58. Псарка и говорушки

Жизнь на Псарке считалась отшиблой. А зимой, так и вовсе отшельнической. Сижу, как Агафья Лыкова, в таёжном тупике – годами позже говорила, оставшаяся совсем одна,  крёстная. Печных труб не дотягивало и до десятка. Узенькая стёжка к колодцу. Кой-где крупные, провальные -  ниже колена, мужские следы от валенок к высокому бугру с картофельной ямой (не яма – цельная штольня, обшитая грубым тёсом на глубину до 7-8 метров) – снежку на верхушечку подбросить. След полозьев от дворовых, совсем не детских саней – в них вывозили к огородам навоз в корзинах (дед Егор их плёл всегда сам – дело то обыкновенное), подвозили солому из недалёкого стожка. Да мало ли в хозяйстве нужной работы.

Уже не стало домков бабки Параши и баки Анюты. Незаметно и тихо ушёл Василь Николав, оставив осиротелую низенькую, лохматую, как сыпучий от зрелости одуванчик, лозинку. Домик рядом с Колей-Колпаком и Нюшей-Гуляткой совсем забросили после того, как не стало в семье старшей матери. Молодая Коробейникова (ну, как молодая, следующая по женской линии) рассказывала немногочисленным ближним соседям, что по утрам в малиннике ходит старуха в белом, вылитая почившая свекровь. И ни минуты она в этой Коробейниковой коробушке ни дневать, ни ночевать не станет.

И вправду, увела она на Большой порядок и двоих сыновей, и мужа, и злобную чернющую собаку Цыгана. Цыган этот (даром, что рядом с нашими нехитрыми детскими играми на Псарке ошивался), на новом месте стал гордым и неприступным. Из-за него мне приходилось обходить пруд по длинной тропинке, когда шла на девчачью купальную сторону под лозинки и сараи.

А наверху, на пригорке - вот ведь, вся Псарка, как одно огромное речное русло -  с крутым берегом-высотой справа, медленным подъёмом полей (гороховых, кукурузных, ячменных) слева, с  Барским холмовым лесом-садом сзади и длинным извилистым Ягодным лоском, уходящим далеко в неизвестность впереди – стоял домик в сиренях.

Красного кирпича. Маленький. Уютный.  Крытый заботливо крашеным красно-коричневым железом. Сирень закрывала каменно выложенные полуарочные оконца, плотно сбитую садовую калитку и фундамент соседнего, разрушенного под самый земельный корень, дома. Я любила и этот домик, и эту сирень. Может, чуточку меньше, чем огромную черёмуху бабки Параши (там я устроила почти птичье гнездо и готовилась к выпускным экзаменам), но выделяла и любила.

Когда дед Павел, узкоглазый, смуглый, с явно выделенными почти шарами на скулах (в его лице мне чудилась и степь и кочевники) отбивал  косу на огромном пне с металлической накладкой-наковальней – я заворожено не могла дышать. Сирень плелась сизым лепестковым кружевом. Искорки  выплескивались с железной косы. Скошенная (на пробу!) трава духмянила своим особым (краше, быть может, горчит только ранняя осенняя, густо присыпанная на ещё тёплую землю листва!) запахом.

Чуть левее, тоже близ запустелого фундамента, поднимался и стоял подновлённый дом Кадиевых. Многодетный. Весёлый. Лёгкий. Шумный. Всегда окружённый прицепами-тележками, тракторами-сеялками. А прямиком от него, ближе к полевому левому краю, спускался и открывался дом слепого гармониста дяди Саши, жена которого  одна во всей деревне – водила индюков. Злобные они были не меньше, чем коробейниковский Цыган. Но  цепи на них не было. Обойти их было невозможно. А говорушки, сладко-пряные летние грибы, росли только под подножьем Барского бугра, на лужке, слева от горбато-высокого домика тёти Фени.

Первым делом домашние выглядывали в утреннее окно. И к колодцу за водой первой на Псарке всегда шла Феня-Федосья. С коромыслом. Простеньким и удобным. У нас было такое же. Но воду колодезную в вёдрах я всё же носила руками. И ни разу не видела близко ни Федосьиного лица, ни цвета её волос под плотно прижатым к голове беленьким платком. Так покрывалась на нашей стороне деревни ещё только баба Дуся, жена  деда Павла, крупная, пышная, почти всегда плещущая по бокам руками, с широкими бровями и вполне заметными усиками над верхней губой.

Травные места на Псарке были давно и устойчиво поделены между домами. Потому я вовсе не держу обиды на давний тычок бабки Анютиной клюки в то, что пониже спины. Её лужок, её право. Мелкий скот выгонялся  на болото общим стадом. Но коров  в чужие руки мы не пускали. Хотя плату пастухам и круговое кормление этих работников соблюдали. Наша корова Субботка была стать особая. Но о ней не сегодня. У Федосьи корова была недолгое время. А вот дядя Саша гармонист с женой держали огромное даже по деревенским меркам хозяйство.

Их коровы и бычки привольно метили  лужок против Федосьиного домика-теремка, оставляли круглые, заскорузло-коричневатые дымящиеся  лепёшки. Небрежно пощипывая траву, они  смотрели на меня осовелыми и всегда счастливыми глазами.  Первые говорушки, как кольца Сатурна, уже кружили плотными рядками-гроздьями у старых, напрочь иссохших коровьих блинов. Я тихонечко кралась с маленьким (литра три) алюминиевым ведёрком  за этим сладким (баба Ганя отварит и зальёт ярко-жёлтым свойским яйцом!), нежно грибным (лучше курятины!) богатством мимо распушённых, как репейные шары, индюков и индюшек.

Индюки клокотали, курлыкали, распушались. Наливались бугристым и багрово-сизым у круглых немигающих глаз. У свисающей, как переваренная макаронина, со злобно скрещенного клюва, носовой, невнятно для чего придуманной природой (мне так тогда казалось!) кожаной вздувшейся полосы.

Однажды незаметно мне проскользнуть не удалось. Переполох был немаленький. Сиротку Бондаревскую Сашки-гармониста  индюк когтями чуть до смерти не задавил. Виной тому, как потом судили-говорили псарские, был красный шерстяной платочек. Лето встало еще некрепко и было прохладное. Платочек мне нравился. Носила я его так же, как  баба Ганя, и другие в деревне, кроме Федосьи и бабы Дуси с усиками - слабым узелком под подбородком.

Видно, этот узелок и не дал индюшачьим разъяренным когтистым лапам разодрать мне горло. Я кричала без крика. Просто открытым ртом.  Немигающие глазки с жёлтыми кругляками-обводками метко целили клекочущий клюв мне в глаза (отчего-то закрыть их у меня не получалось). Макаронина - сизая, бугристая, влажная - хлёстко шлёпала по щекам (не больно, но до судорог противно). Чьи-то руки (хорошо, что хозяйка мела  у дома) оттаскивали от меня это чудовище  долго, трудно, матерясь и сворачивая индюку крылья.

Красный платочек я больше не носила. И накрепко запомнила – колхозный племенной бык Буян и индюки дяди Саши гармониста красное не любят и становятся бешеными.

Говорушки я домой принесла. Они даже не рассыпались.  Но ела без обычной радости. Не люблю я их больше. Вот в лоске лесная ягода на подходе. Не та, которая земляника.  Без чешуйки срывается, горчит, и сок даёт, как на ковыль-травку нижешь. А настоящая. Бело-розово-багряная. Кругленькая. Крепенькая. Против землянички в три, а то и четыре больше выходит. Завтра с Наташкой и побежим…


Рецензии