Семион
Жили они в деревне у деда, старого конюха, который с годами от лошадей был отстранён Зинкой-бригадиршей, но гужевого своего призвания так и не оставил. Сам уже парализованный, хромой, с плохо управляемой правой рукой, дед, разучившийся читать и писать, но в ясном уме и твёрдой памяти, забирал к себе на двор больных или увечных лошадей преклонного возраста прямо из бригадных денников, и новый конюх, дядя Коля Молоканов, не мог ему слова против сказать, потому что говорил дед уже плохо, но на его упрёки отвечал матом так чётко и доходчиво, что возражать старику было себе в убыток.
Судьбы старых лошадей были связаны и с судьбой самого деда. Он знал их всех поимённо, и кони почитали его за некоего подраненного вожака табуна с непререкаемым авторитетом, другого такого и быть не должно в те пятнадцать-двадцать лет, что дед прослужил при конюшне.
Он заходил к гужевым ветеранам в денник, осматривал скотину со всех концов и выдавал свой диагноз: жив пациент или обречён, или почти жив, но требует ремонта. Потом отворял ворота, называл избранника по имени, и тот, понурив голову, выходил наружу и плёлся без всякой уздечки за дедом в гору, к его дому, стоящему на краю деревенского порядка, за которым начинался выгул с чередой вётел, подступающих к самому пруду – неглубокому продолговатому водоёму, образованному в лощине насыпной глиняной плотиной, задерживающей талые воды.
Малолетний Пашка или шёл рядом, или, когда дед позволял, забирался по забору верхом на лошадь, усаживался ближе к шее скотины, широко расставив ноги, цеплялся за гриву и, пропустив жесткие лошадиные волосы между пальцев, отчаянно потел, стараясь удержаться на гребне огромного тёплого, живого, покачивающегося «корабля». С высоты была видна вся зеленеющая округа: с садами и огородами, пёстрыми крышами деревянных домов, плетнями палисадников, статными блестящими берёзами или вётлами у каждого дома, где на верёвках болталось бельё или мелкая девчонка на верёвочных качелях. Пашке чудилось, что не он, а всё окружающее на него смотрит, и наливался гордостью за себя, такого смелого и высокого.
Бригадные кони и вправду были рослыми, под метр семьдесят, забраться верхом на такую высоту неподготовленному наезднику было сложно. Деревенские пацаны вставали другу на плечи, чтобы вскочить втихаря в отцовское седло, а, проскакав всего-ничего, в страхе натягивали удила и осторожно спускались на землю, подальше от копыт разгорячённого коня, только-только вошедшего в раж и мечтающего избавиться от лишнего веса на спине.
Рассказывали, что эти непарнокопытные красавцы были отбраковкой со Старожиловского конного завода, который был выстроен Федором Шехтелем в парадном неоготическом стиле посреди огромного дикого поля под Рязанью, а выращивал завод и поставлял русскую верховую породу лошадей ещё в царские времена для нужд кавалерии. При его владельце, Павле фон Дервизе, железнодорожном магнате, любая светлая метка на вороной или темно гнедой масти считалась браком, таких лошадей нещадно отсеивали и продавали подешевле ещё в жеребячьем возрасте. Не снизили качества питомцев и при Советской власти. А в 1941 году, во время эвакуации завода, порода была потеряна полностью: при переправе через Оку все лошади, три тысячи голов, утонули или погибли под огнём немецкой артиллерии. После войны в Старожилово, в тридцати верстах от деревни деда, завезли тракененских лошадей из Польши, с нуля стали восстанавливать породу, но требования к масти не изменили. И с дедовой лёгкой руки заводской отсев попадал прямиком в бригадную конюшню.
Дед говаривал, что в юности при своём небольшом росте был очень прыгуч, и в кавалерию его взяли именно поэтому. Он был ровесником двадцатого века и попал на Рязанские кавалерийские курсы в Старожилово в 1920 году вместе с будущим маршалом Жуковым, который был всего на четыре года его старше, но дед ему едва до плеча доставал. И когда этот переросток над дедом посмеивался, предлагая подсадить коротышку на коня, тот не обижался. Просто вскакивал с места в седло, даже не опираясь о стремя и не цепляясь за гриву, и сверху Жукову язык показывал. А потом их судьба развела. Жукова на подавление Антоновского мятежа направили под Тамбов, а деда при заводе оставили выездкой заниматься…
В старой риге при доме деда стоял отдельный денник для карантинных особей. Были в нём и специальные инструменты для чистки шерсти, костяные расчески, мягкие и жёсткие волосяные щётки; крючки, клещи, ковырялки и рашпили для ремонта копыт; стояли большие тиски на могучем дубовом пне, над ним висели на гвоздях острое долото, бронзовые тяжелые киянки, а у стены стояли банки с солидолом и какой-то белой присыпкой, которую дед готовил собственноручно, добавляя в порошок таблетки стрептоцида, которые Паша давил в деревянной ступе пестиком и которыми, при подмесе их в общий помол, присыпались мокнущие раны на коже лошадей.
С карантинными лошадьми нужно было спокойно разговаривать, чтобы они привыкли к твоему ласковому голосу, узнавали знакомые шаги, приняли твой запах – поэтому надо было стараться не есть лука, чеснока, копчёного сала. Кони запаха свиней вообще не переносят, а ещё подозрительно относятся к алкоголю и табаку. Лучше перед приходом пожевать свежий огурец и не лезть сразу коню в морду, а прикасаться к нему сбоку осторожно, поглаживать, присматриваться, где он не подёргивает кожей, а позволяет себя гладить. Начинать общение с половинки морковки, а вторую половинку держать в кармане и отдавать уже уходя. И к зубам или крупу коня подходить не раньше, чем на третий день. Чтобы лошадь поняла, что ты не враг ей, а врач и товарищ.
Дед объяснял Паше это больше жестами, чем ломаной речью, и показывал, что следует делать, за чем наблюдать. Где лошадь чаще всего почёсывается, какую ногу чаще других поднимает и ставит на носок стенки копыта; какие раны у неё на спине от седла или чересседельника и какие нужно марлей от мух прикрыть, а какие, наоборот, оставить открытыми, чтобы из них гной опарыши подъели; где солидолом потертости смазать, а где шерсть вокруг ранки подстричь, чтобы не мешала коже заживать. И уж когда совсем в доверие вошёл, можно с лошадью и погулять. Где? На паже, на вольной травке, где левада выгорожена продольными трёхметровыми жердями, которые, собственно, лошадь может просто перешагнуть, но не уходит от мелкого Паши из уважения к его заботе. Ходит себе, щиплет клеверок да косится на пастушка. А на шее у огромного животного висит только кольцо из верёвки, за которое Паша её и водит на прогулку.
Со стороны, вероятно, это смешно выглядело. Но однажды в леваду забежала Динка, дворняжка, спущенная с цепи у дома, и принялась облаивать гуляющую больную кобылу Стрелку прямо перед её мордой. Лошадь подняла голову, посмотрела на Пашу и, видя его растерянность, сама развернулась к собаке задом и так врезала копытами по жерди забора, что та переломилась пополам, а Динка от страха унеслась к себе в будку, гавкнула оттуда обиженно пару раз и примолкла.
Рассказав об этом деду, Паша принял гордый вид. Но дед осуждающе покачал головой, давая понять, что не лошадь должна его защищать, а он её. И что Динку Паша должен был наказать, да так, чтобы Стрелку не напугать. И посоветовал на следующую прогулку взять хорошую хворостину, если вдруг опять такое случится. Если лошадь увидит, что Паша её защищает, она к нему доверием и уважением проникнется и позволит себя лечить по-настоящему: сахар в бельмо на правом глазу ладошкой втирать, копыто разбитое, наконец, вычистить, а то, глядишь, и на передние ноги начнёт припадать, чтобы удобнее было на неё садиться, а не с забора прыгать.
- Прямо как в цирке? – удивлялся Паша. – А они умеют?
- Умеют, - кивал дед. – И не то ещё умеют. Я сам их учил.
На второе или третье лето и Паша уже многому у деда научился. Через его и дедовы руки прошла не одна пара десятков лошадей, и половина бригадной конюшни хором отзывалась на знакомое Пашино ржание, которому он тоже выучился у своих пациентов. Ранним утром дядя Коля Молоканов вздрагивал, когда с протяжным гиканьем «и-го-га-быррр!» Пашка на велосипеде проносился с удочками на речку мимо его окон, а следом ветхие стенки денников на конюшне тряслись от дружного многоголосия потревоженной скотины.
Дед по этому поводу от замечаний воздерживался. Грустил. Его питомцев становилось всё меньше. Старую больную гвардию зимой пускали в расход в целях экономии кормов, отправляя их своим ходом в Листвянку на бойню и, следом - на костную муку. Молодняка уже не содержали, денег на ремонт помещений не хватало, предпочитали решением правления колхоза закупать на последние средства побольше соломы и солярки для тракторов.
К середине семидесятых бригадные лошади представляли собой уже не рослый табун бракованной русской верховой с отметиной, а жалкое подобие чахлых саврасок, спотыкающихся даже на ровной грунтовке. Дядя Коля Молоканов всё больше пил, а дед старел и всё реже спускался со своего обжитого бугра к конюшне.
Последнюю каплю слёз в эту печальную историю добавила Динка, пропав на два дня из дома, а на третий день притащив к своей будке за двором полу обглоданную лошадиную ногу с копытом, смердящий запах от которой доходил по проулку до соседних огородов. Дед, тугой на нюх, падали не учуял. А Пашка, отыскав по путеводной вони виновницу с добычей, всыпал Динке хворостиной по первое число. Обиженная собака забилась в угол будки, скаля зубы. Нога с копытом переместилась от дома подальше - в заброшенный каменный подвал перед развалиной гнилой лачуги, хозяева которой давно перебрались в город. Вечером Пашка собирался сжечь Динкино сокровище от греха подальше, и зря деда не беспокоить. Копыто было знакомое. Его невозможно было с другим перепутать. Они его лечили в своё время, и принадлежало оно кобыле Стрелке, дедом особы весьма почитаемой и матерью лучшей половины бригадных лошадей.
Откуда оно возникло в таком виде у них за двором, долго гадать не пришлось. Дядя Коля, видно, проморгал спьяну. Кобыла пала прямо в деннике, а он сэкономил на утилизации и не потащил тушу за полста километров в Листвянку, а отволок в Громовую яму, в лощину за деревней, где прежде могильник был, и прикопал неглубоко. И соляркой не залил, не сжёг. И негашёной известью не засыпал, как положено. А как запашок пошёл - собаки во всей деревне пропали. Двухдневный пир у них в яме состоялся.
«А наша дура-Динка и домой ещё мосол притащила, спасибо ей, что о хозяевах не позабыла, кормилица… Тьпфу!» - плевался Паша. Но зла на дядю Колю не держал. Не от хорошей жизни Молоканов запил.
Ночью, перед костром, Паша о многом думал… Сидел перед огнем с копытом, как перед гекатомбой… И не о лошадях рассуждал.
Ах, но ничего он ещё не знал ни о Тесее, ни о Федре, ни об Ипполите, ни о греческих мифах и трагедиях!
О жуткой, убийственной любви мачехи Федры к своему пасынку Ипполиту, сыну Тесея и погибшей царицы амазонок Антиопы.
О женском гневе и ревности Афродиты к Артемиде, Ипполитовой невинной подружке, которую он предпочёл ей, богине любви, и так и остался невинным, отказавшись от грязной похоти и страсти в угоду охоте, вину и гонкам на лошадях.
О мести Федры, начавшейся предательским обманом мужа, когда она обвинила Ипполита в изнасиловании себя, а кончившейся после смерти Ипполита полным раскаянием и самоубийством.
О трагедии обманутого мужа и отца Тесея, поверившего лжи похотливой бабы и натравившего на Ипполита своего отца, Посейдона.
О том, как творец первого коня и Пегаса из крови Медузы Горгоны могучий Посейдон гремучей волной взбесил лошадей внука Ипполита, бежавшего от позорного навета из Афин по каменистой приморской дороге.
И кто же тогда виноват в смерти разбившегося о прибрежные камни юноши, запутавшегося в постромках перевернувшейся квадриги и протащенному по камням испуганными лошадьми? Федра, что солгала? Тесей, что поверил жене, а не сыну? Афродита, которая презирала невинность? Или мудрый Посейдон, что в гневе пожалел коней, но не внука? А, может, и сам Ипполит, отказавшийся стать настоящим мужчиной?
Не знал Паша! И слава Богу! А вот в рязанском селе историю Молокановых знали даже дошкольники и жалели в ней только дядю Колю. Без всякого обмана и божьего провидения.
Старший сын дяди Коли, Саша, только ушел служить на четыре года во флот, как через месяц умерла его мать, тётя Зина. Умерла в родах, вместе с ребёнком, оставив на дядю Колю средних девочек-двойняшек, Таню и Аню, которым к тому времени исполнилось годиков по девять, во второй класс только пошли. Молокановым помогали все, пока Саша в армии служил. Особенно новая медичка, Варя из деревни Симеон, что в соседнем Кораблинском районе. Эта Варя, закончив в Касимове медучилище, была направлена к ним в колхоз по разнарядке. Жила Варя при медпункте вместе с училкой Нюрой, прямо через дорогу от Молокановых, у поворота на конюшню. Они вместе дяде Коле помогали за девчонками приглядывать. А тут года через два Саша в отпуск вернулся из армии, и за неделю отпуска так влюбился молодой моряк в Вареньку, что хоть песни пой. Уезжая, перетащил её к отцу в дом. Сказал: всё равно моей будешь, живи, вернусь и женюсь, как положено. И стала Варя у дяди Коли жить и ждать Сашу. А девчонки, Таня и Аня, стали её потихоньку мамой называть и целовать в щечку, секретничать и похихикивать, - чего-только не случалось за эти четыре года у Молокановых, все в деревне знали и ждали, что будет, когда Саша вернётся. А когда у дяди Коли об этом спрашивали, он вообще глаза опускал и рычал от бессилия в своей конюшне.
И вот, говорят, Саша из армии ночью нагрянул в дом и всё понял с одного раза, а, как понял, развернулся той же ночью и укатил обратно на Дальний Восток, на Тихий океан, и никто его в деревне больше не видел. А, может, и вовсе не приезжал, Нюрка-то, училка, не зря ему письма писала… А Варя поплакала-поплакала с месяц или два, да и уехала к себе в Симеон к маме, а оттуда – вовсе неведомо куда… И будто бы беременная от дяди Коли…
А год спустя телеграмма Молокановым пришла из Дальневосточного морского пароходства, что, мол, при прохождении вахты на судне таком-то ваш сын Александр погиб в результате несчастного случая во время шторма в районе Огненной земли. А тела нет, волной смыло, и приезжайте, мол, за личными его вещами, как время найдёте. А откуда того времени взять или где денег на такую дорогу найти в пароходстве не подсказали.
И в том же месяце из Владивостока пришла ещё одна весточка, уже от Вари, что сына она назвала Ипполитом, по дедушке своему, Симеоновскому… Зачем? Откуда? Чей он сын? Дяди Коли, погибшего Саши или ещё кого? Никто не знает…
Вот Молоканов конюшню-то и запустил. Двойняшек своих отправил в Рязань учиться в ПТУ на прядильщиц. И запил…
В чём его винить? Ещё и в этой лошадиной смерти?
Не по годам мудрый тринадцатилетний Пал Палыч подбрасывал дров в костер и смотрел, как обугливается мёртвое Стрелкино копыто, внутренняя сторона которого так походила на срамное место под хвостом кобылы…
***
Но ничего у Пал Палыча на грустном не кончается. Не такой он человек, вы же знаете.
Жил он в своём городке полнокровной жизнью: на физкультуре через коня полутораметрового прыгал влёт, развивал дедовские навыки. И допрыгался лет через пятьдесят, проехав половину Союза, до Подмосковья, где и притормозил. Отпустил повод. И пошёл на вольный выпас. То бишь на пенсию. А мысли о лошадях не оставил.
Как-то в Дмитрове на улице Загорской Палыч обратил внимание на гранитную плиту с именами шести красноармейцев, которые погибли при «подавлении контрреволюционного мятежа в с. Рогачёво» в 1918 году. Плита одиноко стояла в сосновом скверике, за лавочкой, на которой Палыч, как и многие в жару, мог присесть в тенёчке и выпить банку безалкогольного пива с ржаным сухариком. Утолив жажду, он опустил пустую посуду в урну и вокруг плиты ещё чужие банки и бутылки с пакетиками из-под чипсов пособирал, не утерпел, что возле могилы такое происходит. И сомнение Палыча посетило, что не зря его сюда ноги привели. Придя домой, начал докапываться, почему это могилка у края скверика посреди города стоит, когда в ста метрах от неё целый мемориал с вечным огнём оборудован. И, оказалось, не зря копал…
На самом деле село Рогачёво в дореволюционные времена было богатейшим торговым местом в округе, куда богаче и самого Дмитрова, и многочисленных местных монастырей. Жили в нём, в Усть-Пристани, на слиянии рек Сестры и Яхромы, десятки купеческих семей, зажиточных монастырских крестьян, что отправляли водным путём хлеб и товары на север до Петербурга и на юг до Москвы. Устраивали ярмарки, организовывали собственные производства, купцы Мышкины первые по мясу были в Охотном ряду, каждый второй костяной гребень, щётка, шпилька в Москве были Рогачёвскими, от Алексея Грешного, и скорняки, и ещё многие предприимчивые люди имели в селе миллионные доходы со своих оборотов.
А как пришли большевики в восемнадцатом, да поприжали с продразвёрсткой, рогачёвцы обозлились вконец. Отдали один налог, с них запросили второй. Послали человека с большими деньгами в Москву, а он пропал, ни слуху-ни духу, то ли его ограбили да убили, то ли сам по дороге налево слинял. И пришла разнарядка на третьи поборы, на ещё большую сумму. Тут рогачёвское купечество призадумалось, откуда денег брать. И придумало же!
Нагрузили пустыми бочками две баржи, собрали с людей все заначки и спровадили транспорт в Рыбинск за керосином: мол, купим и продадим всем обществом свой ГСМ, заработаем, да и на третий налог денег останется. Но и это мероприятие не выгорело. Поймали их в Рыбинске чекисты на спекуляции, деньги отняли, бочки конфисковали и отпустили на пустой барже домой несолоно хлебавши, наказав впредь о такой торговле забыть.
Вернулись они в село и решили тогда продотряд, шедший к ним за «чрезвычайным налогом», по-своему встретить: камнями да дубьём. Из десяти шесть красноармейцев положили, четверо только в Дмитров ночью вернулись. А на следующий день из Дмитрова полста бойцов на Рогачёво двинулись, а за ними латышские стрелки из Москвы подошли. Окружили село и судили всех по тогдашним революционным законам: посреди центральной площади перед Никольским храмом главных зачинщиков расстреляли, закопали и брусчаткой сверху заложили. Так и лежат до сих пор кости: одних – на площади под проезжей частью в Рогачёво, и других – в скверике Дмитрова, на Загорской. Сто лет лежат…
Но не это оказалось главным. Уроженцем села Рогачево оказался скандально известный Игорь Сергеевич Гузенко, знаменитый предатель, родившийся там после этих кровавых событий. Его мать, учительница математики, уже потеряла прежде одного сына, и во время бунта была на третьем месяце беременна вторым ребенком, тем самым Игорем, а после родов в январе 1919, испугавшись за его жизнь в этом холодном, голодном и жестоком краю, отправила его на попечение к своей матери Екатерине Андреевне Фильковой в Рязанское село Семион, где он и прожил у бабушки семь лет, то есть до 1926 года.
С математикой, оказывается, в Семионе и Кораблино было и так всё нормально, нечего там было матери Гузенко делать. В доказательство этого в 1920 году там родилась девочка, Антонина Зубкова, которая через семнадцать лет закончила школу с золотой медалью и без экзаменов поступила на механико-математический факультет МГУ. В то время в Семионе едва ли тысяча человек проживали на хлебе да воде, но талантливые семионовские дети стремились в Москву, к знаниям. Игорь Гузенко в пятом классе уже в Москве учился и был учеником не из последних.
С началом войны Тоня со своими однокурсницами Евдокией Пасько, Евгенией Рудневой и Екатериной Рябовой, не закончив третьего курса МГУ, в 1942 году отучились на штурманов и вошли в лётную команду Марины Расковой, стали «ночными ведьмами» для фашистов на своих фанерных У-2 и бомбардировщиках ПЕ-2 и заслуженными Героями Советского Союза в неполные двадцать пять лет. Катя Рябова, кстати, была землячкой Тони, родом из Гусь-Железного Рязанской губернии. Но об этом позже Пал Палыч узнал.
Выходило так, что Игорь Гузенко и Тоня Зубкова, почти ровесники, ходили вместе в одну школу в Семионе и наверняка были знакомы друг с другом. Возможно, довольно близко знакомы, их немного было, голодных детей. И наверняка с ними играли в снежки мама или папа Вари дяди Коли Молоканова, да и дед Палыча не раз проезжал с лошадьми со Старожиловского конезавода по дороге в собственную деревню.
Вот только разные судьбы этих детей по странному и страшному складывались…
Да, впрочем, что им, малышне, было ещё делать? Только в снежки играть. Двадцатые годы под Рязанью стояли засушливые и холодные. А вот снега, как дед рассказывал, было вдоволь. Бесплатного, чистого, как саван… К началу тридцатых, к коллективизации, да и при ней самой жрать и вовсе в деревне нечего стало. Кто мог, потянулся в хлебную столицу. Дед Палыча с лошадьми – в Сокольники, к дядькам, ломовым возчикам. И Тоню с Игорем родители отправили на сытую учёбу.
Игорь поступил в архитектурный, окончил в начале войны московский вуз, затем военное училище, а следом стоумового рогачёвского и семионовского выкормыша ГРУ определило служить шифровальщиком советского посольства в Оттаву. В Канаде он успешно прожил на жирных хлебах с женой и ребёнком до окончания войны. А через два дня после победы собрал все известные ему секретные документы и сдал их канадским властям. Причём весьма неожиданно для самих властей. Они даже растерялись от такого драгоценного подарка с фамилиями, адресами и кодами с перепиской всех советских резидентов от Америки до Европы, и не сразу в такое поверили, но предоставили Игорю с семьёй ПМЖ на всю оставшуюся жизнь. Говорят, это был самый крупный и решающий факт предательства за всю историю ГРУ, который повлёк окончательный разрыв с союзниками, фултонскую речь Черчилля и стал началом холодной войны.
Игорь Гузенко прожил под чужим именем в чужой стране, в особнячке под Торонто, больше тридцати лет, наплодил семерых детей, написал успешно продаваемые книги (его «Смерть титана» о судьбе Максима Горького даже номинировалась на Нобелевскую премию в 1955 году), и умер у себя дома в постели на шестьдесят четвёртом году жизни.
«Ну, и чёрт с ним! – рассуждал Палыч. – И что его мать погибла на Лубянке при допросах, предателя не сильно волновало… Но о чём думала эта мать в последнюю минуту? О трижды спасённом ею сыне? Для чего? Для того, чтобы он стал её палачом теперь? За что, Господи?..
А Тоня Зубкова, «Тося Зубок», красавица, умница, героиня, прошла невредимой всю войну, закончила аспирантуру МГУ, была депутатом Моссовета, преподавала в военно-воздушной академии с 1948 по 1950 годы. Недолго, правда?.. Тоня покончила с собой в тридцать лет, 13 ноября 1950 года. Бросилась в Люберцах под поезд. Зачем?.. Объяснить этот поступок, как и поступок Гузенко, никто до сих пор не может. А ведь у неё дочка была маленькая, Леночка… Где она теперь?..
А эта Варина телеграмма дяде Коле Молоканову, что она сына Ипполитом назвала? К чему? И был ли мальчик на самом деле?..
Ох, уж, этот Семион!»
Догадка к Палычу пришла не сразу.
Это странное название Рязанской деревни могло возникнуть от потомка чингизидов, Симеона Бекбулатовича, Касимовского хана, на землях которого и возник Симеоновский монастырь, а впоследствии и село Семион. Этого хана в октябре 1575 года царь Иван Васильевич по невыясненным причинам возвёл на престол вместо себя, а сам от престола «отрёкся»… на одиннадцать месяцев, обращаясь к новоиспечённому царю уничижительно в письмах как «Государю великому князю Семиону Бекбулатовичю всеа Русии Иванец Васильев с своими детишками, с Ыванцом да с Федорцом, челом бьют».
Симеон жил в Москве, окружённый пышным двором, в то время как Грозный поселился в скромных хоромах на Петровке. Известны и жалованные грамоты, писанные от имени царя Симеона. В 1576 году Иван Васильевич вернулся на трон, а царя Бекбулатовича жаловал великим княжеством Тверским, к которому в то время относилось и сельцо Рогачево. За эти месяцы потомком Чингисхана с подачи Грозного было присоединено к владениям Московского царства немало земель, к жестокости террора населения на которых Иван Васильевич якобы не имел никакого отношения.
Обман и предательство своего народа тогда было возведено в царскую и божью волю, собственно, как и всегда. А от того времени осталось только название маленькой рязанской деревни, сохранившей в себе недюжинный потенциал на будущие испытания своих сельчан.
И поступки их не должны поддаваться обыкновенной человеческой логике. Даже математической. В Семионе и Рогачёво математика, христианство и древние греки - не авторитет. Главное в другом. В рогах и копытах. Там время идёт по монгольским законам великого Тенгри…
***
Присаживаясь на лавочку в скверике у могильной плиты, Палыч теперь спокойно читает на ней имена красноармейцев. Им повезло. Ни конца Гражданской, ни голода, ни Отечественной ребята не видели. Ни перестройки, ни девяностых, ни теперешних лет. Впрочем, до сегодня они и так бы не дожили. Как и старая кобыла Стрелка. Всё равно бы околела. Кто её вспомнит, и какая ей разница, где покоятся её копыта? А дядя Коля Молоканов здесь вовсе ни при чём. Это Динка, сучка, всё затеяла… Вот бы её сейчас – хворостиной…
Свидетельство о публикации №124120503828