Пушкин и мiр с царями. Ч. 4. Воздаяние. Глава пята

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая. Мера.
Часть четвертая. Воздаяние. Глава пятая.


И что-то  вяжется  - как будто,
А настоящей связи - нет...

     Встреча с семьёй, как всегда, была радостной. Оказалось, что Натали беременна со времени встречи с мужем в Полотняном Заводе, но дорогу в столицу она перенесла неплохо, дети тоже были здоровы. Вместе с Натальей Николаевной в столицу приехали обе её сестры – старшая Екатерина (1809 года рождения) и средняя Александра или Александрина (1811 года рождения). Пушкин тепло принял своячениц. Большая семья удобно расположилась в новой просторной квартире, где всем хватало места. За проживание и питание сёстры платили сами, деньги на это им присылал брат из доходов калужского имения. Пушкин говорил знакомым, что ему это выгодно, хотя он не мог сказать другого, вполне очевидного для любого взрослого человека: семейная жизнь его после поселения в доме сестёр Натальи Николаевны не могла не перемениться.
     Когда муж с женой и детьми сидят за обедом, любое неудачно сказанное слово может быть легко отыграно назад шуткой, взглядом, репликой, если же отыграть неудачную тему не удалось сразу, это можно сделать немного погодя, и в большинстве случаев – без особых усилий. Совершенно иная ситуация складывается при любых свидетелях – чужой человек, будь даже он – самый близкий родственник, невольно выступает в роли активизатора восприятия любых эмоций и от того самое ничтожное замечание, сделанное немного не вовремя рискует обостриться. Если это происходит не часто – не беда, а если это начинает происходить с определённой регулярностью, то со временем на почве появления лишних свидетелей  в семье могут возникнуть совершенно ненужные трения. Именно об этом и предупреждал Пушкин жену в своём письме, когда говорил ей о том, что под одной крышей должна жить одна семья. Поначалу, однако, всё было очень неплохо, а Наталья Николаевна наконец получила в своём доме постоянную компанию и перестала скучать вечерами дома в одиночестве – она ведь не только ездила по балам, которые, что бы там ни говорили, давались далеко не каждый день, а вот Александр Сергеевич мог свободно задержаться где-нибудь до очень позднего вечера, и бывало это не так уж и редко.
      19 октября Пушкин посетил очередную встречу бывших лицеистов – мы уже не раз говорили о том, что эти встречи были для него очень важными событиями и после этого занялся привычными для себя столичными делами. Пока поэт ездил в Москву и в Болдино, в столице Смирдиным была издана книга  "Повести, изданные Александром Пушкиным", в которую вошли «Повести Белкина", "Две главы   из  исторического романа" и "Пиковая дама». Книга неплохо продавалась и принесла автору очередной неплохой доход, но Пушкину были нужны совсем другие деньги, которые он надеялся получить за издание «Истории Пугачёвского бунта». Оба тома книги к тому времени уже были отпечатаны, но поскольку тираж находился в государственной типографии, требовалось высочайшее разрешение на вывоз книги со склада и на её дальнейшее появление в продаже. Эта процедура не требовала каких-то особых сверхусилий, но она требовала времени. Пушкин не прекращал своих контактов с управляющим болдинским имением Пеньковским, отдавая ему периодически письменные распоряжения по ходу финансовых дел имения. Параллельно вместе со Смирдиным он готовил к изданию книгу, которая должна была называться «Поэмы и повести Александра Пушкина». Текст этой книги, включавший в себя ранее изданные произведения, тоже должен  был получить высочайшее утверждение.
      В этой атмосфере Пушкин чувствовал себя неплохо, и примерно в это время он написал свой выдающийся стихотворный цикл «Песни западных славян», большая часть стихотворений из которого являются вольными переводами, взятых им из книги французского писателя Проспера Мериме «Гузла», написанную и изданную в Париже ещё в 1827 году. У Мериме эти песни были написаны в основном прозой, поскольку автор не счёл для себя возможным переводить их с сербского на французский в стихотворной форме.
      После того, как цикл уже был написан, Пушкин через Соболевского, лично знакомого с Мериме, узнал, что «Гузла» была чистой литературной мистификацией и к настоящим сербским песням не имела никакого отношения. Пушкин нисколько не смутился этим обстоятельством, поскольку прекрасно понимал самоценность своих произведений, которые в этом случае можно называть переводами только по формальному признаку. Для того, чтобы подчеркнуть оригинальность ситуации и одновременно – избежать двусмысленности толкований, Пушкин с самого первого издания «Песен западных славян» (забегая немного вперёд скажем, что  оно было осуществлено в марте следующего, 1835 года) в предисловии к циклу поместил то самое письмо Мериме, в котором французский писатель подробно рассказывал историю своей мистификации. Письмо заканчивалось фразой: «Вот и вся история. Передайте г. Пушкину мои извинения. Я горжусь и стыжусь вместе с тем, что и он попался, и пр».
     Литературный год для Пушкина завершился почти торжественно: 28 декабря в столичных книжных магазинах появилась в продаже «История Пугачёвского бунта». Пушкин чувствовал себя именинником. Мы же, анализируя его поэтическую динамику и имея в виду малые стихотворные формы, то есть, стихотворения,  не можем не обратить внимания на то, что за весь 1834 год кроме «Песен западных славян» за целый год он почти ничего не написал, за исключением нескольких отрывков – как всегда, блистательных. Вот один из них, полный щемящих душу строк:
                Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
                Летят за днями дни, и каждый час уносит
                Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
                Предполагаем жить... И глядь — как раз —умрем.
                На свете счастья нет, но есть покой и воля.
                Давно завидная мечтается мне доля —
                Давно, усталый раб, замыслил я побег
                В обитель дальную трудов и чистых нег.
      Напомним, что в этом же году были написаны «Пиковая дама», «Сказка о золотом   петушке»,    и   по   нашей (общей с некоторыми пушкинистами версии) – «Конёк-Горбунок». Если бы Пушкин был не женат, доходов с этих книг в сочетании с доходами от изданий других произведений ему на жизнь хватило бы, но в статусе семейного человека, придворного, имеющего жену, танцующую на балах в Аничковом, сводить концы с концами на деньги, вырученные от двух сказок и одной повести, поэт не мог, – не мог, даже регулярно переиздавая свои ранее написанные книги, и Пушкин это прекрасно понимал.

      И тут автор считает необходимым немного отвлечься и рассказать вот что… В 1834 году в Тихвине неожиданно для многих появилась странница, благочестивая и благообразная женщина, которая прожила в этом городе следующие три года.  Жила она в доме богобоязненной помещицы   Веры Михайловны Харламовой. О своём прошлом странница никогда не рассказывала, также не называла своей фамилии, однако пришедшая вызывала уважение своей набожностью и скрупулёзным следованием религиозным заповедям. Её часто видели на церковных службах в Тихвинском Богородичном монастыре. Фамилии своей странница никому не называла, говорила, что зовут её Вера Александровна. Очевидным для всех было её высокое происхождение, которое она ничем не подчёркивала, но время от времени в ней проявлялось глубокое понимание литературы и искусства. Тихвинцы очень скоро прониклись к страннице глубочайшим уважением, стали приводить к ней своих детей, которых Вера Александровна учила грамоте и Закону Божию.
     В качестве вроде бы не связанных с этим фактом обстоятельств добавим, что покойная будто бы императрица Елизавета Алексеевна умерла одна, без свидетелей, что после её смерти женщина, видевшая ей живую последней в покойнице не признала императрицу, а после того, как запаянный гроб  с телом императрицы отправили из Белёва в столицу, в доме местного священника Донецкого появилась никому не известная странница, в которой чувствовалось высокое происхождение, и которая о себе никому ничего не сообщала, кроме фразы: «Кто я такая, я сказать не могу, а что я странствую, на это Божия воля». Интересны в этом контексте имя и отчество тихвинской странницы – имя Вера говорит о себе само, а отчество Александровна указывает на прямую связь с неким Александром, который для странницы мог быть не обязательно физическим отцом – у духовных имён свои законы.
 
     В декабре начинался сезон великосветских балов, сезон, всегда доставлявший удовольствие Наталье Николаевне и дополнительно к этому теперь суливший исполнение желаний обоим её сестрам. Особые надежды при этом сёстры Гончаровы возлагали на свою тётку, Екатерину Ивановну Загряжскую, фрейлину императорского двора о которой мы уже несколько раз упоминали в этой книге. Загряжская была доброй хранительницей семьи Пушкина, поскольку нежно любила Наталью Николаевну и называла её «дочерью своего сердца». Немного забегая вперёд, скажем, что она была крёстной матерью всех детей Пушкина и Натальи Николаевны и напомним, что именно она одевала свою любимую племянницу, радуясь тому, что её наряды не уступают по красоте нарядам первых дворцовых щеголих. Отношения Пушкина и Екатерины Ивановны были самыми тёплыми и до самой гибели поэта таковыми и остались.
      В те дни Екатерина Ивановна дополнительно озаботилась устройством двух других своих племянниц. Это у неё неплохо получилось, и уже к концу 1834 года Екатерина Гончарова торжественно получила фрейлинский шифр, то есть, стала фрейлиной императрицы Александры Фёдоровны. Это дало ей право жить во дворце,    но    Екатерина  так поступить не захотела и осталась жить с сёстрами в одной квартире. Александрина Гончарова не проявляла такого острого интереса к дворцовым мероприятиям, который был у Екатерины, и во фрейлины покуда не торопилась – с одной стороны, а с другой – попасть на эту должность двум сёстрам сразу даже при  возможностях Екатерины Ивановны было не просто.
      Бальная круговерть захватила сестёр Гончаровых. Мать Пушкина пишет об этом Евпраксии Вревской (Вульф) : «Натали много выезжает, танцует ежедневно. Вчера я провела день по-семейному; все мои дети обедали у нас. Только и слышишь разговору, что о праздниках, балах и спектаклях», ещё через несколько дней она же пишет своей дочери Ольге: «Здесь все по горло в праздниках, Натали  много выезжает со своими сестрами…»
      Пушкин во многих случаях был обязан сопровождать супругу либо по этикету, либо – по простой семейной необходимости. Балы утомляли поэта, хотя он знал толк в великосветских мероприятиях и легко отличал плохой бал от хорошего. Самой большой неприятностью на балах и официальных церемониях для него были случаи, когда на торжество надо было являться в мундире – он всячески избегал ношения мундира и всячески норовил уклониться от таких мероприятий, государь же наоборот очень ревностно к этому относился. В качестве примера приведём две записи из тогдашнего пушкинского дневника. Вот запись от 5 декабря: «Завтра надобно будет явиться во дворец – у меня еще нет мундира. Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами – молокососами 18-летними. Царь рассердится – да что мне делать?» А вот запись от 6 декабря: «Я все-таки не был 6-го во дворце – и рапортовался больным. За мною царь хотел прислать фельдъегеря или Арендта (высокопоставленного лейб-медика – прим. авт.)». 
      Стоит заметить, что в поведении Николая Первого тут нет какой-то особой придирчивости к Пушкину – государь просто любил порядок во всём, Пушкину наоборот очень многое прощалось и попускалось, но поскольку поэт демонстративно не выполнял принятых дисциплинарных требований, с точки зрения царя его периодически необходимо было призывать к некоему порядку, чтобы остальные камер-юнкеры не восприняли свободное поведение поэта как руководство к действию – вот и всё. В доказательство верности нашей мысли приведём свидетельство самого же Пушкина о том, что его от требования носить мундир или какую-то иную специальную форму одежды на балах постоянно выручала пожилая графиня Бобринская, любившая поэта и придумывавшая ради него для государя разные благообразные объяснения либо поводу отсутствия Пушкина, либо по поводу его внешнего вида. Государь всегда делал вид, что верил объяснениям Бобринской, и этим всё заканчивалось.
     Иногда Пушкину приходилось сопровождать на бал и супругу, и обоих её сестёр. Все Гончаровы были очень стройны, хорошо сложены, высоки ростом. Но Екатерина была черноглаза и у неё была смугловатая кожа, это создавало ей тип южанки, а в северной столице такой тип не считался идеальным для женской красоты. Александрина Гончарова почти во всём была похожа на свою младшую сестру, но по общему мнению напоминала её чуть ухудшенную копию – кожа у неё была не белоснежная, а матовая, волосы не имели яркого блеска, лёгкая косинка в глазах, свойственная Натали и придававшая её лицу особенное выражение у Александрины проявлялась небольшим, но заметным косоглазием. Словом, если бы на свете вообще и во дворце в частности не было Натальи Николаевны, сёстры Гончаровы могли бы считаться красавицами, но их постоянно сравнивали с безупречно красивой сестрой и потому обе старшие Гончаровы были обречены иметь просто репутацию привлекательных, а в лучшем для себя случае – очаровательных девушек.
     В придворных мемуарах того времени описан случай очередного появления всех сестёр Гончаровых на одном из балов в сопровождении Пушкина. Когда три красавицы вместе с поэтом вошли в бальную залу, не обратить на них внимание было невозможно, и все посмотрели в их сторону. В этот момент стоявший недалеко от Пушкина молодой гвардейский офицер вслух сравнил Пушкина с турецким султаном, пришедшим на бал вместе со спутницами из своего сераля. Шутка прозвучала очень мягко и довольно добродушно, её услышали многие, Услышал её и Пушкин, и тоже весело рассмеялся – острота  ему понравилась. Шутил, как оказалось, молодой гвардейский офицер-кавалергард Дантес, историю появления которого в русской столице мы уже рассказывали.
     К тому времени, о котором мы тут говорим, Дантес провёл в Петербурге почти год и отлично освоился на новом месте. Товарищи по полку очень быстро приняли Дантеса в свой круг и полюбили его. Дантес умел нравиться людям – этому очень трудно научиться, француз родился с этим свойством и умело пользовался им. Ещё раз, но более широко, процитируем сослуживца Дантеса П.Трубецкого: «Он был статен, красив; на вид ему было в то время лет 20, много 22 года. Как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз, — остроумен, жив, весел. Он был отличный товарищ и образцовый офицер. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодёжи, кроме одной, о которой, впрочем, мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, или Геккерн жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красив, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже было принято в нашем обществе».
     Кавалергарды часто появлялись на дворцовых балах и Дантес был среди них очень заметен. Дантес не был особенно умён, но был и весьма не глуп – будь он слишком  умён, его  могли бы  счесть   зазнайкой,  будь  глуп  – сочли бы  дураком.
Мужчины любили его за умение сказать острый каламбур, за лёгкость восприятия жизни.  Женщины видели в Дантесе героя-любовника, он был предметом мечтаний многих столичных прелестниц  –  кроме того, что он был красивый и видный молодец, отлично танцевал и умел свободно обращаться с дамами, он ещё умел и совершать неожиданные поступки, обращавшие на себя внимание дам. У него замечательно получалось дурачиться в дамском обществе, и вызывать при этом чуть ли не каждым своим словом весёлый женский смех, к примеру, он мог во время разговора легко усесться на столе или картинно развалиться на диване, кого-либо или что-либо при этом изображая. Его шутки были одновременно и очень остры, и не совсем обидны, он умел пошутить так, что шутка, обращённая к человеку, располагала этого человека к Дантесу. Словом, у молодого француза были неплохие задатки для того, чтобы сделать себе неплохую карьеру в русской столице, а подкрепить эту карьеру он наверняка надеялся женитьбой на какой-нибудь хорошо обеспеченной русской аристократке, но всё это было делом грядущего времени, а покуда Дантес наслаждался постепенно складывавшимися выгодами своего положения. И поскольку круг людей, бывавших на дворцовых балах и аристократических гостиных был не так уж и широк, то несомненно, красивый кавалергард быстро заметил одну из красивейших женщин царского двора, и она, безусловно, не могла не обратить на него своего внимания.
      Чем  же кроме посещения балов занимался в то время Пушкин? Он занимался обычными для себя делами. Это были многочисленные встречи с друзьями-литераторами и книгоиздателями. В числе важнейших литературных приятелей Пушкина того времени уже можно с уверенностью называть Николая Васильевича Гоголя, который относился к Пушкину с величайшим почтением и мастерство которого росло просто на глазах. Именно в то время Пушкин подарил Гоголю сюжет «Мёртвых душ», подарил вполне осознанно, понимая, что именно Гоголь с его блестящим мягким чувством юмора сможет воплотить этот сюжет в жизнь.
      История появления сюжета вкратце такова: ещё в конце двадцатых годов Пушкину в Москве показали господина, который удачно скупил мёртвые души у помещиков в одной из провинциальных губерний, заложил эти души в опекунский совет и неплохо на этом заработал. Когда Пушкин узнал об этой афере, он расхохотался, и сказал: «Из этого может выйти неплохой роман!» В конечном итоге сюжет был подарен Гоголю – мы понимаем, что это было неспроста, Пушкин чувствовал юмористичность ситуации, а сам он по своему свойству был не юмористом, а сатириком, и книга, полная юмора могла у него не получиться, так что, царская щедрость Пушкина в отношениях с Гоголем вполне объяснима и оправдана – по конечному результату мы можем в этом не сомневаться.
  Пушкин был обязан по роду своей жизни и деятельности проводить много времени в самых разных человеческих собраниях. Как он в них выглядел в то время? Мы уже немало об этом писали, но добавим ещё несколько свидетельств хорошо знакомых с ним людей. Вот пишет П.А. Плетнёв: «Пушкин был застенчив и более многих нежен в дружбе. Общество, особенно где он бывал редко, почти всегда приводило его в замешательство, и от того оставался он молчалив и как бы недоволен чем-нибудь. Он не мог оставаться там долго. Прямодушие, также отличительная черта характера его, подстрекало к свободному выражению мысли, а робость противодействовала. Притом же совершенную привычку он сделал только к высшему обществу или к самому тесному кругу приятелей. В обоих случаях он чувствовал себя на своем месте».
  Ещё раз обратим внимание читателя на то, что Пушкин отлично чувствовал себя в высшем обществе – не на дворцовых балах и не на пышных церемониях, а именно – в высшем обществе, оно было его обществом, в нём он был как рыба в воде, а то, что ему не нравились светские собрания – так это выдумка советских идеологов – ему не нравились некоторые светские собрания, в которых находились неприятные ему люди – вот и всё. Тот же Плетнёв там же добавляет к своим наблюдениям: «В обществе посторонних людей Пушкин был или совершенно молчалив, или слишком блистателен. Лучшие движения сердца своего считал он домашним делом и потому не любил выказывать их. Он хранил их для тесного круга друзей, преимущественно для своих лицейских товарищей, которых любил неизменно».
  Похожее наблюдение есть у К.А. Полевого: «Отличительным характером Пушкина в большом обществе была задумчивость или какая-то такая грусть, которую даже трудно выразить. Он казался при этом стесненным, попавшим не на свое место. Зато в искреннем, небольшом кругу, с людьми по сердцу, не было человека разговорчивее, любезнее, остроумнее. Тут он любил и посмеяться, и похохотать, глядел на жизнь только с веселой стороны и с необыкновенною ловкостью мог открывать смешное. Одушевленный разговор его был красноречивой импровизацией, так что он обыкновенно увлекал всех, овладевал разговором, и это всегда кончалось тем, что другие смолкали невольно, а говорил он. Если бы записан был хоть один такой разговор Пушкина, похожий на рассуждение,  перед  ним показались бы бледны профессорские речи Вильмена и Гизо…  …Он страстно любил искусства и имел в них оригинальный взгляд. Тем
 особенно был занимателен и разговор его, что он обо всем судил умно, блестяще и чрезвычайно оригинально».
  А вот перекликающееся с этими наблюдение Н.М. Смирнова, в котором мы находим Пушкина, уже отягощённого бытовыми и житейскими заботами: «Я не встречал людей, которые были бы вообще так любимы, как Пушкин; все приятели его делались скоро его друзьями. Он знакомился скоро, когда ему кто нравился, он дружился искренно. В большом кругу он был довольно молчалив, серьезен, и толстые губы давали ему вид человека надувшегося, сердитого; он стоял в углу, у окна, как будто не принимая участия в общем веселии. Но в кругу приятелей он был совершенно другой человек; лицо его прояснялось, он был удивительной живости разговорчив, рассказывал много, всегда ясно, сильно, с резкими выражениями, но как будто запинаясь и часто с нервическими движениями, как будто ему неловко было сидеть на стуле. Он любил также слушать, принимал участие в рассказах и громко, увлекательно смеялся, показывая свои прекрасные белые зубы. Когда он был грустен, что часто случалось в последние годы его жизни, ему не сиделось на месте: он отрывисто ходил по комнате, опустив руки в карманы широких панталон, протяжно напевал: «Грустно! Тоска!» Но веселый анекдот, остроумное слово развеселяли его мгновенно: он вскрикивал с удовольствием «славно!» и громко хохотал. Он был самого снисходительного, доброго нрава; обыкновенно он выказывал мало колкости, в своих суждениях не был очень резок; своих друзей он защищал с необыкновенным жаром; зато несколькими словами уничтожал тех, которых презирал, и людей, его оскорбивших. Но самый гнев его был непродолжителен, и, когда сердце проходило, он делался только хладнокровным к своим врагам».
      Обратим при этом внимание на то, что это всё – мнения людей, любивших Пушкина, и бывших к нему по хорошему пристрастными, но воспоминания того времени сохранили для нас и иные свидетельства о Пушкине. Вот что, к примеру, пишет В.И. Сафонович: «Пушкин составлял какое-то загадочное, двуличное существо. Он кидался в знать – и хотел быть популярным, являлся в салоны – и держал себя грязно, искал расположения к себе людей влиятельных и высшего круга – и не имел ничего грациозного в манерах и вел себя надменно. Он был и консерватор, и революционер. С удовольствием принял звание камер-юнкера, а вертелся в кругу людей, не слишком симпатизировавших двору. Толкался по гостиным и занимался сочинениями. Избалованный похвалами своих современников и журналистов, он вносил в свое общество какую-то самоуверенность, которая отталкивала от него знакомых. Он не принадлежал к числу людей, которые могут увлечься откровенностию и задушевностию: всегда в нем видно было стремление быть авторитетом. В высшем кругу этого ему не удавалось: там обыкновенно принимают поэтов совсем с другою целью и не столько им желают услуждать, сколько сами требуют от них угождении».
      Что можно сказать об этом свидетельстве? Наверняка оно не лишено оснований, но, как всякое свидетельство, не основанное на любви к ближнему, оно не может быть для нас основанием для формирования некоего окончательного мнения по поводу описываемых нами дел и событий, хотя и эти наблюдения нам должно принять к сведению. А вообще, я хочу в который уже раз спросить своего читателя: не кажется ли Вам, что всякое описание Пушкина в обществе как бы списано с воспоминаний его друга Ивана Пущина о Пушкине-мальчике, поступающем в лицей, и только начавшем в нём учиться?
     Поэт   после  приезда из Болдина был частым гостем в архивах, а после святок погрузился в архивную работу с головой. По этому поводу мы находим у него в дневнике такую строку: «С генваря я очень занят Петром. На балах был раза 3; уезжал с них рано. Придворными сплетнями мало занят».
     Работа над «Историей Петра» занимала у него множество времени, и чем глубже он погружался в неё, тем яснее становилась Пушкину сложность и громадность поставленной перед ним задачи, и так же ему становилась видна принципиальная невыполнимость этой задачи в том виде, в каком она была сформулирована государем.
      Пушкин должен был написать историю царя-реформатора, царя-созидателя, царя-воина, царя-героя – и все эти ипостаси Петру были свойственны, но у первого российского императора были другие стороны – через жестокость русской жизни он продирался к своим целям  с такой же русской жестокостью. Эта жестокость находила своё отражение в указах Петра и в делах Петра. Личная жизнь Петра, история его второй женитьбы и убийство царевича Алексея тоже не добавляли светлого ореола великому самодержцу.
      Мы сейчас будем вынуждены повторить кое-что из того, что было нами уже сказано по поводу работы Пушкина над историей Петра Великого. Просто написать историю Петра, заказанную ему Николаем Первым можно было единственным способом: собрать воедино из архивов удобные и красивые факты, расставить их в хронологическом порядке, снабдить симпатичными комментариями и после этого предоставить императору на подпись. Император, несомненно, что-то предложил бы убрать, что-то предложил бы добавить, а что-то предложил бы переписать, после такой переработки книга спокойно могла бы отправляться в печать. Она была бы, безусловно, замечена, многим одобрена, кем-то легко подкритикована, Пушкин бы получил за неё деньги, какой-нибудь приличный случаю орден и продвижение по дворцовой службе.
      Но, согласитесь, такая история выглядит не вполне пристойно с высокой точки зрения. Пушкин никогда ничего никому не писал в угоду, не собирался он делать это и в очередной раз – история Петра виделась ему реальной, такой, какой она была на самом деле.
      А теперь давайте задумаемся с Вами вот о чём: что же такое реальная история, история такая, какая она есть на самом деле? Как её возможно описать? И возможно ли её описать таким образом  вообще? Если кто-то пишет какую-то историю, он всё равно не сможет вставить в свою книгу все попавшиеся ему факты – просто не хватит никакого места, и никто такую историю читать не будет, да и всех фактов никто и никогда не соберёт ещё и потому, что множество событий, определявших  ход тех или иных дел часто просто остаются никому не известными, не известными по самым разным причинам. Таким образом, человек, пытающийся написать какую-либо историю рано или поздно будет обречён выработать некую концепцию описываемых им событий. С этой концепцией он может браться за дело изначально, или эта концепция может сформироваться у него в процессе анализа попавшихся ему первоначальных фактов, или же его стартовая концепция разовьётся в процессе работы в нечто смешанное с противоположной концепцией – бывает по разному, но так или иначе, в конечном итоге у человека сформируется его собственный подход к делу, в данном случае – к толкованию конкретной истории, и её написанию. Ничего другого быть просто не может.
      Мы с Вами уже говорили о том, что у Пушкина на момент начала писания «Истории Петра» не было концепции истории петровского периода, и не было целостной концепции русской истории вообще. Концепция Карамзина ему не подходила  –  будем   откровенны,   а  первую очередь по причине недостаточного общего образования в этом направлении – сам Пушкин в этом признавался своим друзьям, и одно из таких свидетельств мы раньше уже приводили. Писать историю Петра, не изучив предыдущие периоды русской истории, и не вникнув глубоко в русскую историю семнадцатого века, вообще было просто невозможно, а русская история семнадцатого века – это история русского церковного раскола, разобраться же в истории русского раскола, не разобравшись в истории русской православной церкви просто в принципе невозможно. Разбираться в истории русской православной церкви, не являясь верующим человеком тоже практически невозможно, потому что неверующий человек не в состоянии понять основной движущий мотив деятелей церкви – её предстоятелей, епископов, священников, монахов и благочестивых мирян.
     Мы с Вами помним, что Николай Михайлович Карамзин не был очень активным православным верующим, но вообще верующим человеком он был, и это давало ему возможность глубинного понимания русской истории. Кроме того, мы помним содержание записки Карамзина, направленной им императору Александру перед войной с Наполеоном, в которой он обнаруживает блестящее знание основ политической экономии применительно к её российским особенностям. Всё это позволило Карамзину чувствовать своё преимущество перед тогдашним государем по принципиальным для него, как для гражданина вопросам и это же дало ему возможность утвердить свою правоту в сложные для России моменты её бытия. Карамзин остановился в своей работе на Смутном времени. Господь своей властной рукой остановил его дальнейшие труды, для которых требовались другие исполнители. Одним из них мог стать Пушкин, который осознавал важность своего предназначения, и который несомненно хотел занять особое место в глазах императора, но для этого нужно было отличиться особым образом.
     Если мы возьмём с Вами диалог поэта и императора, который они вели в Кремле в 1826 году, то мы увидим, что диалог ведётся не на равных – государь раскрывает перед поэтом глубины царственного подхода к управлению народом, а Пушкин почтительно внимает, и он к тому времени уже был готов глубоко осознавать истины, преподанные ему императором, но для того, чтобы говорить с государем на равных, для того, чтобы истины поэта стали интересны государю не в познавательном духе, а в духе практического применения в деле правления страной, так, как это было у Карамзина с Александром Первым – тут Пушкину предстояло сделать немалую работу, в первую очередь – над собой. Все возможности для этого у него были – недаром царь на некоторое время счёл его умнейшим человеком в России. Дальнейшие житейские ходы Пушкина поколебали государя в этом мнении, но мы знаем силу пушкинской натуры, и понимаем, что задача подъёма Пушкина на достойную его гения духовно-интеллектуальную высоту была ему по плечу.
     Автор этой книги абсолютно уверен, что если бы Пушкин объяснил государю, что ему для работы над историей Петра необходимо поднять архивы предыдущего семидесятилетия – разрешение он бы безо всяких задержек получил. К сожалению, в материалах Пушкина, посвящённых истории Петра мы не находим глубинного интереса поэта к истории раскола, а возьмись он за эту сторону русского исторического процесса – глядишь, и пробудился бы у поэта интерес к тому, что канонично, а что – не канонично, что духовно чисто, а что – не очень чисто. Может быть, в духовном расколе семнадцатого века он  бы смог увидеть причины светского раскола времени последующего, времени петровского, смог бы добраться до причин пугачёвщины…  Понятно, что на всё это ему бы потребовалось немало времени, но его никто особо и не торопил, и он бы мог осмысливать то, что государю было осмысливать просто недосуг…
      Но для этого необходимо было меняться самому, а это не входило в творческий метод тогдашнего Пушкина – он писал из себя такого, каким он был на момент созидания своего произведения. Он ловил чистый ветер вдохновения, это однозначно практически всегда, за исключением отдельных случаев ( например «Дар напрасный, дар случайный…»)  была Высшая Божья инспирация. Этот ветер вдохновения позволял ему полностью реализовать потенциал, живший в нём на момент очередного творения, но это не поднимало поэта на новую духовную  ступень, после очередного произведения он оставался тем, кем он был и ранее, перемены происходили в нём так, как они идут у обычных людей – за счёт взросления и череды житейских событий, а Господь любит, когда мы делаем над собой работу, когда мы стремимся измениться в желанном для него направлении, и если это у нас получается, тогда он щедро вознаграждает нас новыми, доселе неведомыми для нас плодами.
     Пушкин же включился в работу над историей Петра Великого со всей силой своего исследовательского таланта и перевернул огромный пласт материала. Объём совершённого им дела кроме него был не под силу никому из его современников, но фигура Петра при избранном поэтом подходе как бы выступала из тьмы и во тьме растворялась, не хватало света. Пушкин должен был понять, что этим светом он должен был стать сам, а чтобы стать таким светом, надо было озариться изнутри. Эту задачу сам поэт перед собой от ума  не поставил, а прочувствовать ей неким иным способом он тоже не сумел. Таким образом, великий архивно-исторический труд делался так, как он делался – с надеждой на благополучное завершение и без признаков духовного озарения.
     Итак, повторимся: гениальный интеллект Пушкина был способен на частичное  решение этой задачи, Пушкин остро видел настоящее, вникал в прошлое и пытался заглянуть в будущее силой своего выдающегося ума. Вот, например, как он писал о церкви в екатерининское время: «Екатерина явно гнала духовенство, жертвуя тем своему неограниченному властолюбию и угождая духу времени. Но, лишив его независимого состояния и ограничив монастырские доходы, она нанесла сильный удар просвещению народному. Семинарии пришли в совершенный упадок. Многие деревни нуждаются в священниках. Бедность и невежество этих людей, необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною своею должностию. От сего происходит в нашем народе презрение к попам и равнодушие к отечественной религии; ибо напрасно почитают русских суеверными: может быть, нигде более, как между нашим простым народом, не слышно насмешек насчет всего церковного. Жаль! ибо греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер.
       В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических. Там оно, признавая главою своею папу, составляло особое общество, независимое от гражданских законов, и вечно полагало суеверные преграды просвещению. У нас, напротив того, завися, как и все прочие состояния, от единой власти, но огражденное святыней религии, оно всегда было посредником между народом и государем, как между человеком и божеством. Мы обязаны монахам нашей историею, следственно и просвещением. Екатерина знала все это и имела свои виды».
      Ярчайшее сочетание видения проблем и анализа, практически недоступное по уровню никому в то, пушкинское время! Но – согласитесь: эти строки написаны как бы со стороны, они написаны не верующим человеком, и на аргументы противоположного толка мы можем только с сожалением пожать плечами – есть вещи,     которые ощутимы, но трудновыразимы. Ну не верил Пушкин в Бога, когда писал эти свои замечательные строки, не верил – по крайней мере, не верил от всей православной души! Что ни говори, а одного интеллекта для полного раскрытия грандиозной задачи, вставшей перед ним, Пушкину хватить не могло, и  мы уже постарались объяснить, почему именно не могло. Господь-творец при этом подавал человеку-творцу спасительную руку, но эту руку надо было увидеть и принять, нужно было пойти на зов Творца и измениться – для начала частично, а затем всё бы делалось само собой, естественным образом.
      Двинемся, однако, дальше, и в качестве другого примера остроты пушкинской мысли приведём отрывок из его частной беседы с великим князем Михаилом Павловичем: «Потом разговорились о дворянстве… Я (сам Пушкин – прим.авт.) заметил: что значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристократии и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто был на площади 14 декабря? Одни дворяне, сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много…»         
      Пушкин ревниво следил за продажей «Истории Пугачёвского бунта» - кроме того, что эта книга должна была принести ему солидный доход, ему важен был успех этой книги, как первоначального проекта на  новом поприще – поприще исторических исследований. Поначалу дело пошло хорошо – первые экземпляры книги неплохо раскупались, и довольный поэт даже написал в Москву своему другу Нащокину о том, что он успешно собирает деньги со своего оброчного мужика Емельки Пугачёва, но вскоре дело начало подтормаживаться, темп продаж издания серьёзно замедлился, и Пушкин, как опытный участник книжного торга понял, что дела на этом направлении не очень хороши. Что было тому причиной – трудно сказать, поскольку сама книга написана блестяще, она представляет собой отлично сделанное историческое исследование. Язык книги – ёмкий, простой и чрезвычайно выразительный, и можно только высказывать ничем не подтверждённые версии по поводу медленной продажи завезённого в магазины тиража. Скорее всего, дело было в том, что от Пушкина его почитатели ожидали каких-то ярких художественных открытий, сюжетных ходов, эмоций, а тут – умная книга, которую должен был читать совершенно другой читатель, по крайней мере, томная или восторженная барышня никак не могла восхититься новой пушкинской работой. Поэта очевидным образом ожидало переформатирование читательской аудитории, и это не могло пройти безболезненным образом.
      Сам Пушкин сильно нервничал по этому поводу – и из-за денег, и не только из-за них. Как водится в таких случаях, в деле с не совсем удачной продажей книги проявились недоброжелательные персонажи, которым новая книга поэта совсем не понравилась и они стали распространять о ней недоброжелательные слухи, легко доходившие до автора в не очень большом тогдашнем Петербурге. На эту тему Пушкин выразился в своём тогдашнем дневнике: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже, – не покупают. Уваров (министр народного просвещения – прим. авт.) большой подлец. Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) (М.А. Дондуков – прим.авт.) преследует меня своим ценсурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати об Уварове; это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина был на посылках. Об нем сказали, что он начал тем, что был б…, потом нянькой, и попал в президенты Академии Наук, как княгиня Дашкова в президенты Российской Академии.  –  Он   крал  казенные дрова, и до сих пор на нем есть счеты (у него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу и т.д. Дашков (министр), встретив Жуковского под руку с Уваровым, отвел его в сторону, говоря: «Как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком!»
      В другое время Пушкин, возможно и не обратил бы особого внимания на реакцию двух не самых ярких русских высокопоставленных чиновников на его книгу, но тут поэта, и без того раздражённого обстоятельствами, заело. Вскоре по Петербургу пошла гулять такая эпиграмма:
                В Академии наук
                Заседает князь Дундук.
                Говорят, не подобает
                Дундуку такая честь;
                Почему ж он заседает?
                Потому что есть чем сесть.
      Бесталанность М.А.Дондукова, без особых на то оснований занимавшего высокий пост была широко известна, и потому пушкинская эпиграмма пришлась многим по вкусу и широко распространилась, а слово «дундук», применяемое в отношении тупого человека вошло в обиход русской речи с лёгкой руки Пушкина именно тогда. Таким образом Дондуков получил своё воздаяние от Пушкина, но поэту этого было мало и он готовил воздаяние для Уварова. Наверняка это был не лучший способ ответа обидчикам, но таков уж был Пушкин с юности и таковым он оставался в те дни.
      К началу великого поста сезон балов традиционно завершался – к явному удовольствию Пушкина. Натали уже традиционно для себя провела этот сезон в полном блеске своей красоты. Хочу обратить внимание на тот факт, что к началу сезона она была на четвёртом месяце беременности, а к его концу – на седьмом. Платья той эпохи вместе в корсетами позволяли удачно скрывать округлившийся живот, но согласитесь с тем, что почти ежедневно ездить на балы на шестом или седьмом месяце беременности, много танцевать там – далеко не простое испытание для женского организма, которое Натали с успехом выдерживала (не забудем, правда, при этом и выкидыша, случившегося у неё в марте 1834 года, как не забудем и того, что все свои бальные сезоны в Петербурге (кроме одного) она провела, будучи на разных сроках беременностей). Так или иначе, очередной бальный сезон завершился для семьи Пушкиных без печальных происшествий и Наталья Николаевна могла спокойно готовиться к родам в домашней обстановке, совершенно не скучая в обществе родных сестёр.
     У Пушкина с самого начала календарной весны началась небольшая издательская жатва. 1 марта в пятнадцатом номере «Библиотеки для чтения» вышли в свет его «Песни западных славян». 1 апреля в шестнадцатом номере этого же издания увидела свет «Сказка о золотом петушке». Ещё через несколько дней в книжной лавке Смирдина начала продаваться первая часть «Поэм и повестей Александра Пушкина». 1 мая в семнадцатом номере «Библиотеки для чтения» вышла «Сказка о рыбаке и рыбке». Казалось, Пушкин должен был быть доволен ходом событий – каждое издание приносило ему определённую сумму в карман, но на самом деле поэт в те дни, получая очередной гонорар, только грустнел и задумывался. Ему было о чём задуматься, поскольку полученные за свежие издания деньги никак не покрывали его насущных потребностей, и уж тем более не позволяли расплатиться с долгами! К примеру, в те же самые дни, несмотря на приятные денежные поступления, ему пришлось заложить у некоего Шишкина семейные шали, жемчуга и серебро, для того, чтобы получить 3500 рублей, необходимых для совершения срочных выплат.
     Натали круглела – приближался срок её очередных родов, а Пушкин грустнел и задумывался – он мучительно искал выход из очень неприятной для себя финансовой ситуации, в которой поэт ощущал себя банкротом. Его всё чаще посещали мысли о спасительном для семьи выезде на жительство в деревню. Об этом он написал мужу сестры 2 мая: «Дела мои не в хорошем состоянии. Думаю оставить Петербург и ехать в деревню, если только этим не навлеку на себя неудовольствия».
      Нам с Вами прекрасно понятно, о каком именно неудовольствии говорит поэт, и по тексту письма мы видим, что он изначально понимает, что из его идеи может ничего не получиться. При этом желание покинуть на некоторое время столицу в определённый момент времени оказалось так велико, что 5 мая Пушкин, несмотря на критическую близость третьих родов Натальи Николаевны всё-таки уехал из Петербурга в Тригорское.
      Почему в Тригорское, а точнее – в Михайловское? Потому что именно тогда стало ясно, что с Болдиным поэту не совладать.  Если родители долгое время от души надеялись на то, что их старший сын разберётся с управлением наследством к общей семейной пользе, а бездельник Лёвушка просто хотел пользоваться плодами чужих трудов, то муж сестры  Н.Павлищев очень упорно добивался каких-то истин с мыслью  о том, что его сознательно обманывают и присваивают законно принадлежащие ему деньги. В то же самое время на дела имения и дела семейные Пушкин в основном тратил свои деньги, фактически ничего не получая взамен. Поэту в итоге всё надоело – он понял бесперспективность и обременительность возни с наследством.
      Ещё 1 мая, до поездки в Тригорское, он написал управляющему болдинским имением такое письмо: «В июле думаю быть у вас. Дела мои в Петербурге приняли было худой оборот, но надеюсь их поправить. По условию с батюшкой, доходы с Кистенева отныне определены исключительно на брата Льва Сергеевича и на сестру Ольгу Сергеевну. Следственно, все доходы с моей части отправлять, куда потребует сестра или муж ее Николай Иванович Павлищев; а доходы с другой половины (кроме процентов, следующих в ломбард) отправлять ко Льву Сергеевичу, куда он прикажет. Болдино останется для батюшки».
      Павлищев же вслед за этим сразу получил от Пушкина такие вести: «Я Вам долго не отвечал, потому что ничего утвердительного не мог написать. Отвечаю сегодня на оба Ваши письма: Вы правы почти во всем, а в чем не правы, о том нечего толковать. Поговорим о деле. Вы требуете сестрину, законную часть; Вы знаете наши семейственные обстоятельства; Вы знаете, как трудно у нас приступать к чему-нибудь дельному или деловому. Отложим это до другого времени. Вот распоряжения, которые на днях предложил я батюшке и на которые он, слава богу, согласен. Он Льву Сергеевичу отдает половину Кистенева; свою половину уступаю сестре (т. е. доходы), с тем чтоб она получала доходы и платила проценты в ломбард: я писал о том уже управителю. Батюшке остается Болдино. С моей стороны это, конечно, ни пожертвование, ни одолжение, а расчет для будущего. У меня у самого семейство и дела мои не в хорошем состоянии… будущего. У меня у самого семейство и дела мои не в хорошем состоянии…  Я до сих пор еще управляю имением, но думаю к июлю сдать его».
       Муж сестры и Ольга Сергеевна с недоверием восприняли это письмо поэта и продолжили подозревать его в желании как-то обойти их на финансовых тропах.
       Отъезд Пушкина в Тригорское многие в ближнем кругу поэта восприняли весьма неоднозначно. Яснее всех на эту тему высказалась мать поэта Надежда Осиповна в письме к дочери Ольге: «Александр вчера уехал в Тригорское и должен возвратиться прежде десяти дней, чтобы поспеть к родам Наташи. Ты подумаешь,   быть может, что он отправился по делу, – совсем нет, а единственно ради удовольствия путешествовать, да еще в дурную погоду! Мы очень были удивлены, когда Александр пришел с нами проститься накануне отъезда, и его жена очень опечалена; надо сознаться, что твои братья – оригиналы, которые никогда не перестанут быть таковыми».
      Надежда Осиповна, как женщина, замечательно поняла состояние Натальи Николаевны, которая могла совершенно по разному оценить поступок мужа, оставляющего её одну в трудную для неё минуту. Что именно она подумала – мы не знаем. Кто-то может расценить это как предательство, кто-то – как равнодушие, кто-то – как эгоизм, но в любом случае глубоко любящий и в высшей степени ответственный человек не должен был оставлять жену без поддержки в такие дни – в конечном итоге, ведь ничего не мешало уехать в Тригорское после благополучных родов, и там задуматься о будущем – ведь единственным внятным мотивом тогдашней поездки Пушкина в Тригорское были его мысли о возможности выезда с семьёй в деревню.
      Но если кому-то не понравится наша предыдущая формулировка, мы можем тут предложить другую, она будет приятна тем людям, которые склонны во всех действиях гениального поэта видеть только благой подтекст – пока Наталья Николаевна решала текущие задачи семейной жизни, Александр Сергеевич готовился решать задачи будущие, тем более, что в некоторой степени это действительно было так.
       В частичное оправдание поэта приведём здесь отрывки из двух его писем Бенкендорфу того времени, из которых видно, как мучительно поэт искал выход из своего положения. Вот отрывок из первого письма, в котором он говорит об издании газеты: «В 1832 г. его величество соизволил разрешить мне быть издателем политической и литературной газеты.
Ремесло это не мое и неприятно мне во многих отношениях, но обстоятельства заставляют меня прибегнуть к средству, без которого я до сего времени надеялся обойтись. Я проживаю в Петербурге, где благодаря его величеству могу предаваться занятиям более важным и более отвечающим моему вкусу, но жизнь, которую я веду, вызывающая расходы, и дела семьи, крайне расстроенные, ставят меня в необходимость либо оставить исторические труды, которые стали мне дороги, либо прибегнуть к щедротам государя, на которые я не имею никаких других прав, кроме тех благодеяний, коими он меня уже осыпал.
      Газета мне дает возможность жить в Петербурге и выполнять священные обязательства. Итак, я хотел бы быть издателем газеты, во всем сходной с «Северной пчелой»; что же касается статей чисто литературных (как-то пространных критик, повестей, рассказов, поэм и т. п.), которые не могут найти место в фельетоне, то я хотел бы издавать их особо (по тому каждые 3 месяца, по образцу английских Review (обозрение – прим.авт)».
      Сложность положения Пушкина была такова, что он был вынужден вернуться к идее издания газеты, которая, в общем-то, к тому времени стала противна его душе – поэт ясно понимал, что газетная круговерть – не совсем его сфера, если не сказать больше. Мало того – сделав своим врагом влиятельного Дондукова, он пересекал себе движение на цензурных путях, и теперь мелочный момент личных отношений Пушкин был вынужден выносить на обсуждение с Бенкендорфом: «Прошу извинения, но я обязан сказать вам все. Я имел несчастье навлечь на себя неприязнь г. министра народного просвещения, так же как князя Дондукова, урожденного Корсакова. Оба уже дали мне ее почувствовать довольно неприятным образом. Вступая на поприще, где я буду вполне от них зависеть, я пропаду   без  вашего непосредственного покровительства. Поэтому осмеливаюсь умолять вас назначить моей газете цензора из вашей канцелярии; это мне тем более необходимо, что моя газета должна выходить одновременно с «Северной пчелой» и я должен иметь время для перевода тех же сообщений — иначе я буду принужден перепечатывать новости, опубликованные накануне; этого будет довольно, чтобы погубить все предприятие…»
      И Бенкендорф и Николай Первый были рациональными и практичными людьми. Можно себе представить, какую реакцию у них вызвало это письмо Пушкина – после того, как поэт вроде бы твёрдой рукой и в ясном уме отказался от издания газеты несколько месяцев назад – вдруг снова та же просьба, да ещё при исполнении её необходимо было ущемить Дондукова, назначенного на своё место по волеизъявлению государя. Понятно, что в таких условиях царь не мог санкционировать издание газеты, которая ещё и учитывая деловые качества Пушкина могла, что называется «не пойти» – царь газету и не санкционировал.
     Пушкин известие об этом не воспринял болезненно, но был вынужден продолжить поиски решения своих проблем. Плодом этих поисков стало новое тогдашнее послание Бенкендорфу: «Испрашивая разрешение стать издателем литературной и политической газеты, я сам чувствовал все неудобства этого предприятия. Я был к тому вынужден печальными обстоятельствами. Ни у меня, ни у жены моей нет еще состояния; дела моего отца так расстроены, что я вынужден был взять на себя управление ими, дабы обеспечить будущность хотя бы моей семьи. Я хотел стать журналистом для того лишь, чтобы не упрекать себя в том, что пренебрегаю средством, которое давало мне 40 000 дохода и избавляло меня от затруднений. Теперь, когда проект мой не получил одобрения его величества, я признаюсь, что с меня снято тяжелое бремя. Но зато я вижу себя вынужденным прибегнуть к щедротам государя, который теперь является моей единственной надеждой. Я прошу у вас позволения, граф, описать вам мое положение и поручить мое ходатайство вашему покровительству.
    Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 р. Но в России это невозможно.
      Государь, который до сих пор не переставал осыпать меня милостями, но к которому мне тягостно ..... соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5 000 р. жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125 000. Если бы вместо жалованья его величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, — я был бы совершенно счастлив и спокоен».
      Пушкин в этом письме обосновал удобное для себя решение своих финансовых проблем, но мы с Вами, живя теперь в мире, в котором всё строится на кредите, постоянно видим должников, не способных этот кредит вернуть – человеку на момент взятия долга действительно кажется, что он этот долг способен отдать, но на самом деле всё обстоит совершенно иначе, и тот, кто деньги в долг даёт или может дать, но колеблется, это прекрасно чувствует. Николай и Бенкендорф уже неплохо знали Пушкина, знали хотя бы настолько, чтобы понимать, что поэт предлагает плохо реализуемое финансовое предприятие, на которое можно было бы и пойти, если бы… Если бы у государя не было других подданных, которые в случае провала пушкинской идеи, поняли бы всё совершенно не правильно,  а идея поэта непременно за десять лет провалилась бы – опыт множества кредитов, взятых другими людьми, говорит об этом совершенно ясно.
      Пушкину же, безусловно, нравился его план, воплотить его в жизнь, спокойно работая в деревне, тратя мало денег и постепенно печатая свои труды, он, по его понятию, вполне мог.
      Поэт отправился в разведку, намереваясь провести её в окружении близких ему людей – Прасковьи Александровны Осиповой и семейства Евпраксии Вульф, баронессы Вревской, жившей теперь в имении мужа, барона Вревского, в имении Голубово. Сначала Пушкин побывал в Михайловском, 8 мая он гостил у Осиповой в Тригорском, а 9 мая он был в Голубово у Вревских. Встретили его так, как и должны были встретить, и так, как он и ожидал – замечательно. При этом, по словам встречавших его обитателей Тригорского и Голубова, выглядел Пушкин грустным и утомлённым и жаловался на столичную жизнь. А.Н. Вульф по поводу этого приезда поэта в деревню написал сестре так: «Пушкин в восхищении от деревенской жизни и говорит, что это вызывает в нем желание там остаться. Но его жена не имеет к этому никакого желания, и потом – его не отпустят. Я думаю, он хочет купить имение, но без денег это трудно».
      Долго задерживаться в деревне Пушкин не мог – он и сам это прекрасно понимал, ему важно было дозреть там до  принципиального для себя решения, он до него дозрел, попрощался с дорогими для него людьми и 12 мая выехал домой, в Петербург, Поэт был ещё в дороге, а Наталья Николаевна 14 мая благополучно родила второго сына. Пушкин вернулся домой утром следующего дня и нашёл дома всех здоровыми. Через несколько дней ребёнка надо было крестить. Наталья Николаевна хотела назвать его Николаем, но Пушкин увидел в этом для себя очень нехорошую аналогию, и предложил жене на выбор два имени  – Гавриил и Григорий, оба имени он взял из семейной пушкинской хронологии. Наталья Николаевна сочла, что Гавриил – это будет уж слишком и со вздохом остановилась на Григории.
     К концу мая стало понятно, что государь не одобрил пушкинского плана по выдаче ему стодвадцатипятитысячного кредита – это были слишком большие деньги даже для царской милости, никто не получал от русского императора ничего подобного, и Пушкин с его не самым глубоким подходом к деньгам не мог получить таких денег. Нам не известно, какие разговоры вёл в те дни поэт с женой о семейном будущем, какие аргументы он ей предоставлял, но 1 июня он написал очередное письмо Бенкендорфу: «Мне совестно постоянно надоедать вашему сиятельству, но снисходительность и участие, которые вы всегда ко мне проявляли, послужат извинением моей нескромности.
      У меня нет состояния; ни я, ни моя жена не получили еще той части, которая должна нам достаться. До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход — это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие. Жизнь в Петербурге ужасающе дорога. До сих пор я довольно равнодушно смотрел на расходы, которые я вынужден был делать, так как политическая и литературная газета — предприятие чисто торговое — сразу дала бы мне средство получить от 30 до 40 тысяч дохода. Однако дело это причиняло мне такое отвращение, что я намеревался взяться за него лишь при последней крайности.
      Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть — нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милостям его величества.
      Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянье, если бы его величество заподозрил в моем желании удалиться из Петербурга какое-либо другое побуждение, кроме совершенной необходимости. Малейшего признака неудовольствия или подозрения было бы достаточно, чтобы удержать меня в теперешнем моем положении, ибо, в конце концов, я предпочитаю быть стесненным в моих делах, чем потерять во мнении того, кто был моим благодетелем, не как монарх, не по долгу и справедливости, но по свободному чувству благожелательности возвышенной и великодушной».
      Книга эта полна любви к Пушкину и написана ради этой любви, но можно себе представить чувства, которые испытывали прямые и деятельные Бенкендорф и Николай, читая письма Пушкина. Император наложил на письмо Пушкина такую резолюцию: «Нет препятствий ему ехать, куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».
       Необходимо признать решение царя предельно логичным, хотя, справедливости ради, не будем забывать и о том, что он очень симпатизировал Наталье Николаевне и ему крайне не хотелось терять из виду едва ли не самую яркую звезду своих дворцовых балов. 
     Ещё через несколько дней Пушкин окончательно на формальном уровне решил для себя задачу с болдинским имением. Мы уже писали несколько раз о том, что муж сестры поэта Н.Павлищев был недоверчив, никак не мог успокоиться, никак не мог поверить, что его не обманывают и Пушкин в итоге всего в начале июня был вынужден написать ему ещё одно письмо, которое  фактически было продолжением первого, ранее цитированного нами, и заканчивалось оно так: «Вы хотите иметь доверенность на управление части Кистенева, коего доходы уступаю сестре: с охотою; напишите мне только: переслать ли Вам оную, или сами Вы за нею приедете. Переговорить обо всем не худо было б».
      Жизнь в Болдине становилась невозможной – но это не пугало поэта, потому что недалеко от столицы было любимое им Михайловское – живя там, он мог легко ездить при первой необходимости в Петербург, работать в архивах, решать издательские задачи, а потом возвращаться к семье в деревню. Наталья Николаевна всё это понимала немного иначе – зная характер мужа, она легко себе представляла, как она одна с детьми будет сидеть в псковской глуши, и вспоминать, как она когда-то танцевала на придворных балах,  а её супруг при первом своём желании будет уезжать в Петербург, обедать в ресторанах, ходить по архивам, светским гостиным, иногда – играть в карты, и потом – довольным возвращаться в деревню.
      Понятно, что подобная перспектива удручала Наталью Николаевну, а о финансовой стороне жизни своей семьи, то есть о том, что господа Пушкины просто не имеют средств для той жизни, которую они пытаются вести, Натали в то время, к сожалению всерьёз не думала. Об этом мы можем говорить совершенно уверенно – скорее всего, тогда она просто считала, что раз муж обещал ей в девичестве столичную яркую жизнь, теперь он просто должен ей эту жизнь обеспечить. У нас нет никаких доказательств того, что она именно так думала или так говорила, но линия её поведения в то время была именно такой, а дела говорят громче слов, хотя что-то она всё-таки и говорила. Вот отрывок из письма матери Пушкина дочери Ольге: «Наташа (жена Пушкина – прим.авт.) слаба, недавно вышла из спальни и не может ни читать, ни писать, ни работать; между тем у нее большие планы повеселиться на петергофском празднике 1 июля – в день    рождения    императрицы,   ездить  верхом со своими сестрами на острова, нанять дачу на Черной речке, и не хочет отправиться дальше, как желал бы Александр. В конце концов, «чего женщина хочет, того хочет бог».
       В конечном итоге получилось так, как хотела Натали – Пушкин почти всегда уступал жене в её настойчивых просьбах и в середине июня семья поэта поселилась на даче Миллера, в большом удобном доме, на Чёрной речке.
      Дачная жизнь текла размеренным приятным образом, но Пушкин не переставал искать выход из  затруднительного семейного положения, и 4 июля он написал очередное письмо Бенкендорфу: «Государю угодно было отметить на письме моем к Вашему сиятельству, что нельзя мне будет отправиться на несколько лет в деревню иначе как взяв отставку. Предаю совершенно судьбу мою в царскую волю и желаю только, чтоб решение его величества не было для меня знаком немилости и чтоб вход в архивы, когда обстоятельства позволят мне оставаться в Петербурге, не был мне запрещен».
      Наталья Николаевна чувствовала себя отлично. Здоровье её восстанавливалось очень быстрыми темпами. В те же дни, когда Пушкин писал  только что приведённое нами письмо Бенкендорфу, его мать писала его сестре: «Петергофский праздник удался как нельзя лучше. Александр был на празднике с Наташей. Наташа была, говорят, очаровательна, чему я вполне верю: после ее последних родов красота ее в полном блеске».
      Натали очаровывала соседей по дачам, Пушкин на этих же и других дачах встречался с друзьями, много гулял и едва ли не при при каждой возможности купался и плавал. Он от природы был жилист и сухощав, легко переносил длительные физические нагрузки и охотно нагружал свой организм – об этом сохранилось множество бытовых свидетельств разных времён его жизни, в том числе – и того периода, о котором мы сейчас говорим.
     Свободное времяпровождение не освобождало поэта от тягостных дум, из которых 22 июля родилось новое письмо Бенкендорфу: «…Осыпанный милостями его величества, к вам, граф, должен я обратиться, чтобы поблагодарить за участие, которое вам было угодно проявлять ко мне, и чтобы откровенно объяснить мое положение.
     В течение последних пяти лет моего проживания в Петербурге я задолжал около шестидесяти тысяч рублей. Кроме того, я был вынужден взять в свои руки дела моей семьи: это вовлекло меня в такие затруднения, что я был принужден отказаться от наследства и что единственными средствами привести в порядок мои дела были: либо удалиться в деревню, либо единовременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России, где закон предоставляет слишком слабое обеспечение заимодавцу и где займы суть почти всегда долги между друзьями и на слово.
      Благодарность для меня чувство не тягостное; и, конечно, моя преданность особе государя не смущена никакой задней мыслью стыда или угрызений совести; но не могу скрыть от себя, что я не имею решительно никакого права на благодеяния его величества и что мне невозможно просить чего-либо…»
      Это не был вопль отчаяния, но это была настоятельная просьба. Николай Павлович со вниманием отнёсся к этому обращению поэта и предложил ему выплатить в счёт жалования наперёд 10 000 рублей и предоставить шестимесячный отпуск. Пушкин был рад достижению промежуточного для него результата, но он не удовлетворял его, и через четыре дня написал очередное письмо по тому же адресу: «…Мне тяжело в ту минуту, когда я получаю неожиданную милость, просить еще о двух других, но я решаюсь прибегнуть со всей откровенностью к тому, кто удостоил быть моим провидением.
      Из 60 000 моих долгов половина — долги чести. Чтобы расплатиться с ними, я вижу себя вынужденным занимать у ростовщиков, что усугубит мои затруднения или же поставит меня в необходимость вновь прибегнуть к великодушию государя.
       Итак, я умоляю его величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга.
      Поручая себя вашей снисходительности…»
      Заметим, что в этом письме Пушкин откровенно объявил перед государем существование у него карточных долгов, которые он считал долгами чести, и которые считал необходимым заплатить.
      Не отозваться на эту просьбу государь не мог, как и не мог платить по карточным долгам заигравшегося поэта, и Николай Павлович принял по делу мудрое и взвешенное решение: государственная казна не могла гасить карточные долги, а вот помогать человеку, попавшему в сложное положение – могла. 16 августа министр финансов получил указ императора о выдаче Пушкину 30 000 рублей в виде ссуды с погашением её за счёт жалования поэта. Кроме этого Пушкину по месту службы предоставлялся четырёхмесячный отпуск. Пушкин на некоторое время мог вздохнуть спокойно. Он начал готовиться к осенней поездке в Михайловское в надежде написать там что-нибудь большое и интересное – ведь в его голове всегда бродило несколько сюжетов, ожидающих своего благого времени, а покуда он веселился уже с довольно лёгкой душой на самых разных великосветских мероприятиях, об одном из которых мы находим у С.М. Сухотина: «В августе, по возвращении гвардии из лагеря, на Черной речке, на водах, давались еженедельные балы, куда собирался le monde e;le;gant (изысканное общество – франц.) и где в особенности преобладало общество кавалергардских офицеров. Расхаживая по зале, вдруг увидел я входящую даму, поразившую меня своей грацией и прелестью: возле нее шел высокий белокурый господин, ей что-то весело рассказывавший, а сзади Пушкин, очень быстро оглядывавший залу, с веселым лицом, и принимавший, по-видимому, участие в разговоре предшествовавшей ему дамы. Это была его жена, а белокурый господин – С. А. Соболевский. Это трио подошло к танцующему кругу, из которого вышел Дантес и, как мне помнится, пригласил Пушкину на какой-то танец. Дантес очень много суетился, танцевал ловко, болтал, смешил публику и воображал себя настоящим героем бала: это был белокурый, плотный и коренастый офицер среднего роста; на меня произвел он неприятное впечатление своим ломанием и самонадеянностью, так что я, кажется, уподобил его ; un gar;on d’e;curie (молодой конюх – франц.)».
      Это воспоминание интересно тем, что оно представляет собой первое незатейливое свидетельство о личной встрече Дантеса и Натальи Николаевны, хотя безусловно они знали друг друга и раньше.


Рецензии

Завершается прием произведений на конкурс «Георгиевская лента» за 2021-2025 год. Рукописи принимаются до 24 февраля, итоги будут подведены ко Дню Великой Победы, объявление победителей состоится 7 мая в ЦДЛ. Информация о конкурсе – на сайте georglenta.ru Представить произведения на конкурс →