Пушкин и мiр с царями. Ч. 4. Воздаяние. Глава четв

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая. Мера.
Часть четвертая. Воздаяние. Глава четвертая.


И есть желанье размахнуться,
И есть размах, как будто, но…

   
      Год заканчивался, в лучших дворцах Петербурга регулярно давались балы, которые очень часто посещал император Николай Павлович. Мы с Вами уже говорили о том, что он был неравнодушным ценителем женской красоты и великосветских развлечений. Об этом интересно высказался лицейский однокашник Пушкина М.Корф: «Император Николай был очень живого и веселого нрава, а в тесном кругу даже и шаловлив. При дворе весьма часто бывали, кроме парадных балов, небольшие танцевальные вечера, преимущественно в Аничкинском дворце, составлявшем личную его собственность еще в бытность великим князем. На эти вечера приглашалось особое привилегированное общество, которое называли в свете «аничковским обществом» и которого состав, определявшийся не столько лестницею служебной иерархии, сколько приближенностью к царственной семье, очень редко изменялся. <   > В продолжение многих лет принимал участие в танцах и сам государь, которого любимыми дамами были: Бутурлина, урожденная Комбурлей, княгиня Долгорукая, урожд. графиня Апраксина, и позже жена поэта Пушкина, урожденная Гончарова».  На балах часто присуждались различные призы, и если там присутствовал император, то призы обычно вручал именно он, и чаще всего призы доставались именно этим трём дамам.
      Однажды, перед новым годом, на балу в Аничковом дворце государь поинтересовался о том,  почему среди приглашённых нет Натали Пушкиной. Ему ответили, что поскольку её муж не имеет права посещать эти закрытые вечера, то он не пускает на них и свою жену. Государь решил исправить этот недостаток без ведома Пушкина и присвоил ему звание камер-юнкера двора Его Императорского Величества. Об этом в книге указов придворной конторы от 30 декабря 1833 года сказано так: «Служащего в министерстве ин. дел. тит. сов. Александра Пушкина всемилостивейше пожаловали мы в звание камер-юнкера двора нашего». Поскольку император был уверен, что этим оказывает Пушкину величайшую милость, поэту о присвоении звания ничего заранее не сообщили, и он узнал об этом пост-фактум  только почти через трое суток.
      Что же это было за звание? Изначально камер-юнкер (буквально – «комнатный молодой дворянин») – это было почётное звание для придворных в ряде европейских государств и оно по рангу было ниже звания камергера. В России это звание ввёл Пётр Первый и обязанности  камер-юнкера сводились к не очень значительным процедурным задачам при императорском дворе. Более точно эти задачи определила Екатерина Вторая. По её определению камер-юнкеры должны были дежурить при императорском величестве «по сколько ж Ея Императорское Величество указать изволит» и «во время дежурства никуда не отлучаться». При исполнении своих придворных обязанностей камер-юнкеры должны были выполнять приказы обер-камергера. Императрица своим указом от 7 июля 1762 года установила размер жалованья камер-юнкеров — 1 тысяча рублей в год и эти деньги камер-юнкер мог получать только если он действительно дежурил при дворе. Павел Первый камер-юнкерство фактически отменил, Александр Первый снова его восстановил, но никогда при русском императорском дворе звание это не имело серьёзного веса и не давало никаких особых перспектив – место камер-юнкера было проходным местом для юнцов, хотя деньги, положенные им по окладу дворцовой службы камер-юнкеры получали – при хотя бы формальном исполнении своих обязанностей. Кстати, дополнительным своим благодеянием в сторону Пушкина государь почитал именно оклад камер-юнкера – это ведь была дополнительная порция каши в увеличивающийся пушкинский домашний горшок. Пушкин по табели о рангах был коллежским секретарём, что соответствовало воинскому званию капитана, а звание камер-юнкера могло соответствовать как званию коллежского секретаря, так и званию коллежского советника, и даже званию статского советника, то есть – званию полковника, поскольку оно не имело чёткой конкретной привязки в табели о рангах, то есть, в этом звании была некая перспектива, которой только нужно было уметь пользоваться (заметим в скобках, что именно этот талант и не был свойствен Пушкину) Царь при этом конечно понимал, что Пушкину камер-юнкерство – не по летам, ему гораздо приличнее было бы камергерство, и Пушкин с благодарностью и гордостью его бы принял, но немецкий ум государя не мог давать кому-то высокое отличие без достаточных на то заслуг – Пушкин несомненно стал бы камергером, но для этого он обязан был потрудиться – и во славу государя, дающего знаки отличия тоже.
      Кстати, о теоретическом пушкинском камергерстве есть немного ехидное замечание Вяземского, дружба с которым к тому времени в силу самых разных причин несколько поблёкла. Вот эта мысль Вяземского, высказанная уже после смерти поэта: «Нужно сознаться, Пушкин не любил камер-юнкерского мундира. Он не любил в нем не придворную службу, а мундир камер-юнкера. Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое бы он оценил, но ему казалось неподходящим, что в его годы, в середине его карьеры, его сделали камер-юнкером наподобие юношей и людей, только что вступающих в общество. Вот вся истина об его предубеждениях против мундира. Это происходило не из оппозиции, не из либерализма, а из тщеславия и личной обидчивости».
      Мы может только догадываться, что думал Пушкин о некоем своём камергерстве, но мы знаем, что он думал о камер-юнкерстве  – мы с Вами помним его крайне ироническое отношение к должности камер-юнкера вообще, и своей роли в этой должности в частности, именно об этом он писал и в одном из писем к Хитрово, приведённым нами ранее, и в других своих письмах. Вот что поэт написал в своём дневнике 1 января 1834 года: «1 января 1834 г. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau (Dangeau (Данжу) — французский придворный, за которого Людовик XIV выдал замуж одну из фрейлин, ему нравившихся; оставил дневник, описывающий эпизоды придворной жизни – прим. авт.)  <   > Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством? Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным – а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике».
      Вполне понятно, что в этом случае о своём довольстве Пушкин говорит совершенно саркастически.
      Император ревниво следил за реакцией Пушкина на новое отличие. По этому поводу следующая запись в дневнике поэта гласит: «Государь сказал княгине Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение – до сих пор он держал мне свое слово и я был им доволен» и т.д. и т.д.
      Великий князь намедни поздравил меня в театре: «Покорнейше благодарю, ваше высочество; до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили».
      О реакции поэта на присвоения звания камер-юнкера есть множество свидетельств, иногда противоречащих друг другу, но мы приведём некоторые из них. Вот что пишет его брат Лев Сергеевич: «Брат мой впервые услыхал о своем камер-юнкерстве на балу у гр. А. Ф. Орлова. Это взбесило его до такой степени, что друзья его должны были отвести его в кабинет графа и там всячески успокаивать. Не нахожу удобным повторить здесь всего того, что говорил, с пеной у рта, разгневанный поэт по поводу его назначения…»
      Не вызывает сомнения тот факт, что больше всего Пушкина раздражали возможные насмешки в обществе по поводу его назначения. Люди, любившие поэта пытались его успокоить, и у некоторых это получалось, в частности,  у Смирновой-Россет и её мужа, который по этому поводу вспоминал так: «Пушкина сделали камер-юнкером; это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своею славою, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикою и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды. Жена моя, которую он очень любил и очень уважал, и я стали   опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности, ибо все знают, что он не искал его; что его нельзя было сделать камергером по причине чина его; что натурально двор желал иметь возможность приглашать его и жену его к себе, и что государь пожалованием его в сие звание имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя старому церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили, убеждали мы Пушкина; наконец полуубедили. Он отнекивался только неимением мундира, и что он слишком дорого стоит, чтоб заказать его. На другой день, узнав от портного о продаже нового мундира князя Витгенштейна, перешедшего в военную службу, и что он совершенно будет в пору Пушкину, я ему послал его, написав, что мундир мною куплен для него, но что представляется его воле взять его или ввергнуть меня в убыток, оставив его на моих руках. Пушкин взял мундир и поехал ко двору».
       А что же Наталья Николаевна? 17 января она была официально представлена ко двору и была безмерно счастлива – ведь Пушкин, когда звал её замуж, не приглашал стать хозяйкой дома и многодетной матерью, а обещал дать ей все возможности блистать в свете – обещание сбывалось и возможность являться в свете раскрылась с невообразимой из дома на Никитской полнотой – отныне можно было блистать в избранном аничковском обществе! Наталье Николаевне в ту пору шёл двадцать второй год – это ещё не годы женской зрелости и мудрости. Её душа пела от раскрывшейся перед ней возможности.
      Мать Пушкина в те дни писала Евпраксии Вульф, к тому времени уже ставшей Вревской: «Сообщу вам новость: Александр назначен камер-юнкером. Натали в восторге, потому что это открывает ей доступ ко двору; в ожидании этого она танцует повсюду каждый день». Своей дочери через пару недель на эту же тему она написала так: «Представление Натали ко двору прошло с огромным успехом, – только о ней и говорят. На балу у Бобринских император танцевал с ней, а за ужином он сидел рядом с нею. Говорят, что на Аничковом балу она была восхитительна. Итак, наш Александр, не думав об этом никогда, оказался камер-юнкером. Он собирался уехать с женой на несколько месяцев в деревню, чтобы сократить расходы, а теперь вынужден будет на значительные траты».
       В словах Надежды Осиповны можно уловить скрытую материнскую тревогу, которая на то время в чьих-то глазах могла быть почти безосновательной.
      Пушкин к середине января, будучи многократно утешаем своими друзьями, немного успокоился от оказанной ему чести, но своего оскорбления не забывал, тем более, что ему о нём напоминали с самой большой высоты – с высоты державного трона. Вот выдержка из дневника поэта за 26 января: «В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках. Я уехал, оставя Наталью Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С. В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить об мне: «Il aurat pu se donner la peine d’aller mettre un frac et de revenir. Faites-lui des reproches» («Он мог бы дать себе труд съездить надеть фрак и возвратиться. Попеняйте ему» - прим авт.).
      В четверг бал у кн. Трубецкого, траур по каком-то князе (то есть принце). Дамы в черном. Государь приехал неожиданно. Был на полчаса. Сказал жене: «Est-ce ; propos de bottes ou de boutons que votre mari n’est pas venu derni;rement?» («Из-за сапог или из-за пуговиц ваш муж не явился в последний раз?» - прим. авт.) Мундирные пуговицы. Старуха гр. Бобринская извиняла меня тем, что у меня не были они нашиты».
      Государь очевидным образом полагал, что он совершил благодеяние и удивлялся, и раздражался тем, что за благодеяние его усиленно не благодарят. Реакция    Пушкина   нам   уже   вполне понятна и не нуждается в дополнительных объяснениях. Кстати, в той же записи за 26 января есть одна интереснейшая строка: «Барон д’Антес  и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Шуанами во Франции называли крестьян, выступавших против республиканского правительства. Понятно, что ни Дантес, ни Пина, крестьянами не были, а были людьми самого что ни на есть аристократического происхождения, придерживающимися откровенно монархистских взглядов, за что их и приняли в русскую военную службу. «Ропот гвардии», о котором пишет Пушкин – это не ропот, а недовольство отдельных офицеров, которым не понравилось то, что двух иностранцев после сдачи ими офицерского экзамена сразу приняли корнетами, в то время когда русские офицеры начинали службу в гвардии с солдатских должностей, только вот в эти солдатские должности, как мы помним, их родители записывали с самого рождения, и в конечном итоге никто из русских гвардейцев-офицеров солдатских знаков отличия не носил, и потому ропот этих господ был надуманным и мало обоснованным, но Пушкин был недоволен своим положением, и ему очень хотелось, чтобы кто-то ещё кроме него тоже был недоволен своим положением, и не просто так, а по серьёзной причине.
       И раз уж мы завели речь о Дантесе, будет уместно тут сказать о нём несколько слов. В феврале 1834 года французскому дворянину Жоржу Дантесу исполнилось двадцать два года, Он был монархистом по убеждениям, по вероисповеданию католиком, по воинской специальности – кавалергардом. У себя во Франции он был вынужден из-за политических взглядов покинуть военную академию и отправиться на военную службу в Пруссию, но там служба у него началась не очень удачно – он был, несмотря на благоволение к нему принца Вильгельма Прусского, всего лишь унтер-офицером, и по предложению и по протекции того же принца, Дантес решил отправиться в Россию. По дороге в Петербург он сильно простудился и заболел. Больной, он лежал в бедном гостиничном номере и там его случайно увидел голландский посланник в русской столице, барон Луи де Геккерн или Геккерен.
      Барон проникся глубочайшей симпатией к молодому человеку, и с того дня стал оказывать ему всяческую помощь и внимание. Отношения молодого человека и его покровителя были покрыты ореолом некой тайны. Друг Дантеса Трубецкой писал: ««За Дантесом водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодёжи, кроме одной, о которой мы, впрочем, узнали гораздо позже. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном или Геккерн жил с ним… Судя по всему, в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль». Издатель переписки Дантеса и Геккерна С. Витале считает, что Геккерн был гомосексуалом, а его отношение к Дантесу определяет как отцовское.
       По прибытии в Петербург Дантесу через влиятельнейшего генерала И.О. Сухозанета, тоже, кстати, гомосексуалиста, нашли профессоров, оказавших ему помощь в сдаче экзаменов на офицерский чин корнета, который он и получил в январе 1834 года. В первое время своего пребывания в русской столице молодой офицер был настолько беден, что императрица Александра Фёдоровна, попечительница кавалергардов, назначила ему помощь из своей шкатулки. Об этом периоде его жизни находим у Вяземского: «Дантес приехал в Петербург в 1833 г. и обратил на себя презрительное внимание Пушкина. Принятый в кавалергардский полк, он до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные штаны новыми». В то же время Дантес на взгляд одних – был красив, на взгляд других – как минимум, симпатичен. У лицейского друга Пушкина    Данзаса    находим   о  Дантесе такое: «Дантес, при довольно большом росте и приятной наружности, был человек не глупый, и хотя весьма скудно образованный, но имевший какую-то врожденную способность нравиться всем с первого взгляда». Эта его особенность отмечалась очень многими и очень помогала ему – он быстро сошёлся с большинством сослуживцев, многие полюбили его, и особенно он нравился женщинам – об этом нам ещё много и не раз придётся говорить.
      Пушкин между балами, светскими визитами, домашними делами и волнениями по поводу своего нового положения сумел написать повесть «Пиковая дама». Не будем здесь слишком долго распространяться по поводу блистательной прозы, которой написана эта замечательная и беспредельно элегантная повесть – читатель и без нас способен оценить все её достоинства.
      Тогда же Пушкин продолжал активно работать над подготовкой к печати «Истории пугачёвского бунта». Поэту, как всегда, были очень нужны деньги, и он рассчитал, что если он издаст книгу сам, то это принесёт ему несколько тысяч дополнительного дохода. Идея была хороша, в ней не доставало только одного – тех же самых денег для организации издательского процесса, а деньги были нужны не малые – около двадцати тысяч рублей, а минимально на расходы поэту было необходимо иметь хотя бы пятнадцать тысяч рублей. Идея решения задачи пришла довольно быстро – деньги можно было попросить у того, у кого они были, и того, кто был в определённой степени виноват перед Пушкиным – у царя.
       В первой четверти февраля Пушкин обратился к государю через Бенкендорфа: «Представляя его величеству том II Пугачева, приемлю смелость обратиться к вашему сиятельству по поводу обстоятельств, меня касающихся, и прибегнуть к вашей обычной благосклонности.
      Разрешая напечатание этого труда, его величество обеспечил мое благосостояние. Сумма, которую я могу за него выручить, даст мне возможность принять наследство, от которого я вынужден был отказаться за отсутствием сорока тысяч рублей, недостававших мне. Этот труд мне их доставит, если я сам буду его издателем, не прибегая к услугам книгопродавца — 15 000 было бы мне достаточно.
      У меня две просьбы: первая — чтобы мне разрешили отпечатать мое сочинение за мой счет в той типографии, которая подведомственна г-ну Сперанскому, — единственной, где, я уверен, меня не обманут; вторая — получить в виде займа на два года 15 000 — сумму, которая даст мне возможность посвятить изданию все необходимое время и старание».
      В течение февраля Пушкин несколько раз обращался к государю через Бенкендорфа с просьбой о помощи в издании «Истории пугачёвского бунта», и в конечном итоге всё получилось так, как он хотел – государь с незначительными правками позволил ему печатание книги, допустил это печатание в типографии Сперанского и разрешил взять в казне двадцать тысяч рублей под незначительный процент. Всё складывалось, как нельзя лучше, и Пушкин таким образом получал возможность решить не только часть своих старых финансовых проблем, но и кардинально повлиять на новые, о которых он коротко обмолвился в приведённом нами письме к Бенкендорфу.
       Вы, любезный читатель, обратили внимание на фразу о принятии наследства? Дело в том, что Сергей Львович Пушкин к этому времени почти окончательно потерял бразды правления болдинским имением. Там почти своевластно от его имени хозяйничал Михаил Калашников. Крестьяне беднели, по имению накапливались недоимки, доходы падали катастрофически, а на их часть постоянно претендовали Лев Сергеевич, умевший только жуировать и делать долги,  и сестра Пушкина Ольга, которой первоначально при выходе замуж Сергей Львович обещал четыре тысячи рублей годовой ренты. В итоге обещанная дочери рента свелась к совершенно незначительным суммам денег, что начало вызывать напряжение в отношениях зятя с родителями жены и с самой Ольгой Сергеевной. Самым богатым в этих условиях начинал выглядеть не кто иной, как Александр Сергеевич, и на него вся семья стала обращать свои молитвенные взоры и денежные просьбы, в которых он не всегда мог отказать. В конечном итоге было решено, что после уплаты всех накопившихся недоимок и сборов старший сын  Пушкиных вступит в наследство и при живых родителях станет полновластным владельцем болдинского имения.
       Пушкину эта идея не очень нравилась – он предвидел по ней немалые траты, но и предвидел неизбежные, безо всякого вхождения в наследство, траты на большую семью, и потому поэт решился войти в дело о принятии наследства. Дело это сразу же обросло новыми долговыми обязательствами брата Льва и требованиями сестры и зятя непременно выплачивать Ольге ежегодное денежное пособие в размере близком к обещанному отцом. Пушкин, скрепя сердце, на всё согласился, и вот перед ним встала задача добывания немалой суммы денег. Помощь, оказанная государем была как нельзя кстати – можно было заниматься делом, к тому же, приближался очередной великий пост, и в Петербурге заканчивался сезон балов – наступало время относительного спокойствия. Именно об этом Пушкин тогда написал в своём дневнике: «6 марта. Слава богу! Масленица кончилась, а с нею и балы.
       Описание последнего дня масленицы (4-го марта) даст понятие и о прочих. Избранные званы были во дворец на бал утренний, к половине первого. Другие на вечерний, к половине девятого. Я приехал в 9. Танцевали мазурку, коей оканчивался утренний бал. Дамы съезжались, а те, которые были с утра во дворце, переменяли свой наряд. Было пропасть недовольных: те, которые званы были на вечер, завидовали утренним счастливцам.<   > Все это кончилось тем, что жена моя выкинула. Вот до чего доплясались».
       И об этом же, но в более ровном тоне он пишет в письме Нащокину: «Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На Маслянице танцевали уж два раза в день. Наконец настало последнее воскресение перед великим постом. Думаю: слава богу! балы с плеч долой! Жена во дворце. Вдруг, смотрю – с нею делается дурно, – я увожу ее, и она, приехав домой, – выкидывает».
       Из этих слов поэта читатель уже понял, что Натали к тому времени была в очередной раз беременна, в угаре танцев на масленой неделе перегрузилась и потеряла ребёнка. На семейном совете было решено, что для восстановления здоровья ей на весну и лето надо будет уехать в Калужскую губернию к матери и сёстрам – для Пушкина это было идеальным решением со всех сторон, и он написал об этом Нащокину, попутно сообщая ему и о необходимости вступления в наследство. Вот отрывок из этого письма: «…Теперь она (чтоб не сглазить), слава богу, здорова и едет на днях в Калужскую деревню к сестрам, которые ужасно страдают от капризов моей тещи. Обстоятельства мои затруднились еще вот по какому случаю: на днях отец мой посылает за мною. Прихожу – нахожу его в слезах, мать в постели – весь дом в ужасном беспокойстве. «Что такое?» – «Имение описывают». – «Надо скорее заплатить долг». – «Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя». – «О чем же горе?» – «Жить нечем до октября». – «Поезжайте в деревню». – «Не с чем». – Что делать? Надобно взять имение в руки и отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты! А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва». В конце письма  поэт делает приписку с реверансом в адрес царя, прекрасно понимая, что письмо будет прочитано не только Нащокиным: «Вот тебе другие новости: я камер-юнкер с января месяца. Конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть».
       Первая половина марта выдалась для Пушкина богатой на разные события. В продаже появилась «Пиковая дама» – поэт после написания решил не затягивать с её выходом в свет, быстро получил разрешение у государя и быстро опубликовал. Книга отлично расходилась, мгновенно стала популярной и принесла автору неплохие деньги, которые он, едва получив, был вынужден раздать в разные стороны. В первую очередь, нужно было подготовить неплохую сумму жене с детьми на дорогу – Наталья Николаевна собиралась отправляться к матери и сёстрам на вторую половину весны и лето в гости. Здоровье её после выкидыша немного пошатнулось и ей надо было хорошенько окрепнуть.
      Любой человек, хоть немного поживший в прибалтийских местностях прекрасно понимает, что такое сырое и короткое северное лето. Наталье Николаевне был нужен свежий континентальный воздух, свежие продукты, прогулки, жизнь на приволье без особенных забот. Всё это ждало её в Калужской губернии. Выезд семьи из Петербурга планировался на первую декаду апреля, но время летело быстро, и поэту было необходимо правильно организовать сборы жены с детьми в дальнюю и обременительную дорогу.
      Примерно в те же дни в столице побывала графиня Воронцова. Пушкин встретился с ней. Графиня постарела, хотя была по прежнему мила, Пушкин же был в зените своей всероссийской к тому времени славы и Елизавета Ксаверьевна великолепно чувствовала все нюансы их взаимного положения. Она с высшей степенью деликатности попросила у Пушкина какое-нибудь его произведение для публикации в благотворительном альманахе. Поэт по достоинству оценил элегантный стиль графини и подарил ей несколько ещё нигде не напечатанных драматических сцен.
     Тогда же Гречем был задуман русский энциклопедический проект. В него были пригашены лучшие писательские силы – и Пушкин в том числе, но поэт немного подумал, и решил не включаться в это дело, не видя в нём ни финансовой, ни моральной выгоды – ему надо было заниматься собственными издательскими делами – печатать «Пугачёва» и работать в архивах.
      В середине марта Пушкин принял окончательное решение о своём вступлении в наследство, о чём и сообщил управляющему болдинским имением Пеньковскому. Вот это письмо: «Батюшке угодно было поручить в полное мое распоряжение управление имения его; посему, утверждая доверенность, им данную Вам, извещаю Вас, чтобы отныне относились Вы прямо ко мне по всем делам, касающимся Болдина. Немедленно пришлите мне счет денег, доставленных Вами батюшке со времени вступления Вашего во управление, также и Вами взятых взаймы и на уплату долга, а засим и сколько в остатке непроданного хлеба, несобранного оброка и (если случится) недоимок. Приступить Вам также и к подворной описи Болдина, дабы оная к сентябрю месяцу была готова».
      Письмо написано делово и в довольно строгой манере, наверное, такие письма так и надобно писать, но это решение моментально нагружало поэта целой кучей финансовых обязательств, о части которых мы уже сказали. При этом необходимо отметить, что Пушкин был блестящим экономом при составлении договоров на печатание собственных произведений и при соблюдении своих авторских прав, он знал это своё умение, но исходя из него он почему-то считал себя таким же блестящим экономом во всём остальном, а это было совершенно не так – мы уже говорили о его неумении вести рачительно расходную часть своих финансовых оборотов, и это было только частью дела. Пушкин должен был бы насторожиться насчёт своих организационных талантов после неудачи с изданием газеты и после неудачи с поиском помощника в деле работы над биографией Петра Великого – люди, хорошо знавшие и глубоко уважавшие его предпочли уклониться от участия в совместном с Пушкиным проекте. Это произошло в каждом случае вроде бы по разным причинам, но общий итог несомненен: надёжных сотрудников он не нашёл, люди ему не доверились, а вписался в дело авантюрист, надеявшийся хорошенько поживиться за чужой счёт.
      У Пушкина к тому времени, кстати, был уже один небольшой издательский опыт, о котором мы находим в воспоминаниях брата покойного к тому времени Антона Дельвига: «После смерти Дельвига мать его с детьми осталась в очень бедном положении. Пушкин вызвался продолжать издание «Северных Цветов» в их пользу, о чем и было заявлено. «Северные Цветы» были изданы только один раз на 1832 г., и сколько очистилось от их издания, я никогда не мог узнать. Без сомнения, не было недостатка в желании помочь семье Дельвига, но причину неисполнения обещания поймет всякий, кто знал малую последовательность Пушкина во многом из того, что он предпринимал вне его гениального творчества. В 1834 г., когда Пушкин приехал на время в Москву, он встретил меня в партере Малого театра, где давался тогда французский спектакль, и дружески меня обнял, что произвело сильное впечатление на всю публику, бывшую в театре, с жадностью наблюдавшую за каждым движением Пушкина. Из театра мы вместе поехали ужинать в гостиницу Коппа, где теперь помещается гостиница «Дрезден». Пушкин в разговорах со мною скорбел о том, что не исполнил обещания, данного матери Дельвига, уверял при том, что у него много уже собрано для альманаха на следующий новый год, что он его издаст в пользу матери Дельвига, о чем просил ей написать, но ничего из обещанного Пушкиным исполнено не было».
       Говоря об этой стороне пушкинской деятельности, хочется обратить внимание на  то, что управление поместьем – дело явно требующее не меньших усилий, чем разовое, или двухразовое издание альманаха. Понятно, что Пушкин взялся за управление болдинским имением из лучших побуждений – желая помочь отцу, успокоить мать, дать какие-то куски брату и сестре, и уже тем одним как-то обезопасить свой собственный карман – мы об этом уже говорили, но силы свои в этом деле поэт очевидным образом переоценил. Он был гениальным поэтом, но он и был сыном Сергея Львовича Пушкина, который в своей жизни пальцем о палец не ударил для организации хозяйственных процессов в своих имениях. У Сергея Львовича, и в пушкинском кругу – не только у него, многими предполагалось, что нужно только найти толкового управляющего – и дальше дело пойдёт, как по маслу, нужно будет всего лишь уделять имению немного внимания, при чём – на расстоянии, при чём – внимание это должно быть ориентировано на управляющего – и всё, дело сделано.
       Длительное общение Пушкина с Прасковьей Осиповой привело Пушкина к здравой мысли о том, что любое хозяйство может быть прибыльным и должно быть прибыльным – важна лишь постановка дела. Пушкин логически предполагал, что даже если Болдино будет давать не очень большой, но стабильный доход, это будет хорошо и для всей его большой семьи вообще, и для его малой семьи в частности, но мы знаем, что дьявол часто прячется  в деталях.
       Старый управляющий был явно не хорош. Но кто будет новым? Что делать с вороватым старостой Михайлой Калашниковым? А Калашников  замечательно умел льстить и налаживать отношения с хозяевами и одновременно бессовестнейшим образом обирал крестьян, в то же время ничего не делая для того,    чтобы   сами    эти    крестьяне   стали   богаче и легче могли бы делиться с хозяином своими доходами. Наконец, для налаживания хода дел совершенно необходимо было вникать в хозяйственные процессы и почаще бывать на месте, к чему поэт изначально был не готов.
       Да, он замечательно умел понять душу и стремления отдельно встреченного им русского крестьянина, но вспомним, что крепостных людей в своих письмах он иногда называл общим понятием «хамы» (также он иногда называл и своих городских слуг). Мы понимаем, что это было тогдашнее общеупотребительное дворянское словцо, но Пушкин ведь его использовал! В слове «хам», употребляемом по отношению к крепостным, есть оттенок презрительности. Вы можете представить себе рачительного хозяина и человека, презирающего объект своих стараний в одном лице? Короче говоря, в деле Пушкина со взятием на себя ответственности за имение изначально был заложен очень сомнительный момент.
      В середине апреля  Натали с детьми уехала в Калужскую губернию и Пушкин остался в столичной квартире один. Наконец он мог спокойно заняться делами, и он ими занялся, но неожиданно для поэта оказалось, что у него появились обязанности, которыми он и не думал никогда заниматься. Поскольку он был дворцовым камер-юнкером, его вместе с другими камер-юнкерами стали вызывать на различные дворцовые мероприятия, в которых нужно было исполнять разные малозначительные роли. Пушкин, который с восемнадцатилетнего возраста никогда не ходил ни на какую работу даже там, где ему за это платили деньги, оказался в величайшем недоумении, смешанном с раздражением, и его точку зрения действительно можно понять: сам царь предложил ему службу, в которой надо было только работать в архивах и писать книги, а тут – новые мелочные и привязчивые обстоятельства! – Вот его зовут к императрице: «Представлялся. Ждали царицу часа три. Нас было человек двадцать… Я по списку был последний. Царица подошла ко мне смеясь: «Нет, это курьезно! Я ломала себе голову, что это за Пушкин будет мне представлен. Оказывается, это вы!.. Как поживает ваша жена? Ее тетя с большим нетерпением ждет, когда она поправится, – дочь ее сердца, ее приемная дочь»… и перевернулась».
      Но всё это - ещё только половина неприятности, потому что императрица умна и тактична, и прекрасно понимает натянутость и щекотливость ситуации, а ведь дворцовый протокол требовал и других регулярных появлений в царской резиденции. 17 апреля поэт пишет по этому поводу жене: «Третьего дня возвратился из Царского Села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явиться на другой день к Литте (обер-камергер); я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить. Я извинился письменно. Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом – ни за какие благополучия…»
       Из этого письма мы видим, что протокол подразумевал и регулярное хождение камер-юнкеров даже на богослужения. Автор этой книги – большой любитель православия, но согласимся с тем, что посещение храма – дело добровольное, а для Пушкина, весьма специфически относившегося к священникам и церковной обрядности это требование могло быть только дополнительным раздражителем.
      Апрельские   предпасхальные дни того года были полны различных дворцовых мероприятий, от которых Пушкин уклонялся как мог, и примерно через неделю он написал жене своё, ставшее знаменитым, письмо. В нём были такие строки: «Я репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю: от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим теской; с моим теской я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями. В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет. <   > Воскресение. Христос воскрес, моя милая женка, грустно, мой ангел, грустно без тебя. <   > Нынче великий князь присягал; я не был на церемонии, потому что репортуюсь больным, да и в самом деле не очень здоров».
      Понятно, что это – письмо мужа жене, в котором возможны любые детали, но оказалось, что деталями личной жизни поэта и нюансами его взглядов интересуется большое количество людей, готовых на самые разные поступки, но об этом – немного позже.
      В этом же письме поэта есть такая строчка: «Аракчеев также умер. Об этом во всей России жалею я один — не удалось мне с ним свидеться и наговориться». При этом всего за несколько недель до того поэт пишет в своём дневнике, не предназначенном для посторонних глаз такие строки: «Сперанский у себя очень любезен. Я говорил ему о прекрасном начале царствования Александра: Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как гений Зла и Блага. Он отвечал комплиментами и советовал мне писать историю моего времени». В другом месте в своём же дневнике по поводу смерти Аракчеева поэт пишет: «Также умер Аракчеев, и смерть этого самодержца не произвела никакого впечатления».
      Итак, с одной стороны, Аракчеев – человек, о смерти которого Пушкин пожалел, и чуть ли – не единственный в России, то есть, он понял об Аракчееве то, чего другие понять не смогли, историческую роль Аракчеева, и тогда Пушкин – человек, проникающий взглядом время. С другой стороны – в разговоре со Сперанским он тогда же определяет Аракчеева, как гения Зла – может быть, это был придворный реверанс перед человеком, в типографии которого должна была печататься книга, но ведь тему с Аракчеевым можно было просто не трогать… Наконец, если Аракчеев – самодержец, возможно – для большинства чужих Пушкину людей, то кто он – для него, в дневнике, который никто, кроме самого автора не читает? Не самодержец ли тоже? И если да, то хорошо это, или плохо? Для двадцатилетнего Пушкина – однозначно плохо, а для тридцатипятилетнего?
       Скорее всего, Пушкин к те дни просто пожалел о потере потенциального разговора с Аракчеевым так, как теперь какой-нибудь маститый журналист жалеет о потере возможности пространного интервью с очень известным человеком. По  другому мы могли бы думать, если бы видели, что Пушкин тогда вдруг начал бы иначе оценивать эпоху императора Александра, а этого в те дни не было.
      Пушкин продолжал много работать в архивах над биографией Петра Первого и одновременно дальше готовил к изданию книгу о Пугачёве. Каждые два-три дня он писал письма жене с подробными рассказами о мелких петербургских новостях. В основном, эти письма его письма очень доброжелательны, лишь в одном из них он очень серьёзно журит жену за то, что она отправилась на бал в Москве, совершенно не учитывая при этом обстоятельств, по которым ей там не нужно    было    находиться. Наталья Николаевна, однако, в этом плане в то время была ребёнком – если её куда-то приглашали, и она хотела там быть – она шла, не учитывая при этом великосветских тонкостей, которые, в свою очередь, прекрасно знал и понимал Пушкин.
       Работа у Пушкина занимала в те дни большую часть времени. В одном из своих писем он пишет жене о своём тогдашнем быте так: «Жизнь моя очень однообразна. Обедаю у Дюме часа в 2, чтоб не встретиться с холостою шайкою. Вечером бываю в клобе».
       Надо добавить, что по вечерам он нередко заглядывал в салон к Елизавете Хитрово, и временами даже прогуливался с ней в Летнем Саду.  Хитрово оставалась в него влюблена до умопомрачения, но дистанцию чувствовала и не переходила её, а Пушкин не мог отказать ей в общении.
      Беззаботной жизнь поэта в то время назвать никак нельзя – мимо его желания проблемы с имением накатывали на Пушкина, и чем дальше, тем больше становился виден размер обузы, взваленной им на себя. Вот он пишет жене: «Не рад жизни, что взял имение, но что ж делать? Не для меня, так для детей».
      В этом письме Наталье Николаевне нет деталей об имении, но они есть в другом письме – в письме мужу сестры, который настаивал на выплате ежегодной ренты, обещанной при замужестве – мы об этом уже кратко говорили. Вот отрывок из тогдашнего письма поэта Н. Павлищеву: «Согласясь взять на себя управление батюшкинова имения, я потребовал ясного расчета долгам, казенным и частным, и доходам.
Батюшка отвечал мне, что долгу на всем имении тысяч сто, что процентов в год должно уплачивать тысяч семь, что недоимок тысячи три, а что доходов тысяч 22.
Я просил все это определить с большею точностию и, батюшка не успев того сделать сам, я обратился в ломбард и узнал наверное, что
Долгу казенного         190 750
Что процентов ежегодных     11 826
Что недоимок               11 045
(Частных долгов полагаю около    10 000)
Сколько доходу, наверное знать не могу, но, полагаясь на слова батюшкины и ставя по 22 000, выйдет, что, за уплатою казенных процентов, остается до 10 000.
Из оных, если батюшка положит по 1500 Ольге Сергеевне, да по стольку же Льву Сергеевичу, то останется для него 7000. Сего было бы довольно для него, но есть недоимки казенные, долги частные, долги Льва Сергеевича, а часть доходов сего года уже батюшкой получена и истрачена.<       >
Покамест не приведу в порядок и в известность сии запутанные дела, ничего не могу обещать Ольге Сергеевне и не обещаю. Состояние мое позволяет мне не брать ничего из доходов батюшкина имения, но своих денег я не могу и не в состоянии приплачивать.  <     >
Я еще не получил от батюшки доверенности, а из моих денег уплатил уже в один месяц 866 за батюшку, а за Льва Сергеевича 1330: более не могу».
       Из этого письма очевиднейшим образом видна неосторожность Пушкина, взявшегося за приведение наследства в порядок. Поэта оправдывает лишь желание успокоить слабеющих родителей и помочь устройству дел брата и сестры, но сам ход дел, безусловно, настроения никак не прибавлял.
      И в то же самое время он узнал поразившую его новость, детали которой мы находим в дневнике самого Пушкина от 10 мая. Вот эта запись: «Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил,    что    дело   идет   о  скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне,  и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастию, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоилось. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
      Новость о том, что его письма читаются, не была для Пушкина поразительной, но то, что они, эти письма могут обсуждаться и комментироваться на высочайшем уровне потрясла поэта. Он продолжал работать, но успокоиться по этому поводу не мог, и в очередном письме жене кроме обычных для каждого его семейного послания ласковых строк, написал и такие: «Мой ангел! поздравляю тебя с Машиным рождением, целую тебя и ее. <   >  Я тебе не писал, потому что был зол — не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции и так далее. Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это ее дело, и тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом; но если ты виновата, так это мне было бы больно. Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе, не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет. <  >  Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Вот уж месяц живу без тебя; дотяну до августа; а ты себя береги; боюсь твоих гуляний верхом. <   > Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя. Благословляю всех вас, детушки».
       Пушкин старался сдерживать своё недовольство, но ему очень трудно было это сделать, раздражение не могло не обращаться и на  личность государя, в отношениях с которым у поэта была та же сложность, которая у него была в отношении к Александру Первому. Он был по своему положению слишком близок к венценосным особам. В отношении к Александру это прямо не переходило в личную плоскость, но близость к конкретному человеку мешала юному, а потом – молодому Пушкину рассмотреть масштаб личности государя, разные мелкие человеческие привычки императора, известные его ближнему окружению вели одних к угодливому подхалимству, других к насмешкам, но ни те, ни другие в немалом количестве случаев не смогли оценить величие ушедшего самодержца.
       В отношении Николая Павловича проблема Пушкина была ещё сложнее – государь находился с ним в частом прямом контакте и почти открыто симпатизировал его жене, впрочем, не посягая на её честь, Пушкин волею судеб очень много знал о Николае-человеке, и это мешало ему оценивать его государственный масштаб, который император однажды продемонстрировал ему во   время   личной   беседы  в Кремле по возвращении из ссылки. Мелкие  детали опять заслоняли главное, и хоть Пушкин с годами стал зорче, обиды, вольно или невольно нанесённые ему государем, заставляли поэта нервничать и остро реагировать. Так, в его дневнике появилась фраза о Николае Первом: ««В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого». При этом, даже в дневнике он не рискнул указать автора фразы, автором которой, вероятнее всего, поэт сам и являлся.
      Часть своего гнева Пушкин направил на поиск виновника своего расстройства, и поиск быстро увенчался успехом. Вот что пишет об этом Ф. Деларю: «Письмо Пушкина было перехвачено в Москве почт-директором Булгаковым и отправлено в III отделение к графу Бенкендорфу. Узнав об этом, Пушкин написал жене письмо. Содержание этого письма, приблизительно, состояло в том, что Александр Сергеевич просит свою жену быть осторожною в своих письмах, так как в Москве состоит почт-директором негодяй Булгаков, который не считает грехом ни распечатывать чужие письма, ни торговать собственными дочерьми. Письмо это, как оказалось по справкам, действительно не дошло по назначению, но и в III отделение переслано не было».
      Таким образом, Пушкин фактически изобличил московского почт-директора  Булгакова в доносительстве. Поэт понимал, что всех Булгаковых победить ему невозможно, но маленькая победа дала ему хотя бы минимальное облегчение.
      Параллельно Пушкин погружался в заботы по имению. Ему срочно нужно было найти человека на должность управляющего. Сидя в Петербурге, это было сделать весьма сложно, но тут под руку поэту подвернулся старый приятель Алексей Николаевич Вульф, который порекомендовал ему своего бывшего малинниковского управляющего К Рейхмана. Пушкин когда-то встречался с Рейхманом, у него осталось о нём приятное впечатление, и поэт предварительно согласился на его кандидатуру. Рейхман решил ознакомиться с положением дел, в том числе и на месте, а Пушкина, между тем, продолжали донимать близкие родственники, почему-то ожидавшие принципиальной перемены хода болдинских дел просто от того, что в них вступил Александр Сергеевич.
       Разговора о каком-либо спокойствии быть не могло, но Пушкин много и кропотливо работал – работа позволяла обрести ему хоть какое-то равновесие в водовороте неприятностей разного калибра. Вот что он пишет о своей жизни жене 29 мая: «…ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что не интересно. Лучше бы ты о себе писала, чем о Sollogoub, о которой забираешь в голову всякий вздор — на смех всем честным людям и полиции, которая читает наши письма. Ты спрашиваешь, что я делаю. Ничего путного, мой ангел. Однако дома сижу до четырех часов и работаю. В свете не бываю; от фрака отвык; в клобе провожу вечера. Книги из Парижа приехали, и моя библиотека растет и теснится. К нам в Петербург приехал чревовещатель  который смешил меня до слез; мне, право, жаль, что ты его не услышишь. Хлопоты по имению меня бесят; с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о «Петре»? идет помаленьку; скопляю матерьялы  —  привожу  в порядок <     >   У меня желчь, так извини мои сердитые письма. Целую вас и благословляю».
      В этом письме явственно звучит мотив, который начал пробиваться немного раньше и в других обращениях Пушкина к жене – призыв исполнить семейный долг, что в их ситуации подразумевало определённое отстранение от дворцовой жизни и возможный переезд, может быть – даже и в деревню, на спокойное место жительства.
      Стеснение жизненных обстоятельств, испытываемое им по разным направлениям вместе с чувством человека, находящегося под увеличительным стеклом даже в своей спальне продолжало напрягать его. Пушкин ни с кем не мог быть откровенен, кроме как с женой, а то, что письма его читаются и передаются в самые разные руки доводило поэта до высочайшей степени нервного напряжения. В начале июня Пушкин пишет Наталье Николаевне: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство ; la lettre (буквально – франц.).  Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilit; de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя; <    >
В прошлое воскресение представлялся я к великой княгине. Я поехал к ее высочеству на Каменный остров в том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир. Но она так была мила, что я забыл и свою несчастную роль и досаду. <   > Я большею частию дома и в клобе. Веду себя порядочно, только то нехорошо, что расстроил себе желудок; и что желчь меня так и волнует. Да от желчи здесь не убережешься. Новостей нет, да хоть бы и были, так не сказал бы. Целую всех вас, Христос с вами. <   >  Прощай, мой ангел. Не сердись на холодность моих писем. Пишу скрепя сердце».
       При этом поэт не забывал старых привычек, вот запись в дневнике за 3 июня: «Вечер у Смирн.; играл, выиграл 1200 р.». Как говорится – комментарии излишни.
      Ещё несколько дней работы – и новое письмо: «Милый мой ангел! я было написал тебе письмо на четырех страницах, но оно вышло такое горькое и мрачное, что я его тебе не послал, а пишу другое. У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя ине сметь даже писать   тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни. <   >  Денег тебе еще не посылаю. Принужден был cнарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли? <    > Я сижу дома до четырех часов и пишу. Обедаю у Дюме. Вечером в клобе. Вот и весь мой день. Для развлечения вздумал было я в клобе играть, но принужден был остановиться. Игра волнует меня — а желчь не унимается. Целую вас и благословляю. Прощай. Жду от тебя письма      об      Яропольце.       Но   будь  осторожна...   вероятно,   и  твои письма распечатывают: этого требует государственная безопасность».
      На царя при этом поэт пытался не обижаться – хотя бы внешне, и в одном из тогдашних писем к супруге мы находим такие слова: «на ТОГО  (царя – прим. авт.) я перестал сердиться, потому, что не Он виноват в свинстве, его окружающих... А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к г-ну».
       В следующем письме находим всё о том же, но чуть в ином духе: «Сегодня едут мои в деревню…Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то напла;чусь и наплачу;сь, а им и горя мало. Меня же будут цыганить. Ох, семья, семья!..
     Прощай, жена. У меня на душе просветлело. Я два дня сряду получил от тебя письма и помирился от души с почтою и полицией. Черт с ними. Что делают дети? благословляю их, а тебя целую». Однако, прошло всего лишь несколько дней и просветление закончилось, вот строки из письма жене от 19 июня: «Грустно мне, женка. Ты больна, дети больны. Чем это все кончится, бог весть. Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То — то, то другое».
      Когда Пушкин пишет супруге о том, что «на него насели», нам не всегда понятно, о чём идёт речь, но давайте прочтём письмо от К.Рейхмана, полученное им тогда же: «Через Михайлу Иванова (Михаила Калашникова, болдинского старосту – прим.авт.) крестьяне ваши совсем разорились; в бытность же вашу прошлого года в вотчинах, крестьяне ваши хотели вам на его жаловаться и были уже на дороге, но он их встретил, не допустил до вас и наказал, и я обо всем оном действительно узнал не только от ваших крестьян, но и от посторонних, поблизости находящихся соседей».
       Пушкину стало понятно, что его в Болдине кроме кучи хозяйственных забот ожидает затяжной конфликт с Калашниковым, прожжённым матёрым, угодливым с виду и циничным дельцом, перед которым Пушкин чувствовал себя неловко, будучи в некотором долгу из-за истории с Ольгой. В то же самое время пребывание в Петербурге начинало казаться ему мучительным. Пушкин продолжал всячески взвешивать своё состояние, и выходило вот что: ему нравилось работать в архивах, он видел необходимость своего пребывания в деревне,  и ему не хотелось больше находиться при дворе. Пушкин сильно нервничал, опять взялся играть в карты, проиграл немалую сумму денег, слегка опомнился, и тут вдруг в какой-то момент времени ему показалось, что он нашёл единственно верное решение. Он написал Бенкендорфу такое прошение: «Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.
В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно».
Поэту почему-то казалось, что царь не откажет ему в такой малости, как работа в архивах – ведь он же захочет увидеть «Историю Петра» когда-нибудь напечатанной… Поэт немного завуалированно написал о своём решении жене: «Мой ангел, сейчас послал я к графу Литта извинение в том, что не могу быть на Петергофском празднике по причине болезни. Жалею, что ты не увидишь его, оно того стоит. Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет? мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку. Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым — а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову. Петербург ужасно скучен... Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уж крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут… Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги... и проиграл их. Но что делать? я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все тот (император – прим. авт.) виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси».
      Пушкин совершил поступок и немного успокоился, в следующем письме, написанном через два дня он написал жене о том, что готовит «Пугачёва» к изданию, из-за чего примерно на месяц задержится, и приедет к ней, а деревенские новости были такими: «Из деревни имею я вести не утешительные. Посланный мною новый управитель нашел все в таком беспорядке, что отказался от управления и уехал. Думаю последовать его примеру. Он умный человек, а Болдино можно еще коверкать лет пять».
      Пушкин вроде бы и начал готовиться к новому периоду своей жизни – жизни в отставке с семьёй вне Петербурга, и в то же время его начали посещать некоторые сомнения…
      Между тем, события, связанные с его отставкой получили несколько неожиданный для поэта поворот и приобрели если не детективный, то уж явно приключенческий оттенок. Вот Пушкин 30 июня пишет жене: «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции, и так далее — охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет». Видимо, это письмо было написано до получения ответа государя Пушкину, переданного ему в тот же день, 30 июня, через Бенкендорфа.
       Ответ императора, озвученный графом, напоминал удар рапирным клинком: «Милостивый Государь Александр Сергеевич. Письмо ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении вашей просьбы, что и будет мною исполнено.
       Затем на просьбу вашу о предоставлении вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенно доверенностью начальства».
      Пушкин растерялся если не полностью, то очень сильно – ничего подобного он не ожидал. Поэт упорно продолжал заниматься подготовкой книги о Пугачёве к изданию, но мысли о неожиданном повороте его дела не шли у него из головы – он уже понимал, что с сидением в Болдине будет не всё хорошо, а запрещение работы в архивах лишало его возможности закончить труд, в который он уже глубоко вошёл, и лишало возможности работать с бумагами, которые могли стать могучей основой новых успешных сюжетов.
      2 июля Пушкин получил из Царского села письмо от Жуковского: «Государь опять   говорил  со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил всё, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как этого поправить? — Почему ж нельзя? отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае всё между нами кончено. [— вот] Он может однако еще возвратить письмо свое. — Это меня истинно трогает. А ты делай как разумеешь. Я бы на твоем месте не минуты не усумнился как поступить...»
       Добрейший и нежно любящий Пушкина Василий Андреевич избрал такую форму обращения к другу не случайно – он не видел иного способа воздействовать на его сознание. Заметим, что к тому времени Жуковский уже был действительным статским советником, что соответствовало званиям генерал-майора или камергера, то есть, он, будучи воспитателем царских детей, делал весьма неплохую придворную карьеру, совершенно о ней не заботясь – это же самое легко мог делать и Пушкин, но ему не хватало выдержки и терпения, за эту сторону его характера и был вынужден взяться в те дни Жуковский.
      Пушкин уже начал осознавать свою промашку, и на следующий день, 3 июля написал Бенкендорфу письмо со следующей просьбой: «Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным.
Со всем тем отпуск на несколько месяцев был бы мне необходим…»
       Жуковский между тем разволновался не в шутку и на следующий день прислал Пушкину новое письмо на ту же тему: «Вчера я… не ясно сказал то чего мне от тебя хочется. А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но еще и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова ни мне, ни Вяземскому — не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость! Вот что бы я теперь на твоем месте сделал (ибо слова государя крепко бы расшевелили и повернули к нему мое сердце): я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы обвинил себя за сделанную глупость, потом так же бы прямо объяснил то, что могло заставить меня сделать эту глупость; и всё это сказал бы с тем чувством благодарности, которое государь вполне заслуживает… Напиши немедленно письмо и отдай графу Бенкендорфу. Я никак не воображал, чтобы была еще возможность поправить то, что ты так безрассудно соблаговолил напакостить. Если не воспользуешься этою возможностию, то будешь то щетинистое животное, которое питается желудями и своим хрюканьем оскорбляет слух всякого благовоспитанного человека; без галиматьи, поступишь дурно и глупо, повредишь себе на целую жизнь и заслужишь свое и друзей своих неодобрение».
       Пушкин находился в разобранном состоянии и на следующий день ответил Жуковскому: «Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять это все гр. Бенкендорфу мне недостало духа — от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.
      Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к государю, ей-богу, не смею — особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня… Но что ж мне делать! Буду еще писать к гр. Бенкендорфу…»
      В    тот   же   день  поэт  написал новое письмо Бенкендорфу: «Письмо Вашего сиятельства от 30 июня удостоился я получить вчера вечером. Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными, мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностию и супротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем. Буду ждать решения участи моей, но во всяком случае ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости».
       Заметим, что мелкая и необязательная ложь была привычной для поэта – вот и в этом письме он пишет о том, что письмо Бенкендорфа он получил лишь 3 июля, что никак не соответствовало действительности, и о чём Бенкендорф мог легко догадаться – это мы приводим в качестве примера того, как можно увеличивать степень недоверия к себе, и без того весьма немалую.
       Между тем, Жуковский добровольно взявший на себя нелёгкую роль посредника между Пушкиным, царём и Бенкендорфом, твёрдо исполнял эту роль. 6 июля поэт получил от друга новое письмо: «Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось: ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение. Бенкендорф прислал мне твои письма, первое и последнее. В первом есть кое-что живое, но его нельзя употребить в дело, ибо в нем не пишешь ничего о том, хочешь ли оставаться в службе или нет; последнее, в коем просишь, чтобы все осталось по-старому, так сухо, что оно может показаться государю новою неприличностью. Разве ты разучился писать? Разве считаешь ниже себя выразить какое-нибудь чувство к государю? Зачем ты мудришь? Действуй просто. Государь огорчен твоим поступком; он считает его с твоей стороны неблагодарностью. Он тебя до сих пор любил и искренно хотел тебе добра. По всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя. Что же тут думать? Напиши то, что скажет сердце. А тут право есть о чем ему поразговориться. Я стою на том, что ты должен написать прямо государю и послать свое письмо через гр. Бенкендорфа. Это одно может поправить испорченное. Оба последние письма твои теперь у меня; несу их через несколько минут к Бенкендорфу, но буду просить его погодить их показывать».
      К тому времени Пушкин уже понял, что от него требуется и попытался оправдаться перед Жуковским, не преминув указать на некую свою правоту: «Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление, какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? В глубине сердца моего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? Хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце, но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье».
       Сразу вслед за этим он написал письмо, близкое по смыслу к покаянному: «Граф, позвольте мне говорить с вами совершенно чистосердечно. Прося об отставке, я думал только о своих семейных делах, затруднительных и тяжких. Я имел в виду только неудобство, истекающее из связанности со службой в то время, когда я принужден много путешествовать. Клянусь богом и душою моею, это было моею единственною мыслью; с глубокою болью вижу я, как жестоко она перетолкована. Император осыпал меня милостями с первой минуты, как его царственная    мысль   направилась на меня. Есть среди них такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения: столько он вложил в них прямодушия и благородства. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, никогда, клянусь, чувство горести не примешивалось к чувствам, которые я к нему испытывал. И в настоящую минуту меня наполняет болью не мысль потерять всемогущего покровителя, а мысль, что я могу оставить в его душе впечатление, которого, к счастью, я не заслужил. Я повторяю, граф, мою нижайшую просьбу не давать хода прошению, которое я подал так легкомысленно».
      Интересно и важно заметить, что в эти дни поэт не терял работоспособности и тогда же, а если говорить точно – 5 июля отправил в типографию в печать первый том «Истории Пугачёвского бунта» и продолжил очень интенсивно готовить к печати второй том этой же книги. Таким образом узел с редактированием о направлением в печать своего труда он начал эффективно развязывать. Второй узел – с отставкой – только начал развязываться, может быть – не самым лучшим и самым желанным для Пушкина образом, но всё же – развязываться. Бенкендорф по поводу последнего письма Пушкина, проявляя в своём послании в отношении поэта глубокую психологическую расчётливость, написал царю так: «Письмо Пушкина ко мне и другое от него же к Жуковскому. Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, то я предполагаю, что вашему величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было. Перед нами мерило человека; лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе».
       Император ответил графу насчёт Пушкина одновременно по-отечески и по-джентльменски: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно 20-летнему безумцу, не может применяться к человеку 35-ти лет, мужу и отцу семейства».
      Сам же Пушкин постепенно приходил в себя, понимая что перемены в жизни, которые он нарисовал в собственном воображении, видимо не состоятся. Вот он пишет очередное письмо жене, полное ласковых слов, а между ними такое: «Кабы ты видела, как я стал прилежен, как читаю корректуру — как тороплю Яковлева (издателя – прим. авт.)! Только бы в августе быть у тебя… На днях я чуть было беды не сделал: с тем ( с царём – прим. авт.) чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь — другого не наживу. А долго на него сердиться не умею; хоть и он не прав». 
       Ещё через три дня он пишет Наталье Николаевне следующее письмо - и грустное, и нежное, и серьёзное: «Ты хочешь непременно знать, скоро ли буду я у твоих ног? изволь, моя красавица. Я закладываю имение отца, это кончено будет через неделю. Я печатаю Пугачева; это займет целый месяц. Женка, женка, потерпи до половины августа, а тут уж я к тебе и явлюсь и обниму тебя, и детей расцелую. Ты разве думаешь, что холостая жизнь ужасно как меня радует? Я сплю и вижу, чтоб к тебе приехать, да кабы мог остаться в одной из ваших деревень под Москвою, так бы богу свечку поставил; рад бы в рай, да грехи не пускают. Дай, сделаю деньги, не для себя, для тебя. Я деньги мало люблю — но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости… Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла, подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения     мало    им    будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на аничковских балах. Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма. Будь здорова. Поцелуй детей и благослови их за меня. Прощай, целую тебя».
     О двух узлах пушкинской жизни тех дней мы многое сказали, но ещё многое не досказано о вхождении поэта в права наследства, а дела в Болдине были не плохи, а очень плохи. Кроме прочих тревожных болдинских деревенских вестей Пушкин ещё в июне получил от Прасковьи Осиповой такое письмо: «И сегодня я узнаю от Аннеты, что вы наняли г-на Рейхмана приказчиком — или управляющим — или чем-то в этом роде по вашему нижегородскому имению. При этой новости я испытала ощущение, так верно выражаемое русскими: <что у меня упало сердце>. Я спросила у Аннеты, кто же его рекомендовал — Алексей ( Вульф, сын Осиповой – прим.авт.), был ответ. По правде сказать, я ничего не могла ей возразить на это, но уверяю вас, что с той поры я нахожусь в нервном возбуждении, которое тогда лишь пройдет, когда я выскажу вам всё, что у меня лежит на сердце; — успокоив мою совесть исполнением того, что кажется мне моим долгом, я тихо и мирно пойду сажать свои цветы — как некогда Домициан свою капусту. — Так, значит, вы поверили рекомендации г-на Алексея Вульфа — Алексея, сущего простачка в делах хозяйственных, — молокососа, который, найдя свое имение без куска хлеба, свои поля плохо вспаханными, своих крестьян без пищи, мог назвать г-на Рейхмана хорошим управляющим!!! И вы, вы у меня не спросили совета, у меня; которая волей-неволей осуждена, вот уже 6-й раз в своей живни, исправлять хозяйственные промахи господ немецких агрономов! — Ради бога, ради вашего собственного покоя, ради маленькой, совсем маленькой частички дружбы, которую я бы желала, чтобы вы питали ко мне, — не доверяйте ему управление вашим имением.
     — Оставьте там еще на год того, кто сейчас там находится, но только, только не Рейхмана. Когда мне пришлось отстранить Дрейера от управления Тригорским, я поручила Рейхману проверить счета Дрейера — и вот, когда он провозился неделю и ничего не сделал, — мне пришлось самой взяться за работу, и я закончила ее в 3 дня. Так как тогда управление тверскими имениями было проще, крестьяне там зажиточнее (вернее — были) и так как я еще не верила тому, что начинала замечать, — то я наняла его управляющим, — и вот мы накануне продажи с торгов 500 душ — и двух домов со службами. Перечислять все хозяйственные глупости, которые он наделал, было бы слишком долго и вам бы наскучило — но если вы думаете, что нынешний ваш управляющий может быть заподозрен потому, что он беден, то я скажу вам, наоборот, что это как раз наоборот его лучшая рекомендация, — ибо он управлял имениями вашей родственницы г-жи Менандр в течение, кажется, 6 лет, всё время пока ее муж был на действительной военной службе, а ведь нет такого маленького имения, которое не дало бы барыша господам управляющим, — и поверьте мне и моей небольшой опытности, что лучше иметь управляющим человека, который, давая вам приличный доход, сумеет и себе отложить кое-что, — чем бедного простачка, который перевернет ваше хозяйство вверх дном, потому что он иначе не умеет, и разорит вас без выгоды для себя.
       Всё, что я вам пишу, внушено мне искренней привязанностью, которую я к вам питаю; я не могу не интересоваться тем, что вас касается, — и теперь, когда я высказала всё, что думаю, поступайте, как хотите. Будьте здоровы — остерегайтесь Рейхмана, предупреждаю вас — еще раз, — и [дорогой] только не сомневайтесь никогда в нежной привязанности к вам…»
      Несколько     недель   поэт,  видимо – в силу разных, и частично известных нам причин,  не отвечал Прасковье Александровне, но когда посланный им в Борлдино Рейхман сам отказался от ведения болдинских дел, и ситуация продолжила обнажаться с печальной беспощадностью, Пушкин ответил Осиповой: «…Отвечу вам откровенно на то, что касается Рейхмана. Я знаю его за честного человека, а в данную минуту это все, что мне нужно. Я не могу довериться ни Михайле, ни Пеньковскому, ибо знаю первого и не знаю второго. Не имея намерения поселиться в Болдине, я не могу и помышлять о том, чтобы восстановить имение, которое, между нами говоря, близко к полному разорению; я хочу лишь одного — не быть обворованным и платить проценты в ломбард. Улучшения придут впоследствии. Но будьте покойны: Рейхман только что написал мне, что крестьяне так обнищали и дела идут так худо, что он не мог взять на себя управление Болдином и что в настоящую минуту он в Малинниках.
       Вы не можете себе представить, до чего управление этим имением мне в тягость. Нет сомнения, Болдино заслуживает того, чтобы его спасти, хотя бы ради Ольги и Льва, которым в будущем грозит нищенство или по меньшей мере бедность. Но я не богат, у меня самого есть семья, которая зависит от меня и без меня впадет в нищету. Я принял имение, которое не принесет мне ничего, кроме забот и неприятностей. Родители мои не знают, что они на волос от полного разорения. Если б только они решились прожить несколько лет в Михайловском, дела могли бы поправиться; но этого никогда не будет. Рассчитываю повидаться с вами нынешним летом и, разумеется, остановиться в Тригорском…»
      Пушкин в силу характера не мог просто так согласиться с мудрыми мыслями Осиповой и должен был показать свой личный взгляд на вещи, но после всего он оставил формальное управление Болдиным на Пеньковском как минимум до своего приезда туда осенью, а до того времени он был обречён получать оттуда тревожные отчёты и от Пеньковского, и лукавые письма Михайлы Калашникова.
      Совершенно неожиданно для Пушкина в круг его забот в те дни вошла ещё одна – в своём последнем письме Натали сообщила поэту о своём желании забрать обоих старших сестёр из калужского поместья в Яропольце в Петербург. Причина была не только в том, что Наталья Ивановна очень любила Ярополец и не хотела из него никуда уезжать, а обе её дочери, сидя а бесперспективной глуши, приближались к критическому для возможного замужества возрасту, но и в качестве самой жизни в этой глуши.
      Дело в том, что Наталья Ивановна к тому времени очень серьёзно начала злоупотреблять алкоголем – она давно была склонна к этому грешку, а жизнь на деревенском приволье очень серьёзно усугубила у неё этот порок. Она постоянно находила поводы для очередного возлияния – а сделать это при желании всегда не сложно. В состоянии опьянения все её человеческие недостатки, и без того весьма очевидные, приобретали безудержность и карикатурность. Наталья Ивановна продолжала или мучить, или – если угодно – напрягать ближних своими религиозными подходами, заключавшимися, как мы напомним, в строгом соблюдении обрядов, что в сочетании с алкогольными эпизодами вносило дополнительное раздражение в души сестёр Гончаровых, которые против веры в Бога ничего принципиально не имели.
     Ну, и наконец, почти пятидесятилетняя Наталья Ивановна находилась в последнем периоде сексуальной активности, и, по злым наветам, чуть ли не «со всеми лакеями спала», что, скорее всего, было неправдой, а вот правдой, видимо, было то, что она сожительствовала с московским мещанином Семёном Фёдоровичем Душиным, который приобрёл на неё огромное влияние и стал управляющим имением фактически с неограниченными правами, Эта связь очень не    нравилась    обоим  дочерям Натальи Ивановны, которые считали, что Душин обирает их мать. Может быть, эта мысль и не была лишена оснований, но Душин действительно был любовью Натальи Ивановны до самой его смерти в 1842 году и был горько оплакан ею – она написала о нём в своём альбоме словами Шатобриана:  «Человек, смерть которого оставила в моей жизни такую пустоту, которая не исчезнет с годами».
      Так или иначе, жизнь Александрины и Екатерины Гончаровых в Яропольце была очень нелегка, и младшая сестра надумала выручить их – забрать к себе в Петербург, но для этого необходимо было заручиться согласием Пушкина, о чём Наталья Николаевна и попросила мужа в своём письме, изложив там же и причины своей просьбы. Пушкин не стал перечить жене и ответил ей очень достойно: «Целую тебя от сердца — теперь поговорим о деле. Если ты в самом деле вздумала сестер своих сюда привезти, то у Оливье оставаться нам невозможно: места нет. Но обеих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри... Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейственного спокойствия не будет. Впрочем, об этом еще поговорим… У меня большие хлопоты по части Болдина. Через год я на все это плюну — и займусь своими делами».
      Наконец все жизненные задачи Пушкина того времени обрисовались. Он с головой погрузился в работу и частично – в заботы, об этом находим в двух его письмах, написанных жене в конце июля. Вот отрывок из первого : «…Я беру этаж, занимаемый теперь Вяземскими. Княгиня едет в чужие края, дочь ее больна не на шутку: боятся чахотки… Какие же вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать. И за то спасибо. Пожалуйста, не сердись на меня за то, что медлю к тебе явиться. Право, душа просит, да мошна не велит. Я работаю до низложения риз. Держу корректуру двух томов вдруг, пишу примечания, закладываю деревни,… В свете я не бываю. Смирнова велела мне сказать, что она меня впишет в разряд иностранцев, которых велено не принимать...»  А вот отрывок из второго: « Я приеду к тебе, коль скоро меня  Яковлев отпустит. Дела мои подвигаются. Два тома печатаются вдруг. Для одной недели разницы не заставь меня все бросить и потом охать целый год, если не два и не три. Будь умна. Я очень занят. Работаю целое утро — до четырех часов — никого к себе не пускаю. Потом обедаю у Дюме, потом играю на бильярде в клубе — возвращаюсь домой рано, надеясь найти от тебя письмо — и всякий день обманываюсь. Тоска, тоска...
С князем Вяземским я уже условился. Беру его квартеру. К 10 августу припасу ему 2500 рублей — и велю перетаскивать пожитки; а сам поскачу к тебе. Ждать не долго».
      Итак, Пушкин работал, и временами немного отдыхал. Над чем же он работал? Над «Историей Пугачёвского бунта»? Конечно! Над ней – в первую очередь, но тогда же, во второй половине июля и в начале августа у него немного неожиданно появилась ещё одна работа. Какая? Попытаемся ответить на этот вопрос, но для начала я спрошу своего любопытного читателя: какую стихотворную русскую сказку он может, почти не задумываясь, поставить вровень с пятью пушкинскими? Я уверен, что девяносто девять из ста читателей сразу же назовут «Конька-Горбунка», и если «Конёк-Горбунок» будет шестым в этом замечательном ряду, то какая сказка будет седьмой? И вот тут читатель несомненно задумается, и очень затруднится с ответом, потому что подобных им стихотворных сказок в русской литературе и нету. Кто же написал «Конька- Горбунка» на самом деле? Ершов ли?
      Ответ    на   эту   задачу   прост: «Конька-Горбунка» написал Пушкин. Я не буду тратить тут сильно много времени на эту, в моих глазах, весьма мотивированную версию, авторами которой являются известные пушкинисты Александр Лацис и Владимир Козаровецкий – любопытные читатели могут самостоятельно прочитать работы этих интересных авторов. Замечу лишь, что по официальной версии Ершов в восемнадцать лет написал потрясающую зрелую вещь, а после этого, будучи изрядно взрослым человеком – несколько убогих поэм, не годящихся «Коньку» в подмётки. Как это может быть? А слог сказки? Все поздние ершовские правки вели только к её ухудшению. От поэмы не осталось рукописи. Где она, и кем написана? В поэме есть псковские диалектизмы, известные Пушкину, и неизвестные Ершову. В поэме есть совпадения фраз со «Сказкой о царе Салтане», и Пушкин за это ни разу не побранил Ершова. Почему? В библиотеке Пушкина книга стояла на полке, предназначенной для литературных мистификаций. На экземплярах книги, подаренных при её выходе в свет Пушкину, Жуковскому, Смирдину и Сенковскому нет дарственных надписей автора… Ну, и сюжет! Сюжет! Иван-дурак, царь, юная красавица, возрождение Ивана – тут всё было по теме случившейся с Пушкиным истории в её идеальном, сказочном антураже. Ну при чём здесь какой-то Ершов? Впрочем, мы увлеклись – остановим перечисление интересных фактов, связанных с этой замечательной сказкой.
      Зачем Пушкин спрятался за Ершова? Затем, что будь сказка пушкинской, она никогда бы в те дни не прошла монаршей цензуры, «Конёк» итак был запрещён через восемь лет фактически до смерти Николая Первого – цензура всё-таки опомнилась, а если бы сказка официально принадлежала Пушкину, только что вошедшему в глубокое непонимание с властью?  А так – юный студент получил неплохие отступные и право  на пожизненную славу, а Пушкин – основной гонорар от Смирдина – поэту всегда остро были нужны деньги, а тут деньги были получены не официальным путём и могли быть потрачены в любом направлении – не будем забывать о том, что Александр Сергеевич всегда был и оставался игроком, и не очень удачливым, ему критически были нужны не подотчётные семейному совету  средства – и он получил их. Очередная мистификация гениального поэта получилась замечательной.
     Тут можно ещё немного поспорить о том, что если сказку писал Пушкин, то когда именно он её писал – не делал ли он этого в 1833 году? Всё может быть, но чисто психологический расклад, дававший «Коньку» ту сюжетную линию, которую он в итоге получил, сложилась вокруг и внутри поэта летом 1834 года – тогда, несомненно, сказка и была закончена.
     Переписка с Натальей Николаевной к те дни немного оскудела – по крайней мере, мы так можем судить по небольшому количеству писем поэта тех дней, дошедших до нас. Наталья Николаевна ревновала Пушкина – надо признать, что он давал ей для этого поводы, и, возможно потому она в своих письмах частенько писала мужу о восхищённых её красотой почитателях. В письмах тех дней она немало строк уделила какому-то калужскому дворянину, не сводившему с неё глаз.  Не забудем и того, что в те времена Наталья Николаевна любила немного пококетничать, за что её всегда ласково, но настойчиво бранил Пушкин. Кое-что на эту тему мы находим в его письме, отправленном жене 3 августа: «Просил я тебя по Калугам не разъезжать, да, видно, уж у тебя такая натура. О твоих кокетственных сношениях с соседом говорить мне нечего. Кокетничать я сам тебе позволил — но читать о том лист кругом подробного описания вовсе мне не нужно. Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и целую — благодаря тебя за то, что ты богу молишься на коленях посреди комнаты. Я мало богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас. Ты ждешь меня в начале августа. Вот нынче уже 3-е, а я еще не подымаюсь. Яковлев отпустит меня около половины месяца. Но и тут я не совсем еще буду свободен. Я взял квартеру Вяземских. Надо будет мне переехать, перетащить мебель и книги, и тогда уже, благословясь, пуститься в дорогу. Дай бог приехать мне к твоим именинам, и я тем был бы счастлив».
      Пушкинские письма говорят о том, что поэт сильно соскучился по жене и детям, его накопившаяся сексуальная энергия искала выхода – недаром он одной из любопытных столичных дам в августе с улыбкой сказал, что скоро поедет к жене для того, «чтобы сделать ей ребёнка». Ну, и конечно, он устал от работы и хотел перемены обстановки.
       К середине августа, наконец, у него почти всё сложилось так, как он хотел – второй том «Истории Пугачёвского бунта» 17 августа был отправлен в типографию (шёпотом скажем – «Конёк-Горбунок» быстро проходил цензуру и тоже готовился к печати). Довольный ходом дел поэт мог спокойно собираться в дорогу.
       Прошло несколько дней, и Пушкин выехал из Петербурга в Москву. Он торопился сделать это ради скорой встречи с женой и детьми, а также для того, чтобы поскорее покинуть Петербург, где на 30 августа было назначено большое торжество – открытие Александровской колонны на Дворцовой площади. Пушкин не хотел присутствовать на этом событии из принципиальных соображений: одной из причин было то, что он обязан был там в обязательном порядке находиться в числе других камер-юнкеров, а другой, и может быть, более важной причиной было то, что, сама колонна была посвящением памяти усопшего императора Александра Первого, воздавать торжественную посмертную дань которому поэт никак не хотел. Отъезд ради встречи с семьёй был замечательным благовидным предлогом ускользнуть от неприятной обязанности, и Пушкин с величайшим удовольствием этим предлогом воспользовался.
      Обратим внимание читателя на то, что с колонной, как с символом памяти по ушедшему императору всё было не так просто, как это может показаться на первый взгляд. Александр Первый был Верховным Главнокомандующим победоносной армии и по всем правилам ему полагался конный памятник. Николай Первый это безусловно знал, всем также было известно, как он почитал своего старшего брата. Однако, вместо этого, государем была избрана совершенно иная форма памятного монумента – монолитная колонна, на вершине которой была установлена фигура скорбящего ангела, а иначе можно было бы сказать – печального ангела. Это можно было бы назвать прихотью правящего государя, если бы у Николая Павловича не было методического и точного характера, характера предельно логического, не допускавшего отклонений от установленных правил. С чего вдруг такое удивительное пренебрежение к канонам монументалистики? Как это можно было бы объяснить? Уж не тем ли, о чём очень редко и тайком шептались избранные люди: император Александр жив, но новое бытие его окутано покровом тщательно скрываемой тайны.
       Пушкин быстро доехал до Москвы и, желая поскорее встретиться с семьёй, вовсе в ней не задержался, а сразу же отправился в имение Гончаровых Полотняный завод, где в то время находилась Натали с детьми и сёстрами.
       26 августа по православному календарю праздновались именины Наталии. Пушкин с удовольствием отметил этот праздник в семейном кругу, а за день до этого он отправил поздравительное письмо тёще Наталье Ивановне, в котором были такие слова о собственной жене: «Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед богом» – высокая оценка, о которой стоит помнить всем, так или иначе относящимся к Наталье Николаевне Пушкиной с подозрением.
       Две недели поэт потешился с женой и уехал в Болдино, где его ждали некоторые нежеланные заботы по имению, и где он мечтал снова встретить своё вдохновение – в голове у Пушкина всегда бродило несколько не реализованных сюжетов. Теперь поэт надеялся на поэтическое или – прозаическое оформление этих сюжетов, и для этого ему был нужен определённый внутренний строй – мы помним с Вами пушкинское определение вдохновения и помним слова Даля о пушкинском творческом методе.
      До Болдина он добрался быстро, за пару дней, хотя дорога ему показалась подзатянувшейся, о чём он не преминул сообщить жене в первом же письме, отправленном из деревни: «Я приехал третьего дня, в четверг, поутру, – вот как тихо ездят по губернским трактам – а я еще платил почти везде двойные прогоны. В деревне встретил меня первый снег, и теперь двор перед моим окошком белешенек; однако я еще писать не принимался».   
      Ожидать вдохновения Пушкину было не впервой. Дальше в своём письме он продолжает: «Я рад, что добрался до Болдина; кажется, менее будет мне хлопот, чем я ожидал. Написать что-нибудь мне бы очень хотелось; не знаю, придет ли вдохновение…» 
      Но не только Пушкин ожидал встречи с Болдиным – Болдино тоже ожидало Пушкина. Болдинские крестьяне видели в нём своего помещика, а значит, и – защитника от жадного и лукавого Михайлы Калашникова, они также надеялись и на то, что Пушкин найдёт им более подходящего управителя, чем Пеньковский. Сохранилось письменное обращение болдинских крестьян к Пушкину, написанное ими в те дни: «Государь Александр Сергеевич! Просим вас, государь, в том, что вы таперя наш господин, и мы вам с усердием нашим будем повиноваться и выполнять в точности ваши приказания, но только в том просим вас, государь, сделайте великую с нами милость, избавьте нас от нынешнего правления, прикажите выбрать нам своего начальника и прикажите ему, и мы будем все исполнять ваши приказания».
      Кроме Михайлы Калашникова немало неприятностей Болдинским крестьянам приносила Ольга Ключарёва, бывшая Оля Калашникова, крепостная любовь Пушкина, отпущенная им на волю и вышедшая замуж за тридцатипятилетнего вдовца, дворянина Ключарёва. Таким образом, Ольга Калашникова стала дворянкой. Семейная жизнь её не очень ладилась, но характер она имела бойкий и в содружестве со своим отцом Ольга нанесла болдинским крестьянам не одну неприятность.
     Итак, крестьяне хотели с помощью Пушкина получить новое начальство, Пеньковский хотел с помощью Пушкина убрать Калашникова, а отец и дочь Калашниковы с помощью Пушкина хотели укрепить своё положение. Пушкин же хотел, чтобы его не трогали, потому что он понял, что с имением ему, скорее всего, управиться не удастся, но открыто говорить он этого пока никому не хотел, чтобы не разрушать иллюзию своей силы в глазах окружающих – иначе надо было бы просто уезжать из деревни, потому что ни о каком вдохновении  тогда мечтать бы уже не приходилось. Пушкину приходилось хитрить. Вот ещё строки из уже приведённого нами  письма: «Сейчас у меня были мужики с челобитьем; я с ними принужден был хитрить; но эти, наверное, меня перехитрят, хотя я сделался ужасным политиком с тех пор, как читаю «Завоевание Англии норманнами…»
      Мы видим, что поэт пытается объясниться лёгким языком о сложных вещах, и это у него кое-как получалось, но вещи от этого не переставали оставаться сложными, а вопросы – трудноразрешимыми. Если говорить о такой ипостаси, как духовная или душевная аура, и если признавать её существование, то следует признать,       что    аура   тех дней никак не способствовала раскрытию творческих возможностей человека, пытавшегося уклониться от взятых на себя обязательств перед другими, несомненно страдающими людьми. Согласитесь с тем, что творчески благоденствовать в те дни и часы, когда за соседней стенкой, в том числе и по твоей вине мучатся подобные тебе люди – не совсем хорошо, и Раздаватель благодеяний не может на это просто так равнодушно взирать со своей духовной высоты – когда-то за всё придётся как-то ответить.
      Это письмо Пушкин отправил жене через два дня, и там перед отправкой появилась приписка: «Мне здесь хорошо, да скучно, а когда мне скучно, меня так и тянет к тебе, как ты жмешься ко мне, когда тебе страшно. Писать я еще не принимался».
     Заметим, что в одном письме дважды проскальзывает фраза о том, что писать поэт ещё не принимался. Сколько в этих словах было истины – мы не знаем, потому что письмо было отправлено 17 сентября, а 20 сентября Пушкиным была закончена сказка «Золотой петушок». Вполне может быть, что поэт писал жене чистую правду – мы знаем о том, с какой удивительной скоростью он умел работать, когда его посещало вдохновение, а «Золотой петушок» – одно из самых таинственных, и безусловно – вдохновенных произведений великого мастера.
      У этой сказки есть своя скрытая магия, ей с интересом читают дети, но, безусловно, она написана для взрослых и смысл её мало кому понятен, или, сказать точнее – понятен единицам. На первый взгляд всё выглядит несложно: старый царь пленяется молодой красавицей, но ей же пленяется и другой старик, которому царь должен за сделанное ему ранее добро. Жадность мешает царю отплатить добром за добро, он убивает своего благодетеля и за это тут же мгновенно наказывается – сюжет внешне выглядит так, но – только внешне.
      Вспомним, что золотого петушка царю дарит старец – звездочёт, мудрец и… скопец! Девицы скопцам ни к чему, зато звездочёты по звёздам могут угадывать судьбы мира! Пушкин не слишком верил в Бога, но верил в Судьбу – иначе бы он так не проникался предсказанием о белом человеке, который должен его убить, Пушкин знал Библию, ему прекрасно была известна евангельская история о волхвах, вычисливших появление вифлеемской звезды, и поэтому мудрец в пушкинской сказке – это никак не воплощение старческой похоти и жадности, это воплощение тайноведения и мудрости, воплощение человеческой судьбы.
     Вспомним также и о том, в какой период поэт писал эту сказку – это был период не самых простых отношений с царём, поэт много думал о роли царя в жизни общества и о роли поэта о жизни общества, о взаимодействии царя и поэта и о противостоянии царя и поэта. Сказка о золотом петушке – об этом, но в ней всё было зашифровано так, чтобы цензуре ни к чему не смогла придраться.
     Каков же шифр «Золотого петушка»? Царь – это царь, тут всё понятно, мудрец – образ Судьбы, способной посылать человеку спасительные решения, но – и готовящей ему испытания. Золотой петушок – это глашатай, поэт. Царица – образ человеческого искушения, образ женщины наиболее подходит для образа женщины, перед женщиной не может устоять никто и ничто.  В начале сказки судьба в образе мудреца посылает царю спасительное решение постигших его трудных житейских задач. Царь довольствуется обретённым покоем и благоденствует, не предпринимая ничего позитивного в это время, но жизнь не стоит на месте, стабильность не вечна, прежние опасности перестали иметь угрожающий характер и искуситель ищет иные способы воздействия на человека, в сказке – на царя. Искушение принимает образ прекрасной царицы, которой пленяются сначала дети царя, убившие из-за неё друг друга, а потом ею пленяется и сам царь. Царица полностью овладевает воображением царя, и тут мудрец     предлагает    царю    добровольно   освободиться от искушения, то есть, судьба предоставляет человеку возможность самому избавиться от не нужного для него эфемерного мечтания (царица ведь в сказке потом куда-то просто исчезает), и дальше зажить спокойной жизнью, но человек не в силах отказаться от сладостного воображения и пытается яростно переменить свою судьбу, грубо и разрушительно отвергая благое для себя предложение.
      Закономерное наказание следует незамедлительно. В сказке царя наказывает петушок-поэт, который представляет из себя не силу вообще – поэт тоже всего лишь орудие великой и неизъяснимой Судьбы, её голос, и её острый клюв. Итак, поэт в жизни общества и его руководителя, царя – это свободный глашатай, способный предупредить об опасностях и способный нанести разящий удар в самый неудобный момент совершенно неожиданным способом. Понятно, что знаменитый эпилог «Золотого петушка» «Сказка – ложь, да в ней – намёк, добрым молодцам урок» адресовался в первую очередь государю Николаю Павловичу.
      Есть у этой сказки и ещё один подтекст, более глубокий. Поскольку сказка написана по конкретной житейской ситуации и написана гениальным человеком в состоянии духовного просветления, в ней не может не быть духовной составляющей, которую сам автор в неё изначально и не закладывал – духовные смыслы проникли туда естественным образом. За образом мудреца просматривается образ Божия произволения о человеке, посылающего ему спасительное для его жизни и души решение в образе петушка, а затем предлагающего такое же спасительное решение для будущей жизни человека, но уже требующее отказа от искушения через смирение. Сказка недвусмысленно указывает на то, чем заканчивается отказ от спасительного шага. Мне могут возразить: автор пишет, что Пушкин не верил в Бога, а тут – какие-то тайные христианские смыслы…  Я повторюсь: эти смыслы проникли в сказку так, как христианство проникает в любую жизненную историю, а тут жизненная история ещё и была написана гениальным человеком в его особом состоянии. Так что – ничего удивительного, всё закономерно!
      После сказки Пушкин ждал вдохновения и думал ещё писать и писать, но – напрасно! Вдохновения не было. 25 сентября он пишет жене: «Вот уж скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут; и роман не переписываю. Читаю Вальтер Скотта и библию, а все об вас думаю…   …Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить. Дела мои я кой-как уладил. Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет — так с богом и в путь. В Москве останусь дня три, у Натальи Ивановны сутки — и приеду к тебе. Да и в самом деле: неужто близ тебя не распишусь? Пустое. Я жду к себе Языкова, да видно не дождусь».
      Пушкин скучал всё больше, он действительно ждал к себе в гости брата поэта Языкова, с которым надеялся славно провести время. В то же время его сильно беспокоило положение жены, которая, по его расчётам, снова могла забеременеть. Это обстоятельство, а также предстоящая длинная дорога Натали с детьми и сестрами из Москвы в Петербург, проблемы устройства семьи на новом месте – всё тревожило поэта. В том же письме он пишет: «Скажи пожалуйста, брюхата ли ты? если брюхата, прошу, мой друг, быть осторожной, не прыгать, не падать, не становиться на колени перед Машей (ни даже на молитве). Не забудь, что ты выкинула и что тебе надобно себя беречь. Ох, кабы ты уж была в Петербурге. Но по всем моим расчетам ты прежде 3-го октября не доедешь. И как тебе там быть? без денег, без Амельяна, с твоими дурами няньками и неряхами девушками (не во гнев буди сказано Пелагее Ивановне, которую заочно целую).         У      тебя,    чай,   голова  кругом идет. Одна надежда: тетка  (Пушкин чрезвычайно дорожил своим отношениями с тёткой жены, Загряжской – прим. авт.) Но из тетки двух теток не сделаешь — видно, что мне надобно спешить. Прощай, Христос вас храни. Целую тебя крепко — будьте здоровы».
      На следующий день, 26 сентября, в Болдино приехал Языков, но пробыл всего несколько часов, сильно звал Пушкина на свою уже намеченную свадьбу, однако  Пушкин в мыслях уже начал собираться домой, в Петербург и от приглашения вежливо отказался.
      Бесплодные болдинские дни медленно шли один за одним, а между тем к 7-8 октября Натали с детьми и сестрами уже должна была быть в Петербурге. Пушкину потерял способность сидеть на месте и почти тогда же выехал в Москву, где, как и обещал, провёл три неполных дня и оттуда выехал в Петербург. 17 или 18 октября он наконец снова встретился с семьёй уже на новой квартире.


Рецензии

Завершается прием произведений на конкурс «Георгиевская лента» за 2021-2025 год. Рукописи принимаются до 24 февраля, итоги будут подведены ко Дню Великой Победы, объявление победителей состоится 7 мая в ЦДЛ. Информация о конкурсе – на сайте georglenta.ru Представить произведения на конкурс →