Рыцарь стиха об И. Сельвинском

               
 
                Илья Львович Сельвинский, 12 (24 н. ст.)  октября 1899 г.,г. Симферополь –
22 марта 1968 г., г. Москва.

               
                Илья Сельвинский… Один из крупнейших и своеобразнейших мастеров русской советской поэзии, поэт, чья муза сопричастна бурям века, и эти бури бушевали в биографии этого ровесника XX века…

                Илья Сельвинский родился в еврейской семье, где было 6 девочек. Родители всё время ждали мальчика, но рождались только девочки. И наконец он появился на свет – седьмой и последний ребёнок. Произошло это 12 (по н. ст. 24) октября 1899 г., когда семья жила в Симферополе.

                Семья   будущего поэта была состоятельной, старшие его сёстры учились музыке, одна из них готовилась поступить на сцену. Мальчик слушал в исполнении сестёр, их учителей и подруг стихи русских поэтов и музыкальные пьесы – эти литературно-музыкальные вечера ложились на душу мальчика, запоминались.

                Отец Ильи, Лев Соломонович, участник русско-турецкой войны 1874 г., был меховщиком, и передал профессиональное знание пушного дела сыну. Отец был человеком высокой нравственности, большой внутренней культуры, хотя и малообразованный. Мать, Надежда Львовна, была и вовсе полуграмотной, но с природным даром воспитателя. Поэт уже в зрелые годы любил рассказывать (по воспоминаниям его падчерицы, Цецилии Воскресенской), как мать точно поняла, что надо ответить шестилетнему сыну на вопрос «А я тоже умру?» -- «Нет, ты не умрёшь», -- ответила она. «И мне стало легко дышать!» -- говорил восхищённо Илья Львович.

                В 1905 г. по югу России прокатилась волна еврейских погромов. Мать увезла младших детей – Илью и дочь Полю, в Константинополь, в Турцию. Здесь  Илья начал обучение: сначала – в колледже при французской католической миссии, затем – в арабской школе. Когда мать с детьми вернулась в Крым, они узнали о том, что отец разорился. Семье Сельвинских пришлось жить впроголодь. Илью на время отправили к старшей замужней сестре в Тверь, она, сестра Ильи Софья, материально им помогала в это время. Затем мальчик вернулся в Крым, и началась его жизнь в Евпатории, куда перебралась вся семья. Они поселились на окраине города на  дачке у самого берега моря. Море стало стихией подростка, его любовью. Впоследствии поэт напишет в романе в стихах «Пушторг»:

«Гордый крымлянин, я подрастал
Огнями в воде, свистом у скал…
Там я впервые почуял во рту
Дым и язык огня и лиры.

Они в окруженьи скелетного клира
Медь отливали и брызгали ртуть,
В зубы звонили, трубили в ноздри,
Уши пьянили варьяцией острой…»

                Сельвинский – подросток уже отлично плавал, грёб, выходил с евпаторийскими рыбаками на промысел. Был физически крепок, вынослив, спортивен – хорошо выучился приёмам французской борьбы.

                Болезнь отца и материальные затруднения в семье толкали юношу на поиски заработка. С 14 лет, ещё будучи учеником евпаторийской гимназии, он начал работать. – Плавал юнгой на шхуне; работал грузчиком в севастопольском порту; был репортёром в местной газете; подрабатывал на сезонных сельскохозяйственных работах; был борцом в цирке; был актёром бродячего театра; был натурщиком; инструктором плавания; репетитором; качал воду в отель, принадлежавший местному артисту, любившему собирать у себя интеллигенцию, съехавшуюся в ту пору в Евпаторию. Здесь юноша проводил время в обществе артистов, литераторов, музыкантов, художников, искусствоведов. Впоследствии Сельвинский писал, что сущностью его в это время стала преданность богу искусства. И это не удивительно, ведь уже к 15 годам Сельвинский довольно основательно знал произведения классиков, запоем читал поэтов – русских, французских, немецких. Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, Некрасов, Алексей Константинович Толстой, Ростан, Верлен, Бальмонт – все эти поэты оставили большой след в душе юного Сельвинского, влияли на него как на начинающего стихотворца (а писал он стихи с 7 лет). Пробуя себя в стихах, он также испытывал влияние красочного слова Бунина, но прорывался и свой голос – со свободным дыханием, с особой чуткостью к фонетике, с броскими красками, со своеобразной ироничностью. Одно из лучших ранних стихотворений будущего большого поэта, стихотворение «Автопортрет». Таким поэт видел себя в 16 – 17 лет.

Я вижу в зеркалах суровое лицо,
Пролёт широких век и сдвинутые брови,
У рта надутых мышц жестокое кольцо
И губы цвета чёрной крови.
Я вижу низкий лоб, упрямый срез волос,
Глаза, знакомые с огнём творящих болей.
И из угрюмых черт мне веет силой гроз,
Суровою жестокостью и волей. 

                Когда Илье Сельвинскому было 17 – 18 дет, его известность не выходила за пределы приятельских кругов гимназистов и страниц газеты «Евпаторийские новости», где он в то время начал печататься. Но юноша уже был известен среди крымских большевиков – подпольщиков, чьи поручения он выполнял. Да, юный поэт был связан с революционным подпольем, и дважды сидел в тюрьме у белых за помощь большевикам. Прочитав в тюрьме «Капитал» Карла Маркса, он был так потрясён этим произведением, что к своему имени добавил ещё одно – Карл, и какое-то время именовался Илья – Карл Сельвинский. Позже в составе Красной Армии участвовал в боях под Перекопом во время Гражданской войны.

                В 1919 г. Илья Сельвинский поступил в Таврический университет на медицинский факультет. Но лекции слушал больше на филологическом факультете, чем на медицинском. Вскоре он окончательно понял, что медицина не его призвание, и в 1921 г. покинул Евпаторию, -- перевёлся в Московский университет на юридический факультет.
               
                В Москве молодой поэт быстро освоился.  С большим интересом знакомился с ней: ходил по музеям, любил бывать в Новодевичьем монастыре. Часто брал с собой свою маленькую племянницу. Во время этих прогулок рассказывал девочке о живописи, которую любил с детства (собирался даже стать художником), скульптуре, архитектуре. Он уже очень много знал (подчёркиваю, что ему было всего лишь 22 – 24 года). Впоследствии он станет одним из самых образованных и культурных русских поэтов своего времени…

                В 1923 г. Сельвинский закончил университет. Кроме того, поэт обучался на 2-летних курсах марксизма – ленинизма.
                «…День, когда я вошёл в Коммунистическую аудиторию, битком набитую людьми в шинелях, и увидел за кафедрой Луначарского, которого до того знал только по портретам, -- день этот останется в моей памяти навеки. Анатолий Васильевич [Луначарский] читал введение в «Социологию искусства». Но это была не лекция – это был призыв! Гимн! Я почувствовал веяние истории. Запах эпохи, как запах моря. Ничего подобного не ощущал я в Таврическом университете. Там профессор был, в сущности, живой книгой – ходячим томом в брюках и пиджаке; здесь же он вырастал в трибуна, знаменосца, учителя жизни. Слёзы перехватили мне горло – и, сжав зубы, я поклялся себе, что стану поэтом революции!» Так вспоминал Илья Сельвинский в 1958 г., уже будучи известным, признанным поэтом.
                И снова о начале 20-х г.  г. в жизни Сельвинского.

                Илья Сельвинский приехал в Москву, не напечатав ещё ничего серьёзного. В его тетрадях были циклы гимназических стихов, венки и короны сонетов, две юношеские поэмы. Летом 1921 г. он выступал на эстраде Союза поэтов, где собирались поэты, представляющие поэтические направления и литературные группировки, существовавшие в Москве тех лет. Загорелый, мускулистый, широкоплечий, в рубахе и брюках из парусины, в деревянных сандалиях собственного изготовления, он читал на память стихи. Какие? Может быть, эти:

«Вылетишь утром на воз – дух,
Ветром целуя жен – щин,
Смех, как ядрёный жем – чуг,
Прыгает в зубы, в ноз – дри.
Что бы это тако – е?
Кажется, нет причи – ны:
Небо прилизано чинно,
Море тоже в покое…»

                И т. д.

                Видимо, стихи понравились слушавшим юношу поэтам (а среди них был Владимир Маяковский). Юный поэт был принят в Союз поэтов без кандидатского стажа.
               
                Одно из самых оригинальных и необычных стихотворений Сельвинского этого времени – стихотворение «К вопросу о русской речи»,  написанное в 1920 г.  Здесь виден будущий Сельвинский, Сельвинский, как уже было сказано, со  свободным дыханием стиха, с особой чуткостью к фонетике, со своеобразной ироничностью. Это стихотворение  говорит и о том, что 21-летний поэт уже был мастером.

Я говорю: «пошёл», «бродил»,
А ты: «пошла», «бродила».
И вдруг как будто веяньем крыл
Меня осенило!

С тех пор прийти в себя не могу…
Всё правильно, конечно,
Но этим «ла» ты на каждом шагу
Подчёркивала: «Я – женщина!»

Мы, помню, вместе шли тогда
До самого вокзала,
И ты без малейшей краски стыда
Опять: «пошла», «сказала».

Идёшь, с наивностью чистоты
По-женски всё спрягая.
И  показалось мне, что ты –
Как статуя – нагая.

Ты лепетала. Рядом шла.
Смеялась и дышала.
А я… я слышал только: «ла»,
«Аяла», «ала», «яла»…

И я влюбился в глаголы твои,
А с ними в косы, плечи!
Как вы поймёте без любви
Всю прелесть русской речи?

                Один из критиков назвал Илью Сельвинского «мономан стиха». Это определение точно выражает главнейшую особенность поэтической работы молодого Сельвинского. В 1922 – 1923 г. г.  было создано литературное объединение конструктивистов. Выходят декларационные сборники конструктивистов – «Мена всех», «Госплан литературы» и др. В это объединение  вошли самые разные, непохожие друг на друга, поэты: Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Вера Инбер, Николай Панов, критик Корнелий Зелинский и др. Позже к ним присоединились ещё несколько человек, в их числе будущий большой поэт Николай Ушаков. Но лидером конструктивистов с самого начала был Илья Сельвинский.
                Они все были разные, и писали по-разному, и только потом, когда стихи читались  на собраниях конструктивистов, по воспоминаниям кинодраматурга Евгения Габриловича, входившего тогда в эту группу, «наши главари разъясняли, в чём и как тут констуктивизм». Что же делал Сельвинский как главный конструктивист, как он стремился писать? По словам критика Н. Кислухина, «Сельвинский сознательно насыщал стихи техницизмами.  Язык документа, статистики, специальная лексика, даже диаграмма вторгались в плоть поэтической строки, подчас лишая её необходимой простоты и сердечности.» Но Сельвинский был великим экспериментатором, и такие его стихи – это, конечно же, эксперимент. Многие молодые поэты проходят через это, к тому же время было такое, когда поиски новых, революционных путей в искусстве были свойственны многим художникам, работающим в разных областях искусства. Новаторство Сельвинского в полной мере проявилось в поэме «Улялаевщина», созданной в 1924 г., в поэме, ставшей выдающимся явлением в русской советской литературе тех лет. В этой поэме рассказывалось об истории анархического мятежа, полыхавшего в южноуральских степях и на Украине. Илья Сельвинский сам в юности был членом анархистской банды, и едва не был  расстрелян революционными матросами. Его спасла случайность.
                Главный герой поэмы (точнее – эпопеи) – главарь анархической банды Сергей Улялаев. Эпопеи, совершенно необычной и по языку, и по восприятию событий Гражданской войны…

Конница подцокивала прямо по дороге,
Разведка рассыпалася ще за две версты.
Во’лы та верблюды, мажарины та дроги,
Пшеничные подухи, тюки холстин.

Из клеток щипали раскормленные гуси,
Бугайская мычь, поросячье хрю.
Лязгает бунчук податаманиха Мару’ся’
В николаевской шинели с пу’зырями брюк.

Гармоники наяривали «Яблочко», «Маруху»,
Бубенчики, глухарики, язык на дуге.
Ленты подплясывали от парного духа,
Пота, махорки, свиста – эгей…

А в самой серёдке, оплясанный стаей
Заёрницких бандитщиков из лучшего дерьма,
Ездиет сам батько Улялаев
На чёрной машине дарма.

Улялаев був такiй: выверчен’о вiко,
Дiрка в пидбородце тай в ухе серга.
Зроду нэ бачено такого чоловiка,
Як той батько Улялаев Серга.

                «Улялаевщина», по свидетельству критика и литературоведа Осипа Резника, -- «… в 1924 – 1926 годах разошлась во многих списках… и ещё до публикования получила широкое признание в литературных кругах.» Эдуард Багрицкий и другие крупнейшие поэты при случае и без случая скандировали знаменитую строфу – речитатив из «Улялаевщины», которая стала своеобразным фирменным знаком Сельвинского.

«Ехали казаки, ды ехали казаки,
Ды ехали казаки, чубы по губам.
Ехали казаки, ды на башке папахи
Ды на башке папахи через Дон на Кубань.»

                Сам Маяковский назвал эпопею Ильи Сельвинского великолепной. После того как она была опубликована полностью (а это произошло в 1927 г.), многим стало ясно, что Сельвинский – не только лирик, но и поэт эпический, мастер монументальных форм.
                Естественно, что появление в печати такого необычного, своеобразнейшего произведения вызвало множество критических отзывов. Литературовед П. С. Коган писал, что «Улялаевщина» -- «одно из прекраснейших произведений, появившихся за последние годы… Она – большой шаг по пути к той литературе, которая рано или поздно станет в уровень величию переживаемых нами событий.» Критик А. Тарасенков считал, что << «Улялаевщина», конечно, осталась одним из грандиознейших полотен борьбы большевизма с кулацким бандитизмом и анархической партизанщиной. >> Критик А. Селивановский отозвался на появление эпопеи так: << Сельвинскому нужно верить. Он наш. Он искренне пришёл к пролетариату, он больше не путается в тонких «системах партий». Наряду с подобными отзывами критика предъявляла автору и крайне резкие претензии идейно-эстетического характера. Так, литературовед В. Перцов утверждал, что << несмотря на социально отталкивающие черты образа, Улялаев (главный герой эпопеи – В. К.) оказывается в трактовке Сельвинского представителем размаха крестьянской революции… Он (Сельвинский) художественно ведёт дело к тому, что перед нами не только бандит, но и вожак «за народные права» >>. В. Перцов считал, что << против воли автора, мотив противопоставления личности и массы, мотив тяжбы  с Советским государством вырвался как самый громкий мотив «Улялаевщины» >>.
                Напомню, что эпопея Сельвинского «Улялаевщина» впервые была напечатана полностью в 1927 г.  А незадолго до этого, в 1926-м, вышла в свет тоненькая книжечка Ильи Сельвинского «Рекорды» (первый его сборник стихов).  Вот стихотворение Сельвинского, которое было начато в 1921-м, а закончено в 1925-м году, перед выходом в свет 1-й книжки Сельвинского. Вполне возможно, оно тоже вошло в сборник. Оно называется «Наша биография», в нём Сельвинский (так мне кажется) говорит от лица своего поколения:

Итак, хлыстом мои губы выстегай,
Цепью и крючьями вытащи крик.
Как всякий поэт, я – сердце статистики:
Толпоголос мой голый язык.

И се аз глаголю: не эпилепсийщиной,
Дыхом толпы душа взмятена.
Свистами сверстников зубы насыщены.
Что ж я за племя? Обдумайте нас.

Мы, когда монархии (помните?) бабахали,
Только – только подрастали,  среди всяких «но»,
И нервы наши без жиров и без сахара
Лущились сухоткой, обнажаясь, как нож.

Мы не знали отрочества, как у Чарской
                в книжках, --
Маленькие лобики морщили в чело,
И шли мы по школам в заплатанных
                штанишках,
Хромая от рубцов перештопанных чулок.

Так, по училищам, наливаясь жёлчью,
С траурными тенями в каждом ребре,
Плотно пёрло племя наших полчищ
С глухими голосами, будто волчий брех.

И, едва успев прослышать марксизм,
Лишённые классового костяка,
Мы рванулись в дым, по степям по сизым,
Стихийной верой своей истекать.

И если бы этой вере – наука
Взамен утопических корневищ, --
Мы знали бы свой политический угол,
И не жёг бы совесть шелудивый свищ.

Но выли плакаты, трибуны и газеты,
Все что-то знали, все были тверды’,
А мы глотали и то и это,
И не умели заплатывать дыр.

Мы путались в тонких системах партий,
Мы шли за Лениным, Керенским, Махно,
Отчаивались, возвращались за парты,
Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнёт.

Не потому ль изрекатели «истин»
От кепок губкома до берлинских панам
Говорили о нас: «Авантюристы,
Революционная чернь. Шпана…»

Какими ж зубами удержать свою ругань?..
Как вам втемяшить, что в гражданский угар
Мы мыкались в поисках неведомого друга,
В одном направленье видя врага;

Что, диаграммой истории владея,
От пролетариата не уйти нам теперь
По возрасту, по пульсу, наконец, -- по идеям,
По своей, наконец, социальной судьбе?

Товарищ! Кто же там! Стоящий на верфи…
Вдувающий в паровозы вой!  --
Обдумайте нас, почините нам нервы
И наладьте в ход, как любой завод,

Чтоб и мы имели право любить свою республику
Кровью, всерьёз, без фальши, без опер,
И выйти из жёлтого кадра пухленьких
Честных плательщиков в Доброхим и МОПР. 

                Каким был тогда Илья Сельвинский? По воспоминаниям его выдающегося со-брата по перу, поэта Павла Антокольского, Сельвинский был «неговорливый, сосредоточенный на своей работе, беспредельно уверенный в правильности своих поисков. Образец душевного здоровья и сдержанно – несдержанной силы. Коренастый, с мускулатурой борца или боксёра, среднего роста, в очках, в особенных куртках им же самим изобретённого фасона. Полное отсутствие нервозного наигрыша. Его поиски и находки тех времён хорошо известны. Ни одно из его стихотворений [до середины 1920-х г. г.] не было напечатано. Сельвинский начал с того, что пропагандировал сам себя – великолепной читкой, хорошо поставленным голосом, энергией самовыражения.»
                Таким Сельвинский был в середине 1920-х. Таким он (в главном) остался навсегда.
               
                Вторая половина 1920-х г. г. – апогей славы  Ильи Сельвинского. Эдуард Багрицкий в своём знаменитом стихотворении 1927 г. писал, что у бойцов –

              «…в походной сумке –
               Спички и табак.
                Тихонов,
                Сельвинский,
                Пастернак.»

                И в другом месте этого же стихотворения:

                << На пустошах, где солнце
                Зарыто в пух ворон,
                Туман, костёр, бессонница
                Морочат эскадрон.
                Мечется во мраке
                По степным горбам:
                «Ехали казаки,
                Чубы по губам…» >>.

                Вот насколько популярен был Илья Сельвинский, вот какова была известность и популярность его стихов, его «Улялаевщины»!

                Но, занимаясь литературным творчеством, выступая на поэтических вечерах, печатаясь, поэт вынужден был служить в советских учреждениях. Служил он с 1921 г., ещё будучи студентом, поступил на службу. – Работал как инструктор по заготовке пушнины в Центросоюзе, -- ездил в командировки – был в Киргизии, посетил уральские степи, равнины среднерусской полосы, некоторые другие регионы  нашей страны. И продолжает писать – после «Улялаевщины» создаёт – одно за другим – ещё два крупных произведения – стихотворную повесть «Записки поэта» и роман в стихах «Пушторг». Роман «Пушторг», созданный в 1927 г. (в год выхода в свет «Улялаевщины»), опубликованный в 1929-м – сложнейшее  произведение,  в котором отразился опыт Сельвинского – инструктора по заготовке пушнины. Важно и то, что и «Улялаевщина», и «Пушторг» отражали переломное время в жизни нашей страны: «Улялаевщина» -- Гражданскую войну, а «Пушторг» -- период НЭПа. Кстати – служба Сельвинского отразилась не только в романе в стихах «Пушторг», но и (например) – в стихотворении «Алло, Русь!», которое я предлагаю вашему вниманию:

Стрекотали машинки. Портрет потел.
Стыл чай. Жарко.
Курьер, как всегда, принёс бюллетень –
Жёлтый с красным. «Аркос».

Ещё вчера, пролетая года
И в кино погибая за Трою,
Я мечтал о вкусном моменте, когда
Эти странички раскрою.

Всё прекрасно заранее знал:
После «руды», «колчедана», «баббита»,
В графке «сырьё» будет цена
На кости, рога и копыта.

Знал, потому что об этой цене
Сам же сказал репортёру;
И всё же я жарко протёр пенсне
И  распахнул за шторами город.

Подумайте только!.. Желатин, бусы,
Суперфосфат, набалдашник на трость,
Клей и гребёнки, муку и зубы
Дают рога, копыта и кость.

Но под стихиями синей пустыни
Сколькими скалами этих костей
Гниёт, выветривается и стынет
Проросшая рвами степь.

И всё это грустное царство скелета,
В ямах челюстей и глазниц,
Где синяя муха вонючего лета
И чёрный ворон зимней возни,

Всё это звонко – пустое и жёлтое,
Сваленное под вороний базар, --
Золото, золото, золото, золото,
Золото и азарт!

И вот я, рядовой обыватель,
С лицом без особых примет,
В демисезонном пальто на вате
По миллиарду за метр;

Я, по утрам к десяти надевающий
Кепи «Меня – Не – Троньте», --
Башня телефона и слева два ещё,
Как броневик на фронте!

Пальба по банку, разведкой заказ,
Гнедая атака денег, --
И вот копейка на всех языках
Трепещет во всех бюллетенях!

И на минуту сквозь ураган
Жестом влюблённым и броским
Швыряю на стол цветные рога,
Отражённые жёлтым воском.

Вот этот, зелёный. Не им ли, не им,
В серебре ободов и цепке,
Трубил набег сквозь кровь и дым
Печенег волохатый и цепкий.

А этот, пегий, лущёный, как лук,
В перехватах отбитый от стержня –
Корона раба, жевавшего луг,
Вращавшего жёрнов бережно.

Или вот парочка… (А? Какого-с?)
Янтарно – прозрачных и розовых.
Ты сам бы их гордо на черепе нёс,
Не боясь изощрённых прозвищ.

Ведь их презирали. Их ветер жёг,
Их бросили и забыли.
Алло, Русь! Твой пастуший рожок
Мы вытрубим в рог изобилья!

                Но не только служба и творчество были в жизни Ильи Сельвинского в эти годы.  – Человек неуёмной энергии, он ещё и посещает в Москве атлетический клуб, занимаясь боксом. А в 1924 г. в его личной жизни произошла счастливая перемена: он женился на женщине, с которой ему суждено прожить 44 года, на женщине, которая подарила поэту великое счастье и сама была счастлива с ним. Впрочем, познакомились они, Илья и Берта Абарбарчук, его будущая жена, за 3 года до этого (в августе 1921-го), и она тогда была замужем. По воспоминаниям её дочери, Цецилии Воскресенской, падчерицы Сельвинского, позже Илья Львович рассказывал про Берту Яковлевну: «В двадцать четыре года [она] (у Ц. Воскресенской – «мать» -- В. К.) была так хороша, что когда я с ней входил в зал на банкет или приём в Клубе писателей, на лицах присутствующих появлялась улыбка, как будто солнце осветило зал…»

                Из дневника Берты Яковлевны Сельвинской: 
                «Илья за мной ухаживал. Он был очень интересным юношей… Он был всегда на подъёме, много внимания уделял мне  и всё своё свободное время отдавал мне. <…> Мы много времени проводили вместе. …посещали театры, зоопарк (любовь к которому у него осталась до конца дней), музеи, кино. Где только мы с ним не бывали!»
                А постоянные пешие прогулки двух молодых людей, а их долгие разговоры, во время которых Илья часто читал стихи своей избраннице, стихи, которые она с упоением слушала! «Три года он старался отбить меня у мужа, -- вспоминала позже Берта Яковлевна Сельвинская. – Было много интересного за эти три года ухаживания. Сколько фантазии! 60 имён у меня было. Любил он меня до самозабвения». Она  его тоже любила. Но… «В 1923 году родилась я, -- пишет Цецилия Воскресенская, -- и бросить мужа, когда у неё был уже ребёнок, маме стало ещё труднее. На протяжении всех трёх лет, пока ухаживал Илья Львович  за мамой, вопрос женитьбы решался то положительно, то отрицательно. Это был очень сложный период в их жизни как для одного, так и для другого.» В конце концов всё решилось, в августе 1924 г. Илья и Берта поженились, «и мы чудесно прожили нашу жизнь», -- напишет впоследствии Берта Яковлевна Сельвинская.
                Илья Сельвинский писал жене своей во время их разлук удивительные письма:
                «Скучаю по тебе безумно: с утра до вечера – меланхолия, хандра, апатия – не знаю, куда себя девать, хотя можно было бы и поработать маленечко, но перо не слушается, без тебя чувствую себя бездарным, как кастрюля… Я тебя вспоминаю и вслух, и про себя каждую секунду… у меня некоторые ужимки, жесты и интонации, свойственные тебе… Это, по-видимому, неуловимое сходство, наблюдаемое между любящими.»   
                «И всё-таки это чудесно, что именно ты жена, -- пишет поэт в другом письме, -- и я согласился бы снова вынести все муки трёх лет нашего жениховства, чтобы в конце концов жениться на тебе.»
                «Жена моя желанная! – пишет Сельвинский позже. – Только недавно тосковал по тебе так, что ежедневно выкуривал 15 – 20 штук папирос, -- а теперь немного полегчало. Дело в том, что я о тебе пишу и та энергия, которая у меня накопилась для тебя, вылилась в твой образ.»
                << … Я думаю о тебе много, по крупицам собираю твои черты, чтобы обессмертить в «Записках поэта» и в книжке о тебе. >>.

                И он обессмертит её образ (точнее, образ своей любви к ней) – напишет стихотворение, которое войдёт в золотой фонд русской советской поэзии  и станет одним из лучших произведений Сельвинского – стихотворение «Белый песец» (когда оно было написано, Илья Львович и Берта Яковлевна уже 8 лет были вместе):

Мы начинаем с тобой стареть,
Спутница дорогая моя…
В зеркало вглядываешься острей,
Боль от самой себя затая:

Ты ещё ходишь – плывёшь по земле
В облаке женственного тепла,
Но уже рок. Изобразил.
У губ и глаз. Пятилетний план.

Но ведь и эти морщинки твои
Очень тебе, дорогая, к лицу.
Нет, не расплющить нашей любви
Даже и времени колесу!

Меж задушевных имён и лиц
Ты как червонец в куче пезет,
Как среди меха цветных лисиц
Свежий, как снег, белый песец.

Если захочешь меня проклясть,
Буду униженней всех людей,
Если ослепнет влюблённый глаз,
Воспоминаньями буду глядеть.

Сколько отмучено мук с тобой,
Сколько иссмеяно смеха вдвоём!
Как мы, невзысканные судьбой,
К радужным далям друг друга зовём.

Радуйся ж каждому новому дню!
Пусть оплетает лукавая сеть –
В берлоге души тебя сохраню,
Мой драгоценный, мой Белый Песец.

                В 1927 г. у Сельвинских – Ильи Львовича и Берты Яковлевны – родилась дочь, Татьяна. В семье стало две дочери – Цецилия, дочь Берты Яковлевны от первого брака, которую поэт любил  как родную и Татьяна (по-домашнему – Тата). И в 1932 г. поэт посвятил своей 5-летней младшей дочери стихотворение -- очень трогательное, нежное (посвящение – «Дочке моей Таточке»).               

«Снег, снег, первый снег,
Чур, я первый раньше всех.
Я пойду, пойду, пойду
По замёрзшему пруду,
Побегу скорей потом
По пороше в Жучкин дом
И скажу ей: здравствуй, Жуча,
Я с тобою не вожуся,
На мизинчик не дружу,
Оттого что весь дрожу.
А дрожу я отчего?
Оттого что ничего
Ничего что оттого что
Даже туфель нету вот что
На твоихных на ногах
Это прос –
              сто:
                ах!
Первый раз такое в мире –
Босиком на все четыре.
Погляди же, глупый пёс
             Выставь нос
              На мороз.
Все щенята ма – леньки
Надевают ва – ленки,
А большие собаки’
Надевают сапоги.

                Теперь – о выступлениях Ильи Сельвинского. – Он удивительно читал свои удивительные стихи. Немногие из мастеров художественного чтения могли сравниться с Сельвинским – чтецом. << … в доме печати у Никитских ворот состоялся вечер Ильи Львовича, -- пишет Цецилия Воскресенская. – Читал он блестяще, как всегда. Ал[ександр] Дейч вспоминает: «Слушая однажды неповторимо мастерское чтение поэтом его лирических стихов, Луначарский пошутил: «Вас бы прикладывать к каждому томику ваших стихотворений, чтобы любители поэзии  могли бы не только глазами, но и слухом воспринять музыку ваших стихов.» >>. 
         
                Слушая чтение поэтом его лирических стихов… Но с 1926-го по 1928-й год Илья Сельвинский, выдающийся лирический поэт, не пишет лирических стихов. Это время его крупных  произведений. О стихотворной повести «Записки поэта» и романе в стихах «Пушторг» уже было сказано. А в 1928 г. поэт написал свою первую стихотворную пьесу, пьесу революционную – «Командарм – 2». Ею заинтересовался Всеволод Мейерхольд, величайший новатор мирового театра XX века. И в 1929 г. Мейерхольд поставил спектакль по этой пьесе Сельвинского. По воспоминаниям актёра Эраста Гарина, сам Маяковский, << ежедневно бывая в театре [Мейерхольда], всегда заходил на репетиции «Командарма – 2», стоял, слушал и, выходя, тихо читал:

Чтоб, взявши дреколье
В счастливый миг,
Мычали б и школы
Глухонемых.:
                «За братьев».
Эй, братцы,
                на тех, чья
                вина, --
Да здравствует,
Да здравствует,
Да здравствует
                Война!!!

                Читал куски из «Командарма», шагая по длинным коридорам театра, читал, уходя из театра, -- так нравились ему стихи Сельвинского. >>.

                Это время (рубеж 1920-х и 1930-х г. г.) было трудным, даже кризисным для Ильи Сельвинского. – С 1930-го по 1932-й год в печати громят конструктивизм – детище Сельвинского. Впрочем, самим конструктивистам уже было ясно, что конструктивизм изжил себя. Несмотря на это, Сельвинский тяжело переживал распад конструктивизма, хотя он и понимал, что к прежнему возврата нет. Поэт ищет новых путей и в жизни, и в творчестве. Он, в то время, когда его популярность была уже очень большой, поступает на работу на электрозавод и два года работает сварщиком. Поэт выпустил «Электрозаводскую газету», произведение (если это можно назвать произведением), в котором всё было как в настоящей газете: передовая статья, очерк «Как делается лампочка», рабкоровские заметки, фельетон, производственная сводка, лозунги, международная хроника, объявления, викторина. И всё это не в прозе, а в стихах! «Электрозаводская газета» -- произведение не слишком удачное, сама такая попытка была небесспорна, и лавров она поэту не принесла. Но это же была попытка, это же был поиск! И настоящие удачи, новые великие находки были уже не за горами…
                Илья Сельвинский в начале 1930-х  годов… «Начиная с 1931 года, -- вспоминает о Сельвинском Осип Резник, -- мы начали всё чаще встречаться с Ильёй, проводя долгие часы в разговорах, главным образом на поэтические и особенно философские темы. Часто гуляли по городу. Ходили в Зоопарк. Здесь Илья преображался. Наружу выступала вся его детскость. Лицо светилось милой, простодушной и сочувственной улыбкой человека, знающего зверей, любящего животных. Он мог наблюдать за тиграми, леопардами, рысью, любоваться зоопарковским молодняком и о каждом звере со смаком рассказывать то, чего я никогда бы не узнал, даже прилежно проштудировав Брема. Это было отдушиной в его нелёгкой тогда жизни.»

                И вдруг, после неудач последнего времени – взлёт Ильи Сельвинского, его новый поэтический взлёт. – Как и во времена работы над «Улялаевщиной», поэт пускается в дальний путь (в 1932 г.). Особо уполномоченным Союзпушнины по зверосовхозам он едет на Камчатку, видит Дальний Восток, уссурийскую тайгу, бороздит на корабле просторы Тихого океана. Там же поэт пишет цикл «Тихоокеанские стихи», в которых лирика Ильи Сельвинского обрела новый уровень. Она стала сложнее и богаче по мотивам, прозрачней, одухотворённей по исполнению, по письму. В ней проступила естественность, заговорила авторская душа, т. е. то, чего Сельвинскому часто не хватало раньше, в прежних его стихах. Вот стихотворение, относящееся не только к лучшим стихам этого цикла, но и к лучшим созданиям поэта. Под ним стоит место написания и дата: «Владивосток, 1932 г.»

Одиннадцать било. Часики сверь
В кают-компании с цифрами диска.
Солнца нет. Но воздух не сер:
Туман пронизан оранжевой искрой.

Он золотился, роился, мигал,
Пушком по щеке ласкал, колоссальный,
Как будто мимо проносят меха
Голубые песцы с золотыми глазами.

И эта лазурная мглистость несётся
В сухих золотинках над мглою глубин,

           Как если б самое солнце
           Стало вдруг голубым.

Но вот загораются синие воды
Субтропической широты.
На них маслянисто играют разводы,
Как буквы «О», как женские рты…

О океан, омывающий облако
Океанийских окраин!
Даже с берега, даже около,
Галькой твоей ограян,

Я упиваюсь твоей синевой,
Я улыбаюсь чаще,
И уж не нужно мне ничего –
Ни гор, ни степей, ни чащи.

Недаром храню я, житель земли,
Морскую волну в артериях
С тех пор, как предки мои взошли
Ящерами на берег.

А те из вас, кто возникли не так
И кутаются в одеяла,
Всё-таки съездите хоть в поездах
Послушать шум океана.

Кто хоть однажды был у зеркал
Этих просторов – поверьте,
Он унёс в дыхательных пузырьках
Порыв великого ветра.

Такого тощища не загрызёт,
Такому в беде не согнуться –
Он ленинский обоймёт горизонт,
Он глубже поймёт революцию.

Вдохни ж эти строки. Живи сто лет –
Ведь жизнь хороша, окаянная…

Пускай этот стих на твоём столе
Стоит как стакан океана.

                Вслед за этим, Сельвинский пишет стихотворение, которое стало, как и знаменитая строфа из «Улялаевщины», его фирменным знаком. «Охота на тигра», одно из главных стихотворений большого русского поэта…

                1.

В рыжем лесу звериный рёв:
             Олень окликает коров,
Другой с коронованной головой
             Отзывается воем на вой –
И вот сквозь кусты и через ручьи
На поединок летят рогачи.

                2.

Важенка робко стоит бочком
                За венценосным быком.
Его плечи и грудь покрывает грязь,
                Измазав чалый окрас,
И он, оскорбляя соперника басом,
Дует в ноздри и водит глазом.

                3.

И тут выходит, огромный, как лось,
                Шею вдвое напруживая.
До третьих сучьев поразрослось
                Каменное оружие.
Он грезит о ней,
                о единственной,
                той!
Глаза залиты кровавой мечтой.

                4.

В такие дни, не чуя ног,
                Иди в росе по колени,
В такие дни бери манок,
                Таящий голос оленя,
И, лад его добросовестно зу’бря,
 Воинственной песнью мани изюбря.

                5.

Так и было. Костром начадив,
                Засели в кустарнике на ночь
Охотник из гольдов, я и начдив,
                Некто Игорь Иваныч.
Мы слушали тьму. Но забрезжил рассвет,
А почему-то изюбрей нет.

                6.

Охотник дунул. (Эс1) Тишина.
                Дунул ещё. Тишина.
Без отзыва по лесам неслась
             Искусственная страсть.
Что ж он оглох, этот каверзный лес-то?
Думали – уж не менять ли место.


                1Эс – означает паузу и произносится про себя.

                7.

И вдруг вдалеке отозвался рёв.
                (В уши ударила кровь…)
Мы снова – он ближе. Он там. Он тут –
                Прямо на наш редут.
Нет сомненья:   на дудошный зык
Шёл великолепный бык.

                8.

Небо уже голубело вовсю.
                Было светло в лесу.
Трубя по тропам  звериных аллей,
Сейчас
        на нас
               налетит
                олень…
Сидим – не дышим. Наизготовке
                Три винтовки.

                9.

И вдруг меж корней – в травяном горизонте
                Вспыхнула призраком вихря
Золотая. Закатная. Усатая как солнце.
                Жаркая морда тигра!
Полный балдёж во блаженном успенье –
Даже… выстрелить не успели.

                10 – 11.

Олени  для нас потускнели вмиг.
                Мы шли по следам напрямик.
Пройдя километр, осели в кустах.
                Час оставались так.
Когда ж тишком уползали в ров,
Снова слышим изюбревый  рёв –
И мы увидали нашего тигра!
В оранжевый за лето выгоря,
Расписанный чернью, по золоту сед,
                Драконом, покинувшим храм,
Хребтом повторяя горный  хребет  ,
                Спускался он по горам.

                12.

Порой остановится, взглянет грустно,
Раздражённо дёрнет хвостом,
И  снова его невесомая грузность
Движется сопками в небе пустом.
Рябясь от ветра, ленив, как знамя,
Он медленно шёл на сближение с нами.

                13.

Это ему от жителей мирных
Красные тряпочки меж ветвей.
Это его в буддийских кумирнях
Славят, как бога: Шан –
                Жен –
                Мет –
                Вэй!1
Это он, по преданию, огнём дымящий,
Был полководцем китайских династий.


                1 Шан – Жен – Мет – Вэй – Истинный Дух Гор и Лесов – так китайцы называют тигра..

                14.

Громкие галки над ним летали,

Как чёрные ноты рычанья его.
Он был пожилым, но не стар летами –
Ужель ему падать уже не стерво?
Увы! – всё живое швыряет в запуск
Пороховой тигриный запах.

                15.

Он шёл по склону военным шагом,
Всё плечо выдвигая вперёд;
Он шёл, высматривая по оврагам,
Где какой олений народ –
И в голубые струны усов
Ловко цедил… изюбревый зов.

                16.

Милый! Умница! Он был охотник:
Он применял, как и мы, «манок».
Рогатые дурни в десятках и сотнях
Летели скрестить клинок о клинок,
А он, подвывая с картавостью слабой,
Целился пятизарядной лапой.

                17.

Как ему, бедному, было тяжко!
Как он, должно быть, страдал, рыча:
Иметь. Во рту. Призыв. Рогача –
И не иметь в клыках его ляжки.
Пожалуй, издавни изюбревый зык,
Он первое время хватал свой язык.

                18.

Так, вероятно, китайский монах,
Косу свою лаская, как девичью,
Стонет…
                Но гольд вынимает «манок».

Теперь он суровей, чем давеча.
Гольд выдувает возглас оленя,
Тигр глянул – и нет умиленья.

                19.

С минуту насквозь прожигали меня
                Два золотых огня…
Но вскинул винтовку товарищ Игорь,
Вот уже мушка села под глаз,
Ахнуло  эхо!— секунда – и тигр
Нехотя повалился в грязь.

                20.

Но миг – и он снова пред нами как миф,
                Раскатом нас огромив,
И вслед за октавой глубокой, как Гендель,
             Харкнув на нас горячо,
Он ушёл в туман. Величавой легендой.
              С красной лентой. Через плечо.

                Интересно, что в начале 1930-х Илья Сельвинский и сам охотился на тигров, иначе, наверное, он не смог бы написать такое стихотворение.

                В 1935 г. вышла книжка Ильи Сельвинского «Тихоокеанские стихи», в которую вошли приведённые мною в этой лекции стихотворения «Великий океан» и «Охота на тигра», и многие другие прекрасные стихи, отобразившие путешествие поэта по Тихому океану.

                Но  мы забежали  немного вперёд. Вернёмся в 1932 г.
                Находясь на Камчатке, поэт подружился с ламутами – с народом, живущем «в самом центре камчатских гор и вулканов» (Из автобиографии И. Сельвинского). Но интересуют его, гл. обр., чукчи (он ими интересовался с детства), чукчи, «загадочный народ, живущий у побережья Ледовитого океана.» (И. Сельвинский, из автобиографии). Поэт выпытывает у ламутов всё,  что им известно о чукчах – об их характере, обычаях, нравах, и как только вернулся в Москву, стал писать драматическую пьесу о чукчах, которую закончил в 1933 г. – закончил, кстати, ещё до того, как познакомился с чукчами. Пьеса «Умка – Белый медведь», в котором Илья Сельвинский создал яркий, живой образ  чукчи Умки, приобщающегося к советскому строю…  «Размах пьесы – эволюция человека от каменного века к социализму – блестящ. Язык – сочен и смел, стих упруг», -- писал в 1935 г. русский советский драматург Всеволод Вишневский. А прекрасный пролог к трагедии, в котором великолепно описаны разделяющую Чукотку и Аляску сумрачные воды, где «обитает народ, наивный, как миф,  и опытный, как нужда», так вот, этот пролог Максим Горький в 1935 г.  просил автора (Сельвинского) прочитать у Горького на даче Ромену Роллану.

                Но мы опять забежали вперёд. На нашем календаре снова 1933 г. В 1933-м Илья Сельвинский  участвует как корреспондент  газеты «Правда» в походе легендарного ледохода «Челюскин» (в арктической экспедиции), под руководством академика Отто Юльевича Шмидта. Но  в сентябре 1933-го «Челюскин» вмёрз в льдину и застрял у необитаемого острова Колючин. «… жизнь на льду» (по словам О. Ю. Шмидта) челюскинцев, вынужденная стоянка, которая  длилась две недели. И наконец, к ним прибыли гости.» Они пришли с далёкого, невидимого берега, -- вспоминал позже Сельвинский, -- [пришли] на четырёх собачьих упряжках… Гости эти были чукчи. Они оказались  точно такими, какими я себе их представлял. <…>
                На следующий день О[тто] Ю[льевич] Шмидт отправил на Уэлен разведку из восьми человек. В ту разведку был включён и я. Восемь русских и четверо чукчей, мы двинулись в путь на собаках и,  пройдя 100 километров по льдам океана и 300 по замёрзшей тундре, через 11 дней поднялись на мыс Дежнева.  В течение всего этого пути… не было ни одной яранги, где бы я не побывал, ни одной чукотской семьи, с которой бы я не познакомился.» Напомню, это уже после того, как замечательная пьеса о чукчах была написана. 

                После арктического путешествия, в 1934 г., Сельвинский пишет поэму «Челюскиниана», -- небывалые в русской поэзии пейзажи Арктики, портреты людей, идущих с академиком Шмидтом в поход на ледоколе, размышления о времени, о социализме, о новом человеке. Вот, например, видение китов, появившихся в океане. «Нужны  были первые, -- пишет Лев Озеров, -- ещё не побывавшие ни в чьих руках слова для передачи этого видения. И такие слова  поэт  нашёл:

А кит бросался делово и пылко,
И вдруг открылась грубого грубей
Свирепая китовая ухмылка
С затерянным глазёнком на губе.
Я увидал не просто облик зверий,
А лирику, прогретую сквозь даль,
Какую-то интимную деталь
Мильонолетья допотопной эры…
И тут неукротимое сознанье,
Что  всё это – не Брэм, а наяву,
Что в полынье , где я сейчас живу,
Живёт и это странное созданье,
Что мы с ним современники, но он
Глядит из прамильонного былого,
А я гляжу из будущего – слово,
Перед которым тоже прамильон…

                Спустя 22 года (в 1956-м) поэт переработал поэму, создав на её основе роман в стихах «Арктика».

                В 1935 г. поставлен спектакль по пьесе Сельвинского «Умка – Белый медведь». За два года этот спектакль был сыгран в Театре Революции 110 раз. Он шёл с небывалым успехом. Но… в 1937-м был снят с репертуара со скандалом – была  организована жалоба на «издёвку автора над народом Крайнего Севера».

                В том же, 1937 г., вышла в свет ещё одна поэтическая книжка Ильи Сельвинского – «Лирика».  Вполне возможно, в этот  сборник вошло и это стихотворение, написанное в 1933-м; поэт подводит в нём  как бы предварительные итоги своего жизненного и творческого пути? – может быть, но если даже я ошибаюсь, всё равно это стихотворение – очень важное в творчестве Ильи Сельвинского. Прочитайте его, пожалуйста (называется оно – 24/X – 1933»):

Я рад, что старюсь; что алость губ
Заменилась железной линией рта;
Что рокочущий голос – охрип и груб;
И светает волос  ночная орда;

Что мальчишеской чёлки мне не носить,
Не скакать на Пегасе задом вперёд
(Он, как шахматный конь, выбирает брод,
И в глазах  засветилась мудрая сыть);

Что округлая рожица стала иной –
И кубизм скул проступает остро,
И по граням его – паутиной стальной
Протянулся морщин музыкальный строй;

Через лоб зазияло басовое «до»
И могучей струною чернеет, звеня;
Восемнадцатый год от Каховки и до
Арабатской стрелки вымчал меня…

А другую такую ж прожгла любовь,
Незажившая голубая черта…
Вот эта стрела – с Маяковским бой,
Охоту на тигра – означила та.

Как забрало, я эту решётку надел:
В безобразье его – романтический зов.
Я горжусь этим сборищем грозных рубцов,
Как освистанный саблями гренадер.

И когда телеграммы сыграют в трубу
Тревогу о том, что взволнован рубеж, --
Футуризм и тигра – узлом на лбу
Красногвардейский  свяжет рубец.

Но когда, проходя мимо фотогрупп,
Я увижу очерк знакомых губ, --
Замирающей болью согнётся у рта
Страдальческая голубая черта.

Мы проходим сквозь годы, как сквозь ножи,
Не укроешь их почерк от вдумчивых глаз:
Это  искра об искру когда-то зажглась,
Это  азбукой Морзе записана жизнь.

Тут угрюмые думы и страсти транс…
Но из чёрточек выявляются вдруг
Очертанья каких-то больших  пространств,
Философия преодолённых мук.

Так в пузырьках газированных дней
Мощно возводится в тайной тиши
Всё величавее и сложней
Архитектура нашей души.

                В 1939-м году Сельвинский пишет стихотворение, которое, вероятно, можно отнести к его любовной лирике.  Судя по его содержанию, оно не может быть обращено к жене. Но, проникновенное и сильное (по крайней мере, мне так кажется), оно станет одним из самых известных стихотворений большого русского поэта.

Если умру я, если исчезну,
Ты не заплачешь. Ты б не смогла.
Я в твоей жизни, говоря честно,
Не занимаю большого угла.

В сердце твоём оголтелый дятел
Не для меня стучит о любви.
Кто я, в сущности? Так. Приятель.
Но есть права у меня и свои.

Бывает любовь безысходнее круга –
Полубезумье  такая любовь!
Бывает – голубка станет подругой,
Лишь приголубь её голубок,

Лишь подманить воркованием губы,
Мехом дыханья окутать её,
Грянуть  ей в сердце прямо и грубо
Жаркое сердцебиенье своё…

Но есть на свете такая дружба,
Такое  чувство есть на земле,
Когда воркованья просто не нужно,
Как рукопожатье  в своей семье,

Когда не нужны ни встречи, ни письма,
Но вечно глаза твои видят глаза,
Как если б средь тонких струн организма
Новый  какой-то нерв завелся.

И знаешь: что б ни случилось с тобою,
Какие б ни прокляли голоса –
Тебя  с искалеченною судьбою
Те же тёплые встретят глаза,

И встретят не так, как радушные люди,
Но всей
         глубиною 
                своей
                теплоты,
Не потому, что ты абсолютен,
А просто за то, что ты – это ты.

                Во второй половине 1930-х г. г. Илья Сельвинский пишет и антифашистские стихи. – Фашизм уже поднял голову и ясно было, что дело идёт к войне: в 1936-м году (уже когда Гитлер в Германии пришёл  к власти) Сельвинский побывал в Берлине, и написал несколько  стихотворений. Одно из них -- «Могила не известного солдата»  я и хочу предложить вашему виманию (имеется в виду солдат вермахта).
               

На сером гранитном гробу очертанья
                Усопшего воина в шлеме.
Огромный кадык у безмолвной гортани –
             Сугубо тевтонское племя.

Кем был он при жизни?
                Где пал он в сраженье?
               Как звали героя когда-то?
На Курфюрстенштрассе в гранитной сажени
                Протянуто тело солдата.

Но гикнет истошно оратор в рейхстаге –
                И вот уж не сер, а коричнев
Восстанет солдат, и шагнёт он под стяги,
                И, мёртвый, умрёт он вторично.

                Это стихотворение предшествует мощным фронтовым стихам Ильи Сельвинского, о которых я ещё буду говорить. Кстати, одно из стихотворений Сельвинского, написанных  в 1936 г. в Берлине, называется «Фашизм – это война».
                Тогда же  Сельвинский пишет свои первые трагедии. – В 1937-м создана трагедия «Рыцарь Иоанн», главный герой которой – народный вождь начала XVII в. Иван Болотников. В этой трагедии впервые у Сельвинского с огромной силой зазвучала тема Руси, России, тема народа, его роли в истории.  Любовь к России Ивана Болотникова – это любовь к России самого Ильи Сельвинского. Это он говорит устами главного героя своей выдающейся трагедии.

Светает на Руси… Родимый край!
Как мне милы твои простые дали,
Твои ручьи в ольшанике зелёном,
Унылые, усталые поля
И в небесах – серебряная песня.
………………………………………………….
Вон кто-то пашет… Женщина как будто.
Мне кажется, сейчас я мог бы сердцем
Всю родину, как небом охватить.
Всю родину! Вот с этими полями,
Вот с этим долом, с этою клячонкой,
Вот с этой  синей чуйкой у сохи.

                В 1940 г. из-под пера Ильи Сельвинского выходит ещё одна трагедия в стихах – «Бабек», позднее названная «Орла на плече носящий». В центре этой трагедии – образ пастуха Бабека, возглавившего в IX в. народное восстание, вспыхнувшее на территории Азербайждана (азербайджанский народ боролся с чужеземными захватчиками – арабами). Вот стихотворение «Военная песня Бабека»: эта «Песня»   как самостоятельное произведение вошла в сборник избранной лирики Сельвинского…
                Военная песня Бабека.

Ты не пой по горам, вода!
Опалённый ветер, остынь!
Будь безмолвнее, чем всегда,
Серебристая ночь пустынь!
Не качай оперением, тис,
Белый дым костра, опустись!
Не шурши, не свисти, змея,
Чтобы слышалась песнь моя!

Угнетатели ночью спят.
Угнетателей не проймёшь.
Угнетённые копят яд…
Угнетённые точат нож…
Так бывало из века в век:
Угнетённый велик человек!
То, что было множество раз,
Повториться может сейчас.

Если я найду свой конец,
Не успевши знамя поднять, --
Ты забудь меня, мой отец,
Ты забудь меня, моя мать…
Даже ты забудь, о жена:
Ты другому будешь нужна.
Но, свершив погребальный обряд,
Не забудет меня мой брат.

Он уйдёт в ущелье, рыча,
Он покинет и мать и жён.
Он сверкнёт голизной меча,
С дымом вырвав его из ножон.
Он зажжёт на горе костёр –
И откликнется наш простор!
И джигиты в его дыму
За свободой пойдут к нему.

Так не плачьте, друзья, во мгле!
Подымайся, кто молод и зол:
Если тень орла на земле,
Значит, близок этот орёл!
Верь в него, не видя его!
Больше я не скажу ничего:
Золотая узда – коротка.
А златая песня – кратка.

                «Орла на плече носящий» -- замечательное произведение, написанное незадолго до Великой Отечественной войны, начавшейся 22 июня 1941-го года…

                В августе 1941-го Илья Сельвинский уходит на фронт добровольцем. Направлен он был на Крымский фронт. Там поэт воевал в гражданскую войну, защищая Симферополь, где он родился, Евпаторию, где учился в гимназии, Перекоп, Керчь… И вот теперь, в Великую Отечественную войну, он снова в Крыму, на Крымском фронте…
                Илья Сельвинский – корреспондент газеты «Сын отечества», позже – газеты «Вперёд к победе!» Как фронтовой корреспондент, он бывает на передовой, -- «… проведя 3 суток на передовых и вернувшись ночью в газету, -- пишет поэт жене в сентябре 1941 г., -- я через два часа снова был вызван и снова поехал в часть.» «27 – 28 – 29 сентября, -- пишет он в декабре 1941-го, -- происходили очень тяжёлые бои, в которых я имел счастье участвовать. Я подчёркиваю – счастье! Эти три дня обогатили мою душу.» «Фронт дал мне право разговаривать во всю ширь своего голоса с самым большим собеседником – с народом», -- скажет поэт уже после Великой Отечественной  войны.  С русским народом – подчеркнём мы. Одно из главных стихотворений Сельвинского, написанных на фронте, называется символично – «России». В нём выразился (наиболее полно и сконцентрированно) его патриотизм, любовь к Родине.

Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы  с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна, --
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»

Я твой. Я вижу сны твои,
Я жизнью за тебя в ответе!
Твоя волна в моей крови,
В моей груди не твой ли ветер?
Гордясь  тобой или скорбя,
Полуседой, но с чувством ранним,
Люблю тебя, люблю тебя
Всем пламенем и всем дыханьем.

Люблю, Россия, твой пейзаж:
Твои курганы печенежьи,
Стамухи белых побережий,
Оранжевый на синем пляж,
Кровавый  мех лесной зари,
Олений бой, тюленьи игры,
И в кедраче над Уссури
Шаманскую личину тигра.

Люблю твоё речное дно
В вершах, и раках, и русалках;
Моря, где в горизонтах валких
Едва меж волнами видно,
Рыбачье судно мочит парус,
И прямо в небо из воды
Дредноут в космах бороды
Выносит театральный ярус.

Люблю, Россия, птиц твоих:
Военный строй в гусином стане,
Под небом сокола стоянье
В размахе крыльев  боевых,
И писк луня среди жнивья
В очарованье лунной ночи,
И на невероятной ноте
Самоубийство соловья*.

Ну, а красавицы твои?
А женщины твои, Россия?
Какая песня в них взрастила
Самозабвение любви?
О, их любовь не полубыт:
Всегда событье! Вечно мета!
Россия… За одно за это
Тебя нельзя не полюбить.

Люблю великий русский стих,
Не всеми понятый, однако,
И всех учителей своих –
От Пушкина до Пастернака.
Здесь та большая высота,
Что и не пахнет трын – травою,
Недаром русское всегда
Звучало в них как мировое.

Люблю стихию наших масс:
Крестьянство с философской хваткой,
Станину нашего порядка –
Передовой рабочий класс,
И выношенную в бою
Интеллигенцию мою –
Всё общество, где мир впервые
Решил вопросы вековые.

Люблю великий наш простор,
Что отражён не только в поле,
Но в революционной воле
Себя по-русски распростёр:
От декабриста в эполетах
До коммуниста  Октября
Россия значилась в поэтах,
Планету заново творя.

И стал вождём огромный край
От Колымы и до Непрядвы.
Так пусть галдит над нами грай,
Черня привычною неправдой.,
Но мы мостим прямую гать
Через всемирную трясину,
И нынче восприять Россию –
Не человечество  ль  принять?

Какие  ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию – это значит
Отнять  надежду у Земли.
В удушье денежного века,
Где низость смотрит свысока,
Мы окрыляем человека,
Открыв грядущие века.
___________________________________________________________
                *У соловьёв во время пения иногда разрывается сердце.

                Это стихотворение  облетело все фронты. Оно ободряло, вселяло надежду, веру в победу.  А до победы оставалось ещё несколько лет…
                Конечно, великое стихотворение. Но не оно открывает раздел «Фронт» в сборнике «Избранная  лирика», которым я пользовался, когда работал над этой композицией. Открывает этот раздел стихотворение  «Поэзия» -- как и стихотворение  «России» знаковое для Сельвинского.

Поэзия! Не шутки ради
Над рифмой бьёшься взаперти,
Как это делают в шараде,
Чтоб только время провести.

Поэзия! Не ради славы,
Чью верность трудно уберечь,
Ты утверждаешь величаво
Свою взволнованную речь.

Зачем же нужно так и этак
В строке переставлять слова?
Ведь не затем, чтоб напоследок
Чуть – чуть кружилась голова?

Нет! Горизонты не такие
В глубинах слова я постиг:
Свободы грозная стихия
Из муки выплеснула стих!

Вот почему он жил в народе.
И он вовеки не умрёт
До той поры, пока в природе
Людской не прекратится род.

Бывают строфы из жемчужин,
Но их недолго мы храним:
Тогда лишь стих народу нужен,
Когда и дышит вместе с ним!

Он шёл с толпой на баррикады.
Его ссылали, как борца.
Он звал рабочие бригады
На штурмы Зимнего дворца.

И вновь над ним шумят знамёна –
И, вырастая под огнём,
Он окликает поимённо
Бойцов, тоскующих о нём.

Поэзия! Ты – служба крови!
Так перелей себя в других
Во имя жизни и здоровья
Твоих сограждан дорогих.

Пускай им грезится победа
В пылу труда, в дыму войны.
И ходит
              в жилах
                мощь
                поэта,
Неся дыхание войны.

               

                Это стихотворение подписано: «Действующая армия 1941».

                Есть у Ильи Сельвинского (среди его фронтовых стихов)  и такое, написанное в 1942-м году (это – тоже  одно из достижений  военной лирики Сельвинского):

                Страсть.

Война  философична. Смерть. Народ.
Грядущее… Тут всё шагает крупно.
Тут всё  большими буквами орёт,
И даже страсть имеет голос трубный.

В тяжёлом  содроганьи  темноты
Орудия разносят всё живое…
Но пауза –
                и вот уже коты
Лирическому  предаются вою.

И сразу батареей соловьи,
Эвакуированные из Крыма,
Запальчиво рыдают о любви,
Испепелённой, но необоримой.

И парами ночные  мотыльки
Ведут, ведут свой танец  вечной  темы;
На пушку налетают светляки, --
И волосы  твои как диадема…

И мы с тобою  за руки, мой свет,
И, связанные круговой порукой,
Под этот тайный и влюблённый свет
Глядимся зачарованно  друг в друга…

Но вдруг огонь   округлостью  бревна
Рванёт бугор и соловьями брызнет!
Не рота против роты – здесь война
Идеи  Гибели с Законом Жизни.

                И – ещё одно стихотворение замечательного Поэта (тоже из стихов военной поры – 1943-го г.):
Кого баюкала Россия
Душевной песнею своей,
Того как будто оросила
Голубизна её степей.

Нам нежность  -- первая наука…
Заветом племени дыша,
Дремучий дед ласкает внука
Словами – «голуба – душа».

Сама как русская природа
Душа народа моего:
Она пригреет и урода,
Как  птицу, вы’ходит его,

Она не выкурит со света,
Держась за придури свои, --
В ней много воздуха и света
И много правды и любви.

О Русь! Тебя не старят годы,
Ты вся из выси голубой.
Не потому ли все народы
Так очарованы тобой.

Но  если где какая сила,
Грозя,
        бряцая
                и трубя, --
Моя  теплынь, моя Россия,
Протянет когти на тебя, --

Ты льдами двинешься по грозам…
И от жилья и до жилья
Пойдёт стучаться дед – морозом,
Звуча кольчугою, Илья.

И вновь, исполненные веры,
Восстанут с яростным «ура»
Суворовские греналеры
За батарейцами Петра,

Чтобы, на славу их надеясь,
Россия встала полной сил,
Чтоб Красной Армии гвардеец
Врага навылет пригвоздил.

                Прекрасное стихотворение – опять о России; казалось бы – к чему тут можно придраться?  А придрались—таки! Илью Сельвинского вызвали в ЦК партии, и предъявили ему  обвинение… К сожалению, публикация, в которой написано об этом подробно – мною утрачена, поэтому  я выскажу  своё предположение.  Придрались, вероятно, к строфе «Сама как русская природа // Душа народа моего: // Она пригреет и урода, // Как птицу, выходит его…» Деятели из ЦК вполне могли придраться  к словам про урода – кого, мол, имеет в виду Сельвинский – уж не Сталина ли?  Сухорукий, некрасивый был «вождь всех времён и народов»! И око недрёманное товарищей из ЦК не могло спокойно прочитать эту строфу!!  Слава богу – обошлось: поэта не арестовали (а ведь  могли – в годы войны людей тоже, как и до войны – арестовывали,  предъявляя им абсурдные обвинения!!).
                Поэт вернулся в редакцию фронтовой газеты, где он в это время работал.


         

                Илья Сельвинский был не только работником фронтовой печати – на фронте он был ещё и политкомиссаром (в 1941 г., в начале войны, вступил в Коммунистическую партию). Участвовал в напряжённых боях с фашистами не только в Крыму, но и на Северном Кавказе, был ранен и тяжело контужен. << Сколько раз мы удерживали Илью Львовича, берегли его, но он нередко ухитрялся проникнуть на передовую, в траншеи и землянки солдат, подолгу рассматривал поле боя после жарких сражений, -- вспоминает Д. Березин, работавший бок о бок с Сельвинским в редакции газеты «Сын отечества.» -- [Сельвинский] писал не  только стихи, но и очерки…»  << Когда начались бои на Перекопе и Сиваше, вспоминает П. Свириденко, -- [Сельвинский] тут же отправился на передовую и по возвращении опубликовал серию очерков под рубрикой «Из дневника писателя», в которых рассказывал как о стойкости и воинской доблести наших бойцов, так и о жестокости врага. >>. Но поэт есть поэт, его дело – поэзия, стихи. И страшные преступления фашизма не могли пройти бесследно для его души, для его Музы. << Вот он стоит перед Керченским рвом, -- вспоминает Д. Березин, -- и взору открываются тысячи трупов грудных детей, матерей, стариков – плоды гитлеровских изуверств >>. << Помню, как застыл над этим рвом Илья Львович, -- вспоминает сотрудница редакции М. Архарова, -- и я никогда не забуду его страдающих глаз. Мы были так оглушены всем увиденным, что возвращались в тяжком молчании. Ни слов, ни слёз не было, только судорожно сжималось горло, и было трудно дышать. <…>
                Той же ночью Илья Львович принёс в нашу походную типографию своё «Я это видел». <…> Илья Львович  в корректорской прочитал нам это потрясающее произведение. Весь день за работой я долго крепилась и старалась не думать об увиденном, но тут у меня хлынули слёзы. Огромная печаль была в сдавленном голосе Жени (Евгения Рубинова, тоже работавшая в редакции – В. К.). Она тихо, с трудом произнесла:
                -- Это сильнее всех кругов Дантова ада…
                Но Илья Львович остановил нас:
                -- Не надо… не говорите ничего… Всё ясно… Вижу: сумел!..
                А потом, в соседней комнате, он читал эти стихи нашим наборщикам. И надо было видеть, как они слушали их! >>.
                Через два дня стихотворение «Я это видел» было напечатано во фронтовой газете «Боевой натиск».

Можно не слушать народных сказаний,
            Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
             Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон – взгорье.
           Меж ними
                вот этак –
                ров.
Из этого рва подымается горе.
              Горе – без берегов

Нет! Об этом нельзя словами…
                Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мёрзлой яме,
              Заржавленной, как руда.

Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька –
              Ему одиннадцать лет.

Тут вся родня его. Хутор  Весёлый.
Весь «самострой» -- сто двадцать дворов.
Ближние станции, ближние сёла –
Все как наложники брошены в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг шумит эта мёртвая тишь.
В каком бы их  не свалило виде --
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются  с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»

Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Лёгкий снежок  валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым  над  лёжбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мёртвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха её видна далеко.

Бабка. Это погибла стоя.
Встала меж трупов и так умерла.
Лицо её, славное и простое,
Чёрная судорога  свела.
Ветер колышет её отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
                Между разрывами туч.
И в этом упрёке деве пречистой
Рушенье веры дремучих лет:
«Коли на свете живут фашисты,
                Стало быть, бога нет.»

Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребёнок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Не властны теперь над ними враги –
И рыжая струйка
                из детского уха
Стекает
           в горсть
                материнской
                руки.

Как страшно об этом писать. Как жутко.
                Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться  шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей её фальши
«Сентиментальность» пруссацких грёз,
Так пусть же
                сквозь их
                голубые
                вальсы
Горит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней.
Ты за руку их поймал – уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
                Дробили нас палачи.
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
      всё это
                сам ты
                видел
                И не сошёл с ума.

Но молча стою над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время – писал я о милой,
                О щёлканье соловья.

Казалось бы, что в этой теме такого?
              Правда? А между тем
Попробуй найди настоящее слово
            Даже для этих тем.

А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше варёных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
              Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому беден,
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.

Здесь нужно бы… Нужно создать бы вече
Из всех племён от древка до древка
И взять от каждого всё человечье,
Всё прорвавшееся сквозь века –
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Отгул нашествий, эхо резни…
Не это ль
            наречье
                му’ки бездонной
                Словам искомым сродни?

Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь,
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
                От вашей кровавой могилы.

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши  раны  в душе унесёт.

Ров… Поэмой ли скажешь о нём?
Семь тысяч трупов.
                Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами:
                Огнём! Только огнём!

                Керчь
                1942

                Стихотворение «Я это видел» разошлось по всем фронтам, произвело сильное впечатление и в тылу. << Сам Геббельс обратил внимание на это стихотворение, -- вспоминает Д. Березин. – Как-то Сельвинский заснул в землянке, укрывшись шинелью. И вдруг из эфира раздался голос на немецком языке, мы услышали: «Он этого не видел, проклятый коммунист Сельвинский!»
                Слова эти принадлежали Геббельсу. Настраивая приёмник, наш радист поймал берлинскую радиостанцию. Надо было видеть лицо Сельвинского, когда он, разбуженный нами, слушал Геббельса, -- его лицо побагровело от гнева, от дикой злобы, в глазах поэта загорелся огонёк.
                -- Ну, подожди же, проклятый карлик, я тебе отвечу!
                Наутро в газете было напечатано стихотворение «Ответ Геббельсу», в котором поэт разоблачал ложь главаря гитлеровской пропаганды. Там есть незабываемые строки о справедливом народном суде:

Когда сойдёт пороховая мгла,
И мы вернёмся к нашим жёнам,
И победители у круглого стола
Законы продиктуют побеждённым;
Когда, похоронив империю кнута
И не поддавшись  бреду о реванше,
Германия опомнится, -- тогда
Убитый встанет мёртвый,
как и раньше…>>.

                Бывая на передовой, Сельвинский разговаривает с бойцами, воюющими с фашистами. И, конечно, он видит бои – воочию, и, как я уже говорил, участвует в некоторых. И рождаются такие стихи как «Баллада о танке КВ», «Бой в тридцать секунд  (Из беседы с лётчиком Ч.)», Аджи – Мушкай», «Русская пехота» и другие. Я предлагаю вашему вниманию стихотворение «Русская пехота»:

Дождь и снег. Сырое поле.
Всюду грязь и слизь.
Эх, солдатская ты доля,
Фронтовая жизнь…

Передрогнув, не закуришь,
С маршу – не поспишь,
В ослепляющую бурю ж
Нет солдату крыш.

Бьёт нас пуля, рвёт граната,
Порет штык и нож.
Только русского солдата
Смертью не возьмёшь.

Русский страху  не  страшится.
Воевать  мастак.
Русский, ежели решится, --
Значит, будет так!

Тут уж он и сна не знает,
Не смыкает век:
Очень совесть уважает
Русский человек.

Коли взялся --  значит нужно
До конца тянуть,
Да уж с толком, да уж дюжно,
А не как-нибудь.

Так он сеет, так он пашет,
Так и за верстак,
Так вот пьёт он, так он пляшет
И воюет так.

Хороши казачьи кони
В тысячу монет:
Ни в атаке, ни в погоне
Их ретивей нет;

Ну,  неплохи  также пышки,
Тульский огонёк:
Эти как пальнут с опушки, --
Неприятель – с ног!

Но когда на поле с хода,
Взводами пыля,
Выйдет  русская пехота –
Загремит земля!

Танки хоботы подымут,
Конь  рванётся с пут,
В артиллериях из  дыму
Песню запоют –

Тут тогда само собою
Ясно там и сям,
Что пришёл хозяин боя,
Пехотинец сам!

И враги,  глаза разиня,
Уползают в брешь –
Здесь уже сама  Россия
Вышла на рубеж.

Вот идёт она, солдатка,
Родина моя!
Ленинград или Камчатка,
Крым ли, Верея –

Тот же дух, ума палата,
Да пошире мощь.
Большевистского солдата,
Врёшь, брат, не возьмёшь!

Он падёт. Но встанет слава.
И на вражий дот
Имя павшего по праву
Роту поведёт.

Он победе вроде брата,
Даже за милка.
Против русского солдата
Смертушка  мелка. 

                Думаю, такие стихи, как это – тоже поднимали дух советских бойцов!
                За своё участие в боях (он  выказал  большую личную храбрость),  поэт после участия в одной   из конных атак  был награждён орденом  Красной Звезды. Позже – орденом   Отечественной войны I степени. Участвует в боях и всё время пишет стихи. И военные, и те, что впрямую не связаны с темой войны. Одно из таких стихотворений – сонет о вечном:

Бессмертья нет. А слава только дым.
И надыми хоть на сто поколений,
Но где-нибудь ты сменишься другим
И  всё равно исчезнешь, бедный гений.

Истории ты был необходим
Всего, быть может, несколько мгновений…
Но не отчаивайся, бедный гений,
Печальный однодум и нелюдим.

По-прежнему ты к вечному стремись!
Пускай тебя не покидает мысль
О том, что отзвук из грядущих далей
Тебе нужней и лавров и медалей.

Бессмертья нет. Но жизнь полным – полна,
Когда бессмертью отдана она.

                Но война продолжалась, и, по воспоминаниям Д. Березина, << Сельвинский рвался в Крым, который так любил, где прошли его детство и юность и из которого во время войны дважды уходил вместе с войсками. Тогда-то победно и зазвучала его песня «Боевая Крымская»,  приказом Военного совета официально объявленная песней Крымского фронта.

В кандалах Германии
Под горниста рёв
Слышатся рыдания
Крымских городов… и т. д.
                К сожалению, я не смог найти это стихотворение в доступном мне сборнике Сельвинского. Поэтому здесь даю другое стихотворение о Крыме. Оно так и называется – «Крым»:

Как бой барабана,  как голос картечи,
Звучит это грозное имя – «Крым».
Взрывом оно отзовётся у Керчи,
             У Качи трещаньем крыл,
Конским рыском по бездорожью,
            Криком
                пехотных   
                атак,
Горным эхом, степною дрожью,
В которых сливаются пушка и танк.

Гром! Искалеченные батареи…
Гром! Батальоны поднятых рук…
Но дальше, дальше! Быстрее, быстрее!
                Степной
                отступает
                круг –
А там перед нами каменный хаос…
Хазарским карком кличут орлы.
Овчарки навстречу бегут, задыхаясь,
               А в них аромат Яйлы.

А сердце бьётся чаще и чаще…
Я жду, обмирая, как от любви,
Я жду, как свиданья, как острого счастья,
                Блеска морской синевы.
И вот поднимается меж тополями
Медленным
                уровнем
                с трёх
                сторон
В голубизне золотистое пламя –
                С о н…

Море! Снова покой этих линий,
                Таянье красок одних.
Мы его ласково звали  «Синий».
Запросто. Как называют родных.

Море,  море!  Крымское море
                Юности моей зов…
Здесь мать,  бывало, в тоскливом изморе
Ждала видения парусов;

Здесь мои сёстры под утренним бризом
С купаленных свай обдирали улов
И дома с лавровым листом и рисом
Из  мидий варили плов.

Здесь моя девушка пела, бледнея,
На красном занде у самой воды,
И сладострастные волны за нею
Лизали божественные следы…

Крым! Золотой  ты  мой, задушевный,
Наш отвоёванный кровью Крым!
Да,  твои города и деревни
              Тлеют под пеплом седым,
Да, не узнаешь теперь Коктебеля,
Изуродован Кореиз,
Но это же
                небо
                при нас
                голубело.
Этот
      пенился
                мыс!
Всё мы отстроим. Всё восстановим.
Слышите клики с Амура, с Невы?
Вновь наше знамя под нежным кровом
             Нашей родной синевы.
Те же утёсы. Прежние чащи.
«Синий» по-старому необозрим.
И если
         очень
                захочется
                счастья,
Мы с вами поедем в Крым!
          
               

               
                После освобождения Крыма – Москва. Затем снова фронт. На этот раз поэт держит путь в Прибалтику и восточную Пруссию. >>.

                За время войны  Сельвинский прошёл путь от интенданта 2-го ранга до подполковника. И всё это время он – корреспондент фронтовых газет.
                «В Сельвинском сочетались, -- пишет М. Архарова, сотрудница фронтовой газеты «Сын отечества», в которой работал И. Сельвинский, -- сочетались поразительно богатая эрудиция, человеческая доброта и жизнерадостная, какая-то мальчишечья проказливость.»
                О доброте поэта, о которой пишут многие мемуаристы, и хочется сейчас рассказать.
                «Вспоминаю, с какой бережной добротой, -- продолжает М. Архарова, -- относился Илья Львович ко мне и моей помощнице Жене Рубиновой, как он помогал нам в работе своими советами, как защищал нас от разносов начальства. Нам с ней было нелегко в фронтовых условиях, и Илья Львович по-хорошему, не на словах, жалел нас».
                О доброте Сельвинского говорит и такой случай. – Это было в апреле 1945-го г., в самом конце войны. Группа наших фронтовых корреспондентов, которую возглавлял Илья Сельвинский, была в Германии. Входил в группу и поэт и переводчик Яков Хелемский. «… не доезжая до Кенигсберга, -- вспоминал он впоследствии, -- мы остановились возле усадьбы, казавшейся нежилой. <…> Дом и сараи выгорели изнутри, остались чёрные скелеты.
                Вдруг  из-за кустов появилась крохотная девочка в заштопанном платьице, тщательно причёсанная, с голубым бантом.  Она протянула Сельвинскому руку и повела его за собой к полусгоревшей каменной пристройке. Скрытый зеленью вход вёл в бункер. <…>
                Пожилая женщина, сидевшая в продавленном кресле, вязала при тусклом свете. А в постели лежала больная девочка, видимо, сестра той, которая привела нас. Этой было лет четырнадцать, и она смотрела на нас тревожно. <…>
                Сельвинский сказал мне:
                -- Выйдем на минутку.
                Мы поднялись наверх.
                Наш общий с ним сухой паёк лежал в моём  вещевом мешке. Я полез в кузов нашего доджа (марка машины – В. К.). Илья  Львович достал из мешка буханку хлеба, банку консервов, печенье, кусок сахара.
                --  Вы, надеюсь, не возражаете? – спросил он.
                -- Ну что вы!
                -- Тогда подержите. – Он передал мне еду, а сам подошёл к сиреневому кусту, сорвал несколько султанов и стал снова спускаться вниз.
                Я вручил провизию женщине. Сельвинский, улыбнувшись больной,  положил на одеяло охапку цветов. Сахар он протянул младшей. Та сделала книксен. Мы попрощались и поехали дальше.»

                9 мая 1945 г. Илья Сельвинский поехал в немецкий город Кандаву вместе с несколькими  советскими офицерами принять оружие у капитулировавшей немецкой дивизии. В письме к жене от 10 мая 1945 г. он пишет, что стоило жить «ради одного этого шагания внутри каре побеждённых врагов,  ради этого триумфа, который можно сейчас пережить только на фронте.»
                Так, этой миссией 9 мая 1945 г., для Ильи Сельвинского закончилась Великая Отечественная война.

                Я много говорил о стихах Ильи Сельвинского периода войны. Но пишет он не только стихи:  в годы Великой Отечественной он приступил к созданию трилогии, которую считал главным делом  своей жизни – драматического эпоса «Россия». В трилогию вошли: «Ливонская война» (писалась с 1941-го по 1944-й год, опубликована в 1944-м году); «От Полтавы до Гангута», позднее названа «Царь да бунтарь» (написана в 1949-м, опубликована в 1951-м г.) и трагедия «Большой Кирилл» (создана в 1957-м г.). Три трагедии, пять веков «исторического бытия народа» (по словам Сельвинского), от царствования Ивана Грозного до Октябрьской революции, -- значительное создание большого русского поэта и драматурга. Трилогия, которую он писал 16 лет…
                Последняя пьеса трилогии написана, в 1957 г. Сейчас же вернёмся во вторую половину  1940-х г. г. и поговорим  об Илье Сельвинском первых послевоенных лет. – 1946 –й год. Строгий окрик Маленкова, одного из руководителей нашей страны в то время, в адрес ленинградских журналов: «Сельвинского пригрели!» Надо сказать, что 1946-й год – год того самого позорно известного постановления о ленинградских журналах «Звезда» и «Ленинград», год начала травли Ахматовой и Зощенко. После тяжелейшей войны, нелегко давшейся  нашему народу победы над  фашистами, стали расправляться с нашей культурой, с отечественными творцами. И Сельвинского не обошли вниманием душители культуры.
                А Илья Сельвинский между тем продолжает писать – по-прежнему создаёт прекрасные  стихи.

                Пейзаж.

Белая-белая хата,
Синий, как море, день.
Из каски клюют цыплята
Какую-то дребедень.

Вполне знакомая каска:
Свастика и рога…
Хозяин кричит: «Параска,
Старая ты карга!»

Параске четыре года.
Она к цыплятам спешит.
Хозяин
       сел
         на колоду.
На каску хозяин глядит.

«Видали? Досталась курам!»
Он был  ещё молод, но сед.
«Закурим,  что ли? –
                «Закурим».
Спички. Янтарь. Кисет.

И вот задумались двое
В голубоватом дыму.
Он воевал под Москвою,
Я воевал в Крыму.

               
                ***

Я  живу  в столице, ты в тайге.
Дням разлуки ни числа, ни счёта.
Я живу в печали, ты в тоске –
Между нами только самолёты.

Много ли расскажет письмецо,
Краткий вздох в бумажке полосатой?
Скоро для тебя моё лицо
Растворится в буквах адресата.

Да и я не прыгну через кряж:
Очертанья мреющи да зыбки…
Помню только алый карандаш
По излучинам твоей улыбки.

Отчего  ж наперекор всему
Мы  не разлучаемся в разлуке?
Отчего по-прежнему к письму
Тянутся порывистые  руки?

Для меня ты – зорька-лисий-хвост,
Да пурга, да бел-горюч-алатырь;
Для тебя я – Москворецкий мост,
Планетарий и Большой театр.

                А в 1947-м году поэт пишет ещё одну трагедию -- << Читая «Фауста». >>. Эта замечательная  пьеса написана в традициях театра Бертольда Брехта – пьеса – диспут. В ней гротеск уживается с философскими раздумьями. В трагедии << Читая «Фауста»>> отражены судьбы немецкой интеллигенции в XX в., показаны подлинные и мнимые наследники «Фауста» великого Гёте.
                В этой связи интересно  стихотворение Ильи Сельвинского, написанное в 1960-м  году – «Гёте и Маргарита».

                Гёте и Маргарита.
               
                О этот мир, где лучшие предметы
                Осуждены на худшую судьбу!..
                Шекспир.

Пролетели золотые годы,
Серебрятся новые года…
«Фауста» закончив, едет Гёте
Сквозь леса неведомо куда.

По дороге завернул в корчму,
Хорошо в углу на табуретке…
Только вдруг пригрезилось ему
В кёльнерше голубоглазой – Гретхен.

И застрял он, как медведь в берлоге,
Никуда он больше не пойдёт!
Гёте ей читает монологи,
Гёте мадригалы ей поёт;

Вот уж этот неказистый  дом
Песней на вселенную помножен!
Но великий позабыл о том,
Что не он ведь чёртом омоложен;

А Марго об этом не забыла,
Хоть и знает пиво лишь да квас:
-- Раз уж я капрала полюбила,
Не размениваться  же на вас.

                1947-м  годом  датировано и стихотворение «У истории плохая память…» Оно –  о том, что  забывать войну нельзя и о том, что поэт, поэзия может помочь  народам не забыть  войну:

У  истории  плохая память!
Сколько  раз по милой по земле
Красноглазое  бежало пламя,
Обрекая красоту золе;

Сколько раз  по камешкам, по чуркам
Возрождались  улицы  рядком
И опять гордились  Петербургом
Или Хиросимой – гордком.

И опять  над  невской ли волною
Или подле Па’сифик  -- волны
Парочки  вздыхают под луною
В пасти  отдыхающей войны.

Много дел сегодня у поэта,
Но одно  насущнейшее: это
Трауром по убиенным быть,
Медью стансов, бронзою  сонета,
Лавой колокольной –
                в зиму, в лето –
Память человечества будить.

                В 1949-м году  ещё один удар обрушивается на поэта. – Газета «Культура и жизнь» объявляет поэзию Ильи Сельвинского космополитической и антипартийной. Уже готовый набор толстого сборника рассыпан. Каждую ночь Сельвинский с женой ждут ареста. И это несмотря на то, что Сельвинский не какой-то малоизвестный стихотворец, он – знаменитый и популярный поэт, -- ещё до войны был награждён за большой вклад в русскую советскую литературу  орденом Трудового Красного Знамени. Он, гонимый и травимый поэт, над которым нависла угроза ареста, по-прежнему живёт Россией, своей Отчизной навсегда.
                В 1948 г. поэт пишет стихотворение, которое так и назвал – «Отчизна». Эпиграф к стихотворению – строки Александра Сергеевича Пушкина:
«Два чувства равно близки нам –
В них обретает сердце пищу,
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.»

                Илья Сельвинский. «Отчизна».

Любовь  к отечеству была
Любовью к дедовским могилам,
Любовью к славе, что плыла
Над  краем бесконечно милым,

Любовью к матери своей,
Что вечно сердцем насторо’же,
Которая для сыновей
Чем сгорбленнее, тем дороже.

Ты за неё костями ляг!
Ты за неё – сквозь ураганы!
Но родина не только шлях,
Где дремлют скифские курганы.

Её культура – не музей,
Она не вся в наследье предка –
Она в делах твоих друзей,
С отцами спорящих нередко.

Умей в грядущее взглянуть
И в нём найти отчизну снова,
Чтобы твоя дышала грудь
Не только дымкою былого.

Нам всё былое по плечу,
Всё, что оставили века нам!
Да,  дед высок. Но я хочу,
Чтоб сын мой вырос великаном.

Держась за дедово древко,
Не опьяняй же дрёмой сердце.
Как прошлое ни велико,
Как мы ни чтим его бессмертье,

Но века завтрашнего зов
Могущественнее, чем тризна.
Не только край твоих отцов,
Но край детей твоих – отчизна.

                И ещё одно стихотворение, 1952-го года. Написано оно, по-видимому, после бесчисленных  проработок Ильи Сельвинского.
                Гулливер.

Как Гулливер меж лилипутов,
Кляня свою  величину,
Систему  карличью  запутав,
Лежу, рукой не шевельну.

Как им страшна моя весёлость.
Невинный, я кругом во зле!
Я – Гулливер! Мой каждый волос
Прибит ничтожеством  к  земле.

                Илья Сельвинский хорошо писал и  о природе. Вот одно из таких стихотворений – «Кусты сирени в марте».  Кстати, написано  оно в конце жизни поэта; о его тяжёлой болезни и смерти мы ещё будем говорить.

Бурые и сухие, как розги…
Вблизи подумаешь:
                не в ноябре ль?
Но издали –
                будто в небрежном
                наброске –
Зелёным пятном
                предвещают апрель.
Опять  подхожу
                всё ближе, ближе –
И снова  розги да бурый тон,
А издали снова кустарник
                рыжий
Зеленоватым мазком оттенён,
Что это?
           Наше предчувствие?  Или
Плакатный рефлекс
                чёрно-синей сосны?
А может  быть
                безо всяких стилей
Просто-напросто
                чудо весны?


 


 
               


                Илья Сельвинский занимается не только собственным творчеством, он ведёт поэтический семинар в Литературном институте им. А. М. Горького (начал вести его ещё до войны). Его учениками были Михаил Кульчицкий и Павел Коган, талантливейшие поэты, погибшие на фронтах Великой  Отечественной войны, а также Александр Яшин, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, ставшие впоследствии крупными советскими поэтами…

                Илья Сельвинский был прямым и строгим человеком. Вот какое стихотворение он написал в 1955 г. – о прямоте и правдивости, об их необходимости в нашей жизни; сонет, которому предшествует фраза, принадлежащая самому Сельвинскому: «Правду не надо любить: надо жить ею.»

Воспитанный разнообразным чтивом,
Ученье схватывая на лету,
Ты можешь стать корректным и учтивым,
Изысканным, как фигурист на льду.

Но чтобы стать, товарищи, правдивым,
Чтобы душе усвоить прямоту,
Нельзя учиться видеть правоту –
Необходимо сердцу быть огнивом.

Мы все правдивы. Но в иные дни
Считаем правду не совсем удобной.
Бестактной, старомодной, допотопной –

И в сердце гаснут искры и огни…
Правдивость гениальности сродни,
А прямота пророчеству подобна!

                Но бывал он и другим, особенно в кругу семьи. – «…Я неоднократно бывал у него и в московской  квартире, и в Переделкине (писательский посёлок под Москвой – В. К.), --вспоминает выдающийся  азербайджанский поэт  Расул  Рза. --  Особенно запомнились его восторг и трогательная нежность, с которыми он показывал полотна своей дочери Таты и рассказывал  о них (дочь Илья Львовича,   Татьяна Сельвинская – талантливейшая художница – В. К.).  Илья Львович очень любил и баловал своих внуков. Его любовь к детям говорила о душевной широте и сердечной теплоте этого на вид строгого человека.» В 1958 г. он написал стихотворение, которое посвятил своей маленькой внучке Оксане, так и назвал его – «Внучка моя Ксаночка».

Мы куцые. Мы круглые.
Курносенькие мы.

С тобой играю в куклы я,
Шью зайцев из кошмы,

С тобой над картой пегою
Карандашом  я бегаю,

А то с тобой и так:
Ни этак
            и никак.

Но сладко у коляски
Почувствовать семью
И знать, что эти глазки
Оплачут жизнь мою. 

                И это стихотворение написано в 1958- году: как будто зная о своей будущей тяжёлой болезни  пишет он его:

  Ах, что ни говори,  а молодость прошла…
Ещё я женщинам  привычно  улыбаюсь,
Ещё лоснюсь пером могучего крыла,
Чего-то  жду ещё – а в сердце хаос, хаос!

Ещё хочу дышать, и слушать,  и смотреть;
Ещё могу  шагнуть на радости, на муки,
Но знаю: впереди , средь океана скуки,
Одно лишь замечательное: смерть. 

                В 1960-м году Илья Сельвинский тяжело заболел. – Последние 8 лет его жизни были отмечены  постоянной  борьбой с болезнью. Но эти же годы были наполнены творчеством (многочисленные  творческие удачи). В эти годы у него рождается новый грандиозный замысел – драматическая трилогия о Ленине. Написана была лишь одна пьеса – «Человек выше своей судьбы (1962 г.). Название этой драмы -- одна строчка стихотворения Сельвинского 1960 г.; это стихотворение так и называется –  «Человек выше своей судьбы». Вот оно:

Что б ни случилось – помни одно:
Стих – тончайший громоотвод!
Любишь стихи –
                не сорвёшься на дно:
Поэзия сыщет, поймёт, позовёт.
Живи,
          Искусства не сторонясь.
Люди без лирики как столбы.
Участь наша ничтожнее нас:
Человек
           выше своей судьбы.

                Кстати, надо сказать несколько слов о Ленине и об отношении к нему Сельвинского. – Одна из самых противоречивых фигур в мировой истории XX века; свет и тени этого человека мы сейчас хорошо знаем и видим: с одной стороны – забота, даже нежность по отношению к детям и  к тем, кто принял  Октябрьскую революцию;  с другой стороны – «Сто человек непременно повесить» (подозреваемых в сочувствии белому движению), расстрел царской семьи и красный террор; европейски образованный человек и человек, не знавший компромиссов – люто ненавидевший тех, оказавшихся  по другую сторону баррикады.  Но Сельвинский не видел теневую сторону личности  и деятельности этого человека. Он, как и многие из нас в глубоко советские времена Ленина  боготворил. Это выразилось в частности в стихотворении 1951 г. «Ленин»:

Оттого, что Ленин жил на свете,
Оттого,  что жив он и сейчас, --
Чудища двадцатого столетья
Ее сомнут, не одолеют нас!

Звонче голос новых поколений,
Свежих сил всё явственней прилив
Оттого, что жил на свете Ленин,
Оттого, что и сейчас он жив.

И не сдержат  ветхие границы
Силу дружбы миллионных масс:
Мир
      в борьбе за мир
                объединится
Оттого, что Ленин среди нас. 

                В 1962 г. поэт пишет одно из самых выдающихся, одно из самых пронзительных своих стихотворений – «Словно айсберг»:

Жизнь моя у всех перед глазами.
Ну, а много ль знаете о ней?
Только то, что выдержал экзамен
В сонмище классических теней?

Неужели только в том и счастье,
Чтобы бронзой числиться в саду?
Не хочу я участи блестящей,
Неподсуден пошлому суду.

Стоило ли раскаляться лавой,
Чтоб затем оледенеть в металл?
Что мне братская могила славы,
О которой с юности мечтал!

Нет, не по торжественным парадам,
Не в музее, датой дорожа,
Я хочу дышать с тобою рядом,
Человечья тёплая душа.

Русский ли, норвежец или турок,
Горновой,
              рыбачка
                или ас,
Я войду, войду в твою культуру,
Это будет, будет –
                а сейчас,
Словно айсберг в середине мая,
Проношу свою голубизну;
Над водой блестит  одна седьмая,
А глыбун уходит в глубину.

                В последние годы жизни Илья Львович, плохо себя чувствующий, всё-таки продолжает преподавать в Литературном институте. Несмотря на то, что… «Илья Львович, -- вспоминает Цецилия Воскресенская, -- очень уставал от семинаров Литинститута, которые проходили у нас на даче, он не мыслил своего существования без молодого окружения.»
                «…Отдушиной в его уединённой переделкинской жизни, -- вспоминал Осип Резник, -- жизни с вечными болезнями и врачами были встречи с молодыми поэтами из его заочного семинара и другими молодыми стихотворцами. Для них он сердца не жалел и был щедр в своих наставлениях, подсказках, подробных разборах и оценках.»
                << Помню, -- пишет Цецилия Воскресенская, -- как он решил ехать на защиту диплома своего студента Сухорученко 7 декабря 1967 года (за три месяца до смерти!). Мы все в доме подняли  скандал:  уговаривали его, пугали, умоляли. Но с дипломом неожиданно получилось осложнение: не хотели допустить студента к защите. «Я буду бомбардировать кафедру изо всех сил. Думаю, что всё кончится благополучно, -- писал Илья Львович Сухорученко 15 ноября 1967 года. И вскоре снова: «Дорогой Геннадий! В Литинституте всё обошлось благополучно: Вас допустили к защите. Поздравляю Вас с первой победой. Встретимся на защите. Ваш Илья Сельвинский.»
                И мы поняли, -- продолжает Цецилия Воскресенская, падчерица Ильи Львовича, -- что «потерь» будет меньше, если отпустим его на защиту, и Илья Львович поехал в Литинститут. Вернулся он счастливым: все, кто были «против», после его выступления, стали «за». Оспаривать его  доводы было невозможно. >>.
                Геннадий Сухорученко позже вспоминал:
                «Узнав, что мой диплом прошёл с хорошей оценкой, Илья Львович подошёл ко мне, обнял и сказал:
                -- И бороться надо уметь, мой друг. Конечно, если ты твёрдо убеждён в том, что стоишь за правоту… Поздравляю от души. Я, может быть, рад за вас больше, чем вы за себя… Потому что вижу в вас умного, талантливого поэта. Ваш диплом – этому  подтверждение.
                Он поцеловал меня, пожал руку и тут же уехал в Переделкино.»
                Впоследствии Геннадий Сухорученко станет известным ростовским поэтом, заслуженным  деятелем культуры Российской  Федерации. А Илья Сельвинский ещё тогда, когда Сухорученко едва начал свой путь в поэзии, верил в него, в его большое будущее.

                Рассказывая  об Илье Сельвинском, его жизни и творчестве, нельзя не сказать о стихотворном  цикле  «Pro Domo Sua» (Про Домо Суа), что означает в переводе с латинского – «За свой дом», по личному вопросу, в защиту себя и своих дел. Стихотворения, составившие цикл с этим названием, представляют собой целую тетрадь, которая начинается с такой записи Сельвинского: «Большинство этих стихов… я аккуратно носил по журналам, но так же аккуратно отовсюду их возвращали. Не моя вина, что накопился целый сборник. Но что ж  -- каждое правительство достойно своей литературы.» Цикл,  эпиграфом к которому стали слова французского писателя Анатоля Франса – «Каждый спасает свою душу  как может», стихи, писавшиеся  с  1937-го по 1965-й год, изданные отдельной книжкой лишь в 1990 году, через 22 года после смерти поэта…  Стихи по большей части горькие. --  Сельвинского не устраивает многое из  того, что он видит вокруг, многое не устраивает, а что-то и ранит его душу. Если не выскажусь – задохнусь.//  И  вот кричу… закусив подушку», -- пишет поэт в одном из стихотворений  цикла, в самом страшном для нашей страны 1937-м году. «Если не выскажусь – задохнусь… И он высказывался, это было в то время небезопасно, но – высказывался, кроме тех стихов, которые печатали, писал и в стол.  «Мы отвыкли мыслить, и для нас // Каждая своя мыслишка – ересь», -- пишет  он в другом стихотворении,  тоже в 1937-м году. «Что вы сделали с моей душой?» -- вырвалось у поэта в 1948-м.
                1952-м годом датировано самое, быть может, пронзительное стихотворение потаённого  цикла Ильи Сельвинского.

Нет,  я не Дон – Жуан,
Меня в жуирстве упрекать излишне.
Есть в нашей жизни маленький изъян,
Ей, матушке, не требуется
                личность.

Мир леденеет. Упованье? Вера?
Слова, слова… Мы холодом сильны.
С измученной земли сползает
                атмосфера,
Как некогда с Луны.

Но чем дышать? Казёнщиной поэм?
Стандартом ли картин да статуй?
И бродит человек с древнейшею
                цитатой:
«Кому  печаль мою повем?»

Кому живое выдать на поруки,
Пока не вымерли небесные тела?

К вискам я прижимаю ваши руки
С остатками вселенского тепла.

                И – тоже в 1952-м:

    О,  милая  моя  среда,
Где терпят и не плачут,
Где гений вспыхнет иногда,
Но ничего не значит,
Где быть  властительницей дум
Имеет право тупость,
Где трусость  выдают  за ум,
А прямоту за глупость.


                И ещё одно:

Как я устал от вожаков,
От их тупого лицемерья,
Что мёдом смазывает перья,
Строча декреты для веков…

А мы средь этих декораций
Живём в идейных погребах,
Мечтаем наспех, мыслим вкратце,
Поём с фальшивкой на губах.

И оттого в России сплошь
Ума на тупость переплавка.
Уж лучше бы прямая ложь
Чем эта наша псевдоправда.

                Это написано в 1961 г., в последний период жизни поэта.

                Последнее стихотворение из этого цикла создано в 1965 г.:

Был у меня гвоздёвый быт:
Бывал по шляпку я забит,
А то ещё и так бывало:
Меня  клещами отрывало.
Но,  сокрушаясь о гвозде,
Я не был винтиком нигде.

                Поэту оставалось жить всего лишь несколько лет… И до самого конца с ним была его верная жена, Берта Яковлевна. Жена, Женщина, игравшую  большую  (огромную!) роль в жизни поэта…

                Илья Сельвинский. Стихотворение 1939 г., обращённое к жене, Берте Яковлевне Сельвинской:

Как охотник ловит серебристую,
Выследив тропу её к воде,
Этой  сероглазою да быстрою
Чуть не бредя всюду и везде,

               

Так и я, чего – чего не делаю…
У меня капкан как волшебство.
День за днём, неделя за неделею
Рыщу в тропах сердца твоего.

Думаю: вот --  вот  она объявится..
Я её навеки  приручу.
Где-нибудь должна же ты, красавица,
Подойти к  заветному ручью.

Вот она!  Её повадка гоночья!
Только б не случилось одного:
Не вспугнуть бы глупого лисеночка
Перебоем… сердца…  моего …

                И он не спугнул свою огромную любовь – 44 года были вместе Илья Львович и Берта Яковлевна… Великая Любовь!!!  << Илья Львович нашёл в маме, -- вспоминает приёмная дочь  поэта Цецилия Воскресенская, -- нашёл в маме «гораздо больше того, что ожидал и хотел… найти: обаятельную женственнось, стремление к духовному самосовершенствованию, тёплый уют, какую-то художественную  «милость» в [её]*   отношении к [нему]*, остроумие и благородство.  В своём слове у гроба мамы Лев Адольфович Озеров сказал:
                -- Берта Яковлевна неизменно зажигала лампу на рабочем столе поэта. Свет этой  лампы был виден отовсюду. И он навсегда пребудет в наших сердцах.>>.

                *Перефразированный отрывок из письма И. Л. Сельвинского к жене: в «её» -- в письме – «в твоём», к «нему» -- в письме ко мне».

                И снова – стихи, обращённые  -- его Любимой навсегда, Женщине, Другу…

Я  слоняюсь  в  радости  недужной,
Счастье ты  моё, моя тоска…
Ничего  мне  от  тебя не нужно –
Ни дыхания, ни шепотка,

Ни  твоих  ладошек  полудетских,
Из которых  пил  бы я тепло,
Ни полупоклонов ваших  дерзких,
Будто  мне  подаренных  назло.

Не голубка – ты скорее сокол,
И тебя стрелою  не  добыть.
Но ведь оттого, что ты высоко,
Женщиной  не перестала быть, --

И моё  далёкое  страданье,
Стиснутое,  сжатое  толпой,
Розой
      окровавленной
                в стакане
Будет полыхать перед  тобой.
             1958

                ***

Годами  голодаю  по тебе.
С  мольбой  о недоступном  засыпаю,
Проснусь – и в затухающей мольбе
Прислушиваюсь  к петухам  и к лаю.

А в этих  звуках столько безразличья,
Такая  трезвость  мира за окном,
Что  кажется – немыслимо разлиться
Моей  тоске  со всем её огнём.

А ты мелькаешь в этом  трезвом мире,
Ты счастлива  среди простых забот,
Встаёшь к семи,  обедаешь  в четыре –
Олений  зов  тебя  не позовёт.

Но иногда,  самой  иконы строже,
Ты глянешь  исподлобья в стороне –
И на секунду  жутко мне до дрожи:
Не  ты ль сама тоскуешь  обо  мне?
           1959



                Илья Сельвинский был великим тружеником: проводил много времени за письменным столом –  создавал  произведения в разных жанрах, дорабатывал написанное, переделывал, некоторые произведения  создавал  как бы  заново. Труд, труд и ещё раз  труд  --  вот главное для него  большого  русского  Поэта. Вот что он  написал о труде  в конце жизни  (в 1964 г.). 

Во многом  разочаровался
И сердцем  очерствел при этом.
Быт не плывёт в кадансах  вальса,
Не    устилает путь паркетом.

За всё  приходится  бороться,
О каждый камень спотыкаться.
О, жизнь  прожить  совсем не просто –
Она колюча и клыкаста.

Но  никогда не разуверюсь
В таком событии, как Труд.
Он требователен и крут
И в моде видит только ересь,

Но он  и друг в любой напасти,
Спасенье в горестной  судьбе.
В конце концов он просто – счастье
                Сам по себе.
                И снова – из воспоминаний Цецилии Воскресенской, о  живом Сельвинском:
                << … Я  вижу напряжённое выражение его лица, углублённое в работу, он что-то шепчет над  машинкой, останавливается, подпирает правой рукой лоб,  облокотясь на стол, и снова  бегут пальцы, и клавиши летают в воздухе. Спешит. Во дворе стоит машина и ждёт, чтобы отвезти статью  в газету. Он очень спешит, весь поглощён работой. Всё напряжено. Но вот раздаётся у его колен: «Дидя, я буду пясать и пячатать». Он издаёт громкое «м-м-м…», вывёртывает лист со статьёй из машинки, вставляет  чистый, сажает внучку на колени. Но только недолго, доченька, мне некогда», -- говорит он ей. Оксана  беспорядочно стучит по клавишам, наконец дед произносит: «Ну, хватит!», смачно чмокает внучку в круглую щёчку и снова уходит в работу, уже ничего не видя  и не слыша. Его никогда не раздражали люди, которых он действительно любил. Он мог быть недоволен женой, сердит на неё, но не раздражён. Наоборот, умилялся и находил очарование и оправдание поступкам, которые никак не могли подойти под это понятие, что меня всегда поражало, а порой и злило. >>.

                В 1967 г. вышла в свет книга Осипа Резника об Илье Сельвинском – «Жизнь в поэзии». Книга, которая морально поддержала его, тяжело больного. Поэт был в это время в больнице. «Придя в больницу, -- вспоминает Осип Резник, -- я сразу же услышал от лечившего его врача:
                -- Это вы автор лучшего лекарства, какое он получил здесь? – И, помолчав,добавила: -- Он очень сильно болен.

                Он, проводивший в последние свои годы чуть ли не по полгода в больницах, всё-таки не сдавался на милость болезни, был, по словам другого большого поэта, Бориса Пастернака, «живым и только, живым и только – до конца.» << … все наши с ним ссоры, недовольства, мои претензии, которые, конечно, были за долгую жизнь, -- вспоминает Цецилия Воскресенская, -- исчезают  из  памяти, а отпечаталась его открытая улыбка, ровные зубы, смеющиеся глаза, звучит его смех, замечательный смех и по звуку, и по детскости выражения, и по искренности, смех негромкий, но какой-то насыщенный. <…>
                А ещё помнятся  страдания. Их было много. И видятся уже тёмные глаза, острые, в которых нет блеска; видятся две складки на лбу…, и глубокие складки у рта. И слышатся вздохи. Наверное, не хватало воздуха.
                Вот эти-то страдания, «окрасившие» последний период его жизни, и не дают писать о нём жизнерадостном, мечтающем, всегда мечтающем! Это был истый оптимист по натуре и сделавший нас, окружающих его, тоже оптимистами. И не хочется мне писать сейчас, как он умирал восемь лет. >>.

                Не будем и мы говорить о нём умирающем; лучше говорить о другом: о том, как он любил своих родных: жену, двух дочек и внуков – Оксану и Кирилла… В 1966-м году он пишет стихотворение «Колыбельная», и пишет его, по-видимому, с мыслями о маленьком внуке (обращается к нему): 

Баю – баю – баю – баю,
Ты уже напился чаю,
Кашку съел и наигрался,
Нашалился, наболтался,
Так теперь уж засыпай,
Баю – баю – баю – бай.

Вон присела на ворота
Говорливая сорока,
Кра – кра – кра – кра –
Маленькому спать пора.

В окна голуби взглянули,
Гули – гули – гули – гули.
Надо маленькому спать,
Чтобы утра не проспать.

Баю – баюшки – баю,
Как я кутика люблю!

                Будем говорить и о том, что он почти до самого конца шептал строчки стихов, вновь и вновь рождавшихся в нём, приходящих к нему,  шептал, пока паралич не лишил его возможности шептать…
               Стихи, написанные в самом конце этой большой, насыщенной и такой значительной  жизни, в 1968-м году (год смерти Ильи Львовича):

Деревья надышали небо
За десять миллиардов лет.
Иное криво и согбенно,
И кажется – в нём жизни нет.

Оно весной шуршит всё тише,
Понуро стоя над ручьём,
И всё же дышит, дышит, дышит,
Не помышляя ни о чём.

И эту сложную заботу
Не покидая не на миг,
Стоит оно сродни заводу
И поучает нас самих.

О милый деревянный идол!
Как не склониться пред тобой?
Ты людям древесину выдал,
Ты дал им скрипку и гобой,

Избу, и шхуну, и посуду,
Но даже сгорбясь и склонясь,
Ты дал понять, что небо всюду –
И в вышине, и вокруг нас.

Душа! Пускай судьбишка плачет,
Тебя не одолеет быт:
Ты обитаешь в небе – значит,
Обязана счастливой быть!

                22 марта 1968 г. поэт скончался. Скончался «рыцарь стиха», как он сам себя называл, поэт и человек большого масштаба; романтик и реалист, лирик и эпик, он оставил нам огромное, ещё не до конца освоенное нами, литературное наследие. Значение его поэтической работы с годами всё более возрастает, как возрастает с годами роль и значение всех крупнейших поэтов его поколения, и всего XX века…

Не я выбираю читателя. Он,
           Он достаёт меня с полки.
Оттого у соседа тираж – миллион.
          У меня ж одинокие, как волки.

Однако не стану я, лебезя,
            Обходиться сотней словечек,
Ниже писать,чем умеешь, нельзя –
           Это не в силах человечьих.

А впрочем, говоря кстати,
К чему нам стиль «вот такой нижины»!
Какому ничтожеству нужен читатель,
               Которому
                стихи
                не нужны?

И всё же немало я сил затратил,
Чтоб стать доступным сердцу, как стон.
Но только и ты поработай, читатель:
Тоннель-то роется с двух сторон.

                Закончилась  моя композиция об Илье Сельвинском – отзвучала как хорошая песня. А стихи этого замечательного Поэта всё ещё хочется читать – те, которые остались за пределами
композиции. Вот некоторые из моих Любимых – надеюсь, что и вы мои Дорогие Читатели—прочитаете их с Удовольствием и Интересом. Мир вам!!!

                ***

Все девки в хороводе хороши,
Здесь кажется красавицей любая –
Вон ту расцеловал бы от души!
Но вытащи её на свет: рябая.

Не так ли и строка стихотворенья?
Вглядишься – не звучна и не стройна,
Вернёшь её стихиям – и она
Вся пламя, вся полёт, вся вдохновенье!

                1949

                Сонет.

Я никогда в любви не знал трагедий.
За что меня любили? Не пойму.
Походка у меня, как у медведя,
Характер --  впору ветру самому.

Быть может, голос? Но бывали меди
Сродни виолончельному письму;
Иных же по блестящему письму
Приравнивали мы к самой комете!

А между тем была ведь Беатриче
Для Данте недоступной. Боже мой!
Как я хотел бы испытать величье
Любви неразделённой и смешной,

Униженной, уже нечеловечьей,
Бормочущей божественные речи.

           1950

          Шумы.

Кто не знает музыки степей?
Это  ветер позвонит бурьяном,
Это заскрежещет скарабей,
Перепел пройдётся с барабаном,
Это змейка вьётся и скользит,
Шебаршит полёвка –экономка,
Где-то суслик суслику свистит,
Где-то лебедь умирает громко.

Что же вдруг над степью пронеслось?
Будто бы шуршанье, но резины,
Будто скрежет, но цепных колёс,
Свист, но бригадирский, не крысиный –
Страшное, негаданное тут:
На глубинку чудища идут.

Всё живое замерло в степи…
Утка, сядь! Лисица, не ступи!
Но махины с яркими глазами
Выстроились и погасли сами.
И тогда-то с воем зимних вьюг
Что-то затрещало, зашипело,
Шум заметно вырастает в звук:
Репродуктор объявил Шопена.

Кто дыханием нежнейшей бури
Мир степной мгновенно покорил?
Словно плеском лебединых крыл
Руки плещут по клавиатуре!
Нет, не лебедь – этого плесканья
Не добьется и листва платанья,
Даже ветру не произвести
Этой дрожи сладостной до боли,
Этого безмолвия почти,
Тишины из трепета  бемолей.

Я стою среди глухих долин,
Маленький и всё же исполин.

Были шумы. Те же год от года.
В этот мир вонзился мир иной:
Не громами сбитая природа –
Человеком созданная. Мной.

                Берликский совхоз
          Кокчетавской обл.
             1954

                Ночная пахота.

В тёмном поле ходят маяки
Золотые, яркие такие,
В ходе соблюдая мастерски
Планировок линии тугие.

Те вон исчезают, но опять
Возникают и роятся вроде,
А ближайшие на развороте
Дико скосогласятся – и вспять!

И  плывут, взмывая над бугром
Тропкою, намеченною  строго;
И несётся тихомирный гром,
Мощное потрескиванье, стрёкот,

Словно тут средь беркутов и лис –
Всех созвездий трепетней и чище –
Этой ночью бурно завелись
Непомерной силой светлячища…

На сухмень, на допотопный век,
Высветляя линии тугие,
Налетела добрая стихия
И стихия  эта – Человек.

             Кзыл – Ту
                1954

                Сонет.

Я испытал и славу и бесславье,
Я пережил и войны и любовь;
Со мной играли в кости югославы,
Мне песни пел чукотский зверолов;

Я слышал тигра дымные октавы,
Предсмертный вой эсэсовских горилл;
С  Петром Великим был я под Полтавой,
А с Фаустом о жизни говорил.

Мне кажется, что я живу на свете
Давнее давнего… Тысячелетье…
Я видел всё! Чего ещё мне ждать?

Но, глядя в даль с её миражем сизым,
Как высшую хочу я благодать –
Одним глазком взглянуть на коммунизм…

                1957   

                Всем! Всем! Всем!
                (Апокалипсис XX века).

Сидел я в кафе. Пил кофе,
Пенку взбивая в крем.
За столом – мой любимый профмль,
              За окном – Кремль.

Были сумерки. Таял в теплыни
Милой спутницы силуэт,
Лишь профиль
                сквозь дальний свет
Сиял золотистой линией.

И хоть были мы в маленькой ссоре –
Золотая эта черта
Пламенела в моём  кругозоре.
Как прекрасна она! Чиста!

И казалось – всё в мире складно,
Все глубины прозрачно-ясны.
Над чашкой туман шоколадный
Растворялся в детство и сны…

И вдруг
Чей-то хрип:
                -- Разрешите?! –
Хриплый голос был молодым.
Дух студенческих общежитий
В  шоколадный ворвался дым.

Золотая черта исчезла.
Безобразный, как гамадрил,
Студент, придвинув кресло,
              Заговорил:
              -- Читали газету?
                -- Читал.
-- Читали и не охрипли?
Не поняли ни черта?
Весь мир
               на краю гибели!

-- Простите. Но ваш апломб…

Ах, бросьте вы жесты эти!
Одиннадцать водородных бомб –
И кончится жизнь на планете!
Счернеет земной шар
В пепле огненных ливней!
Одиннадцать – вот кошмар,
Поднявший чёрные бивни!
А вы вот сидите за кофе,
Вы можете пить! Есть!
Одиннадцать бомб – катастрофа!
            Сделано десять.
Осталась одна… одна!! –
Студент вскочил и умчался.

Как прежде, дымилась чашка,
Но было уже не до сна.

Что за бредовые речи?
Спокойно!
              Газета где?
Но с быстротой сумасшедшей
Кружилась лодка в бурде.

Врубель, Роден, Тосканини –
Все отныне на слом.
«Одиннадцать» будет отныне
Древним «звериным числом».

Он прав, молодой проповедник,
Я пью этот кофе… курю…
А мы ведь из самых последних
На самом – самом краю.

О горе тебе,
Мир!
Повержен будешь навеки.
Ощерятся гнёзда квартир,
Вспыхнут у статуй веки,
Нот перепутанных сплав
Взнесёт немоту симфоний,
Горящей строчкой опав
На рычажок телефонный, --
И вот сигналы прольют
Дробь взывающей меди –
Это скрипичный прелюд
Пытался связаться с бессмертьем.

Бездушна, как свод небесный,
Земля непробудно  тиха:
Ни голоса жениха,
Ни отголоска невесты.

А хохот лесовика,
Русалку поймавшего в сети?
Безмолвие на века,
Недвижность пустых  столетий.

И только  один Водород,
Свои озирая владенья,
Как призрачное виденье,
На Эверест взойдёт,
Оттуда спустится в Татры,
На Рим пожелает ступить,
Зевая, осядет в театре,
Где слышалось: «Быть иль не быть?»
И страшным Небытием,
Словно безмолвное эхо,
Ответит, торжественно нем,
На жгучий вопрос человека.

-- Да вам-то что до того? –
Спросили из рядом сидящих. –
Вы-то сами, того…
Годик – другой – и в ящик.
Так что ж вам глядеть в кулак,
Гадать на кофейной гуще?
-- Странный вопрос!
                -- То есть как?
-- У меня ж отнимают Грядущее!

И  вдруг мой студент опять
Несётся к нашему столику:
-- Спасенье… Спешу вам сказать…
Сам я узнал вот только…

(Хоть губы сизы, как  мел,
Прекрасен он, словно ангел:
Он будто возвысился в ранге!
Голос  его звенел!)
-- Ребята! Слух приготовь
Для вести особого рода:
Жизнь  возродится вновь
Именно из водорода!
Пробъётся она сквозь века!
Это ж достойно гимна!
Вот диалектика! А?
Из  водорода! Именно!

Но тут на меня нашло
Бешенство молнии синей:
-- Значит, не страшно отныне
Звериное ваше число?
Пусть  человечий  след
Исчезнет? Важна основа?
Через мильоны лет
Жизнь возродится снова?

Ну хорошо.  На земле
Появятся в дальней эре
Культура новых бактерий,
Новый Хафиз, Рабле…
А золотая  черта?
А профиль  моей любимой?
Мильонных лет череда
Не занимается ими.
А мне этот лик золотой
В этом закатном свете
Дороже всего   на свете,
Ценней  диалектики той.

Люди… Милые люди…
Как просто утешить вас,
Немного сердечных фраз
В казёнщине словоблудья,
Один зеленеющий мирт
В пустыне чертополоха –
 И вы уж кричите: «Эпоха!»
Очнись от виденья,
Мир!

Ни рифмы,
             ни звуки,
                ни числа
Не стоят сейчас ничего:
Нет величавее смысла
Дыхания твоего.
Ужели ж ему оборваться
Лишь оттого, что босс
Меж акций да облигаций
Звериной шкурой оброс?
Несётся призыв Кремля,
Но боссы безумьем объяты,
Но боссы, фальшивя, юля,
Прячутся за дебаты;
Скупив небесный эфир,
Вселенной рискнуть готовы.
Что же ты смотришь,
Мир?
Надень на безумье оковы!
Развей его прахом! Золой!
Войну объяви мертвизне!
Во имя сегодняшней жизни,
Во имя черты золотой…

        1957

                Мамонт.

Как впаянный в льдину мамонт,
Дрейфую,
              Серебряно-бурый.
Стихи мои точно пергамент
Забытой, но мощной культуры.

Вокруг, не зная печали,
Пеструшки резвятся наспех.
А я покидаю причалы,
Вмурованный в синий айсберг;

А я за полярный пояс
Плыву, влекомый теченьем:
Меня приветствует Полюс,
К своим причисляя теням.

Но нет! Дотянусь до мыса.
К былому меня не причалишь:
Пульсирует,
                стонет,
                дымится
Силы дремучая залежь…
Я слышу голос Коммуны
Сердцем своим горючим.
Дни мои – только кануны,
Время моё – в грядущем!

           1958

                Заклинанье.

Позови меня,  позови меня,
Позови меня, позови меня!

Если вспрыгнет на плечи беда,
Не вспрыгнет на плечи беда,
Не какая-нибудь, а вот именно
Вековая беда-борода,
Позови меня, позови меня,
Не стыдись ни себя, ни меня –
Просто горе на радость выменяй,
Растопи свой страх у огня!

Позови меня, позови меня,
Позови меня, позови меня,
А А не смеешь шепнуть письму,
Назови меня хоть по имени –
Я  дыханьем тебя обойму!

Позови меня, позови меня,
Поз-зови меня…

     1958

                Трагедия.

Говорят, что композитор слышит
На три сотни звуков больше нас,
Но они безмолвствуют иль свищут,
Кляксами на ноты устремясь.

Может быть, трагедия поэта
В том, что основное не далось:
Он поёт, как птица, но при этом
Слышит, как скрипит земная ось.

             1958

                Карусель.

Шахматные кони карусели
Пятнами сверкают предо мной.
Странно  это  круглое веселье
В суетной окружности земной.

Ухмыляясь, благостно-хмельные,
Носятся (попробуй пресеки!)
Красные, зелёные, стальные,
Фиолетовые рысаки.

На «кабылке» цвета канарейки,
Словно  бы на сказочном коне,
Девочка на все  свои копейки
Кружится в блаженном полусне…

Девочка из дальней деревеньки!
Что тебе пустой этот забег?
Ты бы, милая, на эти деньги
Шоколад купила бы себе.

Впрочем, что мы знаем о богатстве?
Дятел не советчик соловью.
Я ведь сам на солнечном Пегасе
Прокружил всю молодость свою;

Я ведь сам, хмелея от удачи,
Проносясь по жизни, как во сне,
Шахматные разрешал задачи
На своём премудром скакуне.

Эх ты, кляча легендарной масти,
На тебя все силы изведя,
Человечье упустил я счастье:
Не забил ни одного гвоздя.

     1958
 

                ***

Не знаю, как кому, а мне
Для счастья нужно очень мало:
Чтоб ты приснилась мне во сне
И рук своих не отнимала,
Чтоб кучевые две гряды,
Рыча, валились в пединок
Или или  петлял среди  травинок
Стакан серебряной воды.

Не знаю, как кому, а мне
Для счастья нужно очень много:
Чтобы у честности в стране
Бала широкая дорога,

Чтоб вечной ценностью людской
Слыла душа, а не анкета ,
И чтоб  народ любил поэта
Не под критической клюкой.

             1959

                Сонет.

Слыла  великой мудростью от века
Идея смерти. А за нею вслед
Отцы и деды
                жизнь человека
Определили: «Суета сует».

Да, все мы смертники. Сквозь наше веко
Глазница ощущается на свет.
Не потому ль и склабится скелет,
Что у  него чуть – чуть побольше века?

И всё же мы умеем улыбаться,
Влюбляться, о могиле не печась,
Бываем радостными, а подчас
Рискуем жизнью за меньшого братца.

Ах, человек… Смешное существо:
Вся мудрость – в легкомыслии его.

 1960

               

                Влюблённые не умирают.

Да будет славен тот, кто выдумал любовь
И приподнял её над  страстью:
Он мужество  продолжил старостью,
Он лилию выводит среди льдов.

Я  понимаю:   скажете – мираж?
Но в мире стало больше нежности,
Мы вскоре станем меньше умирать:
Ведь умираем мы от безнадежности.

           1961

                Весеннее.

Весною  телеграфные столбы
Припоминают, что они – деревья.
Весною даже общества столпы
Низринулись бы в скифские кочевья;

Скворечница пока ещё пуста,
Но воробьишки спорят о продаже,
Дома чего-то ждут, как поезда
А женщины похожи на пейзажи.
А ветерок, томительно знобя,
Несёт тебе надежды ниоткуда.
Весенним днём от самого себя
Ты, сам не зная, ожидаешь чуда.

               1961

                ***

Счастье – это утоленье боли.
Мало? Но и в этом всё и вся:
Не добиться и ничтожной доли,
Никаких потерь не  понеся;

Гнев, тоска, размолвки и разлуки –
Всё  готово радости служить!
До чего же скучно  было б жить,
Если б не было на свете муки…

              1961

                ***

Когда пред высокой стоишь красотой,
Ощущаешь себя ничтожеством.

Полночь, глядящая  в дымке седой
Сириусом
Ёжистым,
Бор  чернобурый
                в огнях 
                озёр,
Земляничные запахи стелющий;
Океана оплавленный кругозор…
Вулкана кровавое зрелище…

Ворохом душу твою вороша,
Выбив её из обычая,
Огни презирают тебя, мураша,
Всей громадой величия!

И только одна из великих стихий
Тебе улыбнётся:
                женщина.
Пускай сражаются женихи
Со Змеем, с которым обвенчана;

Пускай  богатырь былинных  кровей
Вынес её из побоища,
А ты, бедняга, всего муравей
Со всей душонкой воющей,

Но стон твой горячей кровинкой вина
Её обожжёт! В этом главное!
Иначе не женщиной будет она,
Обожаемая. Богоравная.

               1961
               
                Одиночество.

Улетели дети из гнезда.
Вьют своё. Ты больше им не нужен.
Но последний час твой не настал:
Не убит судьбой ты, а контужен.

Вон могилы протянули ноги.
Я щепчу последнее «прости»…
В старости друзей не обрести,
В старости мы часто одиноки.

Не горжусь я мудростью змеи,
Мудрость эта – пятачок разменный.
Вымирают
                сверстники 
                мои!
В этом… в этом  что-то от измены:

В ими умирает пламя духа.,
Родственного  в красках и чертах.

Но  остались  у меня два друга:
Тихий океан и Чатырдаг

Стоит только вспомнить мне о них,
Хлынет в душу радостная сила.
Что же я сединами поник,
Даже если смерть меня носила носила?

Смертный, я бессмертьем обуян!
Кто сейчас мой кругозор измерит?
Молодым мечтаньям не изменят
Чатырдаг и Тихий океан.

            1965

                Океанское побережье.

Пепел  сигары похож на кожу слона:
Серо-седой, слоистый, морщинистый, мощный.
За ним открывается знойная чья-то страна,
Достичь которую просто так – невозможно.

Но аромат словно запах женских волос, --
Так пахнут на солнце морские сушёные стебли
Под жарким жужжаньем хищных, как тигры, ос…
И всё это, всё это --  в толстом сигарном пепле.

           1965 

                Ода воде.

Люблю я воду. Ведь она живая!
Послушай, как грассирует ручей,
Когда,  весною скорость развивая,
Он обсуждает карканье грачей.

А  как порой гремит вода из крана,
Тарелки разбивая прах и пух!
Я слышу в  ней военный стих Корана
В ответ на бормотание стряпух.

Вода, вода… Во-первых  и в-последних,
Она твой друг, какую ни возьми!
Вода – великолепный  собеседник,
Когда нельзя поговорить с людьми.

              1966

                А  я думаю так…

Материя в сумме своей конечна.
Материя времени не чета:
Она ограничена и, конечно,
Её бы можно всю сосчитать.

Вода подымается к небу в тумане,
Но где-нибудь опадёт  всегда –
Над Волгой, в Киеве ли, за Таманью…
А это одна и та же вода.

Откуда же взяться другой? Ведь в сумме
Не сдвинешь материю ни на пядь.
Тихой росой или в блеске и шуме
Вода, испарившись, прольётся опять.

Люди и рыбы, звери и птицы,
Подобно схеме вращения вод,
Умирают, чтоб возродиться,
Вечный свершая круговорот.
 
Жил Хафиз, появился Байрон,
Или, быть может, Вийон? Поэ?
Один – бродяга, другой – барин,
Но это один и тот же  поэт.

          1966

                ***

Я  люблю свою  родину  тихо,
Как она мне бывает мила!
(Для  китёнка даже китиха
Уютна, тепла и мала.)
Я люблю без лихого гусарства,
Лобызавшего дедов пистоль.
Просто боль моего государства –
Это моя
Боль.

        1967

 



               
 
               


               


          

               
      


 
 
               
               
 


 


Рецензии