Опровержение чуши Лидия Чуковская продолжение

Публикация на портале "Золотое руно" 4 ноября 2024.

Из цикла «Защита»


Уличение стихами

Борис Мансуров — Лине Кертман:

«А стихи ЛЧ из 56 и 58 г.г. о Пастернаке, которые ЛЧ не читала ни Пастернаку , ни Ахматовой (ведь Ахматова мгновенно поняла бы – в чем дело), ясно говорят о ее трагической любви к Пастернаку. Эти стихи приведены в книге «Лара…» на стр. 264, 265. Однако, для читающего и думающего эта тема постоянно высвечивается в Записках ЛЧ об Анне Ахматовой. Читали ли Вы, Лина,  эти Записки перед подготовкой «жестких» вопросов по книге «Лара…»?

Я не знаю, что ответила Мансурову Лина Кертман, её дальнейших возражений он не приводит, завершая дискуссию на своих репликах как бы на истине в последней инстанции, но думаю, что читала. И так же, как я, могла сделать вывод, что никакой «трагической любви ЛЧ к Пастернаку» ни в «Записках», ни в стихах Чуковской нет.
Возможно, и вопросов было больше — Мансуров вырезал откуда-то этот кусок текста, там нет ответов Кертман на его объяснения, и нигде я их найти в Сети не смогла.  Даже возникают сомнения: читала ли она их вообще? Всё это сильно смахивает на «постановочность» – подтасовки, подлоги, отсечение всего, что не входит в задуманную концепцию и пр. Думаю, что самое «жёсткое» и «неудобное» Мансуров отрезал. И это не самое большое мошенничество по сравнению с теми чудовищными поклёпами, ложью и клеветой, что встречаются в книге.

Борис Мансуров — Лине Кертман:

«Как мудро отмечает наша общая знакомая Татьяна Геворкян:
«Понять истину об отношении поэта к адресату можно по стихам. Их надо внимательно прочитать.
Чтобы понять состояние Чуковской, видящей любовь Пастернака к Ольге, прочитайте ее стихи того периода.
Стихи Лидии Корнеевны к Пастернаку многое говорят о причине ее безумной ревности к Ольге:

Это сердце устало, а не я. Я-то жива еще.
У меня еще ночи и дни впереди. Я опять начинаю сначала
Старую песню. Молча прошу тебя: «Не уходи».

Узнав о любви поэта к Ольге, вернувшейся живой из концлагеря и находящейся в Измалкове рядом с ее кумиром, Чуковская в отчаянии пишет:

И каждую секунду забывая,
Зачем пришла сюда, зачем открыла газ,
Хватаясь за стены, за двери, как больная,
Я вдруг воды под краном напилась
И вспомнила, что я не пить хотела,
В десятый раз не чайник вскипятить,
А положить предел — ведь боли нет предела —
И газом жажду утолить.

Мансуров выдёргивает из контекста несколько строк и преподносит читателю как нечто постыдное, обличающее ЛЧ в тайной запретной любви и ненависти к сопернице, которая, к её досаде, как намекает автор, «вернулась живой из концлагеря». Каково?! Это Лидия-то Корнеевна, у которой муж был арестован и погиб в сталинских застенках, которая постоянно слала посылки заключённым друзьям, отрывая от своей семьи последнее, те самые, что прикарманивала «Лара». Оцените подленький экивок: Ивинская вернулась из лагеря живой, и ЛЧ от этого «в отчаянии»! Ну не низость ли — писать так?!
А теперь прочтите весь этот цикл полностью:

ПОПЫТКА ЛЮБВИ
(1955 - 1962)
1
 От звонка до звонка
 Я живу, словно лагерным сроком.
 И большая рука
 Прикоснется к моей ненароком.
 И большие слова
 Прозвучат на прощанье в передней.
 И болит голова
 От несбыточных сбывшихся бредней.

2
 Это сердце устало,
 А не я.
 Я-то жива еще.
 У меня еще ночи и дни впереди.
 Я опять начинаю сначала
 Старую песню.
 Молча прошу тебя:
 "Не уходи".

3
 Сердце сахаром кормить,
 Капельки на сахар капать.
 Не звонить. Не ждать. Не плакать.
 "Не расстраиваться". Жить.
 Проку в этом никакого
 Я не вижу, милый друг.
 Жизнь – безжизненное слово.
 Ты сказал пустое слово.
 Опустело все вокруг.
 Снова жить и верить снова?
 Нет.
 Но ничего другого
 Не придумать, милый друг.

4
 И каждую секунду забывая,
 Зачем пришла сюда, зачем открыла газ,
 Хватаясь за стены, за двери, как больная,
 Я вдруг воды под краном напилась
 И вспомнила, что я не пить хотела,
 В десятый раз не чайник вскипятить,
 А положить предел – ведь боли нет предела –
 И газом жажду утолить.

5
 Я не в окно гляжу – в свою судьбу.
 Я трезвость утра прижимаю к лбу.
 Ведь нелюбви твоей она сестра – 
 Квадратная законченность двора.

6
 Я сама выбирала: свободу, а не победу.
 Я сама захотела не под колеса, не в пруд,
 А на волю.
 Оставив себе напоследок
 Разве только болезнь и бесполезный труд.
 Потянулись века не разлуки и не разрыва,
 А конца… Это детские игры разрыв.
 А конец – что венец. Он венчает мой путь молчаливо.
 Хоть я недобита, а ты еще, кажется, жив.

Какие чувства вызывают у нас эти строки? Какие чувства рождает в нас истинная поэзия? Сопереживание, волнение, боль, собственные воспоминания, наслаждение Словом... У Мансурова все эти ощущения отсутствуют. Его цитированье — равносильно подглядыванью в замочную скважину. Азарт охотника: ага, вот оно, жареное, нашёл, уличил! «Никому не читала...» Первооткрыватель! Эти стихи опубликованы ещё в 2001 году в первом томе двухтомника Л. Чуковской, подготовленном её дочерью. Здесь нет нигде посвящения Пастернаку.  Какие у Мансурова основания утверждать, что эти стихи — ему? Впрочем, что я говорю, о каких основаниях у этого автора может идти речь... Естественно, она любила и ценила БП как Поэта, как прекрасного человека, как достояние России, написала замечательные воспоминания о нём. Но это не та любовь, в которой «уличает» её  Мансуров. Это любовь-служение, любовь-поклонение, любовь, которая «не ищет своего». У неё много страстных и горьких строк, адресованных гонимому Солженицыну, уехавшему из России и покончившему с собой Анатолию Якобсону,своему погибшему в сталинских застенках мужу Матвею Бронштейну.
Не удержусь, чтобы не привести их здесь:

М.
1
 Уже разведены мосты.
 Мы не расстанемся с тобою.
 Мы вместе, вместе – я и ты,
 Сведенные навек судьбою.

 Мосты разъяты над водой,
 Как изваяния разлуки.
 Над нашей, над твоей судьбой
 Нева заламывает руки.

 А мы соединяем их.
 И в суверенном королевстве
 Скрепляем обручальный стих
 Блаженным шёпотом о детстве.

 Отшатывались тени зла,
 Кривлялись где-то там, за дверью.
 А я была, а я была
 Полна доверия к доверью.

 Сквозь шёпот проступил рассвет,
 С рассветом проступило братство.
 Вот почему сквозь столько лет,
 Сквозь столько слез – не нарыдаться.

 Рассветной сырости струя.
 Рассветный дальний зуд трамвая.
 И спящая рука твоя,
 Еще моя, еще живая.

***
Я не посмею называть любовью
Ту злую боль, что сердце мне сверлит.
Но буква "М", вся налитая кровью,
Не о метро, а о тебе твердит.

И семафора капельки кровавы.
И дальний стон мне чудится во сне.
Так вот они, любви причуды и забавы!
И белый день – твой белый лик в окне.
1947

Прекрасная лирика, обязательно как-нибудь напишу о Лидии Чуковской именно как о поэте, с этой стороны её, к сожалению, мало знают. Пополню свой список этим ещё одним любимым именем. Хорошо сказал о её стихах поэт Владимир Берестов:

«…Как мне кажется, всю свою жизнь она была поэтом. Это проявлялось не только в том, что Лидия Чуковская писала стихи, но и в том, что стихи классиков нашей поэзии буквально не сходили с ее уст, со страниц любой ее работы. Даже умирая, она читала Блока. За столь долгую жизнь она могла бы написать намного больше стихов, чем оставила нам. Но дело тут не в горестных обстоятельствах времени. Просто для выражения своих чувств ей обычно хватало любимых стихов других поэтов — от Гавриила Державина до Владимира Корнилова. Свои стихи она писала лишь тогда, когда чувствовала, что никто другой таких стихов не писал и не напишет».
Есть у неё и посвящение Пастернаку:

28 ОКТЯБРЯ 1958 ГОДА

 Я шла как по воздуху мимо злых заборов.
 Под свинцовыми взглядами – нет, не дул, а глаз.
 Не оборачиваясь на шаги, на шорох.
 Пусть не спасет меня Бог, если его не спас.

 Войти – жадно дышать высоким его недугом.
 (Десять шагов до калитки и нет еще окрика: "стой!")
 С лесом вместе дышать, с оцепенелым лугом,
 Как у него сказано? – "первенством и правотой".

Переделкино

Пастернак высоко ценил стихи Лидии Чуковской, признавал в ней поэта. Об этом говорит такая запись в дневнике ЛЧ от 17 июня 1947 года, где она приводит слова Пастернака:
 
«– Заходил как-то ко мне Корней Иванович. Я ему говорил снова о Вашей поэме. Корней Иванович мне: «Бедная Лида». А я ему: «Почему она бедная? Она живет по закону поэтов, как все мы». Вот и вышло, что я вас не пожалел».

Мы ничего не знаем об отношениях Чуковской и Пастернака, думаю, что никаких особых отношений и не было, кроме обычного поэтического братства, тем паче «любовного треугольника», о котором ничтоже сумняшеся пишет мемуарист-подтасовщик, пытаясь замазать грязью чистейшего человека, до моральной высоты которой ему — как до звезды небесной.
«Моральной твердыней» назвал её иронически Д. Быков в своём романе о Пастернаке. Не вижу никакого повода для сарказма. Да, твердыня, не подкопаешься.  Досадно, я понимаю. Там, где надо преклонить колени — скалят зубы. Больно и стыдно видеть Быкова в одном ряду с мансуровыми. Ведь Поэт, талантливейший человек, эх!...

«Единственное, что было мне неприятно читать, —  пишет Ирина Чайковская, – это отповедь Чуковской, “моральной твердыне”, по ироническому определению Быкова. Лидия Корнеевна Чуковская Ивинскую не любила, обвиняла ее в присвоении денег, адресованных подруге в лагерь. Вполне допускаю, что “поэты и их возлюбленные вечно витают в облаках, забывают... о долгах и обещаниях”, но стоит ли бросать камень в человека, приверженного не “поэтической”, а обычной человеческой морали и посмотревшего на ситуацию с точки зрения обобранной лагерницы?»  (Нева, 2007, № 5)

Не соглашусь в одном с И. Чайковской: я бы не стала противопоставлять обычную человеческую мораль — поэтической, мораль одна и для поэтов и для непоэтов, но если уж принимать эту терминологию — то Лидия Чуковская — безусловно, поэт, поэт куда более сильный, чем Ивинская. Хоть она сама и считала свой поэтический дар скромным:

Маленькая, немощная лира.
Вроде блюдца или скалки, что ли.
И на ней сыграть печали мира!
Голосом ее кричать от боли.
 Неприметный голос, неказистый,
 Еле слышный, сброшенный со счета.
 Ну и что же! Был бы только чистый.
 Остальное не моя забота.

 1968

Теперь это наша забота, чтобы этот негромкий и чистый голос расслышали.

«Ей не надо считать себя «политической заключённой»

Л. Кертман — Б. Мансурову:
– Я читала «Жизнь – животное полосатое» Ирины Емельяновой. Как Вы объясняете ещё и тот факт, что Аля настойчиво пишет, что не надо ей (Ольге) считать себя «политической заключённой»? Тут я ничего не утверждаю – просто спрашиваю. Почему Аля писала так?
 
А. Ахматова — Л. Чуковской:

«Зина – дракон на восьми лапах, грубая, плоская, воплощенное антиискусство. Сойдясь с ней, Борис перестал писать стихи, но она, по крайней мере, сыновей вырастила и вообще женщина порядочная, не воровка как Ольга… Я ненавижу эту девку, – при его жизни махинации с доверенностями в «Огоньке», за что ее посадили, теперь валютные махинации, спекулянство именем Пастернака. Это грязь, оскверняющая его могилу».

Мансуров делает из этих слов неожиданный вывод:

«Какая «безукоризненная и точная» осведомленность Ахматовой о всех арестах Ольги Ивинской со слов сверхчестной Лидии. За что была осуждена Ольга Ивинская в 1949 г. вы, Лина, читали в книге «Лара…», а Лидия знала это уже в 1956 г. из рассказа Надежды Адольф, которая находилась с Ольгой в концлагере, где батрачили ТОЛЬКО ПОЛИТИЧЕСКИЕ заключенные, осужденные по политической статье 58-10.
Для мошенников и фарцовщиков у «рябого диктатора» были другие лагеря».

«За что была осуждена Ольга Ивинская в 1949 г. вы, Лина, читали в книге «Лара…» – то есть в качестве доказательств, как всегда, ссылка лишь на собственную книгу, словно это истина в конечной инстанции.
«... где батрачили ТОЛЬКО ПОЛИТИЧЕСКИЕ заключенные, осужденные по политической статье 58-10.  Для мошенников и фарцовщиков у «рябого диктатора» были другие лагеря». –
Ничего подобного, батрачили вместе и те, и другие: почитайте «Колымские рассказы» Шаламова, солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ». И не случайно, думаю, Ариадна Эфрон писала: «напрасно Ивинская считает себя политической заключённой». Такими словами не бросаются.

Из «Записок об Анне Ахматовой»:

«Свой первый арест и пребывание в лагере Ивинская объясняла тем, что она – жена гонимого поэта. Для меня эта версия звучала в новинку: накануне ареста 1949 года она рассказывала мне, что ее чуть не ежедневно тягают на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала «Огонек», некоего Осипова, с которым она была близка многие годы. Осипов, объясняла мне тогда Ольга, присвоил казенные деньги, попал под суд, и во время следствия выяснилось, что в махинациях с фальшивыми доверенностями принимала участие и она. (За истинность ее объяснения я, разумеется, не отвечаю, но рассказывала она – так.)» (там же, с. 658—659).

Прервем рассказ Лидии Чуковской для еще одного свидетельства, до сих пор в печати не появлявшегося, которое приводит Иван Толстой в своей книге «Отмытый роман Пастернака. "Доктор Живаго" между КГБ и ЦРУ» (о нём речь ещё впереди). Как рассказывала москвичка Лидия Николаевна Радлова (дочь известного художника), Ольга Ивинская в конце 40-х годов разыскивала в литературных кругах людей, которые соглашались оформлять на свое имя написание статей и внутренних рецензий для «Огонька». Рецензии эти на самом деле писали осиповские друзья, а деньги выписывались на подставных лиц, которые отдавали Осипову часть гонорара, а часть оставляли себе. Поиском подходящих «рецензентов» и занималась Ольга Всеволодовна. Ей не удалось склонить к сотрудничеству Л. Н. Радлову и ее мужа, но некоторые литераторы (один из них – впоследствии видный историк-эмигрант, другой – популярный советский пушкинист) получили лагерные сроки.

Иван Толстой:

«За что же все-таки была арестована Ольга Ивинская? Почему, как вспоминает Лидия Чуковская, «ее чуть не ежедневно тягали на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала „Огонек“», а на следствии (правда, со слов только самой Ивинской и позднее – Емельяновой) дело было повернуто по пастернаковской линии? Куда отпал огоньковский редактор Осипов? Доказала ли Ольга Всеволодовна свою непричастность к этому вопросу? Почему, если Ивинской вменялась в вину дружба с Пастернаком, самого Пастернака при этом никто не тронул?
 И почему следователь вернул пастернаковские книги, изъятые при обыске, самому Борису Леонидовичу как «не имеющие отношения к делу»? Почему, если Ивинская проходила не по статье о мошенничестве, а по политической 58/10, да еще и при «близости к лицам, подозреваемым в шпионаже», ей дали всего пять лет? И по «ворошиловской» амнистии (после смерти Сталина) освободили в апреле 1953-го, то есть после трех с половиной лет заключения?
Все эти вопросы повисают в воздухе, на них не дают ответов ни мать, ни дочь. Обрывки же протоколов допросов Ивинской, фрагменты «постановлений», «обвинительного заключения» и прочей документации, приводимые Емельяновой с обильными отточьями, зароняют лишь нехорошие подозрения в препарированности цитат, в «заинтересованности» мемуаристки».
(«Отмытый роман Пастернака»)

Лидия Чуковская:
«Меня потрясла степень человеческой низости и собственная своя, не по возрасту, доверчивость. К тому времени, как я доверила Ивинской деньги, вещи, книги и тем самым – в некоторой степени и чужую судьбу, я уже имела полную возможность изучить суть и основные черты этой женщины...
«Там, в лагере она познакомилась и подружилась с моим большим другом, писательницей Надеждой Августиновной Надеждиной (1905—1992). Воротившись, Ивинская ежемесячно, в течение двух с половиной лет брала у меня деньги на посылки Надежде Августиновне (иногда и продукты, и белье, и книги, собираемые общими друзьями). Рассказала я Анне Андреевне и о том, как сделалось мне ясно, что Н. А. Надеждина не получила от меня за два с половиной года ни единой посылки: все присваивала из месяца в месяц Ольга Ивинская. В ответ на мои расспросы о посылках, она каждый раз подробно докладывала, какой и где раздобыла ящичек для вещей и продуктов, какую послала колбасу, какие чулки; длинная ли была очередь в почтовом отделении и т. д. Мои расспросы были конкретны. Ее ответы – тоже.
(Как-то не вяжется эта «конкретность» и хитрая изворотливость с образом  рассеянной «витающей в облаках возлюбленной», каковой пытался представить её Д. Быков, не правда ли, – Н.К.)
Через некоторое время я заподозрила неладное: лагерникам переписка с родными – и даже не только с родными – тогда уже была дозволена, посылки издавна разрешены, а в письмах к матери и тетушке Надежда Августиновна ни разу не упомянула ни о чулках, ни о колбасе, ни о теплом белье. Между тем, когда одна наша общая приятельница послала ей в лагерь ящичек с яблоками, она не замедлила написать матери: "Поблагодари того неизвестного друга, который... "
Я сказала Ивинской, что буду отправлять посылки сама. Она это заявление отвергла, жалея мое больное сердце, и настаивала на собственных заботах. Тогда я спросила, хранит ли она почтовые квитанции. «Конечно! – ответила она, – в специальной вазочке», – но от того, чтобы, вынув их из вазочки, вместе со мною пойти на почту или в прокуратуру и предъявить их, изо дня в день под разными предлогами уклонялась. (Вазочка существовала, квитанции нет, потому что и отправлений не было.)
Н. А. Адольф-Надеждина вернулась в Москву в апреле 1956 года. (...) Мои подозрения подтвердились: ни единой из наших посылок она не получила. Надежда Августиновна сообщила мне: в лагере Ивинская снискала среди заключенных особые симпатии, показывая товаркам фотографии своих детей (сына и дочери, которые были уже довольно большие к началу знакомства ее с Борисом Леонидовичем) и уверяя, будто это «дети Пастернака». Правда, симпатии к ней разделяли далеко не все: так, Н. И. Гаген-Торн (1900—1986) и Е. А. Боронина (1908– 1955), вернувшиеся из той же Потьмы, отзывались об Ивинской, в разговорах со мной, с недоумением. По их словам, начальство явно благоволило к ней и оказывало ей всякие поблажки.
«После ареста – сначала в лагере, а потом и на воле – она сочла более эффектным (и выгодным) объяснять причины своего несчастья иначе: близостью с великим поэтом. (...) Мало того, что, вернувшись в Москву, Ивинская регулярно присваивала деньги, предназначавшиеся друзьями для поддержки Н. А. Адольф-Надеждиной. Когда в 1953 году, освобожденная, она уезжала в Москву, – она взяла у Надежды Августиновны „на несколько дней“ плащ и другие носильные вещи, обещая срочно выслать их обратно, чуть только доберется до дому. Приехав домой, однако, она не вернула ни единой нитки» (там же, с. 659—660).
(из  «Записок об Анне Ахматовой»)

Достоверность такого портрета Ивинской подтверждается и другим источником – воспоминаниями Надежды Улановской, также отбывавшей свой срок в Потьме, через много лет записанными, уже в Израиле, на магнитофонную ленту (это свидетельство приводит Иван Толстой в своей книге о Пастернаке):
«Я о ней слышала от той сотрудницы Академии наук с 10-го лагпункта, (...) и она сказала, что Ивинская была старостой ее барака и давала на нее показания...
Она знала очень многих писателей, рассказывала мне о них. Рассказывала о своих детях. А потом, когда оказалось, что она попадает под амнистию, в последние дни, когда было уже известно, что их освободят, мы особенно сблизились. Она ведь будет в Москве. (...)» (Улановская, с. 179—180).
Для Надежды Улановской возникла неожиданная счастливая возможность – послать что-то из лагеря на волю своей дочери Ирине. Она даёт Ивинской джемпер, перевязанную из старого свитера кофточку.
«Я приготовила, собрала все, что у меня было. А у меня были такие прелестные вещи. Я представляла это на Ирине. Ты же понимаешь – все, что у меня было. Но особенно мы говорили о том, как она встретится с Ириной (дочерью. – Ив. Т.), а может быть, и со Светланой (другой дочерью. – Ив. Т.), расскажет им обо мне...»

Рассказ очень большой, я его весь приводить не буду, но суть коротка: Ивинская ни с кем из детей сокамерниц не встретилась и никому ничего не вернула. Были позже встречи с обокраденными ею лагерницами, вышедшими на свободу, были её жалкие оправдания, слёзные обещания, покаянные письма, снова обещания, но вещей и денег никто не дождался.
«Таким образом, – делает Чуковская свой вывод об Ивинской, — «она крала у лагерниц не только то, что им посылали из Москвы, но и то, что они через нее посылали в Москву. Улановской она объяснила свой поступок потерей адреса, а Надежде Августиновне созналась, рыдая, что отправлять мои посылки препоручила будто бы одной своей подруге, а та, злодейка, не отправляла их. Пастернак отправлял деньги и вещи своим друзьям в лагерь, Ивинская же относительно своих лагерных друзей поступала иначе.
Бессердечие Ольги Всеволодовны, которая умела прикидываться сердечной, явно сказалось и в книге собственных ее воспоминаний «В плену времени»
(Л.Чуковская, т. 2, с. 660—661).

Когда летом 1956 года Лидия Чуковская впервые рассказала о том, что знала про Ивинскую, Анне Ахматовой, реакция той была яростной:

 «Анна Андреевна слушала меня молча, не перебивая, не переспрашивая. Опустив веки. Ее лицо с опущенными веками – камень. Перед этим каменным, немым лицом я как-то заново поняла, что рассказываю о настоящем злодействе.
Заговорила она не сразу и поначалу голосом спокойным и медленным. Словно занялась какой-то методической классификацией людей и поступков.
– «Такие... – сказала она. – Такие... они всегда прирабатывали воровством – во все времена – профессия обязывает. Но обворовывать человека в лагере! – Она подняла глаза. Камень ожил. – Самой находясь при этом на воле!.. И на щедром содержании у Бориса Леонидовича... и не у него одного, надо думать... Обворовывать подругу, заключенную, которая умирает с голоду... Подобного я в жизни не слыхивала. Подобное даже у блатных не в обычае – между своими. Я надеюсь, вы уже объяснили Борису Леонидовичу, кого это он поет, о ком бряцает на своей звучной лире. Образ «женщины в шлеме»! – закончила она с отвращением цитатой из стихотворения Пастернака.

Я ответила: нет, не стану... И тут вся ярость Анны Андреевны, уже несдерживаемая, громкая, обрушилась с Ольги на меня. Она не давала объяснить, почему я не желаю рассказывать Борису Леонидовичу об Ольгиной низости, она кричала, что с моей стороны это ханжество, прекраснодушие – Бог знает что. Она схватила со стола карандаш, оторвала краешек листка от только что составленного нами списка и с помощью таблицы умножения вычислила, на сколько сот рублей обворовала меня Ольга. Когда мне удалось вставить: «Не
в этом же дело!» она закричала «И в этом! и в этом! Работа профессиональной бандитки».
Она умолкла, и я решилась заговорить. Я объяснила, что не скажу Борису Леонидовичу ни слова в разоблачение Ольги по двум причинам.
Первая: мне жаль его. Не ее, а его. Если бы не моя любовь к Борису Леонидовичу, я не постеснялась бы вывести Ольгу на чистую воду перед большим кругом людей. Но я слишком люблю его, чтобы причинять ему боль. Вторая: он мне все равно не поверит. Ведь Ольгу он обожает, а о Надежде Августиновне имеет представление смутное. Ведь это мне известно, что человек она благородный и чистый и лгать не станет, а он? А он свято поверит тому, что наврет ему Ольга. Расписок и квитанций у меня нет, свидетелей я не назову. Для него мое сообщение было бы еще одним горем – нет, еще одним комом грязи. Так и никак иначе воспримет он мои слова. Что же касается до утраченных мною денег, то это мне наказание, штраф, за собственную мою вину. Ведь я-то Ольгу знаю не первый день. Неряшливая, лживая, невежественная... Мне еще в редакции так надоели ее вечное вранье, мелкие интриги, хвастливые россказни о своих любовных победах, что я, уже задолго до ее ареста, перестала общаться с ней, хотя она, по неведомым причинам, окружала меня заботами и бесстыдной лестью... Какое же я имела право, зная ее издавна, доверить ей посылки – то есть, в сущности, Надино спасенье, здоровье, судьбу?
– Вздор! – с раздражением перебила меня Анна Андреевна. – Ханжество. Вас обворовали, и вы, в ответ, чувствуете себя виноватой. Я вижу, вы настоящий клад для бандитов» (там же, с. 207—209).

Кто-нибудь в состоянии поверить, что такое можно придумать?!! Что всё это могла сочинить от начала до конца и опубликовать у нас и за рубежом Лидия Чуковская, честь и совесть русской литературы?
А ведь именно это утверждает Б. Мансуров в своей насквозь лживой книге, состряпанной им на пару с Ивинской и Емельяновой с единственной целью — оправдания перед потомками. А поскольку оправдать и опровергнуть фактами такое невозможно, то в ход идут подтасовки, наговоры, поклёпы, ложь, клевета. Авторы не гнушаются ничем. На каких же идиотов или подлецов рассчитана, простите, эта книга?!
Перед нами — первоисточник, опубликованный дневник Лидии Чуковской, её «Записки об Анне Ахматовой», где выверена каждая фраза, каждая дата, каждая деталь.

Что может Мансуров противопоставить этой очень неудобной, неприятной для Ивинской правде? Только её клеветнические измышления, поддержанные её родственниками. Причём появились они в печати лишь после смерти Чуковской и Надеждиной, когда не осталось свидетелей, что могли бы опровергнуть эту наглую ложь.

Б. Мансуров:
 
«Первое издание записок Чуковской об Анне Ахматовой вышло за рубежом в 1980 году в издательстве ИМКА-ПРЕСС. В нашем разговоре Митя (сын Ивинской — Н.К.) так комментировал отношения Лидии и Ольги Ивинской:

— С 1949 года, как пишет сама Чуковская, она прекратила все контакты с мамой. С 1953-го, как и раньше, Чуковская могла сама с удовольствием помогать Надеждиной, что, видимо, она успешно и делала».

Что значит «могла сама»? А раньше что, помогала «не сама»? Ивинская, что ли, «помогала» помогать? А ведь могла бы, чтобы загладить вину перед обворованным ею человеком, если б была хоть капля совести. Но куда там.

«Мама с мая 1953 года из-за отсутствия московской прописки жила в Измалкове рядом с Пастернаком и не могла ездить в Москву. С 1954-го беременная Ивинская не могла отправлять никаких посылок. О таком бесчеловечном поступке Ольги по отношению к заключенной Чуковская должна была сама известить своего кумира Пастернака (мол, с кем связался), чтобы спасти поэта от авантюристки. Лидия приходила к Пастернаку неоднократно со своими стихами и по другим поводам, но никогда не говорила ему о коварстве Ивинской».
«Просвещенный читатель, узнав, что женщина не хочет спасти дорогого ей человека от пут «воровки и лгуньи», несомненно, решит, что такая женщина либо «без ума влюблена» в дорогого человека, либо его за проступки «не уважает и люто ненавидит». Ну не хочет Лидия спасти сверхдорогого ей поэта Бориса Пастернака от пут «лживой воровки»,  и все тут! Видимо, не зря в народе говорят: «От любви до ненависти – один шаг»!»
Как ловко Мансуров переводит «стрелки» – не Ивинская виновата, что воровала, а Чуковская, что не донесла об этом Пастернаку. Но ведь та ясно объясняет своё молчание: БП всё равно «поверит не ей, а тому, что наврёт ему Ольга». Как-то не вяжется это презрительное интеллигентное молчание с логикой интриганки-клеветницы, какой пытаются выставить Чуковскую Ивинская  со-товарищи, действуя  по принципу «лучшая оборона — наступление».

Иван Толстой:

«К удивлению Чуковской, Надежда Адольф вскоре простила Ивинскую и на много лет сохранила к ней дружеские чувства. И это, по существу, то немногое, что может привести Ирина Емельянова в оправдание матери. Хотя в чем, собственно говоря, здесь оправдание? В том, что обманутая простила обманщицу? Так ведь это великодушие Надежды Августиновны...»

Простила — да, ещё на той очной ставке, о которой пишет Л. Чуковская. Но то, что Надеждина «на много лет сохранила к ней дружеские чувства» – известно лишь со слов Ивинской и её клана. Доказательств этому нет. Толстой поверил, мне что-то не верится. «Единожды солгавший, кто тебе поверит?»
 «...великодушие Надежды Августиновны...» А может быть, это прощение — если таковое было – результат ловких манипуляций и интриг Ольги, которая могла что-то наплести жертве о Чуковской и внушить ей несуществующее, как уже делала не раз (взять хоть ту же историю с Улановской, которой она лживо обещала вернуть украденное долгие годы, жалуясь на своё бедственное положение, и делала это так убедительно, что та верила). Артистизм и лицедейство были в крови Ольги Всеволодовны, стоит хотя бы вспомнить историю с измазыванием себя сажей для изображения трупных пятен, когда она с целью шантажа разыгрывала из себя смертельно больную, о чём рассказывает в своих воспоминаниях Зинаида Нейгауз.
А вот теперь — самая наглая, самая вопиющая ложь в этой книге.

Окончание следует


Рецензии