Вариации

В музыке жанр вариаций, это такая техника сочинения, где заданная тема претерпевает ряд изменений, детально разрабатывается с каждым новым проведением, постепенно становясь неотвязной идеей, наваждением, безумным вглядыванием в элементарную структуру начального высказывания, в попытке найти еще одну возможность сказать то же самое иными словами. Всё больше сходя с ума, ведь нет ни малейшей причины продолжать, изобретатель вариантов постепенно становится функцией-протеем. Безумие. Фолия. Теперь есть только движение.
И если однажды заданная тема возникнет вновь как, например у Баха в Гольдберг-вариациях, она превратится в иллюзию, еще одну вариацию, потому что после прохождения точки невозврата внутри формы, сама идея темы за ненадобностью перестает существовать.

Фланнери О'Коннор пишет: "познать самого себя - это, в первую очередь, знать, чего тебе мало".

Вот из, чудом выхваченного на барахолке, жухлого конверта, бумажным шелестом, скользит на ладошку синий кружок супрафоновского двустороннего гиганта с фрагментами записей бессмертного Фрица Крейслера. Так и написано: "The immortal art of Fritz Kreisler". Кроме многоразличных оттенков умопомрачительного крейслеровского звукового Захера, отдельным треком трех минутный кувырок через каденцию в финал бетховенского концерта. Фэйд аут, двигаешь рычажок микролифта, поднимаешь иглу, переводишь на начало дорожки, опускаешь рычажок. Снова. Парочка венских парней играет со смыслом.
Наблюдали ли вы за стройкой готического собора от создания макета до водружения петуха на шпиль? Умеете ли вы читать чертежи? Рисунок простой гаммы и гаммы хроматической? Есть разница?
Равновесность шлифованных блоков, кружево нервюр, изломанные линии пинаклей, уродливые рожицы окаменевших дроллери, сбежавших с теплого пергамена скрипториев, ржущие с оголенной жопой на капителях тонких колонок, вертикальный ритмический рисунок которых уникален от собора к собору, спаянные свинцовые перемычки витражей, хрустящие сколотым стеклом в лучах восходящего солнца, никакой изнеженности полутонов, только сладостность цвета! Suavitas coloris. Гляньте-ка в чертеж бетховенского скрипичного концерта. Достанет ли у вас архитектурных знаний для возведения этого здания, или мы опять услышим пустые гаммы и арпеджио на духовых гармошках?
Разработка в до-мажоре при основной тональности ре. Какой же, вероятно, был скандал!
Позже, Петр Ильич использовал этот прием в своем скрипичном концерте, но урок об основных тонах не усвоил.  Петя не учел, что Людвиг Иваныч до мозга костей античен при все своей марсельезе. Античен до кистевой судороги корпящего над "Физикой" схоласта, сидящего в темном скриптории, где свет хрустит мутным стеклом свинцовых витражей, а ветер долбит молотом колотушки в ветхие ворота в остинатном ритме низких струнных allegretto седьмой симфонии. Это вам не унылая осенняя песня со страдашками у камелька. Это упорное, напряженное постоянство в сочетании ладов с математическими формулами ритмических стандартов. Орфей усмиряющий фурий, Пифагор останавливающий безумного убийцу, Бетховен заклинающий уродство высокомерной знати, удерживающей возлюбленную в оковах пошлого и примитивного ада привилегированности по факту рождения. Да, я про ту самую графиню Дейм.

Наши лица грубеют от подавленных рыданий, наша боль направлена в глубину сердца, туда, где мистики видели точку схода божественного мрака, мы болеем ненасытной жизнью, и кожа вокруг глаз дубеет от задержанных слез. Вынужденные скрывать от других каждое проигранное сражение, мы бежим от собственной совести.
Хотя, какой-нибудь хитрец Арминио, продающий стопку фантиков по цене альдины, умильно восклицает, что знание о том, что мир держится на твоей радости, а не на слезах, свято. А вдруг это слезы радости?
Навстречу мне звонко цокает экстремально длинным каблуком роскошная фигура полуночной красотки, и только на несколько ударов хрустальной набойки по вскипающей плитке тротуара, в жестком падающем свете беспардонного фонаря, я вижу глубокие тени под ввалившимися глазами, вздернутый тонкий нос с горбинкой и словно выскобленные стамеской по липовой древесине волны морщин желтого высокого лба. Мы встречаемся взглядом, и одновременно ныряем во мрак, каждый со своей стороны вступает за занавес, за пределы фонарного круга.
Сцена пуста, эпизод отыгран.
Тогда я опускаюсь на колени, шарю перед собой руками, пытаясь разглядеть в абсолютной тьме, там, за шершавым бордюром, колебание диких трав, что по Лу Синю произрастают из праха жизни, сброшенного на землю. Но на земле лишь сморщенные окурки и сухое собачье дерьмо.

Есть ли яма глубже пропасти, в которую низвергаются боги и кумиры нашего детства?
Рубежи познания.
Встаешь на линию, ее подновили за лето, и читаешь стихотворение, чужое, невнятное, ты так и не научился их читать без запинки. Все торжественно внимают, а ты напрочь забыл слог. И в голове уже звенит этот уродский ковбелл ежегодной девочки с бантами на плечах прыщавого утырка в прокуренном пиджаке с дохлым петухом в подломанном голосенке недобитого сопляка. Швейцарский сыр взметенных подмышек утырка и потные ладошки от напряжения вспомнить слог. Тетка шепчет помочь, но ты не слышишь. Начинает моросить, линия на асфальте становится белее. Во дворе школы, на задах, стояла снятая с авто цистерна, кое кто из старших классов на каникулах слепил костерок внутри. Ну и как водится, захлебнулись до смерти, втроем, поджарили лапки, бей не бей, - дым не молоко, в масло не собьешь. Шепчут в строю, охренеть, наверное, жарко, что не вылезти, так ведь это ж тот с тем, так ведь мы с ними еще ж недавно, - шепот как серая линия дождя на реке. А тебе стихотворение костью вишневой в горле встало. Костлявый панегирик очередному тухлому году в стенах исправительной колонии для малолетних. Учителя так же унылы. Больше всех та тетка, что шепчет помочь.
К зиме, трамвайные рельсы леденеют, двое бегут через переход, но ты цепляешь прямо под капот. Визг тормозов, копейка наваливает юзом, перед глазами строчка: "что я скажу маме?", линия, бросок, подъем переворотом, успел. Мороз, шепоток струйки пота под форменным пиджаком, пацаны даже и не заметили, увлеченные беседой о вкладыше с альфа-ромео в новой коллекции "турбо" по сто-пятьдесят деревянных за жёвку. Допрыгиваешь за ними, не оборачиваясь на матерящегося водителя позади, тут надо тихо пройти под окнами ментовской комнаты подростка на углу. А дальше, кто в частный сектор, а кто по теплым квартирам.
Черный блестящий уголь в топку, тропки прорывать лопатой из фанеры с железной окантовкой, "Рабыня Изаура" в черно белом "Рекорде", или заглотить обед, и в ДМШ с футляром до вечера, а еще домашнее задание. Долбаное домашнее задание!
С красной строки, отступив от линии прочерченных полей.
Давай рассказывай историю, школота. Мерзкая, только начавшаяся, жизнь твоя должна образовать нарратив. Не спрашивай меня что это такое, не я лез в твою историю. Сам вымарывай дремучую тавтологию и подгоняй строчные под прописные. Сохраняй контроль над сюжетом! Если сможешь.
Освобождение через насилие, очищение через страдание, механика отношений, попытка навязать макраме интерпретаций кому-то с завязанными глазами, глухие руки этого кого-то будут читать по узелкам что за хрень ты тут навяливаешь, что это: счеты просмоленного инквизиторским ладаном розария, или четки позвонков проворных плясунов Артюра Рембо, ломаешь ли ты шею или комедию? Вгрызаешься в прогорклое мясо собственного "еще не до конца" трупа, шляющегося по московским переулкам, сплошь вскрытым гастарбайтерским консервным ножом в летне-осеннюю пору, или это тело текста, а ты в нем - точка мушиной какашки, растертая между строчек? Однажды кто-нибудь выцарапает тебя желтым, изъеденным грибком, ногтем заслюнявленного пальца, а ты и рад бы исчезнуть, раствориться в оседающей пыли, незаметно вздрагивающей от шагов тех, кто таскает свой "еще не до конца" труп по вскрытым переулкам столицы.
Вообрази: возможно, все те, кто никогда не верил в тебя, однажды перестанут быть. Тогда-то и начнется самое веселье, поди докажи, стоишь ли чего-нибудь сам по себе!
А?
Ну, безотносительно ненависти и дружбы.
Да не насрать ли всем на твой путь?
Видел, наверное, вон тот расстегивает ширинку и рисует на стене камергерского не хуже, чем его предок в пещере Ласко, а чего, это теперь тут кухни с несъедобной жратвой для полуголых пигалиц, было же дело? Дела!
Давно минувших дней.
А тут воткнуты башни еще не подключенных к электричеству домов. В осеннем тумане эти сталагмиты выглядят внушительно. Раскроенные тротуары, преющий асфальт, положенный в сырую землю после ночного ливня, валяющиеся грабли, совковые лопаты, медленно опускающееся стекло пассажирской двери, гомон изнутри старой нексии, черная майка с лицом Данилы Бодрова, надписью "В чем сила, брат?", под ноги летит смачный харч, э, брат, работаем, отдыхаем, и если бы не черные обелиски человейников в тумане, я вообразил бы вокруг нолановский Готэм.
Мимо убегает от кризиса среднего возраста мальчик под сорок в лосинках на волосатую ногу, за ним недолюбленная девочка в обвесе из дорогой сбруи, ночью ливневки опять не сработали, смачное чавканье четырех дорогих кроссов, музыка вчерашнего ливня для тонкого ценителя богатой нюансировки.
Тут же пьяный пассажир бьется головой в стеклянную дверь трамвая. Вагоноуважатая смертельно испуганным, блеющим голосом по связи увещевает дебошира, не ломитесь пожалуйста, я открою вам сама! Сама! Чтобы не касаться плеча плечом, чтобы не передать/заиметь личного демона, как в книжице режиссера Кустурицы, обезопасить себя интервалом переключения трамвайных стрелок. Кстати, давненько я не наблюдал, как хрупкие ручки в грубых голицах, в льющемся из кабины хопперовском свете, ковыряют ржавые сочленения стального полотна, распутывая маршруты, как древние мойры распутывали нити судеб зубастых и лохматых предков.
Сегодня кажется, что ты выбираешь. Номер, прибытие на конечную, где фонари гаснут одновременно и по графику, выковыриваешь нужную ветку в выжирающем память смартфона очередном так необходимом приложении.
Стоп!
Улавливаем ли мы то самое удвоение реальности через картинку своей законспектированной физической активности, как у Мойеса в его придурковатых и словоблудливых искусствоведческих исследованиях, где с легким матерком (куда же нынче без) он ловит в абстракциях Франца Марка вероятные доказательства существования художника в удвоении поверхности его же собственных картин?
И если без устали мы оставляем за собой цифровой след, есть ли запах у этого следа?
Декорации:
Александровский сад, ласточкин хвост, скамейка, ночь, озверевший соловей, загустевшее отсутствие праздно шатающихся, непременно окруженных квохчущим выводком, папаш провинциальных семейств, особенно невыносимых ранним летом, в трескучих и запашистых пивасиком шортиках, натянутых на немытые волосатые ноги, тучно потрясывающих жирком, шаркающих дешевыми сандалиями по центру столицы, в сопровождении дамочек с колечками, бьются в хвосте процессии с сообщениями от подруг и случайных связей, времени нет, ах, подружки, лёли-лёли Лель, пьянящий воздух златоглавой, ах, соловьи заливаются, зачем же самовар не оставила в Туле? Пропадает очередная ультима туле.
Так вот тут ночь, улица, фонарь, и ты на скамейке, неуютно трезвый, битый час целуешься с девицей, только что кинувшей одного твоего друга ради того, чтоб за твоей спиной начать встречаться с другим, бывшим некогда тебе другом. Ты узнаешь об этом чуть позже, а теперь утро встречает прохладой где-то в зелени Химок, ты - безымянный герой переходящего знамени, мохнатые вымпелы над приборной панелью отходящего автобуса, дрожащий танец возвращения из ниоткуда в никуда, развязки эстакады, будто гигантские опоры для букетов слов, выхарканных выхлопными трубами маршруток, эти опоры воткнуты прямиком в могилы так и не составленных текстов. Я все ещё непростительно трезв и, смотря на серое корыто боевого корабля сквозь потное окно, держусь, чтобы не сплюнуть под ноги чужие губы со своих губ. Тут еще пару таких же как я, ловцов химкинских институток. Смотрят мимо. Скоро доберемся, хлопцы, скоро доедем, разгуляемся, да юркнем в столичные кишки и поминай как звали.
Некоторые люди умеют жить с нужной стороны платформы, они входят в метро там же, где выходят. Как у них это получается?
А пока мы заложники автобуса, который идет на восток.
Через север, через юг.
Возвращайся, сделав круг.
Безымянность, проглядывающая сквозь лакуны естественности, как в "Препятствии пустоты" Магритта, боязнь жизни, боязнь выйти ночью на перекресток, с каждым годом все неотступнее. Оборачиваясь лентами уныния, вмуровываешь себя в дырявый ящик ностальгических снов.
Есть ли еще хоть какие-нибудь желания?
Опадает сухостоем цветик-семицветик.
Лишь коснешься ты земли, быть по-моему вели.
Вылить помои.
Помои вылить вели.
Конечная.

Последний предел.
Для того, чтобы выудить из грязи собственного забвения померкнувшие золотые идолы, стать достойным назвать эти идолы фальшивкой, увидеть в некогда изящных изделиях смятое олово и щербатый мельхиор необходимо дойти до предела саморазрушения. Добраться до дна, обрести себя в пределах, куда никто не рискнет погрузиться, довольствуясь ложным мерцанием и пузырением на поверхности воды.
И ты, с детства не понимал, как это, чтобы слетала с уст бессмысленная молитва, как в "Оводе" Этель Лилиан Войнич в персиковом переплете, а теперь гоняешь бесконечные каноны на высохшем языке, лежа под кондиционером на верхней полке плацкартного вагона, где проводница по имени Любовь, ходит с мусорным баком, между коек и кресел, собирая биоразлагаемый мусор.
Влюбиться в проводницу - забава из детства. Запах ее форменного кителя, смешанный с запахом титана. Грациозное позвякивание дешевой позолоты дамских часов из-под узкой девчачьей манжеты с опрокинутым в раковину подстаканником, колокольчики звенят, о забвеньи говорят, и пропажа волшебства, когда она, фея полунощных полустанков, думая, что никто не видит, сгребя пятерню, истово, словно блохастая дворняга, чешет себе спину.
Вкус черного эрзац-чая, в купе трое глядят поверх, и кое-кто сетует что подстаканники-де не те, какая-то фифочка с последней волосатой поделкой модного Елизарова заминает уголок страницы, нагнетая таинственности в глупых кроличьих глазках, и ты в общем гуле накрывшего безумного чаепития, припоминаешь как в прошлый поход до однопедального сортира перед тобой по коридору шел человек, нащелкивая пальцами мелодию, определить которую было совершенно невозможно. Следуя за ним, в отражении закрытого на зиму окна, ты успел словить выбитый спелыми снежинками фрагмент вечного пособия по искусству быть безупречно одиноким. Такой извечный средневосточный экспресс в мягкой обложке с заслюнявленными форзацами.
Да и мучают ведь себя как при царском режиме.
Ну, кто еще помнит открывашку для пивных бутылок под складным столиком?
Салфетку сюда...
Маски подначивают внимательнее следить за пассами рук. Жирные макароны, жирные пальцы Пульчинеллы.
Вот высокое собрание.
Тур вальса.
Девушка из высшего общества мечтает сгрести в пятерню алый маникюр и впиться себе в спину, там, где раскаленные крючья палачей рвут кожу в лоскуты, а рядом дышит через раз бедолага со сбившимся исподним, резью в паху и отборным матом, гремящим расклепанной рельсиной глубоко за стальной невозмутимостью внимательных глаз. Изящество поз, выдержка и контроль. Но зачем?
Пренебречь, вальсируем?
Называние, наделение именами - привилегия Адама и его изгнанных детей. Пьяный дембель становится пьяным дембелем в процессе называния, в глухом захарканном тамбуре.
И однажды, а то и не раз, тебя просят назвать вывернутые органы с помощью каких-то метонимий с кучей розовых уменьшительно-ласкательных суффиксов, и ты соглашаешься. Становишься эхом монтевердиевской оркестровки внутри высокочастотной колонки.
Горящий лопнувший цеппелин на сожранном временем газетном снимке.
Ты складываешь губы вафельной трубочкой, так надо для дела. Это тоже стройка башни из тысячи тысяч белых блоков, как у Ермы, или починка ограды выгона с высоковольтным ознобом внутри шерстяного плаща, под звучную проповедь святых ирландцев на песнь песней.

А если тема свободная, это ж надо иметь талант импровизатора. Давно опрокинутое искусство. Закатываешь глаза, засасываешь обеими носовыми дырками кубометр поэтической взвеси с ноосферы и декламируешь все по правилам Квинтилиана, риторическим трактатам Аристотеля, дружно, в ногу, не хнычь, равняйся...
Уж совсем дурацкая экзекуция - вступительное сочинение в консерваторию. Профанация для галочки. Позади война по специальности, теоретической и практической гармонии и вот те раз - "пеши исчо, аффтор". Все знают, - на двойку "исчо" надо постараться. Но вот мы сидим рядом, двое с одного класса, и друг сдается, пишет две строчки, баста. Ну давай, хреначь уже хоть про то, как провел лето, надо объем, это ж фикция!
Баста! Нет смысла врать про маленького человека, про большое облако в штанах, про купленные души, я сдаюсь. Он комкает лист и смотрит в окно.
Чертыхаясь, я строчу по Есенину, цитирую по памяти, мой приз на первом конкурсе, выигранном в двенадцать - репринт прижизненного трехтомника озорного гуляки. Да и я давно по тверскому околотку спец.
Нет времени, не успеть за двоих, хоть и сыпешь гармоникой, сыпешь частой. Скомканные чужие две строчки поверх вынужденных границ незнания гораздо правдивее твоих экзерсисов.
Время беспощадно.
Теперь ты ждешь темы, подобно рабочему, сидящему на ровных штабелях заготовленного материала, руки в перчатках, инструменты для монтажа распределены по карманам пояса, сейчас сверху выдадут план (они там постоянно талдычат о всеобщей детерминированности, безусловной взаимозависимости на уровне беспрекословной релевантности), схему, чертеж и тебе будет позволено останавливать время, погрузиться в лабиринт алгоритмов действия, отвлекаясь лишь на пополнение расходников в карманах.
В этих чертежах будут лестницы, шпили, пробои для замков.
Сколько еще ждать?

Познать самого себя, знать, чего тебе мало.
Если верить Энн Карсон, греческое слово эрос означает "желание того, чего нет". Влюбленный не может иметь то, чего страстно желает. Иначе предмет и желание перестанут существовать. Достигнуть значит потерять.
Годами и все ещё тщетно ищу электричество, что, проходя через мозг, тело и звук, способно ударить всякого встречного. В детстве я запоем читал книжки про Паганини. То, что музыка у него говенная я понимал уже тогда, гоняя пленку, с записью шкварчащих под руками нервного Руждеро Ричи, каприсов.
В книжках же писали про волшебное электричество, будто Паганини обладая навыками какого-то магического магнетизма из концерта в концерт электризовал зал. Что это было? Гипнотизм, психологические трюки? Сам он якобы неделями отлеживался после каждого сыгранного концерта, с трудом восстанавливая силы. Особая виртуозность? Фигня, ведь были и другие. Вивальди, какой-нибудь Тартини, если глянуть позднего Локателли, а уж если немцев копнуть... Умели играть на скрипке не менее виртуозно и до Никколо. Но вот электричество.
"У по-настоящему чувствительного существа нервная система должна была бы располагаться снаружи", это Крахт цитирует Балларда. Но что останется внутри? Как у Сенебтиси, мягкая трава и каменное каменное дно?
Осталось выбрать.
Вам микроскоп или калейдоскоп?
Удивиться тонкости некой структуры или уникальности взаимосвязей внутри всякой структуры? Повернуть, встряхнуть, гляди-ка, кружево какое! Да не плачь ты! Засохшие слезы образуют кристаллы соли, в свете исходящем из глаз эти кристаллы создадут уникальный узор. Герда, будь добра, вынь вот этот осколочек. Он лишний. И ответь, сколько же освободится энергии, когда мы превратимся в прах, пепел, и чужую воспаленную память?
Сколько?
Неназванная художница в книжке Кио Маклир утверждает, - подлинная революция ждет нас, когда человек отвлекшись от изучения внутреннего строения всего сущего, постигнет и визуализирует связи, возникающие при столкновении энергий, исходящих от всех организмов, от каждого из всех нас.
Взрыв чувств.
Сладостность цвета.
Но прежде, закрыть глаза и слушать.
Погодите! Пластинку на слипмат опорного диска, продуть иглу, сдвинуть рычажок микролифта, нажать пуск.
Готово!
Тише!
Сейчас начнется.


Рецензии