Публикация на портале Золотое руно 7 декабря 2024

«Защита»
(Александр Кушнер)

Поэт без биографии

Александр Кушнер родился в 1936 году в Ленинграде. Мать хотела видеть его врачом, отец – морской офицер – морским инженером, но сын пошел другим путем. Поступил на филфак Педагогического (в университет его не приняли, хотя он закончил школу с золотой медалью) и потом 10 лет преподавал русский язык и литературу в школе рабочей молодежи. Кушнер считает, что поэт должен жить общей жизнью со всеми и меньше всего думать о себе как о поэте.

При всем таланте и уме
В библиотечной полутьме
Так и состаришься, друг милый.
А я на школьных сквозняках
Состарюсь, мел кроша в руках,
Втирая в доску что есть силы.
У века правильный расчет.
Он нас поглубже затолкнет,
Он знает: мы такого теста.
Туда, где ценятся слова,
Где не кружится голова.
И это, точно, наше место.

Есть поэты «с биографией», такие, как Пушкин, Лермонтов, Байрон, Бродский, и поэты без биографии (Фет, Тютчев, Анненский). Кушнер относит себя ко второй категории и благодарен судьбе, что она позволила ему заниматься любимым делом, не отвлекаясь на «биографию». «Слово «поэт» я к себе не примерял, – говорил он, – поэт – это Блок, я же жил с ощущением «человека, пишущего стихи» – это словосочетание, употреблённое Блоком в одной из его статей в отрицательном значении, казалось ему самым подходящим для себя. Любимый миф Кушнера – это эпизод в божественной карьере Аполлона, целый год принуждённого Зевсом провести в услужении у царя Адмета пастухом. Анонимность, неузнанность представляются ему более достойными поэтического дара, нежели высокомерие. В своём «Пророке» Кушнер, полемизируя с Пушкиным, встречает божественного посланца весьма иронично:

Он встал в ленинградской квартире,
расправив среди тишины
шесть крыл, из которых четыре,
я знаю, ему не нужны.

Никаких божественных откровений не даёт этот необычный визит высокого ангельского чина. Скорее, наоборот, герой доказывает гостю своё право на частную жизнь. Нет, он не будет, «обходя моря и земли, глаголом жечь сердца людей». И в груди у него не уголь, а обычное сердце.
Никакой патетики, пафоса, позы. («Впрочем, мне напыщенное слово/ не идёт, гремит оно, как жесть»). Его жизнь предстаёт перед нами в стихах в условиях прозаического быта у лампы «за тесным столом», посреди дальних командировок, сборов на дачу.

Я к друзьям загляну – и у них, и у них
те же трещины, та же борьба.
Хорошо иногда подсмотреть у других
то, что общая дарит судьба.

* * *
Другие у нас представленья и нравы.
И милая спит, и в ночной тишине
пусть ей не мешает молва обо мне.

Говоря о герое своих стихов, Кушнер представляет его себе как обычного, ничем не примечательного человека: это может быть врач, или учитель, или инженер, научный сотрудник, библиотекарь...

Всё нам Байрон, Гёте, мы как дети,
знать хотим, что думал Теккерей.
Плачет Бог, читая на том свете
жизнь незамечательных людей.

В одном из стихотворений его лирический герой скажет о себе: «Я затерян, как цифра в четвёртой графе...»

Кто тише старика,
попавшего в больницу,
в окно издалека
глядящего на птицу?
Кусты ему видны,
прижатые к киоску.
Висят на нём штаны
больничные в полоску.
Бухгалтером он был
иль стёкла мазал мелом?
Уж он и сам забыл,
каким был занят делом...
И дальний клён ему
весь виден до прожилок,
быть может, потому,
что дышит смерть в затылок.
Вдруг подведут черту
под ним, как пишут смету,
и он уже – по ту,
а дерево – по эту!

«Неромантичны наши вкусы»

Что делать поэту, если его жизнь совсем обыкновенна? Эвакуация и дальние отзвуки войны, школа, Педагогический институт, учительство... О чём тут писать? Придумать себе жизнь героическую? Переменить её? «Сделать себе биографию?»
Но Кушнеру чужда романтическая модель поведения. Нет ничего нелепей, чем напяливать на себя чужую судьбу, как чужую шапку, считает он. Но неужели в этой обыкновенной жизни – а ею живёт большинство – вовсе нет поэзии? Кушнер и в ней чувствовал себя поэтом. В его распоряжении был материк осваиваемой им культуры. И – тот жизненный круг, в котором он вращался, тот быт и обиход, дома, улицы, в которых он пребывал. Он понимал, что они назначены ему судьбой, что тут он должен искать своё счастье, осуществлять своё человеческое призвание, просто жить. В стихотворении «Комната» он писал:

Десять метров мирного житья,
дел моих, любви моей, тревог,
форма городского бытия,
вставшая дорогам поперёк.

Кушнеру чужд романтический анархизм Цветаевой, бурный выплеск эмоций, страстей, демонстрация своей внутренней жизни:

Наваливаюсь на,
как молвила б Цвета –   
ева, но мне дана
другая речь, не та,
где страсть накалена,
но спутаны цвета.

Ему претит и бардовский слёзный надрыв, всё, что – на публику, напоказ:

Ещё чего, гитара!
Засученный рукав.
Любезная отрава.
Засунь её за шкаф.
Пускай на ней играет
Григорьев по ночам,
как это подобает
разгульным москвичам.
А мы стиху сухому
привержены с тобой.
И с честью по-другому
справляемся с бедой.
Дымок от папиросы
да ветреный канал,
чтоб злые наши слёзы
никто не увидал.

У романтического поэта, конечно, привлекательная, выигрышная позиция. Она более «поэтична», если можно так выразиться, более импонирует читателю, который в большинстве своём явно будет на стороне Цветаевой и гитары. Тем большее уважение вызывает стойкая, и, на мой взгляд, более благородная, бескомпромиссная позиция Кушнера, мужественно отстаивавшего свою правоту в споре с романтиками всех эпох:

Обратясь к романтической ветке,
поэтической ветке родной,
столько раз ради трезвости меткой
из упрямства отвергнутой мной,
я сказал бы им, братьям горячим,
как мне пусто и холодно тут!
Я не лью свои слёзы, я прячу.
Дайте плащ поносить! Не дадут.
– Надо вовремя было из комнат
на корабль трёхмачтовый взбегать,
незаметною ролью и скромной
не пленяться, обид не глотать,
надо было не чашку и блюдце
и не скатерть любить на столе,
надо было уйти, отвернуться
от всего, что любил на земле.
– Дорогие мои, не судите
так же быстро, как я вас судил,
восхищаясь безумством отплытий,
бегств и яркостью ваших чернил.
Мне казалось, что мальчик в Сургуте
или Вятке, где мглист небосвод,
пусть он мной восхищаться не будет,
повзрослеет – быть может, поймёт.
– Надо было, высокого пыла
не стесняясь, порвать эту сеть,
выйти в ночь, где пылают светила,
просиять в этой тьме и сгореть.
Ты же выбрал земные соцветья
и огонь белокрылый, дневной,
так сиди ж, оставайся в ответе
за все слёзы, весь ужас земной.

Кушнер и Бродский

Нельзя, говоря о Кушнере, не сказать и о его отношениях с Бродским. Друзья-антиподы, приятели-соперники, их многое и связывало, и разъединяло. Они представляли собой как бы две разных модели поэтического существования. Бродский – поэт байронического склада, который жил с ощущением своей высокой миссии поэта, противостоящего толпе и мирозданью. Б. Пастернак в своей «Охранной грамоте» (1930), вспоминая 10-е годы, писал о «романтической манере», с которой он сознательно расстался – «это было понимание жизни как жизни поэта». Такое понимание жизни Кушнеру было чуждо. Когда Бродский вместе с Барышниковым выкупил у датской скульпторши свой бронзовый бюст, передав при жизни в Петербургский музей Ахматовой, Кушнер, покоробленный этим поступком, написал ироническое стихотворение:

Быть классиком – значит, стоять на шкафу
бессмысленным бюстом, топорща ключицы.
О Гоголь, во сне ль это всё, наяву?
Так чучело ставят: бекаса, сову.
Стоишь вместо птицы.
...Быть классиком – в классе со шкафа смотреть
на школьников, им и запомнится Гоголь
не странник, не праведник, даже не щеголь,
не Гоголь, а Гоголя верхняя треть...

Да, Кушнер не обладал такой богатой поэтической биографией, как Бродский. Но это не значит, что не могло быть в то время иных вариантов жизни и поведения. Кушнер не пошёл на открытый конфликт с эпохой, но и не совершал никаких ложных шагов и бесчестных поступков ради карьеры, нисколько не поступившись собой. Бессмысленно сравнивать, кто талантливей – Бродский или Кушнер. Дело не в уровне таланта – в разном понимании поэтических задач, в ориентации на разные образцы, в разных поэтических родословных. Кушнер хорошо сказал об этом в своём стихотворении, посвящённом памяти Бродского:

Я смотрел на поэта и думал: счастье,
что он пишет стихи, а не правит Римом,
потому что и то, и другое властью
называется, и под его нажимом
мы б и года не прожили – всех бы в строфы
заключил он железные, с анжамбманом
жизни в сторону славы и катастрофы,
и, тиранам грозя, он и был тираном,
а уж мне б головы не сносить подавно
за лирический дар и любовь к предметам,
безразличным успехам его державным
и согретым решительно-мягким светом.
А в стихах его власть, с ястребиным криком
и презреньем к двуногим, ревнуя к звёздам,
забиралась мне в сердце счастливым мигом,
недоступным Калигулам или Грозным,
ослепляла меня, поднимая выше
облаков, до которых и сам охотник.
Я просил его всё-таки: тише! тише!
Мою комнату, кресло и подлокотник
отдавай, – и любил меня, и тиранил:
мне-то нравятся ласточки с голубою
тканью в ножницах, быстро стригущих дальний
край небес. Целовал меня: Бог с тобою!

В юности они были друзьями. Жили в одном городе, тусовались в одних компаниях, ходили в гости друг к другу. Как-то на день рождения Александра Бродский принёс вместо подарка (он всегда вместо подарков дарил стихи) прелестное шуточное стихотворение «Почти ода на 14 сентября 1970 года»:

Ничем, певец, твой юбилей
мы не отметим, кроме лести
рифмованной, поскольку вместе
давно не видим двух рублей...
Мы предпочли бы поднести
перо Монтеня, скальпель Вовси,
скальп Вознесенского, а вовсе
не оду, Господи прости...

Заканчивались стихи извинением:

Довольно, впрочем. Хватит лезть
в твою нам душу, милый Саша,
хотя она почти как наша,
но мы же обещали лесть...

В некоторых стихах Бродского тех лет встречается перекличка с кушнеровскими стихами. Так, в стихотворении «Подсвечник» (1968) в последней строфе – перекличка со стихом Кушнера «День рождения» 1966 года. Где-то среди стихов Бродского промелькнула строчка: «Пусть от меня Кушнер это запомнит», – какая-то шутливая угроза. Кушнер посвятил Бродскому прекрасные стихи, которые послал ему в место ссылки, в село Норинское. Сейчас это уже документ эпохи.

Уснёшь с прикушенной губой
средь мелких жуликов и пьяниц.
Заплачет ночью над тобой
Овидий, первый тунеядец.
Такая жгучая тоска,
что ей положена по праву
вагона жёсткая доска,
опережающая славу.

В стихах Кушнера не раз упоминается Бродский. В стихотворении «Посещение» (1975), например, слышны отголоски их поэтического спора:

Приятель мой строг,
необщей печатью отмечен,
и молод, и что ему Блок?
«Ах, маменькин этот сынок?»
– Ну, ну, отвечаю, полегче!

И в стихотворении Кушнера «В кафе», построенном на перекличке с «Зимним вечером в Ялте» Бродского, звучит упоминание «рыжего друга». Стихи Бродского оказали немалое влияние на Кушнера, правда, совершенно, к счастью, не изменив его творческую манеру.
В 1978 году он пишет стихотворение «Сложив крылья», навеянное стихами Бродского «Бабочка» и «На скользком кладбище».
Потом Бродский уехал. Их жизненные и творческие пути разошлись. Но Кушнер не забывает друга – навещает его родителей, принимает участие в их похоронах. В 1981 году он пишет стихотворение, обращённое к Бродскому, которое очень тронуло того:

Свет мой, зеркальце, может быть, скажет,
что за далью, за кружевом пляжей,
за рогожей еловых лесов,
за холмами, шоссе, заводскими
корпусами, волнами морскими,
чередой временных поясов,
вавилонскою сменой наречий
есть поэт, взгромоздивший на плечи
свод небесный иль большую часть
небосвода, – и мне остаётся
лишь придерживать край, ибо гнётся,
прогибается, может упасть.
А потом на Неву налетает
ветерок, и лицо его тает,
пропадает, – сквозняк виноват,
нашей северной мглой отягчённый, –
только шпиль преломлён золочёный,
только выгиб волны рыжеват.

Когда при встрече Кушнер показал Бродскому эти стихи, тот был взволнован. «Я тоже о тебе думал в те годы»,– скажет он ему. Бродский дарил Кушнеру свои книги с дарственными надписями, непривычно сентиментальными в его устах: «Милому Александру от нежно любящего его Иосифа», «Саше и Лене с беспредельной нежностью».
В ноябре 1990 года был вечер Александра Кушнера в Бостонском университете, на котором Бродский говорил вступительное слово, опубликованное позже в качестве предисловия к американской книге Кушнера. А потом... потом в их отношениях произошёл разрыв.
В одной из статей Кушнер позволил себе критически отозваться о словаре Бродского, назвав его «чрезмерно современным»: «блазнит», «жлоблюсь о Господе», «кладу на мысль о камуфляже», «это мне – как серпом по яйцам» и т. п. Бродский затаил обиду, которая позже выплеснулась в его стихе, посвященном Кушнеру, – «Письмо в оазис». Стихотворение оскорбительное, содержащее несправедливые и незаслуженные упрёки поэту, я не буду его здесь цитировать. Кушнер, узнав о нём, как это водится, последним, позвонил Бродскому в Нью-Йорк и потребовал объяснений. В чём дело? Он что, не подписал письмо в его защиту в 1963 году? Избегал его? Они не встречались, не читали друг другу стихи? Он не писал обращённые к нему стихи, не посылал их в Норинское? Забыл его после отъезда? Не навещал его родителей? Не хоронил его отца? А где был он, когда его громили в журналах «Смена» и «Крокодил»?
Бродский был смущён. Сказал, что меньше всего хотел бы его обидеть. В конце концов он снял посвящение с этого стихотворения. «Скажи Сашке, чтоб не обижался, – передал он потом их общему другу Я. Гордину, – пусть напишет тоже что-нибудь такое про меня и забудет». Мир был восстановлен.

«Топорные» критики

Еще в 80-е годы критик А. Арьев писал: «Странное у Кушнера положение: ни противников, ни славы. То ли славы нет оттого, что нет противников, то ли противников нет оттого, что нет славы». Ну, что касается славы, во всяком случае, всероссийской известности, то она у поэта уже имеется. Так же, как и официальное признание: Госпремия России, Пушкинская премия фонда Альфреда (А.Тёпфера), премия «Северная пальмира». Но и противниками Бог не обидел.
Кушнер говорит, что мог бы назвать имён семь-восемь. «Как правило, это несостоявшиеся или малоодарённые поэты. Обижаться на них нельзя...» Один из самых популярных и одиозных – это критик и публицист Виктор Топоров, редактор издательства «Лимбус Пресс», который в одно время избрал своей мишенью А. Кушнера и его жену Елену Невзглядову. «Топоров – это клинический случай», – замечает Кушнер. В одном из стихотворений он рисует его портрет:

Топорный критик с космами патлатыми,
сосущий кровь поэзии упырь,
с безумными, как у гиены, взглядами,
суёт под нос свой жёлтый нашатырь.
И нету лжи, которую б не приняли,
и клеветы, которую б на щит
не вознесли...

Помню, читая стихи Кушнера, я натолкнулась на его горькие строки о критиках, которые «не любят» и «негодуют», и о тех, кто, «нахмурясь над лучшей строкой, ничего не поймут».

Если бы всё, что прочесть о себе
мне посчастливилось, принял я близко
к сердцу, – на обе ноги при ходьбе
я бы хромал и страшней василиска
был бы, – и мытаря так не стыдят,
вора и взломщика так не бичуют.
Как же в стихах своих я виноват!
Как их не любят! И как негодуют!

Я была возмущена: «Кто посмел?!» Вертелась на уме «утешительная» строчка Лермонтова: «Но знай, что в этом есть краю один, кто понял песнь твою!» И тут же села писать письмо поэту: «Ну что Вам эти мужья Марьи Ивановны, когда Коперник, а также Гомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк Вас несомненно слышат и одобряют. Не говоря уже о таких, как я!»
А вскоре с одним «творением» такого «недруга» мне довелось познакомиться поближе. Прочитав в «Книжном обозрении» какой-то невнятный анонс новой книги неизвестного мне автора, я – поскольку там упоминалось имя Кушнера, а меня всё, связанное с ним, интересует, – выписала этот роман из Санкт-Петербургского издательства «Алетейя». Прочитанное повергло меня в шок. На 800-стах страницах фолианта некто Владимир Соловьёв (не путать с журналистом НТВ) поливал Кушнера грязью. Поразил чудовищный объём и напор злобы. Вот образчик его «критики»: «Уже за шестьдесят, хреновый для поэтов возраст, а он всё ещё выёбывается». О Лидии Гинзбург: «мелкий бес крупных габаритов», «старая толстая еврейка», «лесбиянка», «эпигонка». «Саша прилепился к ней сразу и навсегда», она его «литературно усыновила». Критик договаривается до того, что Кушнер – это её псевдоним, якобы Гинзбург сочиняет за него «вирши».
В чём же он обвиняет поэта? В том, что, в отличие от Бродского, бросившего школу, закончил её с золотой медалью и «психологию отличника» пронёс через всю жизнь. «Все его любят, все печатают». Обвиняет в благополучии, в счастливой судьбе. «Его поэзия – это профилактические указания о том, как избежать страдания, как обмануть судьбу, как остаться счастливым...» А чем это плохо? Да, судьба благоволила к Кушнеру, но он был честен и ничего дурнего не делал, чтобы её задобрить.
Соловьёв мстительно вспоминает, как они играли в снежки, «и Саша всё норовил в меня попасть...» Теперь в него норовил попасть он, и уже не снежком, а здоровенным куском дерьма. Но только всё промахивался мимо цели.
(Когда я читала, мне вспоминался эпизод из фильма «Коммунист», как один из стрелявших всё тыкал в героя Урбанского пистолетом в трясущейся от бессильной злобы руке, но никак не получалось убить. Вот этот дрыгающийся убийца – вылитый портрет Соловьёва). Обвиняет в зависти Бродскому, пытаясь изобразить из них то Моцарта и Сальери, то Чацкого и Молчалина, в кротком характере («цыплячьи стишки, цыплячья душа»), в антисемитизме (не хотел афишировать своё происхождение), в патриотизме, (в нежелании эмигрировать): «Я ему протянул однажды верёвку, а он стал размахивать руками и брызгаться. – Я здесь живу, это моя родина, я её люблю! – И – на здоровье, вольному воля. Отойду подальше, а то забрызгает». Но брызгает слюной как раз этот, изрыгая свои «постулаты», как чахоточные плевки. «В строку» Кушнеру ставится и природный оптимизм, и медлительная речь, и даже маленький рост. «Он и шагает, подпрыгивая, чтобы быть выше ростом или чтобы дотянуться до рядом идущей женщины (а любит высоких, крупнокостных, больших)...» «Критик» называет его «маленьким озлобленным карлой». Если уж кто и озлоблен, так это он сам.
Соловьёва раздражает, что «Саша с Пушкиным тёзки, и фамилии их созвучны». Модель «Моцарт – Сальери», под которую неуклюже пытается подверстать критик Кушнера с Бродским, напрашивалась в отношении его самого и Кушнера, но он и на Сальери не тянет, слишком мелок и гадок.
В конце романа, словно устыдившись, Соловьёв спрашивает себя: «Не слишком ли много грехов навесил я на Сашу? Не слишком ли велика отрицательная на него нагрузка?» Лицемерно вздыхает: «Мне глубоко и бесконечно жаль Сашу» (с.260).
«Мне краем сердца жалко Сашу» (с. 261). «Я гляжу в его пустые, как у трупа, глаза, и жалость застилает мне душу» (с.256). «Мне жалко моего героя – Сашу, но не его прототипа, который облучился советской славой и стал литературным импотентом». Фарисейски вопрошает: «А может быть, виноват я, потребовав от маленького поэта, чтобы он стал большим?» Да ему до этого «маленького поэта» – как до звезды небесной!
Когда издательство «Захаров» переиздало этот гнусный «Роман с эпиграфами» под более кассовым названием «Три еврея» (имеются в виду Кушнер, Бродский и сам Соловьев), и редактор предложил Кушнеру ответить что-нибудь в предисловии, тот отказался, заметив лишь, что «от этого романа воняет». У Кушнера есть стихи про Зоила, который останется в веках только благодаря тому, что поэт прихлопнет его точным словом. Но этого дерьмописца он и прихлопывать не стал – много чести. Он не унизился до полемики с этим господином, уделив ему в своих воспоминаниях о Бродском лишь несколько презрительных строк. Какой контраст между интеллигентным, выдержанным тоном статьи Кушнера и захлёбывающейся истерикой этого психопатического мемуариста! Чем больше накал извергаемой им «уничтожающей» хулы, тем очевидней высота и достоинство поэта. Не удалось ему его замарать, никакая грязь к нему не пристала.
Я написала тогда Кушнеру, чтобы он не обращал внимания на подонков («есть слово точное – «подонки»! – писала Б. Ахмадулина), ведь «мы-то знаем, кто лучший поэт», и не только мы, весь читающий мир знает. Во всяком, случае, лучшие его представители.
Я пыталась понять, чем же так насолил Кушнер этому Соловьёву, в чём причина такой патологической злобы? Зависть? Но ведь поначалу он писал о нём хвалебные рецензии. Что же развернуло его на 180 градусов? Поскольку Соловьёв писал в романе о том, как его вербовали кэгэбэшники, сама собой напрашивалась мысль, что, видимо, Кушнер вольно или невольно разоблачил его связи с КГБ, из-за чего Соловьёв вынужден был уехать из Ленинграда в 70-е и до сих пор за это Кушнеру мстит. Я поделилась в письме этой гипотезой с поэтом. И вот что он мне ответил:

«Что касается Соловьёва, то это, действительно, негодяй, сотрудник КГБ; однажды он мне признался в своей осведомительской деятельности – и на следующий день (мы были с ним в одной поездке в Литве) уже не смотрел мне в глаза и почти сразу стал мстить, возненавидел. Его романа я не читал, разумеется, но мне рассказывали его содержание: гнусность и ложь. И чем чернее у него я получаюсь, тем, я надеюсь, меньше доверия внушает эта стряпня. В конце 80-х он выступал, уже будучи за границей, против А. Д. Сахарова. И за границу был отпущен для провокаторской деятельности. В Ленинграде о его стукачестве знали многие – и многие пострадали. Увы, я долгое время об этом не догадывался – и он ходил в моих друзьях.
Вы всё о нём правильно поняли – и хватит об этом, – уж очень противно».
(20 сент. 2001г.)

У Бориса Рыжего есть стихотворение «В гостях», где он описывает свой визит к Кушнеру:
 
– Вот «Опыты», вот «Сумерки», а вот
«Трилистник». – Достаёт
из шкафа книги. «Сумерки», конечно,
нам интересны более других.
«Стихи – архаика. И скоро их
не будет». Это бессердечно.
И хочется спросить: а как
же мы? Он понимает – не дурак,
но, вероятно, врать не хочет – кротко
на нас с товарищем глядит
и, улыбаясь, говорит:
– Останьтесь, у меня есть водка.

Кушнеровские строчки об «архаике» меня, помню, тоже задели, и я писала на это:

«Стихи – архаика...» Быть может,
но даже если в Лету канут, –
объятый дрожью иглокожей,
со дна их кто-нибудь достанет.

Свою книгу «Четыре десятилетия» Кушнер заканчивает так:

И третье, видимо, нельзя тысячелетье
представить с ямбами, зачем они ему?
Всё так. И мало ли, о чём могу жалеть я?
Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.

Прав ли поэт? Прав, конечно. Хотя бы потому, что поэт всегда прав. И всё же хочется верить, что третье тысячелетие не расстанется с ямбами. И порукой тому в немалой степени сам Кушнер. Потому что русский язык так создан и душа так устроена, что без стихов нам всё равно не обойтись. И я писала Кушнеру в ответ на его стихи:

Пусть даже будут в мире этом
царить духовные калеки –
поэт останется поэтом,
горя, сходя во тьму, вовеки.

В мою книгу «Письмо в пустоту» вошли письма тем, кому я не успела сказать слова любви при жизни. Ему, слава Богу, успела.

Одно из последних писем, которое я получила от А. С. по почте (следующие письма были уже по электронке) было от 13 января 2006 года:

«Дорогая Наташа, спасибо за новогоднее поздравление, за всё, что Вы делаете для «пропаганды» моей поэзии. Мне радостно знать, что есть в Саратове человек, так горячо любящий стихи. Вам благодарны тени всех поэтов, вечера которых Вы устраиваете. Я восхищаюсь Вами. Будьте здоровы в Новом году! Будьте счастливы.
И пишите стихи, собственные стихи, тоже. Ваш А. Кушнер».
Пишу.

Не верьте данайцам, дары приносящим
Этот знаменитый афоризм пришёл на ум, когда я в одном из номеров «МК» за 2016 год увидела «поздравление» небезызвестного Владимира Соловьёва своего «заклятого врага» Александра Кушнера с 80-летим юбилеем, сочившееся лицемерным елеем и скрытым Видимо, редакторы «МК» не читали его грязного мемуара 16-летней давности, пытавшегося — пусть и безуспешно – опорочить честь одного из лучших поэтов страны,
и не догадались об истинной цели этой публикации — хоть через десятки лет дотянуться до поэта своим запоздалым засохшим комком грязи, причинить ему если не боль в этот праздничный день, то хоть несколько неприятных минут, напомнить о своём существовании, о том, что некто «Бобчинский» ещё жив в некоем городе и даже способен ещё укусить. Не стоило делать рекламу этому сочинителю лживых мифов, стремящемуся въехать на литературный Олимп на костях великих, примазавшись к их славе. Не там ему место.
И вот теперь спустя годы этот лжемемуарист решил взять реванш, высказавшись в популярной газете в день 80-летнего юбилея поэта – более осторожно, трусливо, чем в своём пакостном романе, но с прежней затаённой злобой и неутолённой желчью, неумело маскируя общими словесами и фальшивыми комплиментами («без лучших стихов его не представляю своей жизни») подленькие фразы: «Заделался ли классиком по этому возрастному цензу Саша Кушнер», «ливрейный еврей Кушнер», «Вот уж у кого счастливое не только советское детство, но и вся его сверхблагополучная, без сучка и задоринки, советская литературная карьера», «Кушнер может подсобрать переживаний на драму, но на трагедию не тянет, как не тужится», «Все это нисколько не умаляет его версификационный дар», «Бродский не удержался и послал Кушнеру через океан брезгливое послание, один из лучших стихов в его «тощие» предсмертные годы:

Не надо обо мне. Не надо ни о ком.
Заботься о себе, о всаднице матраца.
Я был не лишним ртом, но лишним языком,
подспудным грызуном словарного запаса.
Теперь в твоих глазах амбарного кота,
хранившего зерно от порчи и урона,
читается печаль, дремавшая тогда,
когда за мной гналась секира фараона...»

Помнится, в своём романе Соловьёв на протяжении 800 страниц взахлёб цитирует это стих-е раз 40, если не больше, стремясь как гвоздями вбить его в читательское сознание. Для людей несведущих, способных принять сей пасквиль за чистую монету, я пояснила, откуда, так сказать, растут ноги у этого стихотворения, в предыдущей главе «Кушнер и Бродский». Уже после смерти Бродского Кушнер напишет стихи, посвящённые его памяти:

Поскольку я завёл мобильный телефон, –
не надо кабеля и проводов не надо, –
ты позвонить бы мог, прервав загробный сон
мне из Венеции, пусть тихо, глуховато, –
ни с чьим не спутаю твой голос: тот же он,
что был, не правда ли, горячий голос брата.
По музе, городу, пускай не по судьбам,
зато по времени, по отношенью к слову.
Ты рассказал бы мне, как ты скучаешь там.
Или не скучно там, и, отметя полову,
точнее видят смысл, сочувствуют слезам,
подводят лучшую, чем здесь, под жизнь основу?
Тогда мне незачем стараться: ты и так
всё знаешь в точности, как есть, без искажений,
и недруг вздорный мой смешон тебе – дурак,
с его нескладицей примет и подозрений,
и шепчешь издали мне: обмани, приляг,
как я, на век, на два, на несколько мгновений.

Строки «и недруг вздорный мой смешон тебе – дурак, с его нескладицей примет и подозрений» – как несложно догадаться, адресованы горе-автору неудавшегося «разоблачительного» романа. Это и есть лаконичный ответ поэта, прихлопнувшего зоила точным словом. Большего он не стоит.
О стихах Кушнера о Бродском, об их отношениях, дружбе и ссорах пишет сам А. Кушнер: http://lit.1september.ru/article.php?ID=200901904 
А подробнее обо всём этом — в его великолепном очерке «Здесь, на земле...» в книге
1998 года «Иосиф Бродский. Труды и дни», составленной Львом Лосевым и Петром Вайлем. Читайте эти честные талантливые книги, а не лживые злобные нападки бывших стукачей и неудавшихся романистов, свихнувшихся на почве мании собственного величия.

А ведь столько прекрасных поэтов и литераторов сказали об Александре Кушнере точные, верные слова, достойные его светлого дара. Ю. Казарин в статье «Часть вечности» – о том, что поэт даёт "пример не отрешенности поэта от мира, но – напротив – приращенности его к миру живому, природному, людскому, нравственному, эстетическому, божественному и духовному". Как это верно. Так же, как слова Лидии Гинзбург о том, что стихи А. Кушнера «рассказывают о счастье жизни и не утихающей за нее тревоге».
"Энергия гармонии" – это формула его поэзии, всегда любимой для меня.
А как замечательно сказал о поэзии А. Кушнера поэт другого поколения, Борис Рыжий: «Там, где речь идёт о поэте Вашей величины, следует говорить о стране, времени и человеке, ибо последние и являются главной составляющей поэта. Ваши стихи помогают жить, дышать, ведь это так просто, ведь лучшего о стихах сказать нельзя...»
Ведь это так просто...


Рецензии
Спасибо, Наталия Максимовна! С интересом прочла.Добра Вам!

Валентина Тен   08.12.2024 12:51     Заявить о нарушении