Овидий, Метаморфозы, книга 10
и полетел, полетел прямо к дальним пределам киконов.
Голос Орфея, увы, звал весёлого бога напрасно –
тот, хоть и был на пиру, но торжественных слов не прибавил,
не осчастливил гостей, не принёс им хорошей приметы.
Факел трещал и дымил, всем глаза наполняя слезами,
и не хотел полыхать, как бы яростно им ни махали.
Дальше ещё тяжелей. Новобрачная шла по лужайке
вместе с толпою наяд и внезапно на землю упала –
острые зубы змеи глубоко ей вонзились в лодыжку.
Плакал родопский певец, тщетно силы небес призывая,
и, наконец, рассудил, что пора в подземелье спуститься
сквозь Тенарийскую щель, попытать и стигийские тени.
Зыбкие толпы пройдя, получившие захороненье,
он Персефону нашёл и властителя мрачного царства,
дома унылых теней, и, по струнам певучим ударив,
молвил: «О вы, божества под землёю лежащего мира!
Все мы вернёмся сюда, кто родился на свет человеком!
Если позволено мне, если можно, отбросив лукавство,
правду сказать, я скажу, что сюда я пришёл не на Тартар,
полный теней, поглядеть и не чтобы потомку Медузы
шею тройную связать, на которой щетинятся змеи!
Ради супруги я здесь, придавившей случайно гадюку
и от укуса её потерявшей цветущие годы.
Горе хотел я стерпеть и вам честно скажу, что пытался –
но победила Любовь. Эта сила известна на небе,
но сомневаюсь, что здесь. Я рискну заявить, что известна,
если не ложна молва про старинную кражу невесты!
Узы Любви и на вас! Я молю этим краем кошмарным,
хаосом без рубежей и молчаньем обширного царства –
переплетите канву слишком скорой судьбы Эвридики!
Мы вам обязаны всем, и, немного помедлив на свете,
в ранний ли, в поздний ли срок, но в одно прибываем жилище.
Все мы несёмся сюда, это дом наш последний, где оба
правите вы над людьми в необъятно просторных владеньях!
Так и супруга моя, справедливо дозрев до кончины,
вам подчинится опять. Я прошу её только на время!
Если, однако, судьба в милосердии этом откажет,
я уж наверх не пойду. Сразу двум тогда радуйтесь мёртвым!»
Так он богам говорил, ударяя по струнам. Рыдают
бледные души вокруг, и Тантал перестал наклоняться
за убегавшей водой. Колесо Иксионово встало.
Печень орлы не клюют, а Белиды не трогают урны.
Да и ты тоже, Сизиф, на упрямый свой камень уселся.
Щёки богинь Эвменид, покорённых прекрасною песней,
были в слезах, говорят. Ни владычица тёмного царства
не отказала певцу, и ни сам властелин преисподней.
Вот Эвридику зовут. Из толпы лишь недавно умерших
медленно та подошла, от укуса немного хромая.
Там же родопский герой и жену, и условие принял:
не оборачивать глаз до тех пор, пока долы Аверна
полностью не пропадут, или милость окажется тщетной.
На гору оба взошли, а вокруг растекалось молчанье,
путь был и тёмен, и крут, и туманом густейшим окутан,
самую малость ещё, и начнётся граница земная.
Чтоб не отстала жена, обуянный и страстью, и страхом,
любящий глянул назад, а любимая сразу пропала!
Тянется бедный за ней, чтоб рукою почувствовать руку,
но позади пустота, только ветер с ладоней порхает.
Вновь умирает жена, но от мёртвой не слышится жалоб.
Да и о чём сожалеть? Что её так прекрасно любили?
Только шепнула: «Прощай!» (да и это едва прозвучало)
и возвратилась опять в то же место, откуда явилась.
Новой кончиной жены был Орфей потрясён точно так же,
как тот испуганный муж, увидавший три псиные шеи
с цепью на средней из них, и дрожать переставший не прежде,
чем изменился нутром, превратившись в бесчувственный камень,
или как верный Олен, разделивший, бедняжка Летея,
ужасы кары твоей (так свою красоту ты любила)!
Вы, что в объятьях любви исступлённо смыкались телами,
скалами стали теперь, и опора вам – влажная Ида.
Как он молил, как желал пересечь реку мёртвых вторично –
Лодочник не разрешил. Бедный целых семь дней оставался
на берегу, весь в грязи, не касаясь подарков Цереры,
горем, и болью души, и густыми слезами питаясь.
Позже, подземных богов упрекая в жестокости сердца,
он на Родопу взошёл и на Гем, остужаемый ветром.
Вот уже третий Титан от созвездия Рыб откатился,
но безутешный Орфей избегал всякой женской Венеры –
либо не мог позабыть, что любовь его кончилась плохо,
либо был верен жене. Многих женщин снедало желанье
пару составить певцу, многих он отвергал и печалил.
Он же фракийских мужчин приучил к непривычному делу –
нежных подростков любить, наслаждаться их кратким цветеньем,
пробовать первых плодов мимолётную, сладкую прелесть.
Был некий холм, а на нём растянулась большая равнина,
там шелестела трава, и равнина, хотя зеленела,
тени не ведала днём. Наш певец, порождённый богами,
сел на густую траву, начал трогать волшебные струны.
Вскоре явилась и тень – принесли её дуб хаонийский,
роща сестёр-Гелиад с густолиственным конским каштаном,
нежные липы, и бук, и безбрачные веточки лавра,
хрупкий ореховый куст, гибкий ясень, пригодный для копий,
несуковатая ель, желудями увешанный илик,
всеми любимый платан, пышный клён с разнородной окраской,
ивы, любители рек, на воде расцветающий лотос,
вечно свежеющий букс, тамариски, упругие станом,
мирт в двоецветных плодах, в тёмно-синих плодах лавровишня.
После явились и вы, разветвленья плющей тонконогих,
смесь виноградных кустов, оплетённые гроздьями вязы,
ясени, сосен толпа, с кистью красных плодов земляничник,
тонкие пальмы за ним, присуждаемые за победу,
пихта с копною волос и взъерошенной кроной, отрада
Матери наших богов. Как-то Аттис, любимый Кибелы,
тело отвергнув своё, превратился в красивую пихту.
Также пришёл кипарис, формой сильно похожий на конус.
Деревом стал он теперь, был же мальчик, возлюбленный бога –
мастера как тетивы, так и звонкой струны на кифаре.
Жил исполинский олень. Говорят, что его посвятили
нимфам картейских полей. Широко раздаваясь рогами,
голову он защищал их прохладной, насыщенной тенью.
Золотом брезжут рога, а на шее горит ожерелье,
всё в драгоценных камнях, обтекая покатые плечи.
Шар серебристый блестит, ремешками из кожи обвязан,
и, опускаясь на лоб, украшает животное с детства,
светится жемчуг в ушах и у впадин височных трепещет.
Был не пуглив тот олень и не дружен с природной боязнью,
сам приближался к домам, позволяя рукам незнакомцев
гладить по шее себя. Но сильнее всего привязался
он лишь к тебе, Кипарис. Ты в то время был самый красивый
мальчик на Кее твоей. Ты оленя водил покормиться
на молодые луга и напиться ручьистою влагой.
Ты то оленьи рога оплетал полевыми цветами,
то на оленя верхом, беспечальный наездник, садился,
мягкие губы его направляя уздечкой пурпурной.
В солнечный полдень, когда над клешнями прибрежного Рака
от раскалённых лучей серебрящийся пар поднимался,
подутомлённый олень подошёл, растянулся всем телом
на травянистой земле, наслаждаясь древесной прохладой.
Мальчик его не узнал и пронзил его дротиком острым.
Видя, что гибнет олень от пугающей раны, охотник
тоже решил умереть. Феб его утешал так и этак,
предупреждал, чтобы он сообразно беде огорчался,
тот же кричал, и стенал, всемогущих богов умоляя
дать ему вечную скорбь, вечный плач о любимой утрате!
Вот уже кровь у него от рыданий совсем истощилась,
тело сначала бледнеть, а потом зеленеть начинает,
волосы, только сейчас обрамлявшие лоб снежно-белый,
кроной изящною став, и взлохматились, и затвердели,
тонкой верхушкой своей вознеслись в полнозвёздное небо.
Плачущий бог простонал: «Ты, оплаканный нами, отныне
плакать начнёшь по другим и сопутствовать горю чужому!»
В точно таком же лесу сел певец и настраивал лиру,
сборищем диких зверей и слетевшихся птиц окружённый.
Начал он пальцем большим беспокоить приятные струны,
перебирая тона, сочетая различные ноты,
и наконец-то запел: «От Юпитера, мать моя Муза
(правит Юпитер везде) приведи ты ко мне вдохновенье!
Часто я в жизни своей мощь Юпитера песнями славил,
и о Гигантах я пел, плектром двигая самым тяжёлым,
и о флегрейских полях, обожжённых ударами молний.
Ну а теперь зазвучит и чуть более лёгкая лира,
буду о мальчиках петь, милых высшим богам, и о девах,
чья незаконная страсть принесла им ужасную кару.
Как-то владыка небес полюбил Ганимеда, фригийца,
и обнаружилось то, в чём Юпитер желал воплощенья,
то, чем он не был ещё. Лишь такая ему подходила
птица, которой легко связку молний держать удавалось.
Быстро владыка взлетел, уносясь на обманчивых крыльях,
чтоб илионца украсть. Он теперь и вино разливает,
и преподносит нектар исподлобья глядящей Юноне.
Феб и тебя, Амиклид, поместил бы в чистейшем эфире,
если бы это ему разрешили печальные судьбы.
Вечным ты всё-таки стал! Всякий раз, как весна сменит зиму,
только лишь Овен придёт, наступая на Рыб водянистых,
ты поднимаешься вновь, расцветаешь на дёрне зелёном!
Ты для отца моего был сильнейшей любовью, и Дельфам,
центру всей нашей земли, не хватало вещателя-бога,
он же к Эвроту пошёл, жил он в стенами необнесённой
Спарте. Кифару забыв, разлюбив свои меткие стрелы,
пренебрегая собой, бог ни сети таскать не гнушался,
ни успокаивать псов, ни со всеми ходить на охоту
по высоченным хребтам, лишь бы только общаться с любимым.
Был в центре неба Титан, между прогнанной ночью и новой,
тихо идущей вослед, от обеих равно отдалённый.
Сняли одежду друзья, умастились оливковым соком,
взяли объёмистый диск, поспешили вступить в состязанье.
Начал метание Феб. Диск поднялся на ветреный воздух
и, распоров облака, закрутился красиво и ровно.
Долгое время прошло. Диск упал на засохшую землю,
миру наглядно явив сочетанье искусства и силы.
Неосторожным рывком увлечённый игрой тенариец
диск подхватил и метнул. Тот, врезаясь в упругую землю,
так высоко отскочил, что тебя со всей силы ударил
прямо в лицо, Гиацинт. Страшно бог побледнел, как и мальчик,
раненого подхватил, начал греть охладевшее тело,
скорбные раны сушить и пытаться бегущую душу
в теле хоть как-то сдержать, прилагая целебные травы.
Но безуспешны труды. Рана мальчика неисцелима.
Если, гуляя в саду, переломишь пучочек фиалок,
или негнущийся мак, или жёлтые столбики лилий,
тотчас и блекнут они, и головку на листья роняют,
больше не тянутся вверх, но цветком утыкаются в землю –
так посмурнело лицо, и обмякшая шея, поникнув,
стала давить на плечо, больше с весом своим не справляясь.
Вымолвил Феб: «Эбалид! Юность жизни тебя обманула.
Вижу я рану твою. Эта рана – моё преступленье.
Ты – моя скорбь и вина. Создала твою раннюю гибель
правая эта рука. Я – творец твоего погребенья.
[В чём же я так виноват? Разве это вина, что я просто
вместе с тобою играл? А любовь – разве это злодейство?]
Если бы только я мог поменяться с тобой или сразу
вслед за тобой умереть! Но судьба запрещает нам это!
Впрочем, ты будешь со мной! Моим помнящим ртом ты упьёшься!
[Петь о тебе, о тебе под моею рукой будет лира,
станешь ты новым цветком, весь исчерченный нашим страданьем.
Долгое время пройдёт, и храбрейший герой приобщится
к этому чудо-цветку и его письменам лепестковым.]
Так вот сказал Аполлон своим ртом, незнакомым с неправдой.
Вот уже кровь на земле, запятнавшая свежие травы,
будто совсем и не кровь. Точно пурпур тирийский, но ярче,
новый цветок замерцал. Он как лилии был бы, когда бы
не был пурпурным таким, а у тех серебра было меньше.
Феб не доволен вполне (он был автором этой награды).
Сразу же на лепестках начертал он «АЙ АЙ», и доныне
носит цветок на себе эти скорбно звучащие буквы.
Спарте не стыдно совсем, что она родила Гиацинта,
даже и в нынешний век, сообразно с обычаем предков,
пышное празднество там, Гиацинтии, все отмечают.
Если спросить Амафунт, приносящий так много металлов,
чувствует гордость ли он, что родил Пропетид, он отвергнет
их, да и тех заодно, у кого под раздвоенным рогом
некогда высился лоб, и отсюда их имя – керасты.
Перед воротами их для Юпитера Гостеприимца
был установлен алтарь. Если тот, кто не знал о злодействах,
кровь увидал бы на нём, то решил бы, что здесь амафунтцы
двухгодовалых овец и молочных телят закалали –
то же была кровь гостей! Оскорблённая этим нечестьем,
с офиусийских полей, из своих городов захотела
наша Венера уйти, но сказала: «А чем провинились
милые эти места? Разве все горожане злодеи?
Только лишь племя убийц понесёт наказание смертью
или же тем, что на смерть и на муку изгнанья похоже!
Чем же их мне проучить, как не преображением формы?»
Стала богиня гадать, что же выбрать, но тут она видит
на головах их рога и решает рога им оставить,
и тех огромных людей превращает в быков яроглазых.
А Пропетиды (о стыд!) не признали Венеру бессмертной.
Гнев божества, говорят, всех их вынудил первыми в мире
тело своё продавать и позорить семейное имя.
Стыд постепенно пропал, кровь совсем затвердела на лицах,
окаменели тела. Превращать их особо не нужно.
Пигмалион созерцал, как в бесстыдстве они прозябали.
Парень был так оскорблён видом этих ужасных пороков,
призраков женской души, что решил никогда не жениться,
по-холостяцки он жил и ходил в одинокую спальню.
Взял он слоновую кость, изваял из кости белоснежной,
чудный талант проявив, превосходное женское тело,
этим всех женщин затмил и в своё же созданье влюбился.
Кажется, дышит лицо. Ты решил бы, что девушка эта
с места легко бы сошла, если робость бы ей не мешала –
так вот искусство порой совершенно скрывает искусство.
Пигмалион весь дрожит, к имитации страстью пылает.
Часто он водит рукой, к своему прикасаясь творенью –
это слоновая кость или всё-таки женское тело?
[Будто бы ласкам в ответ умоляет её, обнимает,]
верит, что пальцы его погружаются в мягкую кожу,
сильно не давит её, чтобы кожа не стала лиловой.
Вот начинает и льстить, и приятные женскому сердцу
носит подарочки ей: грозди раковин, камушки с моря,
множество птичек, цветов, распустившихся тысячью красок,
лилий, и пёстрых шаров, и попадавших с веток на землю
каменных слёз Гелиад. На неё надевает он платье,
кольца уже на руках, ожерелье на шее блистает,
жемчуг искрится в ушах, и на грудь опускаются ленты.
Вещи весьма хороши, но фигуры нагой не прекрасней.
Он приготовил постель, яркой краской ракушек сидонских
блещут на ней простыни. Он фигуру женой называет
и на перину кладёт задрожавшую будто бы шею.
Праздник Венеры настал, по всему отмечаемый Кипру,
много упало телиц, золотыми рогами блистая,
прямо на храмовый пол под ударами в белые шеи.
Густо дымил фимиам. Одаряя алтарь приношеньем,
Пигмалион прошептал: «Если, боги, вы точно всесильны,
дайте мне свадьбу сыграть…» И, не смея промолвить «с подругой,
выточенной из кости», он сказал: «схожей с костью слоновой».
Смысл этой странной мольбы поняла золотая Венера,
тоже пришедшая в храм. Выражая согласье богини,
трижды зажёгся огонь и под самую крышу подпрыгнул.
Парень вернулся домой, подошёл к неподвижной постели,
статую поцеловал, а холодная кость потеплела.
Снова целует её, и ладонями груди сжимает,
стала слоновая кость не такой уже твёрдой, упругой,
пальцам уже поддалась. Так и мякоть гиметтского воска
тонет в полдневных лучах, под нажимами пальцев сгибаясь
в образы разных вещей, и чем гибче она, тем полезней.
Любящий ошеломлён, и боится рукам своим верить,
и к исполненью мольбы прикасается снова и снова.
Тело лежит перед ним! Вены нежно под пальцем трепещут!
Сразу пафосский герой, замышляя пышнейшие речи,
чтобы Венеру почтить, необманные губы целует.
Девушка чувствует всё, и густой заливается краской,
и, открывая глаза, небеса и любимого видит.
Гостьей богиня была на устроенной ею же свадьбе.
После того, как луна девять раз округлилась рогами,
Пафа жена родила, по которому назван был остров.
Позже родился Кинир. Если был бы Кинир без потомства,
мы бы, скорее всего, жизнь его посчитали счастливой.
Страшное буду я петь. Прочь, отцы! Дочерей уведите!
Если же песни мои усладят вас, то лучше не верьте
в то, что сейчас я спою! Доверять мне пока что не надо!
Или же верьте всему – преступлению и наказанью!
Если природа вещей допустила подобное дело,
я поздравляю Исмар, поздравляю и мир наш, и землю,
что пребывают они далеко от краёв, породивших
это ужасное зло! Хоть, Панхая, тебе удаётся
груды амома растить, заодно и корицы, и коста,
и разнородных цветов, и древесный накапливать ладан –
мирру ты тоже расти, хоть она и не стоила траты!
Не признаёт Купидон, что тебя он поранил стрелою,
Мирра, и факел благой от поступков твоих отклоняет.
Кто-то из тройки сестёр подносил тебе факел стигийский,
ядом ехидн обвевал. Преступленье – отца ненавидеть,
но преступленье вдвойне – распалиться к отцу! Отовсюду
ходят к тебе женихи, все знатнейшие семьи Востока,
споря за спальню твою! Одного ты себе избрала бы,
Мирра, любого из них, а с одним бы рассталась навеки!
Чувствует, впрочем, она, что такая любовь богомерзка,
и говорит: «Что со мной? Что за мысли? Помилуйте, боги!
Благочестивость, вернись! Вы, священные кровные узы,
остановите меня! Помешайте нечистому делу,
если нечисто оно! Впрочем, эту Венеру не сильно
благочестивость хулит. Все животные ходят друг с другом,
стоит лишь им захотеть! Для телицы ничуть не зазорно
спину отцу подставлять, конь берёт свою дочь для утехи,
ходит козёл по стадам, им самим порождённым, а птица
семя впускает в себя, от которого в мир появилась!
Как они счастливы все! Нам же кучу законов злодейских
рвенье людей создало! То, что нам подарила природа,
зависть иметь не велит! Но, по слухам, у неких народов
мать берёт сына в мужья, дочь с отцом сочетается браком,
благочестивость у них от двоякой любви возрастает!
Как же я так родилась? Почему произвольностью места
связано счастье моё? Что за бредни мне в голову лезут!
Мысли запретные, прочь! Он любви, несомненно, достоин
лишь как отец мой – и всё! Если б только герою Киниру
дочерью я не была, то с Киниром бы я возлежала!
Тем, что он мой, он не мой! Эта близость меня отдаляет!
Я обрела бы родство, если б только чужой ему стала!
Вот бы уйти далеко и покинуть пределы отчизны,
чтобы в бесчестье не впасть! Но ступни мои связаны страстью!
Я на Кинира гляжу, прикасаюсь к нему, говорю с ним,
даже целую его – остальное же всё под запретом!
Что ты надежды свои, нечестивая девушка, множишь?
Сколько законов, имён ты любовью смутить захотела?
Ты вожделеньем отца и соперницей матери станешь?
Сыну ты станешь сестрой, и сама же родишь себе брата?
Ты не боишься сестёр с волосами, как чёрные змеи?
Видно виновным сердцам, как те Фурии факелы тычут
мёртвым в лицо и глаза! Ты, пока непорочная телом,
душу свою не марай и на узы могучей природы
грязные мысли не лей о позорном смешении крови!
Хочешь ты этого, да! Обстоятельства против. И сам он
нравственен, благочестив. Почему он, как я, не пылает?»
Сказано всё. Но Кинир, осаждённый её женихами,
выбрать ей мужа не смог и спросил у неё, именуя
всех, одного за другим, за кого она выйти желает.
Девушка долго молчит, и глядит на отца неотрывно,
и тепловатой росой наполняет распухшие веки,
так что Кинир, наконец, приписав то девичьему страху,
ей запрещает рыдать, поцелуями щёки ей сушит.
Мирра лучится, горит. Вот вопрос повторён, за кого же
выйти желает она. «За такого, как ты», – отвечает.
Хвалит он дочь, не поняв. Говорит: «Оставайся такой же
благочестивой всегда.» Лишь припомнена благочестивость,
девушка прячет глаза, преступленье своё сознавая.
Полночь на землю пришла и людей от забот отвязала,
только Кинирова дочь, негасимой охвачена страстью,
снова и снова мольбы повторяет о плоде запретном.
Тут и унынье, и стыд, и желанье борьбы, и надежда,
и колебанье во всём! Так огромный ствол дерева, ранен
бившим по нём топором, ожидая решающей раны,
чувствует, что упадёт, но куда, ещё точно не знает.
Бедный колеблется ум и, расшатанный градом ударов,
гнётся туда и сюда, принимая толчки отовсюду.
Нет, кроме смерти одной, от любви никакого покоя.
Лучше тогда умереть. Поднимается девушка, чтобы
горло удавкой стянуть и на балке под крышей повиснуть.
«Милый Кинир мой, прощай! И пойми моей смерти причину!»
Произнесла, и в петлю побелевшую шею продела.
Отзвук тех слов, говорят, до кормилицы верной домчался,
та охраняла порог, запрещая к питомице доступ.
Тут же старуха бежит, быстро дверь отворяет и видит,
как совершается смерть. Голося, раздирая одежды,
мчится старуха вперёд, и удавку скорее снимает,
и начинает рыдать, обнимая питомицу крепко,
спрашивая, почему та хотела в петле удавиться.
Девушка просто молчит, упирается в землю глазами,
сильно скорбя оттого, что со смертью так долго тянула.
Просит старуха ещё, обнажая седины, и груди,
полые много уж лет, заклиная и первым кормленьем,
и колыбелью сказать, что же бедную девушку гложет.
Эта стенает в ответ и воротит лицо, но старуха
знает, что ей предложить. Говорит: «Расскажи мне всю правду,
делу помочь разреши. Далеко не беспомощна старость.
Если ты сходишь с ума, у меня есть и зелья, и чары.
Если кто порчу наслал, я сниму её сильным обрядом.
Если кто зол из богов, приготовлю священные жертвы.
Что ещё предположить? Ты сама и цела, и здорова,
дом твой надёжно стоит, мать с отцом наслаждаются жизнью.»
Лишь упомянут отец, Мирра так глубоко застонала!
Впрочем, кормилица в том не увидела связи с нечестьем,
но начала полагать, что тут явно замешаны чувства.
Просит и просит сказать, что стряслось, чем бы ни было это,
девушку, полную слёз, к истомлённой груди прижимает,
немощной гладит рукой и твердит ей: «Ты любишь, я вижу.
Но ничего не страшись. Я тебе помогу в этом деле.
Я всё улажу, поверь. Твой отец ничего не узнает.»
Гневно её оттолкнув, вниз лицом на подушки упала
бедная: «Прочь! Уходи! Ты хоть стыд мой словами не трогай!»
Ну а старуха сидит. «Или, если желаешь остаться,
горе моё не тревожь! Ты моё преступленье раскроешь!»
Руки старушьи дрожат от преклонных годов и от страха,
тянет она их с мольбой, даже валится девушке в ноги,
льстит ей, пугает её, что всем людям про петлю расскажет,
если не сможет узнать, что такого с бедняжкой случилось,
и обещает помочь, и возникшее чувство наставить.
Та поднимает глаза, в грудь кормилицы брызжет слезами,
хочет признаться уже, но раскрытые губы смыкает,
и, наконец, говорит: «Как супругом ты счастлива, мама!»
И застонала опять. Холод стиснул старушечьи кости
(уразумела она), задрожало всё тело, а лохмы
белых, негибких волос на её голове закачались.
Девушке стала твердить, чтоб она, если сможет, забыла
страшное чувство своё. Правоту этих слов признавая,
хочет она умереть, если цели своей не добьётся.
«Что же, живи, обладай…» Замолчала старуха, не смея
слово прибавить – «отцом». И кивком ей помочь обещала.
Время как раз подошло для годичных обрядов Цереры.
Белые платья надев, благодарные жёны богине
связки колосьев несут, первый плод золотящейся нивы.
Целые девять ночей эти женщины не допускают
прикосновений мужчин. И супруга царя, Кенхреида,
ходит с толпою подруг на священные сердцу обряды.
Так что, покуда постель от законной супруги свободна,
входит кормилица в дом, и Кинира вином опьяняет,
и объясняет ему, что он сердце красавицы некой
очень уж сильно пленил. «Сколько лет ей?» А та отвечает:
«Сколько и Мирре твоей.» Хочет девушку видеть хозяин.
Тут же старуха бежит и кричит ей: «Ликуй, дорогая!
Наша победа теперь!» А бедняжка не очень-то рада,
бродит по сердцу печаль, душу полнит предчувствие горя,
но и немалый восторг. Так наш ум к помешательству склонен!
Время свиданья пришло. Всё безмолвствует. Между Трионов
мерно пошёл Волопас, дышло воза слегка наклоняя.
Мирра к позору спешит. Золотая луна убегает
с неба, и чернь облаков прячет отблески робких созвездий.
Ночь без огней. Ты, Икар, самый первый лицо закрываешь,
и Эригона потом, освящённая чувством дочерним.
Трижды споткнулась нога, словно надо скорей возвратиться,
трижды приметой дурной ухнул филин, певец похоронный.
Девушка всё же идёт, чёрной ночью не так уж и стыдно,
левой рукою своей руку старой кормилицы держит,
правую тянет вперёд, ищет путь. Вот коснулась порога,
вот налегает на дверь, вот и в тёмную спальню заходит.
Ноги, однако, дрожат, подколенные впадинки слабнут,
кровь оттекает с лица, в голове выключаются мысли.
Чем она ближе к беде, тем сильнее охвачена страхом,
хочет вернуться назад, и уже обо всём сожалеет,
но за старухой идёт и к высокой постели подходит,
ноги едва волоча. «Принимай, – произносит старуха, –
девушку эту, Кинир!» И проклятую связь подстрекает.
Принял своё же нутро на постыдной постели родитель.
Чувствуя девичий страх, он её успокоить пытался,
может быть, «дочкой» назвал, как порой обращаются к младшим,
та же сказала «отец», чтобы не был позор безымянным.
Вышла из спальни она с чревом, полным отца. Ныло семя
в чреве ужасном её, зачиная свои преступленья.
Новая ночь притекла, и удвоилось дело, и дальше
шло и опять, и опять. Но Кинир, после стольких соитий,
девушку видеть хотел. В спальню свет принеся, лицезреет
и злодеянье, и дочь. Онемев от ужасного горя,
он переливчатый меч из висящих там выдернул ножен.
Мирра бежит со всех ног и по милости мрака ночного
жизнь сохраняет свою. Бродит девушка в поле широком,
вот и Панхаю прошла, и края пальмоносных арабов.
Целые девять рогов приходящей луны пробродила
и, непомерно устав, прилегла на сабейскую землю.
Схватки уже начались. И не зная, кому помолиться,
смерти безумно боясь, отвращение к жизни питая,
так прошептала она: «Если тут хоть какие-то боги
слышат признанья мои, я скажу, что я кары достойна.
Чтоб и живая живых, чтоб и мёртвая мёртвых я больше
не оскорбляла собой, изгоните меня отовсюду,
перемените меня, откажите и в жизни, и в смерти!»
Кто-то услышал её. У последних молитв оказались
преданные божества. Говорящей на самые ноги
стала кора наползать, и уже из ногтей расщеплённых
корни кривые растут, для ствола создавая опору.
Начали кости твердеть, костный мозг внутри них остаётся,
в сок превращается кровь, руки стали большими ветвями,
пальцы – ростками ветвей, ну а кожа корой загустела.
Дерево выше ползёт, покрывая тяжёлое чрево,
вот уж изгладило грудь, вот уже достигает и шеи.
Девушке тягостно ждать. Чтобы дерево встретить скорее,
чуть приседает она и в кору всё лицо погружает.
Прежние чувства свои вместе с телом она потеряла,
но продолжает рыдать, и по дереву тёплые слёзы
катятся, в память о ней застывая крупинками мирры,
имя хозяйки храня, чтоб её никогда не забыли.
А под корою растёт непотребно зачатый ребёнок,
ищет какой-либо путь, чтоб из матери выйти на волю,
и, словно грузный живот, ствол сильней и сильней разбухает.
Мучится бедная мать, но печали её бессловесны,
даже к Луцине она не способна с мольбой обратиться.
Тужится, тужится ствол, изгибается в муках родильных,
даже и стонет порой, и от льющихся слёз намокает.
Всё же Луцина пришла, встала в тень опечаленных веток,
руки приблизила к ним и слова разрешенья сказала.
Треснула тут же кора, вызволяя кричащее бремя.
В мягкие листья травы положили ребёнка наяды
и умастили его чистой влагою слёз материнских.
Зависть, и та бы его за пленительный вид похвалила.
Как живописцы порой создают обнажённых Амуров,
мальчик был точно таким. Чтоб различье стереть между ними,
нужно колчан ему дать или тех без колчанов оставить.
Время украдкой скользит и, меняясь, нам лжёт постоянно.
Что быстротечней годов? Он, рождённый от деда родного
единокровной сестрой, лишь недавно из дерева выйдя,
вот малолеток ещё, вот уже восхитительный мальчик,
вот уже отрок, вот муж, сам себя красотой превзошедший.
Он и Венеру прельстил, наказал за огонь материнский.
Сын той богини любви как-то раз подошёл с поцелуем
и оцарапал ей грудь из колчана торчащей стрелою.
Сына рукой оттолкнув, не заметила, впрочем, богиня
тяжести раны своей и размером её обманулась.
Юношей восхищена, про Киферу она позабыла,
Пафос остался вдали, окольцованный морем глубоким,
рыбный не нужен ей Книд и презрен Амафунт рудоносный.
Небо, и то не милей. Даже небо превысил Адонис!
Ходит повсюду за ним и, хоть любит в тени расслабляться
и, украшая себя, ещё больше блистать красотою,
всё же по кряжам, лесам и по скалам тернистым блуждает
в тонкой накидке своей, до колен, по примеру Дианы.
Вот натравляет собак, ловит лишь безопасных животных,
зайцев, несущихся прочь, и оленей обширно рогатых,
любит по сернам стрелять, но не трогает яростных вепрей,
не беспокоит волков, избегает когтистых медведей
и жаркодышащих львов, истребленьем скота утомлённых.
Вот говорит и тебе, чтобы ты их страшился, Адонис,
только какой в этом прок! «Лучше будь с боязливыми храбрым,
против же смелых зверей наша смелость едва ль безопасна!
Юноша, ты не рискуй! Брось геройствовать мне на погибель!
Не провоцируй зверей, снаряжённых к убийству природой,
чтобы мне слава твоя неподъёмной ценой не досталась!
Лев и щетинистый вепрь не пленятся твоей красотою,
зверь на тебя поглядит не глазами влюблённой Венеры!
Вепри несут на клыках полыханье изогнутых молний,
а нападенье и гнев красно-жёлтого льва смертоносны,
хищников я не терплю!» Хочет юноша знать, отчего же.
«Всё я тебе объясню. Подивись их вине стародавней!
Знаешь, я еле жива! Я к работе такой непривычна.
Тополь как раз, погляди! Отдохнём?» И на землю ложится,
юношу тянет в траву. Грудь ему придавив головою,
так начала говорить, обрамляя слова в поцелуи:
«Слышал, наверное, ты о той девушке, что побеждала
в беге проворных мужчин. Этот слух не является ложным.
Всех побеждала она. И не знал бы ты, опытность в беге
или её красота наивысшей награды достойны.
Бог ей когда-то сказал на расспросы о спутнике жизни:
«Этого ты не найдёшь. О супруге забудь, Аталанта.
Впрочем, тебе не уйти. Ты, живая, себя потеряешь!»
Перепугалась она и без мужа, как молвил оракул,
в рощах тенистых живёт и толпу женихов прогоняет,
пылким парням говоря: «Тот, кто в беге меня не обгонит,
мною не будет владеть. Соревнуйтесь со мною ногами.
Спальня и ласки мои будут быстрому должной наградой,
приз для не быстрого – смерть. Вот вам правило соревнованья!»
Страшное правило, да! И однако (так сильно и ярко
бьёт по глазам красота), те безумцы на всё соглашались.
Как-то пришёл Гиппомен поглядеть на жестокое дело.
Сел и сказал: «Ну зачем так собой рисковать ради брака?»
И осуждал женихов, потерявших весь разум от страсти.
Тут он увидел лицо и покрова лишённое тело
(как у меня и тебя, если б женщиной ты оказался),
руки воздел к небесам и едва прошептал: «Ох, простите,
что я на вас нападал! Я не знал ничего о награде,
предназначаемой вам!» Он хвалил женихов, незаметно
сам начиная пылать. Он уже не желал им удачи,
маялся и ревновал. А потом говорит: «Почему бы
не пробежаться и мне? Может, мне улыбнётся удача?
Смелым сопутствует бог!» И, пока Гиппомен размышляет,
девушка мимо летит на ногах, очевидно, крылатых,
схожа со скифской стрелой, как решил молодой аониец,
но восхищается он ещё больше её красотою,
даже и сам её бег преисполнен её красотою!
Вот ветерок изогнул на сандалиях быстрые крылья,
волосы пышно бегут по спине, как по кости слоновой,
на наколенных щитках тонко вьются цветные подвязки,
крепкое тело её всё залито воздушным румянцем –
так беломраморный зал покрывается тенью пурпурной,
ложнозакатным огнём, если занавес в нём опускают.
Смотрит на всё это гость. Пробежали последнюю мету.
Вот Аталанту ведут и победным венком украшают,
слышен и тягостный стон – это плату дают побеждённым.
Юноша, не устрашён их ужасным уделом, поднялся,
девушке прямо в глаза посмотрел и сказал: «Что ты ищешь
лёгкой награды себе, побеждая противников слабых?
Посоревнуйся со мной! Если мне улыбнётся фортуна,
то не позорно тебе быть побитой таким человеком.
Знаешь, родной мой отец – Мегарей, уроженец Онхеста,
дед же его – сам Нептун. Значит, я – правнук бога морского!
Род мой – не весь ещё я! Если ты победишь Гиппомена,
будешь ты вечно иметь многославное, громкое имя!»
Сильно смягчившись лицом, дочь Схенея на юношу смотрит
и всё никак не решит, победить или быть побеждённой.
Ну а потом говорит: «Что за бог, столь враждебный красавцам,
этого хочет убить и велит драгоценною жизнью
жертвовать ради жены? Этой жертвы я, право, не стою!
Чем он так мил? Красотой? (Нет, однако берёт он и этим!)
Возрастом трогает он! Привлекает не он, а лишь возраст!
Что мне с того, что он смел и совсем не пугается смерти?
Что мне с того, что он сам – лишь четвёртый от бога морского?
Что он и любит меня, и так ценит наш брак, что лишиться
жизни готов за него, если рок меня силой отнимет?
Гость, ещё можно уйти! Не мечтай о женитьбе кровавой!
Брак между нами жесток, а тебе ни одна не откажет
девушка! Лучше женись на какой-нибудь мягкой, разумной.
Что ж я пекусь о тебе, когда столько парней тут погибло?
Сам всё увидит! Умрёт, потому что ничуть не научен
страшною смертью других! Видно, жить ему неинтересно!
Да! Он погибнет сейчас, потому что ко мне привязался!
Как незаслуженна смерть, за любовь заплатившая жизнью!
Эта победа моя станет мне навсегда ненавистной!
Но не моя в том вина! Если б ты захотел отступиться
или, безумец ты мой, ну хотя бы проворнее бегал!
Что за лицо у него! Как похож он на девушку, право!
Бедный ты мой Гиппомен, если б только меня ты не встретил!
Жизни достоин ты был. Если б только была я счастливей,
если бы злая судьба мне в супружестве не отказала,
ты бы единственным был, с кем хотела б я соединиться!»
Опыта нет у неё. Поражённая первым желаньем,
медлит, и любит уже, но любви распознать не умеет.
Уж и отец, и народ им привычного требуют бега.
Тут обратился ко мне Гиппомен, юный правнук Нептунов:
«Я Киферею молю, чтоб она пребывала со мною
и помогала огням, разожжённым её же руками!»
Нежные эти мольбы независтливый ветер доставил,
тронул, признаюсь, меня, только время уже поджимало.
Поле в той местности есть, называют его тамазейским,
лучшая кипрская часть, посвящённая мне изначально,
так что у храмов моих дар былых поколений остался.
Прямо на поле моём ярко-жёлтое дерево блещет
прядями пышной листвы и хрустит золотыми ветвями.
Я на том поле была и три яблока золотобоких
так, для себя сорвала. Одному Гиппомену явившись,
я научила его, как использовать яблоки эти.
Трубы пропели сигнал, и от стартовой линии оба
начали быстро бежать, лёгкий след на песке оставляя.
Ты бы решил, что они могут море сухими ногами
или колосья пшена в белом поле едва оцарапать.
Юношу сильно бодрят благосклонность, и крики смотрящих,
и постоянный совет: «Налегай! Налегай поскорее!
Поторопись, Гиппомен! Поднажми! Собери же все силы!
Ты победишь! Не тяни!» Непонятно, герой Мегареев
или Схенеева дочь с большей радостью всё это слышит.
О, сколько раз обогнать Аталанта могла Гиппомена,
но замедляла свой бег, чтобы снова им полюбоваться!
Он догоняет её, жарко дышащий, очень усталый,
но до черты далеко, и поэтому правнук Нептуна
бросил один из плодов – тех, что сорваны с дерева были.
Девушка, изумлена, спелый плод подобрать захотела
и отклонила свой бег, за катящимся золотом прыгнув.
Мчится вперёд Гиппомен, распалённый народ рукоплещет,
но невозможно уйти! Возмещает задержку бегунья
и, вырываясь вперёд, оставляет противника сзади.
Яблоко падает вновь. Подобрав его очень проворно,
снова она впереди! Уж немного бежать остаётся.
Юноша мне говорит: «Появись, помоги мне, богиня,
вслед за подарком своим!» И блестящее золото кинул
в сторону, прямо на луг, чтобы девушка сильно отстала.
Засомневалась она, в третий раз отклоняться не хочет.
Я подтолкнула её и добавила к яблоку веса,
рада её задержать и плодом, и самим промедленьем.
Чтобы не делать рассказ дольше бега, скажу, что впервые
девушка побеждена, и уводит свой приз победитель!
Разве, Адонис ты мой, не была я достойна почёта,
ладана, тёплых молитв? Этот юноша неблагодарный
ладана мне не принёс! Я ужасно тогда обозлилась!
Горестным гневом горя, чтобы в будущем не унижаться
и уваженье иметь, образцово я их покарала!
Храм проходили они, а его по обету построил
в чаще герой Эхион, чтобы Матерь богов там прославить.
Им, утомлённым в пути, отдохнуть захотелось немного,
тут Гиппомен воспылал неуместным для храма желаньем,
движимый волей моей. Что-то вроде пещеры там было,
трещина в тёмной скале, обрамлённая пористой пемзой,
древнего культа оплот, а жрецы в это место носили
образы первых богов, деревянные их статуэтки.
Юноша входит сюда и соитием всё оскверняет.
Боги закрыли глаза. Башненосная Матерь хотела
этих двоих срамников сразу бросить в стигийскую воду.
Мало их так покарать! Оттого-то им жёлтые гривы
прямо на шеи ползут, пальцы быстро сгибаются в когти,
тянутся лапы из плеч, тяжесть брюха на грудь переходит,
в лицах зияет оскал, вместо слов раздаётся рычанье.
Спальней им служат леса. Эти львы, всех людей устрашая,
могут смиряться порой и прикусывать грызла Кибелы.
Милый, не трогай зверей, для которых обычное дело
грудью идти на врага, а не спину показывать в бегстве!
Юной отвагой своей, я прошу, не губи нас обоих!»
Предупредила его, запрягла лебедей, улетела –
доблесть осталась внизу, совершенно глухая к советам.
Вскоре собаки гурьбой побежали по чёткому следу,
подняли вепря из чащ. Сын Кинира его поражает
брошенным криво копьём. Зверь немедленно оборотился,
древко клыком подцепил и, всё красное, вынул из бока,
и, захрипев, побежал за дрожащим, испуганным ловчим,
оба клыка погрузил ему прямо в живот непокрытый,
бросил на жёлтый песок извиваться в предсмертных мученьях.
Тонко тревожа лазурь колесницей своей, Киферея
крылья больших лебедей не смогла успокоить на Кипре.
Стон услыхала она, и узнала возлюбленный голос,
и, развернув лебедей, полетела обратно, и видит
юношу, как тот лежит, в луже крови своей погибая.
Платье и волосы рвать начала исступлённо богиня
и ударять по груди парой хлёстких, жестоких ладоней,
и, упрекая судьбу, говорить: «Но не всем, что случилось,
будешь ты повелевать! Я навеки воздвигну, Адонис,
памятник скорби моей! Ежегодное празднество людям
и о кончине твоей, и о горести нашей напомнит!
Кровь превратится в цветок. Ведь когда-то давно, Персефона,
не превратила ли ты тело мёртвой в душистую мяту –
разве осудят меня, если этот герой, сын Кинира,
будет сейчас изменён?» Так промолвив, душистым нектаром
тут же обрызгала кровь, и она от него вся разбухла
и начала восставать, пузырьками прозрачными пенясь,
из желтоватой грязи. Не прошло даже полного часа,
как появился цветок, будто кровью окрашенный тоже,
так и гранаты красны, у которых под гибкою коркой
сочные зёрна лежат. Впрочем, жизнь у цветка небольшая,
ведь обрывают его с удивительной лёгкостью ветры,
давшие имя ему, и на влажную землю бросают.
Свидетельство о публикации №124111903324