец Светлов.
Игорь Жданов


Рецензии
Прочитал в один дух... с наслаждением.
Убеждён -- это важно, даже тем,
кто пока не понимает...
Спасибо, Катерина!

Александр Лазарев 2   08.12.2024 21:39     Заявить о нарушении
Александр, благодарю за поддержку!

Игорь Николаевич Жданов   11.12.2024 11:22   Заявить о нарушении