Пушкин и мiр с царями. Ч. 4. Воздаяние. Глава втор

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая. Мера.
Часть четвертая. Воздаяние. Глава вторая

Одно к другому приспособить,
Одно с другим соединить…

     Северное лето кончилось, началась северная осень. Вельможные дачники потянулись в столицу, и Пушкин на словах туда собирался тоже, но – только на словах. Он  знал, что вот-вот может начаться время его вдохновения, которое никак нельзя упускать. Можно считать это случайным совпадением, но поэтическая сессия, блестяще начатая «Сказкой о царе Салтане» продолжилась сказкой о попе, и на ней же и закончилась. Кто-то скажет «В Болдине он тоже писал о попе, но ведь там не закончилась!..» Там – не закончилась, а тут – закончилась. Факты таковы, каковы они есть, мы не знаем привходящих обстоятельств, но мы видим конечный итог.
Долг Догановскому и понимание новых, не совсем ожидаемых ранее  обстоятельств давили на Пушкина. В начале октября, ещё находясь в Царском селе, он пишет Нащокину: «…я тебе благодарен за твои хлопоты, а Догановскому и Жемчужникову за их снисхождение. Ты же не сердись. Они не поверили тебе, потому что тебя не знают; это в порядке вещей. Но кто, зная тебя, не поверит тебе на слово своего имения, тот сам не стоит никакой доверенности. Прошу тебя в последний раз войти с ними в сношение и предложить им твои готовые 15 т., а остальные 5 заплачу я в течение трех месяцев. Мне совестно быть неаккуратным, но я совершенно расстроился: женясь, я думал издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро. В Москве говорят, что я получаю 10 000 жалованья, но я покамест не вижу ни полушки; если буду получать и 4000, так и то слава богу. Отвечай мне как можно скорее в Петербург…»
      15 октября Пушкин с женой уехал в Петербург и поселился там в доме Берникова на Вознесенском проспекте, но квартира поэту и Наталье Николаевне не понравилась, и они сразу решили при первой же возможности жильё поменять. Возможность представилась ровно через неделю и Пушкины переехали в дом Брискорн на Галерной улице.
      В те же дни в продаже появилась книга «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.». Книга была издана тиражом 1200 экземпляров и неплохо расходилась, правда, первые читательские отзывы вызывали у Пушкина неприятное недоумение. Кристально чистая и ясная проза, которой были написаны эти повести вызывали у многих читателей впечатление излишней простоты и незамысловатости. И хотя Пушкину в случае с «Повестями Белкина» грех было жаловаться на финансовый неуспех, во многом получилось так, что обычный читатель оказался не в состоянии подняться до уровня автора, увидеть и глубокую драматургию, и юмор, и тонкую поэзию в коротких рассказах, названных Пушкиным повестями.
      Государь между тем не отступился от своего слова и в середине ноября Пушкин был принят на службу в своей прежней должности коллежского секретаря в Коллегию Иностранных Дел, а через несколько дней своим указом перевёл Пушкина в титулярные советники, что позволяло ему получать обещанный ранее оклад.
      В те же дни поэт совершил формальность, которую совершали все государственные чиновники того времени – он написал обязательство, в котором сообщал: « …я ни к какой масонской ложе не принадлежу…  и обязываюсь впредь к оным не принадлежать…»
      С масонством в сознании поэта к тому времени действительно всё было покончено, и обязательство это не вызвало в душе Пушкина никаких затруднений. С этого    времени   он получил возможность работать в государственных архивах, которой планировал вскоре воспользоваться – ему нужно было только съездить в Москву для того, чтобы там, на месте уладить свои долговые обязательства.
      Пушкин уже ясно видел, что лёгкой финансовой жизни у него в Петербурге не будет. Несколько раз он заводил разговоры с женой о теоретической возможности поездки в деревню, где ему легко пишется, но эти разговоры натыкались на острую нервную реакцию Натальи Николаевны, которая категорически не желала ехать ни какую деревню и того, кто поддерживал Пушкина в этом стремлении, начинала считать своим противником. Пушкин в этих случаях быстро смирялся перед женой, понимая её моральный приоритет – это он обещал до свадьбы ей жизнь в столице, и при этом в то время никогда не велись разговоры о том, что семья Пушкиных, возможно, будет жить в деревне, где глава семейства будет писать свои произведения. 
     Брак в любом случае – это некий неформальный контракт, в котором каждая сторона имеет свои права и обязанности. Натали всего лишь ожидала исполнения данных ей обещаний, и больше ничего, а со своей стороны она этот контракт выполняла добросовестно. У тому же, у Натали начал намечаться немалый успех в свете – вскоре после возвращения Пушкиных из Царского Села они побывали во многих почтенных семействах, где жена поэта была принята весьма благосклонно. Развитию её успеха от всей души способствовала пожилая тётка Натали, Екатерина Ивановна Загряжская, фрейлина императрицы Елизаветы Алексеевны. Перед Екатериной Ивановной в Петербурге были открыты едва ли не все двери, и теперь в эти двери вместе с ней входили Натали Гончарова, или – Наталья Николаевна Пушкина.
      Молодую Пушкину с интересом и благоволением приняли в высшем свете. Она должна была стать звездой зимних балов, но случился небольшой казус, который описывает Нащокин: «Графиня Нессельроде, жена министра, раз без ведома Пушкина взяла жену его и повезла на небольшой придворный Аничковский вечер; Пушкина очень понравилась императрице. Но сам Пушкин ужасно был взбешен этим, наговорил грубостей графине и между прочим сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю».
      Пушкин заработал репутацию неукротимого ревнивца, получил влиятельнейшую графиню Нессельроде в недоброжелатели, если не во враги, но своего в некоторой степени добился, и хотя успех жены ему был очень приятен, приятным ему было и то, что ситуация в семье держалась под его контролем – Натали не дерзала нарушать его супружескую волю.
     К началу декабря дела поэта в столице пришли в состояние умеренной стабильности. В альманахе «Альциона» увидела свет его маленькая трагедия «Пир во время чумы» – это было маленькой приятной новостью для Пушкина на фоне его волнений перед выездом в Москву. В первопрестольную из столицы он отправился третьего декабря, а уже шестого декабря поселился там у Нащокина.
      О причинах своего выезда в Москву поэт в ближнем кругу ничего не сказал – об этом не знали ни жена, ни сестра, ни родители, но отлично знали многочисленные приятели и полупосторонние, а точнее сказать, полузнакомые  люди. Вот что писал в те дни поэт Н.М. Языков своему брату: «Между нами будет сказано, Пушкин приезжал сюда по делам не чисто литературным, или, вернее сказать, не за делом, а для картежных сделок, и находился в обществе самом мерзком: между щелкоперами, плутами и обдиралами. Это всегда с ним бывает в Москве. В Петербурге он живет опрятнее. Видно, брат, не права пословица: женится – переменится!»
      Мы не знаем, чем именно прозанимался Пушкин в Москве примерно три недели,    но    долговые   свои обязательства он как-то уладил и кое-что из долгов сумел отсрочить, хотя несколько раз и не удержался от карточной игры. Ему и в этот раз не сильно везло – Господь никак не хотел помогать ему за зелёным столом. В письмах жене поэт изображал скуку, возможно – реальную, но скорее всего – мнимую, дипломатическую. Вот отрывок из его письма к Натали: «Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его – такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного – что делать? Между тем денег у него нет, кредита нет, время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле бесит меня. К тому же я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел, до свидания».
      Жена Пушкина осталась а Петербурге одна. Иногда ей приходилось скучать, и мы находим об этом в воспоминаниях её дочери: «Наталья Николаевна вспоминала, бывало, как в первые годы ее замужества ей иногда казалось, что она отвыкнет от звука собственного голоса, – так одиноко и однообразно протекали ее дни! Она читала до одури, вышивала часами, но кроме няни Прасковьи ей не с кем было перекинуться словом. Беспричинная ревность уж в ту пору свила себе гнездо в сердце мужа и выразилась в строгом запрете принимать кого-либо из мужчин в его отсутствие или когда он удалялся в свой кабинет. Для самых степенных друзей не допускалось исключений; и жене, воспитанной в беспрекословном подчинении, и в ум не могло прийти нарушить заведенный порядок».
       Наверно, это была правда, и довольно скоро мы найдём подтверждение этим воспоминаниям Натальи Николаевны, однако, все ли дни и вечера в доме Пушкиных были такими?
      Вот что пишет сестра Пушкина Ольга: «Жду брата, однако весьма скоро назад. Очень часто вижусь с его женой; то я захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда случаются среди белого дня. Заставать ее по вечерам и думать нечего; ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там от нее все в восторге и прозвали ее Психеею, с легкой руки госпожи Фикельмон, которая не терпит, однако моего брата – один бог знает почему».
       А вот уже и сама Фикельмон пишет Вяземскому: «Пушкин у вас в Москве; жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность». Вот и генерал Ермолов, герой Кавказа, пишет приятелю : «Гончаровой-Пушкиной не может женщина быть прелестней. Здесь многие находят ее несравненно лучше красавицы Завадовской».
      Можно задать простой вопрос, не требующий ответа: где встречали Натали Гончарову Фикельмон и Ермолов? Ну ведь не дома же! Очевидно, Наталья Николаевна имела возможность время от времени немного развлечься, и она этой возможностью пользовалась, отдадим жене поэта должное – не злоупотребляя ею,
      Ну, и наконец, сам Александр Сергеевич Пушкин на третий день пребывания в Москве пишет жене-красавице: «…с тех пор, как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел    мой!   Сделай    мне   такую   милость:  ходи два часа в сутки по комнате, и побереги себя. <     >   Если поедешь на бал, ради бога, кроме кадрилей не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди, и можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно».
      То есть, формальный ревнивец Пушкин оставлял супруге возможность отдыхать по вечерам  в светском обществе, и не видел в этом ничего плохого, переживая лишь за здоровье беременной супруги.
      В Москве при этом поэт решил не задерживаться и вернулся в Петербург к 25 декабря. Почти одновременно с его приездом был издан альманах «Северные цветы», издание было произведено в пользу братьев Дельвигов и в нём поэт опубликовал свою маленькую трагедию «Моцарт и Сальери». Таким образом, к концу 1831 года две из пяти его маленьких трагедий увидели свет, и Пушкин вскоре мог познакомиться с мнением читателей о них, но пока наступали святки,
      Пушкин был под впечатлением поездки в Москву, у него в голове зашевелились новые планы,  и он был под впечатлением от успеха своей жены в свете. Вот что он пишет Нащокину вскоре после новогодних праздников: «Жену мою нашел я здоровою, несмотря на девическую ее неосторожность — на балах пляшет, с государем любезничает, с крыльца прыгает. Надобно бабенку к рукам прибрать. Она тебе кланяется и готовит шитье».
       Это письмо поэта интересно тем, что в нём мы впервые находим упоминание о разговорах императора Николая Павловича с женой Пушкина и здесь, пожалуй, самое время сказать несколько слов о самом Николае Павловиче как о человеке, а был он интересен и неоднозначен во многих личностных планах.
      Николай Первый в определённых отношениях, и по преимуществу вообще, был аскетом. Он вёл крайне воздержанный и здоровый образ жизни, не пил крепкие спиртные напитки, не курил, не любил курильщиков и пьющих людей, старался не допускать их в своё окружение. Он не играл в карты, не занимался охотой и рыбалкой, много ходил пешком и любил строевые упражнения с холодным оружием.  Одевался он обычно в военный мундир, а зимой носил офицерскую шинель, спал на жёсткой кровати с тюфяком из соломы. У государя были отличная память и высокая работоспособность. Рабочий день царя длился 16-18 часов и начинался с 7 часов утра, а ровно в 9 часов он уже вёл приём докладов.
      Николай Павлович был глубоко верующим человеком. Даже Пушкин, довольно равнодушный к церковной жизни человек, говорил А.О. Смирновой о царской семье так: "Я много раз наблюдал за царской семьей, присутствуя на службе; мне казалось, что только они и молились". Вера в Господа у Николая Павловича, в отличие от веры его старшего брата, была проста. В силу своего характера он не воспринимал мистических словопрений и, в первую очередь, именно по этой причине почти сразу после восшествия на престол мягко удалил из Петербурга архимандрита Фотия (мы уже писали об этом) – кстати, к удовольствию многих архиереев, считавших роль Фотия окончательно выполненной. Это, между прочим, совершенно не означает, что император не признавал существования духоносных личностей – мы говорили с Вами о его тайном визите к Серафиму Саровскому и длинной беседе со старцем, содержание которой император унёс с собой в могилу. Государь строго придерживался церковных канонов и никогда не пропускал воскресных богослужений. По словам архиепископа Херсонского Иннокентия,   «это был <…> такой венценосец, для которого царский трон служил не возглавием к покою, а побуждением к непрестанному труду».
      Император был для своего времени очень неплохо подготовлен в плане понимания архитектуры, техники и  инженерного дела. Именно при Николае Первом   Петербург  приобрёл основные черты своего теперешнего классического архитектурного облика.
      Государь особенно любил во всём законность, справедливость и  порядок.
      Как настоящий русский император, он большое внимание уделял армии, много и часто бывал на военных смотрах, регулярно следил за фортификационными сооружениями и осматривал их, постоянно посещал учебные заведения и государственные учреждения. Разбор дел государь  всегда сопровождал конкретными советами по исправлению ситуации.
     Государь был лично смелым человеком – мы можем видеть это по его поведению во время холерных бунтов и зная о том, как он вёл себя в расположении войск во время войны, когда он находился в войсках, осаждавших Варну в 1829 году.
      В Романовых его поколения немецкая кровь уже почти вытеснила русскую, и на Николае Первом это особенно видно. Он имел крепкий, ясно устроенный немецкий ум, перенесённый на русскую почву, и выросший на ней, но немецкая закваска делала своё дело. Размеренность и чёткость во всём – вот кредо императора Николая Павловича. От него всегда отдавало холодом, или как минимум – холодком.
     Он умел подбирать себе сотрудников, среди которых было немало честных, дельных и трудолюбивых людей, но подбирал он их по себе, и в такой стране, как Россия это не могло не сказаться на общем ходе дел, требующих живого и творческого подхода. Творческий подход в нашей стране почти всегда сопровождается некой безалаберностью, которую Николай Павлович беспощадно стремился уничтожить. Вместе с изгнанием безалаберности во  многих делах того времени угасала и живость. Об этом мы находим у великого русского историка С.М. Соловьёва: «по воцарении Николая <…> военный человек, как палка, как привыкший не рассуждать, но исполнять и способный приучить других к исполнению без рассуждений, считался лучшим, самым способным начальником везде; <…> опытность в делах — на это не обращалось никакого внимания. Фронтовики воссели на всех правительственных местах, и с ними воцарилось невежество, произвол, грабительство, всевозможные беспорядки…»
      Обратим внимание на то, что под грабительством и всевозможными беспорядками Соловьёв имеет в виду коррупцию, с которой Николай боролся как мог, но победить которую был не в силах, и которую не победил никто из его наследников, так что дело тут, возможно не столько в Николае, сколько в устроении русской общественной жизни, по большому счёту – в каждом из нас.
      Государь был примерным семьянином. Его супруга Александра Фёдоровна родила ему семерых детей. Немного забегая вперёд скажем, что последнего сына, Михаила, императрица произвела на свет осенью 1832 года. Александра Федоровна была красивой женщиной весьма нежного телосложения и многочисленные роды серьёзно отразились на её здоровье,  Это стало причиной того, что доктора после седьмых родов запретили ей интимную жизнь. Николай Павлович в свою очередь был мужчиной незаурядной интимной силы, и если у него и была в жизни и характере какая-то слабость, то этой слабостью были красивые женщины. Он коллекционировал их, как энтомолог коллекционирует красивых бабочек. При этом государь всегда оставался джентльменом – Николай был настоящим джентльменом во всём, дженетльменом до мозга костей – мы уже несколько раз говорили об этом и обязаны будем ещё несколько раз повториться на эту тему. Он никогда не прибегал в отношениях с женщинами к минимальному насилию – если женщина давала понять, что она не хочет иметь с государем ничего общего в плане интимных отношений, её просто отодвигали безо всяких преследований       из          сферы      любых  отношений с императором. Если она соглашалась на такие отношения – она получала их, и получала самые различные формы благодарности, если женщина при этом была замужем, его мужа отличали благосклонностью по его служебным делам. Обратим внимание на то, что отказ государю был редкой формой этого рода отношений – большинство людей из придворной сферы предпочитали извлекать из них различные выгоды.
     Думаю, важно будет сказать и о том, что в своих отношениях с женщинами Николай всячески избегал поступков, могущих расстроить его жену – его интимные истории всегда происходили где-то в дневное время, а вечера он неизменно проводил в кругу семьи, по максимуму уделяя время детям и супруге, трепетно относившейся к мужу. Она наверняка догадывалась о том, что её Николай где-то находит разрядку для своей могучей натуры, но относилась к этому со смирением и пониманием, она даже старалась найти для дворцовых балов и вечеров красивых женщин и сделать так, чтобы они постоянно находились в императорской орбите. Понятно, что она не занималась сводничеством, и не подкладывала наивных красавиц в постель к мужу – Александра Фёдоровна делала это из иных побуждений – она понимала, что любой императорский двор изначально должен быть ярким и красивым местом, своего рода садом. А что же это за сад, если в нём не летают и не поют дивной красоты птицы?  Славу любого европейского, и не только европейского государства составляли мощь его армии, богатство его страны и красота его двора. Александра Фёдоровна заботилась о славе своего мужа и поддерживала его, как могла.  Мы же теперь ещё раз скажем о том, что Пушкин по возвращении из Москвы застал свою молодую супругу в роли одной из первостатейных столичных красавиц, привлекающих внимание самого государя. Поэту это до некоторой степени даже льстило.
       Вопросы светской жизни не заслоняли перед Пушкиным вопросов обыденных – он ясно увидел, что ему очень важно иметь какой-то постоянный доход – прежняя жизнь его, основанная на получении гонораров, была хороша или терпима до того времени, покуда он был один, и ни за кого, кроме себя не отвечал. Тогда в случае нужды Пушкин мог перебиться чем-нибудь, переспать где-нибудь и пообедать за счёт Соболевского, но отныне стало не то.  Гонорары – вещь славная, и они были у него не плохи, но за прошлый год он написал две сказки и не более десятка стихотворений – можно ли за платы с таких трудов кормить жену и детей? Ответ  напрашивался сам собой. Пушкину критически был необходим источник верных денег. Слава Богу, государь предложил ему такой источник, но его, по расчётам поэта, на семейную жизнь не хватило бы никак, учитывая то, что Наталья Николаевна начала появляться в свете, и жизнь у поэта уже намечалась не мещанская, а светская. Значит, ему нужна была какая-то постоянная работа, кроме литературного творчества, которая могла бы дать в семью какие-то приличные деньги. Такой работой могли стать издание газеты или журнала.
      Смерть Дельвига поставила перед Пушкиным вопросы его участия в поточной издательской деятельности. Пушкин  по опыту совместной работы с Дельвигом чувствовал себя в силе вести газетную работу – взгляд на  «Литературную газету» и на газету Греча-Булгарина позволял с оптимизмом смотреть на грядущий газетный труд, но нужны были деньги, деньги немалые – тысяч двадцать – двадцать пять. Просить их было особо не у кого, разве что – у Судиенки. К нему Пушкин и обратился в середине января: «Надобно тебе сказать, что я женат около года и что вследствие сего образ жизни моей совершенно переменился, к неописанному огорчению Софьи Остафьевны и кавалергардских шаромыжников. От     карт    и   костей отстал я более двух лет; на беду мою я забастовал будучи в проигрыше, и расходы свадебного обзаведения, соединенные с уплатою карточных долгов, расстроили дела мои. Теперь обращаюсь к тебе: 25 000, данные мне тобою заимообразно, на три или по крайней мере на два года, могли бы упрочить мое благосостояние. В случае смерти, есть у меня имение, обеспечивающее твои деньги.
Вопрос: можешь ли ты мне сделать сие, могу сказать, благодеяние? <    > К одному тебе могу обратиться откровенно, зная, что если ты мне и откажешь, то это произойдет не от скупости или недоверчивости, а просто от невозможности.
Еще слово: если надежда моя не будет тщетна, то прошу тебя назначить мне свои проценты, не потому, что они были бы нужны для тебя, но мне иначе деньги твои были бы тяжелы. Жду ответа и дружески тебя обнимаю».
 Отказа от Судиенки Пушкин не получил, но, как оказалось, и пустить деньги в новое дело оказалось не так-то просто.
      Поэт обратился к Бенкендорфу с просьбой об издании газеты – понятно, что просьба эта должна была в конечном итоге адресоваться императору, но полномочий обсуждать с государем свои личные планы Пушкин не имел и потому пытался решить свои задачи через Бенкендорфа. Граф в свою очередь в очередной раз высказал Пушкину претензию за то, что тот напечатал в каком-то альманахе своё стихотворение без высочайшего повеления. Пушкин объяснил это тем, что стихотворение уже прошло обычную цензуру и потому не было необходимости по пустякам тревожить государя. Тогда Бенкендорф следующим ходом предложил Пушкину давать ему все свои произведения на прочтение, то есть – фактически, на дополнительную цензуру. Пушкин был крайне удручён этим обстоятельством – ему вполне хватало и двух цензур – царской и общей, и от предложения Бенкендорфа он отговорился тем, что если ему придётся цензуроваться и у шефа жандармов, то тогда он, как издатель потеряет в скорости подачи материала и это, в свою очередь, приведёт его к серьёзным финансовым убыткам. Тема газеты, таким образом, на некоторое время отпала, хотя поэт от своей идеи пока не думал отказываться. Переписка с Бенкендорфом, однако, не оказалась бесплодной. Пушкин, пользуясь тем, что ему отказали в крупном, попросил у государя через Бенкендорфа малого – возможности поработать с библиотекой Вольтера, купленной ещё Екатериной, и получил высочайшее разрешение. Это была маленькая, но победа.
       В конце января увидела свет восьмая глава «Евгения Онегина» – по формальному счёту она была девятой, и Пушкин по приезде из Болдина ещё немалое время думал о том – печатать ему «Путешествие Онегина», или нет. В конечном итоге высший художественный вкус победил соображения финансовой целесообразности, и девятая глава стала навечно восьмой и – заключительной в главном поэтическом романе русской литературы. Издание вызвало широкий интерес и принесло поэту очередные неплохие деньги, но самое главное – моральное удовлетворение от реакции читающей публики потому, что критиков, высказывавшихся в том духе, что мол «Пушкин стал не тот» к тому времени появилось немало.
       Чтобы не быть голословными, приведём строки из письма Н.А. Мельгунова Шевырёву: «Мне досадно, что ты хвалишь Пушкина за последние его вирши… Теперешний Пушкин есть человек, остановившийся на половине своего поприща, и который, вместо того, чтобы смотреть прямо в лицо Аполлону, оглядывается по сторонам и ищет других божеств для принесения им в жертву своего дара».
       О критиках «Повестей Белкина» мы уже говорили. Находились знатоки, писавшие о том, что Мазепа в пушкинской «Полтаве» просто глуп, с чем Пушкин и не    спорил  – да, Мазепа в его «Полтаве» вёл себя глупо, как и ведёт себя всякий от природы умный человек, подвергшийся влиянию худого чувства или гадкой эмоции – оценщики Пушкина не чувствовали глубин психологизма, которые чувствовал и отражал пушкинский гений, но критики эти брали простотой смысла и аппеляцией к таким же людям, какими они были сами. Что же касается Мазепы, в его образе Пушкин отражал и своё шекспировское понимание человеческой личности, многообразие и многоплановость страстей в отдельно взятом человеке, смешение в каждом человеке высокого и низкого, прямого и неоднозначного.
      Пушкинские «Маленькие трагедии», как и «Полтава», тоже были многими не поняты – большинство читателей, и равных им по пониманию литературы критиков не увидели глубины образов Вальсингама, Дона Гуана, Скупого, Сальери – относительная простота ситуаций, в которые поэт поставил своих героев, заслонила от читателей многослойность их чувств и мыслей. Конечно, до Пушкина доходили критические отзывы о его работах, он старался не обращать на это внимание, но нельзя было при этом не понимать, что интерес рядовой читающей публики к произведениям поэта рисковал снизиться, что пик популярности мог остаться позади, и это было не приятно, а тут – очередной явный громкий читательский успех! 
     На фоне этого успеха шумная писательская пирушка в новой книжной лавке у Смирдина пришлась как нельзя кстати. Да, там сначала пили здравие государя, потом – здравие Крылова и Жуковского, но потом – здравие Пушкина, и при этом все понимали,  что предыдущие три тоста были всего лишь данью ритуалу, а тост во здравие Пушкина был данью реальному положению дел и личностей в русской литературе.
      Кончался февраль. Сезон балов продолжался, но Натали круглела, ей становилось всё труднее танцевать, и настал момент, когда они вместе с мужем приняли решение больше не выезжать на балы и светские вечера. Пушкину эта перемена принесла видимое облегчение – его молодая супруга любила немного пококетничать с мужчинами, ей нравился блеск глаз, направленных на неё, а поэт всячески пытался отбить у неё страсть к кокетству, прекрасно по опыту зная, куда это оно рано или поздно может привести. Натали его слушала, во многом соглашалась с ним, по возможности подчинялась ему, но кому из нас не известно о трудностях переделки собственного характера? Но вот – балы закончились! И тут же вышла в свет третья часть «Стихотворений Александра Пушкина», принесшая в семью очередные немалые и так нужные деньги. Слава Богу!
      В начале мая, предвидя увеличение семейства, Пушкины переехали с Галерной улицы в новую, более просторную квартиру на Фурштадтской, а 19 мая Наталья Николаевна родила Пушкину первого ребёнка – дочь Марию. И ребёнок, и мать после родов, к счастью поэта, были здоровы и это создавало всем в семье  отличное настроение.
       Это отличное настроение не отменяло житейских попечений, в первую очередь – забот о необходимых будущих доходах. Пушкин ещё раз напомнил Бенкендорфу о своём желании издавать газету, тот посоветовался с государем, и через неполных две недели поэт желанное разрешение наконец получил. Это стало замечательным сюрпризом.
      Другим очень приятным сюрпризом стало назначение годового оклада в пять тысяч рублей, обещанного ему Николаем Павловичем во время известной беседы. Оклад поэту насчитали со дня его возвращения в государственную службу – то есть, с ноября 1831 года. Кроме этого Пушкин тогда же пытался пристроить доставшуюся ему наконец от Афанасия Гончарова и привезённую с великими трудами  в столицу бронзовую скульптуру Екатерины Второй. Поэту пришла   в    голову  мысль, что хорошо бы эту скульптуру отдать куда-нибудь не в виде лома, а виде художественного произведения, за которое можно было бы назначить неплохую цену – тысяч в двадцать пять, к примеру. Такие деньги за произведение монументального искусства могла дать только казна, и Пушкин пытался по разным каналам пробить свою идею, мотивируя это тем, что скульптура отлита по модели очень известного прусского скульптора. Забегая наперёд скажем, что скульптуру пришлось-таки продать на лом – видимо, мастерство скульптора всё же оставляло желать лучшего…
      Приятные новости добавили Пушкину энергии, а поскольку из-за нежного возраста дочери поэт с женой решили в тот год не ехать на лето в Царское село и остаться в городе, Пушкин употребил немалую часть вспыхнувшей в нём энергии на развитие идеи своей газеты. Газета в первую очередь нуждалась в правильном направлении и в сотрудниках. Пушкину казалось, что с направлением газеты всё ясно – он был уже достаточно консервативен и европейские либеральные идеи пропагандировать в газете не собирался, в то же время его газета не должна была становиться примитивным правительственным рупором вроде газеты Булгарина и Греча.
      В одиночку такое предприятие осилить было невозможно, и вот Пушкин дипломатически пишет Погодину: «Мне сказывают, что Вас где-то разбранили за «Посадницу»: надеюсь, что это никакого влияния не будет иметь на Ваши труды. Вспомните, что меня лет 10 сряду хвалили бог весть за что, а разругали за «Годунова» и «Полтаву». У нас критика, конечно, ниже даже и публики, не только самой литературы. Сердиться на нее можно, но доверять ей в чем бы то ни было — непростительная слабость. Ваша «Марфа», Ваш  «Петр»  исполнены истинной драматической силы, и если когда-нибудь могут быть разрешены сценическою цензурой, то предрекаю Вам такой народный успех, какого мы, холодные северные зрители Скрибовых водевилей и Дидлотовых балетов, и представить себе не можем».
После реверансов в сторону Погодина следует завуалированное предложение: «Знаете ли Вы, что государь разрешил мне политическую газету? Дело важное, ибо монополия Греча и Булгарина пала. Вы чувствуете, что дело без Вас не обойдется». И далее он оставляет Погодину и себе место для сохранения лица в будущих отношениях, как бы невзначай говоря о возможности издавать ещё и журнал: «Но журнал будучи торговым предприятием, я ни к чему приступить не дерзаю, ни к предложениям, ни к условиям, покамест порядком не осмотрюсь…»
      Казалось бы – с чего так осторожничать? Разве на Погодине свет клином сошёлся? На Погодине – может быть и нет, но количество толковых журналистов в то время было критически малым, и каждое весомое перо было чрезвычайно важным в возможной колеснице нового издания. Вот поэт тогда же пишет Киреевскому: «Между тем обращаюсь к Вам, к  брату Вашему и к Языкову с сердечной просьбою. Мне разрешили на днях политическую и литературную газету. Не оставьте меня, братие! Если вы возьмете на себя труд, прочитав какую-нибудь книгу, набросать об ней несколько слов в мою суму, то господь Вас не оставит.  Николай Михайлович (Языков – прим. авт.) ленив, но так как у меня будет как можно менее стихов, то моя просьба не затруднит и его. Напишите мне несколько слов (не опасаясь тем повредить моей политической репутации) касательно предполагаемой газеты. Прошу у Вас советов и помощи».
       И вот ещё строки из ещё одного письма Погодину: «Какую программу (газеты – прим.авт.) хотите Вы видеть? Часть политическая — официально ничтожная; часть литературная — существенно ничтожная; известие о курсе, о приезжающих и       отъезжающих:    вот    вам   и вся программа. Я хотел уничтожить монополию («Северной пчелы» - прим. авт.) и успел. Остальное мало меня интересует. Газета моя будет немного похуже «Северной пчелы». Угождать публике я не намерен; браниться с журналами хорошо раз в пять лет, и то Косичкину, а не мне. Стихотворений помещать не намерен, ибо и Христос запретил метать бисер перед публикой; на то проза-мякина. Одно меня задирает: хочется мне уничтожить, показать всю отвратительную подлость нынешней французской литературы. Сказать единожды вслух, что Lamartine скучнее Юнга, а не имеет его глубины, что B;ranger не поэт,..»
       Интересно, что собираясь нарушить монополию гречевско-булгаринской «Северной пчелы» на газетном столичном рынке, Пушкин на определённом этапе вёл переговоры с Гречем об участии в своей газете – к тому времени на формальном уровне он со своим потенциальным конкурентом совершенно помирился – они ведь нигде друг о друге плохого слова не сказали, и поводов для явной вражды между ними не было.
       Сам Греч об их примирении рассказывает так: «На меня Пушкин дулся недолго. Он скоро убедился в моей неприкосновенности к шуткам Булгарина и, как казалось, старался сблизиться со мною. Мы раз как-то встретились в книжном магазине Белизара. Он поклонился мне неловко и принужденно; я подошел к нему и сказал, улыбаясь: «Ну, на что это походит, что мы дуемся друг на друга? Точно Борька Федоров с Орестом Сомовым». Он расхохотался и сказал: «Очень хорошо!» (любимая его поговорка, когда он был доволен чем-нибудь). Мы подали друг другу руки, и мир был восстановлен».
       С Булгариным же Пушкин к тому времени уже полностью рассчитался. Пушкинские эпиграммы, широко разошедшиеся повсюду, сделали своё дело – дошло до того, что Булгарин даже стал жаловаться императору на козни Пушкина, но чистоплотный Николай Павлович предпочёл откреститься от булгаринских жалоб и ничем обиженного писателя не поддержал. Бенкендорфу же в частной беседе о пушкинских эпиграммах государь выразился так: «… Что касается его стихов, я нахожу в них остроумие, но еще больше желчи, чем чего-либо другого… он бы лучше сделал, к чести своего пера и особенно своего рассудка, если бы не распространял их…»
      Греч стычки между Пушкиным и Булгариным очевидно не одобрял, но на предложение Пушкина участвовать в его газете ответил сдержанно, и его можно понять – ему не очень интересно было идти в чужое дело при наличии весьма успешного дела собственного.
      Понятно, что столичное  лето прошло у поэта не только в газетных и иных деловых встречах. Вообще, этот период его жизни можно назвать самым спокойным изо всех периодов его семейного существования. Жена чувствовала себя хорошо, и очень быстро набирала хорошую физическую форму, тем более, что грудью она не кормила для сохранения фигуры – так тогда вели себя все дамы из привилегированного общества. Дочка была здорова и нормально развивалась. Поэт мог спокойно встречаться со знакомыми и друзьями. Он с радостью повидался с Прасковьей Осиповой, специально приезжавшей в Петербург – переписка между поэтом и Прасковьей Александровной не прекращалась никогда и всегда несла на себе оттенок искренних дружеских чувств, которые эти два человека испытывали друг к другу.
      Примерно за год до того в жизни Прасковьи Александровны произошло важное событие – она отдала замуж свою дочь Евпраксию, замечательную Зизи, которая не спешила под венец до дня свадьбы Пушкина. Евпраксия Вульф несомненно любила Пушкина, была умна, красива, и так же несомненно была бы поэту    верной   и   замечательной  женой. Трудно говорить, что было бы, если бы Пушкин выбрал Евпраксию в жёны, был ли бы он счастлив, но в этом случае, конечно же, не было бы никогда никакой дуэли и поэт имел бы потрясающую возможность до конца своих дней творить всё что было бы угодно его душе в любое удобное для этого время в любом удобном для этого месте. Выбор, однако, был сделан так, как он был сделан, и Евпраксия Вульф стала баронессой Вревской.
      Кроме встреч с Осиповой, Пушкин в столице несколько раз встречался с Анной Керн. Обычно после таких историй, какая была у Пушкина с Керн, люди начинают испытывать друг к другу род некоей неприязни, но тут всё вышло иначе – и поэт, и Керн на всю жизнь сохранили доброжелательное отношение друг к другу (мы писали об этом), такими оставались их немногочисленные встречи и в то лето.
      Пушкин нередко бывал у Хитрово – после его женитьбы атакующий порыв Елизаветы Михайловны существенно поубавился, хотя все свои чувства к Пушкину она безусловно сохранила и теперь она старалась его просто с любовью и вниманием принимать, и помогать ему во всём, в чём только можно было поэту помочь.
      Встретился Пушкин и с Катениным, у которого на эту тему находим вот что: «Узнав о моем приезде, многие из знакомых поспешили меня навестить, и между первыми Пушкин. Свидание было самое дружеское… Коль скоро здоровье позволило, я посетил его; но в своем доме показался он мне как бы другим человеком; приметна была какая-то принужденность, неловкость, словно гостю не рад; после двух или трех визитов я отстал, и хотя он не один раз потом звал и слегка корил, я остался при своем; когда, напротив, он посещал меня, что часто случалось, в нем опять являлся прежний любезный Александр Сергеевич, не совсем так веселый, но уже лета были не те».
      Согласитесь, дорогой читатель с тем, что свидетельства скрытых недоброжелателей бывают весьма интересны!
      А вот с Вяземским он к той поре немного разошёлся – на почве политических воззрений – тот вместе с Александром Тургеневым пенял Пушкину за квасной патриотизм и неприятие европейских достижений, а Пушкин, в свою очередь говорил (Муханову, к примеру), что Вяземский « человек ожесточенный, aigri (озлобленный – прим. авт.), который не любит Россию, потому что она ему не по вкусу». При этом понятно, что старой дружбы с Вяземским эти мелочи разрушить не могли, но и пламенным сотрудником будущей пушкинской газеты Вяземский быть не мог.
      Лето, как всегда, прошло быстро. Пушкин решил поехать в Москву, чтобы и там поговорить насчёт своей газеты, уладить некоторые другие вопросы и просто немного отдохнуть. К тому времени он нашёл одного неплохого сотрудника в своём будущем деле, это был Н.И.Тарасенко-Отрешков, малороссийский дворянин, живой и сообразительный, почти что тридцатилетний деятельный человек. Он показался Пушкину весьма подходящим для совместной работы. Поэт выдал ему доверенность  на ведение дел в качестве редактора газеты, которую предполагалось назвать «Дневник», и со спокойной душой уехал 17 сентября в Москву.
      Перед поездкой в Москву поэт с женой договорились часто писать друг другу короткие письма, и оба обещание выполнили. Письма Пушкина той поры полны беспокойства о здоровье жены и дочери, об устройстве домашних дел и всякими московскими мелкими сплетнями, интересными Наталье Николаевне. Но вот в письме от 27 сентября находим интересные фразы: «Вчера только успел отправить  письмо на почту, получил от тебя целых три. Спасибо, жена. Спасибо и за то, что ложишься рано спать. Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства; принимать Пушкина (МусинА-Пушкина – прим. авт.) тебе не следовало, во-первых, потому, что при мне он у нас ни разу не был, а во-вторых, хоть я в тебе и уверен, но не должно свету подавать повод к сплетням. Вследствие сего деру тебя за ухо и целую нежно, как будто ни в чем не бывало. Здесь я живу смирно и порядочно; хлопочу по делам, слушаю Нащокина и читаю «M;moires» de Diderot…» 
      Из текста письма понятно, что Наталья Николаевна в отсутствие мужа, будучи одна в доме приняла их однофамильца, известного неоднозначной репутацией в свете, за что и получила вполне понятный и справедливый выговор. Отметим при этом честность пушкинской жены – другая могла бы просто скрыть факт встречи с Мусиным. Поэт высоко ценил честность жены, но также высоко он ценил свою и е репутацию, оттого так и был строг в своём письме. Наталья Николаевна на лёгкий выговор мужа немного обиделась и в следующем письме тоже решила его немного поревновать, но Пушкин легко нашёл нужные аргументы в пикировке с супругой: «Вот видишь, что я прав: нечего было тебе принимать Пушкина. Просидела бы ты у Идалии (Полетики – прим. авт.) и не сердилась на меня.  Теперь спасибо за твоё милое, милое письмо. Я ждал от тебя грозы, ибо по моему расчету прежде воскресения ты письма от меня не получила; а ты так тиха, так снисходительна, так забавна, что чудо. Что это значит? Уж не кокю ли я? Смотри! Кто тебе говорит, что я у Баратынского не бываю? Я и сегодня провожу у него вечер, и вчера был у него. Мы всякий день видимся. А до жен нам и дела нет. Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны etc. etc. Знаешь русскую песню —
Не дай бог хорошей жены,
Хорошу жену часто в пир зовут.
А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит. — Сейчас от меня — альманашник. Насилу отговорился от него».
       Дальше в письме есть фраза, о которой нам ещё предстоит вспомнить: «Мне пришел в голову роман («Дубровский – прим. авт), и я, вероятно, за него примусь; но покамест голова моя кругом идет при мысли о газете. Как-то слажу с нею? Дай бог здоровье Отрыжкову (Тарасенко-Отрешкову – прим. авт.); авось вывезет».
      Пушкин за три недели провёл множество формальных и неформальных встреч. Ему устроили замечательный приём в Московском университете, где на лекции он провёл блестящий диспут с Каченовским на тему «Слова о полку Игореве» Во время диспута Каченовский опираясь на точные факты доказывал, что «Слово» является удачной литературной мистификацией более позднего времени. Пушкин, опираясь только на доказательства, данные ему литературной интуицией, доказывал обратное. Мнения зрителей этого замечательного диспута разделились – одни были за Пушкина, другие – за Каченовского, но интересно, что впоследствии, в течение нескольких десятилетий были найдены факты, подтвердившие в конечном итоге интуитивную версию Пушкина.
      Каким был тогда Пушкин? Как все люди – он был разным, но вот что мы находим у Лажечникова: «Приятель мой, которому я поручил передать Пушкину моего «Новика», писал ко мне по этому случаю 19 сент. 1832 г.: «Благодарю вас за случай, который вы мне доставили увидеть Пушкина. Он оставил самые приятные следы в моей памяти. С любопытством смотрел я на эту небольшую, худенькую фигуру и не верил, как он мог быть забиякой… На лице Пушкина написано, что у него тайного ничего нет. Разговаривая же с ним, замечаешь, что у него есть тайна, – его прелестный ум и знания. Ни блесток, ни жеманства в этом князе русских поэтов. Поговоря с ним, только скажешь: он умный человек. Такая скромность ему прилична».
      Не правда ли, замечательная характеристика великого человека?
      В деловом плане поездка оказалась не очень плодотворной, но кое-что поэт сумел решить в свою пользу, кое-что оплатил из долгов, кое-что из долгов отсрочил, «родил» сюжет романа, но вот в отношении газеты он натолкнулся на некоторый скепсис со стороны возможных её корреспондентов – поэту никто прямо не отказывал, но никто и не проявлял горячей инициативы в развитии сотрудничества. Дело с газетой не то чтобы явно тормозилось, но как-то проскальзывало.
      В Москве оставаться больше было не за чем, и 16 октября поэт выехал из Москвы в Петербург.
  Когда мы с Вами говорим о переездах Пушкина из одного города в другой или из одной местности в другую, мы тут никогда не пишем о том, что за его перемещениями пристально следила полиция –  но до сих пор в архивах сохранились полицейские донесения. Вот одно из них: «Секретно. Состоящий под секретным надзором полиции отставной чиновник 10 кл. Александр Пушкин, квартировавший Тверской части в гостинице «Англия», 16 числа сего месяца выехал в С.-Петербург, за коим во время жительства его в Тверской части ничего предосудительного не замечено.
  Полицмейстер Миллер…»
  Мы не занимаем внимания читателя этими донесениями, однако он, читатель, должен знать, что донесения писались регулярнейшим образом – да, Пушкин мог напечатать в тогдашней России почти всё, что он написал, да ему даже разрешили издавать газету, но степень доверия к поэту со стороны власти была чрезвычайно низкой, и хотя надзор вёлся искусно и был почти не заметен, поэт не мог не ощущать  напряжения в своём жизненном поле и не мог на это не реагировать.
  Практически сразу по приезде в столицу Пушкин попал на встречу лицеистов, которая традиционно проводилась 19 октября, и которую Пушкин почти никогда старался не пропускать – он чрезвычайно дорожил этими встречами, трепетно относился к памяти ушедших из жизни однокашников и часто сопровождал своё появление на этих встречах очередным замечательным стихотворением. В тот год стихотворение не написалось, а встреча вышла камерной, немноголюдной, располагающей к размышлениям.
 Через два дня после встречи Пушкин начал писать задуманный им роман, первоначально названный им «Островский», который известен нам теперь, как повесть «Дубровский». Удобнее всего ему это было бы делать в деревне, но деревня для него была закрыта – один он ехать туда не хотел, а Наталья Николаевна ехать в глушь из столицы категорически отказывалась Пушкину пришлось работать в городе.
  Как он это тогда делал? Мы много писали о том, как Пушкин мог ночью погулять или поиграть в карты, а вот что рассказывает его камердинер Фёдоров: «Вот уж подлинно труженик-то был А. С.! Бывало, как бы поздно домой ни вернулся, и сейчас писать. Сядет у себя в кабинетике за столик, а мне: «Иди, Никеша, спать». И до утра все сидит. Смерть любил по ночам писать. Станешь ему говорить, что, мол, вредно, а он: «Не твое дело». Встанешь ночью, заглянешь в кабинет, а он сидит, пишет, и устами бормочет, а то так перо возьмет в руки и ходит, и опять бормочет. Утречком заснет, и тогда уж долго спит. Почти два года я у    него    выжил,    поступил    к нему в 31 году к холостому в Москве, при мне он и сватался к Гончаровой, при мне и женился… Лимонад очень любил. Бывало, как ночью писать, сейчас ему лимонад на ночь и ставишь. А вина много не любил. Пил так, т.е., средственно».
  Наталья Николаевна со слов её дочери от второго брака А.П. Араповой вспоминала, что «…когда вдохновение сходило на Пушкина, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы он выходил усталый, проголодавшийся, но окрыленный духом, и дома ему не сиделось».
  Понятно, что деревенская жизнь сильно отличалась от столичной, и семейная жизнь сильно отличалась от холостой. Сесть, и написать роман чуть ли не в один присест, запоем, так, как он писал «Полтаву», Пушкин не мог – обстоятельства так работать ему не позволяли, но в этом был и определённый плюс – поэт уже имел опыт писания «Годунова», который научил его создавать важнейшие места под влиянием вдохновения, а места в некотором роде проходные он мог отделывать просто в удобное для себя время.
  Уже в начале ноября выяснилось, что Наталья Николаевна снова беременна, и эту вторую свою беременность она переносила гораздо тяжелее первой. Пушкиным немного не повезло со слугами – их надо было менять ещё пару месяцев назад, но в ноябре ситуация стала критической и пришла пора решительных действий. Сложность дела состояла не в том, чтобы выгнать не слишком подходящего слугу – сложность была в том, чтобы найти подходящего и не устроить самим себе период безвременья – ведь не стала бы сама Наталья Николаевна варить завтраки,  мыть посуду и выносить ночные горшки. Кроме того, и сама квартира, на которой они жили, перестала им подходить, и наступило время переехать на новое место.
 К бытовым неприятностям добавилось ещё одно нерадостное открытие, для Пушкина - более глобальное и значимое в смысле финансовых и профессиональных перспектив. Занимаясь писанием романа и домашними делами, а также понимая, что у него много времени будет уходить на сидение в архивах по выполнению задания государя, поэт явственно увидел, что он не сможет ежедневно и методично заниматься кропотливой работой с газетными материалами, то есть, редактурой в прямом смысле этого слова, или – что ему придётся заниматься только одной редактурой, и больше – почти ничем. Получалось так, что редактура должна была лечь на чьи-то плечи, а Пушкину в этом случае оставалась роль лидера издания, определяющего его политику и подбор основных материалов. Надёжных сотрудников поэт найти не смог, и роль редактора выпадала Тарасенко-Отрешкову, который тоже всё понял, но понял по своему. Никого не желая обидеть, скажем так: он всё понял в силу ментальности этноса, к которому принадлежал. Мне скажут: хитрые и ушлые люди есть в любом народе, но я отвечу, что в некоторых народах таких людей немного побольше, и Тарасенко-Отрешков впитал в себя то, что впитал, и впитал, и проявил.
  Итак, Тарасенко-Отрешков уловил сложное положение Пушкина и заявил ему, что он согласен на участие в газете только в роли её полноправного руководителя. Это категорически меняло всё дело – Пушкин тогда попадал на место наёмного работника, что изначально ущемляло все его возможные права – и юридические, и финансовые, и авторские, а вот ответственность перед государем за издание нёс бы именно он. Поэт всё правильно понял и отказался от издания газеты.
   В подтверждение же пушкинской и нашей мысли о его несостоявшемся компаньоне   скажем,   что   Тарасенко-Отрешков  впоследствии был после смерти Пушкина назначен членом Опеки над его детьми и имуществом. На этом посту в 1838-1841 годах он осуществил очень неквалифицированное издание собрания сочинений Пушкина, а значительную часть пушкинской библиотеки расхитил и продал, и также присвоил некоторые пушкинские вещи и автографы. Дальнейшая его жизнь протекала в различных попытках заработать деньги в самых разных предприятиях, включая устройство перчаточной фабрики. Справедливый Господь в итоге жизни привёл оборотистого самаритянина к закономерному банкротству.
      В начале декабря Пушкины переехали на новую квартиру на Большой Морской в дом Жадимировского. Начался бальный сезон. Наталью Николаевну наперебой звали на разные мероприятия и Пушкин был вынужден её на эти мероприятия сопровождать. Там он, в основном, скучал – да, он любил свет, но он любил встречи и беседы в камерных салонах, а великосветские рауты утомляли его. На этих раутах он волей-неволей был вынужден задумываться о своём финансовом состоянии – газета не пошла, за весь год написан один роман, и тот чуть более, чем наполовину и – менее десятка стихотворений.
     Пушкин ещё два или три года назад сказал одному посредственному стихотворцу родом из немецких баронов, что лирическим поэтом можно быть до тридцати пяти лет,  дальше – всё. Вот, приближались его тридцать пять лет, и он чувствовал, что лирическая лира его перестаёт издавать чарующие звуки. Да, то что он сейчас продолжал иногда писать было высшей формой совершенства, но это  уже становилось редкостью для него. Конечно, он мог бы рифмовать всё что угодно по любому поводу, мог бы брать за это деньги с журналов, но  Пушкин так делать не хотел – это было бы оскорблением того, чему он служил, нарушением внутренней чистой линии, которой он никогда не изменял.
      Итак, на стихотворения полагаться было нельзя – на них никогда нельзя было полагаться, газета не состоялась… Что оставалось? Тому же барону, он говорил о том, что прозу и трагедии можно писать до семидесяти лет. Оставались проза и трагедии, оставалась работа по заданию государя в архивах. Архивы были кладезем – там можно было найти материал на множество сюжетов, и это было очень интересно! Вопрос только – сколько и когда это могло принести в денежном измерении? Но ответ на этот не самый оптимистичный вопрос могло дать только время.
      Интересно, что вскоре после того, как Пушкин отказался от идеи издания собственной газеты и об этом стало достаточно широко известно, с ним встретился Греч и предложил поэту сотрудничество в «Северной пчеле» с доходом в 1000-1200 рублей в месяц. Пушкин любезно отказался, его друзья одобрили этот поступок, памятуя противовостояние поэта с Булгариным, но противостояние к тому времени сошло на нет, Булгарин наверняка знал о предложении Греча и не смог ему противоречить, а значит, Пушкин мог спокойно работать с доброжелательно относившимся к нему Гречем, несмотря на особенности характера последнего. Никто бы не заставил Пушкина давать в газету материалы, которые бы не нравились ему самому, а тысяча рублей в месяц решила бы множество его проблем, которые впоследствии валом накатили на него. Впрочем, не автору этой книги решать правильно поступил Пушкин, или нет и в этой и в других конкретных ситуациях, и главная тема нашей книги –  тоже не в этом.
      Пушкин погрузился в работу в архивах. Вот как об этом пишет Плетнёв: «Пушкин избрал для себя великий труд, который требовал долговременного изучения предмета, множества предварительных занятий и гениального исполнения. Он приступил к сочинению истории Петра Великого… Преимущественно     занимали     его    исторические  разыскания. Он каждое утро отправлялся в какой-нибудь архив, выигрывая прогулку возвращением оттуда к позднему своему обеду. Даже летом, с дачи, он ходил пешком для продолжения своих занятий». Об этом же находим у Анненкова: «С зимы 1832 г. Пушкин стал посвящать все свое время работе в архивах, куда доступ был ему открыт еще в прошлом году. Из квартиры своей отправлялся он каждый день в разные ведомства, предоставленные ему для исследований. Он предался новой работе своей с жаром, почти со страстью».
      Но этого мало! Пушкина можно назвать одним из лучших, если не лучшим нашим шекспироведом, уж по крайней мере, никто из русских писателей не понял и не использовал в работе шекспировский метод лучше Пушкина. Вот случайное свидетельство об этом Я.Грота: «Вскоре после выпуска из лицея, изучая английский язык, сошелся я с Пушкиным в английском книжном магазине Диксона. Увидя Пушкина, я весь превратился во внимание: он требовал книг, относящихся к биографии Шекспира, и, говоря по-русски, расспрашивал о них книгопродавца».
      При этом поэт не изменял своей студенческой привычки никому не показывать своих трудов, он продолжал всегда показывать себя «гулякой праздным». Вот рассказ А. Измайлова: «В лавке Лисенкова, на Садовой, были свои завсегдатаи, как в клубе… Заходил Пушкин. Он пробегал тут же книги. Читал предисловия. Сыпались остроты, как искры из кремня. К стихотворцам он прилагал особый прием, – читал одни кончики стихов, – одни рифмы. «А! Бедные!» – восклицал он, когда было уже очень плохо. Лисенков стоял за прилавком и хохотал. Хохотали случайные посетители и спрашивали, что это за остроумный чудак. Было что-то заразительно-смешное в шутках этого веселого барина, открытого, простого».
      Но если бы дело ограничивалось только стихами! Пушкину пеняли за увлечение балами, пеняли и совсем посторонние, и те, кто знал его или неплохо, или очень хорошо. Вот Гоголь пишет Данилевскому: «Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай и более необходимость не затащут его в деревню». От комментария на эту же тему в письме Жуковскому не удержался даже терпеливый добряк Плетнёв: «Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной».
       Дыма без огня, конечно, не бывает, но и правды о человеке иногда не знают самые близкие к нему люди. К концу января Пушкин закончил роман «Островский», переименованный к тому времени в «Дубровского». Наверное, нет в нашей стране русского человека, которому не была бы известна эта повесть – в неё есть всё, что должно быть в прозаическом произведении – яркий, захватывающий и динамичный сюжет, точно и ярко описанные характеры, и есть прекрасный русский литературный язык. В этой повести Пушкин продолжил свою галерею замечательных женских образов – теперь в лице дочери богатого помещика Маши Троекуровой. «Я другому отдана и буду век ему верна!» - кто из нас не помнит этой фразы ещё со школьной скамьи! Роман удался и Пушкин не зря ожидал от него успеха у читателей.
      Тогда же поэт на основании своих архивных поисков стал задумывать роман о временах Суворова и Емельяна Пугачёва. Поэт даже начал его писать, но почти сразу понял, что одних архивных изысканий для полноты ощущений, необходимых при создании романа ему будет мало и потребуется поездка в места предполагаемых к описанию событий. Пока же Пушкин обратился с письмом к военному министру графу А. И. Чернышеву с просьбой о разрешении ознакомиться   с   архивными материалами для составления истории Суворова и в частности, со следственным делом о Пугачеве, поскольку великий полководец участвовал в довершении разгрома пугачёвского бунта. Вот часть этого письма: «Следующие документы, касающиеся истории графа Суворова, должны находиться в архивах главного штаба:
1) Следственное дело о Пугачеве
2) Донесения графа Суворова во время кампании 1794 года
3) Донесения его 1799 года
4) Приказы его к войскам.
Буду ожидать от Вашего сиятельства позволения пользоваться сими драгоценными материалами».
       Заметим, что вполне возможно, Пушкин и не собирался в то время ничего писать о Суворове, а просто прикрывал политически нейтральным интересом к личности великого полководца свой интерес к личности государственного преступника, с деяний которого на то время не было снято официальное табу.
      Разрешение в конечном итоге было получено и поэт продолжил работу в архивах, параллельно всё это время занимаясь изучением документов эпохи Петра Великого.
     Когда Пушкин только получил предложение от государя о писании истории Петра Великого, задача ему не показалась настолько сложной, какой она была в действительности. Поэт понимал, что ему придётся провести немалое время в закрытых архивах, перевернуть там кучу интересных для него и для будущих читателей бумаг, потом всё это обобщить, сделать определённые выводы, в некоторой степени – нестандартные, потом надо будет отдать книгу на цензуру государю, вероятнее всего – внести в работу требуемые правки, издать книгу и получить причитающуюся в этом случае очередную награду в виде денег, возможно – чина и общественного признания, в идеальном случае – близкого по значимости с признанием, которое получил Николай Михайлович Карамзин при издании своей «Истории государства Российского».
      После того, как Пушкин серьёзно погрузился в архивы петровских времён, он постепенно начал осознавать громадность поставленной перед ним задачи, которой он изначально не видел и не мог видеть. Безусловно, громадности этой задачи не понимал и не видел и тот, кто её перед поэтом поставил. Императору Николаю Павловичу нужна была яркая книга о Петре Первом, которая была бы очевидным для всех образом издана по его благословению, так же, как по благословению Александра была издана книга Карамзина. Николаю Павловичу была нужна книга, из которой явствовало бы то, что он, император Николай является продолжателем дела Великого Петра, и потому сложностей в этой книге должно было быть как можно меньше. Император Пётр Великий в книге должен был выглядеть героем, гением, творцом, человеком, вырвавшим Россию из замшелой средневековой паутины и могучей рукой направившим её по благодатному пути европейского развития.
      С чем же столкнулся Пушкин в архивах? С тем, что всё было не так просто, как это представлялось со стороны. Перед поэтом из бумаг того времени стал виден совсем другой человек, временами необузданный и жестокий, своенравный и далеко не всегда терпимый к другому мнению. «Птенцы гнезда Петрова», как их сам же Пушкин и назвал, тоже во многих случаях выглядели весьма неоднозначно. Допетровская эпоха и её люди оказались не такими отсталыми и глупыми, как это могло показаться со стороны. На Пушкина хлынул такой поток неожиданных для него фактов, что он до некоторой степени растерялся.
  Довольно давно, ещё несколько лет назад, он не единожды говорил Погодину о недостатках своего образования.   Вот как пишет об этом в личном дневнике сам Погодин: «С лекции к Пушкину, долгий и очень занимательный разговор об русской истории. – «Как рву я на себе волосы часто, – говорит он, – что у меня нет классического образования, есть мысли, но на чем их поставить».
  Нет никаких сомнений в том, что Пушкин, высказываясь подобным образом нисколько, что называется, не кокетничал – ему по многим направлениям действительно не хватало системной группировки фактов, позволяющей так же систематизировать добавляющиеся к ним новые факты, ему не хватало того, что делает специалиста специалистом. В первую очередь это касалось духовной сферы и вопросов русской истории. Знаниями из области духовной сферы он пренебрегал – да, он читал и Библию, и Киево-Печерский Патерик – мы помним об этом, но это было познавательное знание, не нанизанное на методологическую нить, а методологической нитью в христианстве является вера в Спасителя. Что касается знаний исторических, то мы тоже уже говорили о том, что Пушкину самим Господом был послан для его образования в этой сфере живой университет в образе Николая Михайловича Карамзина, но Пушкин с величайшим почтением относясь к работе Карамзина, то есть, его «Истории», в то же самое время всем с удовольствием рассказывал о том, что он не сошёлся с Карамзиным, как с человеком.
     «Не сошёлся, да и не сошёлся, - скажете Вы. – Мало ли кто с кем не сходится? Что же тут такого?» Но позвольте с Вами в этом случае не согласиться. Почему Пушкин не сошёлся с Карамзиным как с человеком? Я отвечу Вам: из-за общественной позиции Карамзина, из-за его взгляда на положение дел в стране, которое проистекало из взгляда Карамзина на всю русскую историю вообще, которую Карамзин прозирал из своего времени на всю толщу русских веков. Русская история была для Карамзина живым движением православного народа, возглавляемого разного рода личностями, очень часто – незаурядными. В этом движении Карамзин видел глубинный смысл и отклонение от этого смысла вызывало в нём мотивированный протест, протест настолько мотивированный, что, как мы с Вами помним, он дважды дерзнул обратиться к самому императору с гражданским протестом и в обоих случаях этим протестом Николай Михайлович добился цели.
      Мы не будем говорить здесь о том, что Пушкину следовало полностью впитать в себя методологию Карамзина – у каждого большого человека должна быть своя большая методология, но ему было бы очень важно проникнуться глубиной карамзинского взгляда, глубиной карамзинской мысли, и тогда он сумел бы сформировать свой собственный подход, как развитие взгляда своего же великого предшественника.
      Ну, а пока что материал давил Пушкина своей огромностью. На определённом этапе поэту стало понятно, что без сотрудника ему не обойтись и Пушкин стал искать человека, способного ему помочь в работе над «Историей Петра», будучи при этом готовым даже поделиться с таким человеком частью своих доходов.
      В любом деле очень важно и очень тяжело найти дельного сотрудника – мы с Вами уже видели это на истории с пушкинской газетой. Теперь история повторялась в ситуации с книгой о Петре. Пушкин в своём кругу смог увидеть только одного человека, способного заниматься вместе с ним этой тематикой – этим человеком был московский литератор М.П. Погодин. Перед тем, как спрашивать согласия у Погодина необходимо было сначала спросить согласия у императора. Пушкин нашёл такую возможность и смог уговорить Николая Павловича дать разрешение на такое сотрудничество. Вслед за этим наступил черёд переговоров с Погодиным.
       Пушкин написал ему такое письмо: «По секрету.
Вот в чем дело: по уговору нашему, долго собирался я улучить время, чтоб выпросить у государя вас в сотрудники. Да все как-то не удавалось. Наконец на масленице царь заговорил как-то со мною о Петре I, и я тут же и представил ему, что трудиться мне одному над архивами невозможно, и что помощь просвещенного, умного и деятельного ученого мне необходима. Государь спросил, кого же мне надобно, и при вашем имени было нахмурился — (он смешивает вас с Полевым; извините великодушно; он литератор не весьма твердый, хоть молодец, и славный царь). Я кое-как успел вас отрекомендовать, а Д. Н. Блудов все поправил и объяснил, что между вами и Полевым общего только первый слог ваших фамилий. К сему присовокупился и благосклонный отзыв Бенкендорфа. Таким образом дело слажено; и архивы вам открыты (кроме тайного). Теперь остается решить, на каком основании намерены вы приступить к делу: думаю, что вам надо требовать вашего адъюнктского жалования, во все время ваших трудов — и только. А труды ваши не пропадут ни в каком отношении. Ибо всё, елико можно будет напечатать, напечатаете вы и для себя; это будет вам и приятно и выгодно. Сколько отдельных книг можно составить тут! сколько творческих мыслей тут могут развиться? С вашей вдохновенной деятельностию, с вашей чистой добросовестностию — вы произведете такие чудеса, что мы и потомство ваше будем за вас бога молить, как за Шлецера и Ломоносова.
Напишите же мне официальное письмо, которое мог бы я показать Блудову; и я поспешу все здесь окончить. Ожидаю вас с распростертыми объятиями».
       Погодин на предложение Пушкина отреагировал спокойно и вдумчиво: «Рад без памяти и благодарю без ума. Но зачем вы зовете меня в Петербург? Мне довольно Москвы и надолго. — Оставаясь в унив.<ерситете> (где я избран ордин.<арным> професс.<ором> истории), я начну разбирать иностр.<анный> архив, в Пет.<ербург> буду наезжать по мере надобностей. — Главное — исходатайствуйте скорее право-дубинку над архивом. Чтоб я мог брать, читать, [писать] переписывать, извлекать... в волю, до сыта, до отвала.<       >
Вы пишете, что я буду печатать всё и для себя; но на чей счет?
По моему вот как бы это устроить:
„Для издания таких-то материалов учреждается комиссия“.
Членами сей комиссии всемилостивейше повелено быть такому-то с жалованьем..., такому-то с жалованьем. — На печатание, по мере изготовления, по сметам, имеет отпускаться сумма из Кабинета или...
Члены имеют право etc. (<см. перевод>)
О своем жалованье я не говорю. Пусть назначат, что угодно. Я не имею теперь такой нужды, как прежде, и скажу с солдатами: рад стараться на память о батюшке нашем Петре Алексеевиче. —
Мое дело, повторю для ясности, — разбирать, приготовлять к печати, издавать…»
       Из этого ответа Погодина стало ясно, что он не тот полунаивный молодой человек, который встречал Пушкина шесть лет назад. Он выдвинул вполне здравые и конкретные условия будущей работы, но из его предложений сразу запахло целым логичным организационным процессом, а Пушкин замечательно знал, что это такое – организационный процесс с чиновниками на Руси, знаем это и мы с Вами – по сути, до сих пор ведь ничего не изменилось, и поэт отступил, он понял, что расхлёбывать заваренную кашу, пусть даже и очень занятную, ему придётся в итоге самому.
       В середине февраля в альманахе «Новоселье» появился его «Домик в Коломне», который принёс и свежие деньги и проблеск настроения. Вот что довольный   поэт  написал почти тогда же Нащокину: «Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде — все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения.
      Вот как располагаю я моим будущим. Летом, после родов жены, отправляю ее в калужскую деревню к сестрам (жены – прим.авт.), а сам  съезжу в Нижний ( в Болдино – прим. авт.) да, может быть, в Астрахань. Мимоездом увидимся и наговоримся досыта. Путешествие нужно мне нравственно и физически».
Добавить нам, кроме уже сказанного нами, к сказанному самим поэтом уже нечего – мы достаточно подробно описали его занятия той зимой, кроме, может быть, одного события, которое подробно описано Бартеневым со слов Нащокина. Мы с грустной улыбкой вынуждены привести здесь этот рассказ полностью: «Пушкин сообщал этот рассказ за тайну Нащокину и даже не хотел на первый раз сказать имени действующего лица, обещал открыть его после. В Петербурге, при дворе, была одна дама, друг императрицы, стоявшая на высокой степени придворного и светского значения. Муж ее был гораздо старше ее, и, несмотря на то, ее младые лета не были опозорены молвою; она была безукоризненна в общем мнении любящего сплетни и интриги света. Пушкин рассказал Нащокину свои отношения к ней по случаю их разговора о силе воли. Пушкин уверял, что при необходимости можно удержаться от обморока и изнеможения, отложить их до другого времени. Эта блистательная, безукоризненная дама, наконец, поддалась обаяниям поэта и назначила ему свидание в своем доме. Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец; по условию, он лег под диваном в гостиной и должен был дожидаться ее приезда домой. Долго лежал он, терял терпение, но оставить дело было уже невозможно, воротиться назад – опасно. Наконец, после долгих ожиданий, он слышит, подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную. Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейлины: они возвращались из театра или из дворца. Через несколько минут разговора фрейлина уехала в той же карете. Хозяйка осталась одна. «Etes-vous l;?» (Вы здесь – прим. авт.) и Пушкин был перед нею… Быстро проходило время в наслаждениях. Наконец, Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдернул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть? Он наскоро кое-как оделся, поспешая выбраться. Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали. У самых дверей они встречают дворецкого, итальянца (печки уже топят). Эта встреча до того поразила хозяйку, что ей сделалось дурно; она готова была лишиться чувств, но Пушкин, сжав ей крепко руку, умолял ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя. В своем критическом положении они решились прибегнуть к посредству третьего. Хозяйка позвала свою служанку, старую чопорную француженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случаях. К ней-то обратилась с просьбою провести из дому. Француженка взялась. Она свела Пушкина вниз прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов его разбурил. Его кровать была за ширмами. Из-за ширм он спросил: «Кто здесь?» – «Это я», – отвечала ловкая наперсница и провела Пушкина в сени, откуда он свободно вышел; если б кто его здесь и встретил, то здесь его появление уже не могло быть предосудительным. На другой же день Пушкин предложил итальянцу дворецкому золотом 1000 руб., чтобы он молчал, и хотя он отказывался от платы, но Пушкин принудил его взять. Таким образом все дело осталось тайною. Но блистательная дама в продолжение четырех месяцев не могла без дурноты вспомнить     об      этом    происшествии. (Внучка Кутузова, урожден. Тизенгаузен, замужем за австр. посланником Фикельмоном - прим. авт.)».
       Тут, между прочим, кроется секрет немного натянутых отношений Пушкина и Долли Фикельмон, непонятных многим – Долли не могла забыть Пушкину этой истории, ей просто невозможно было вести себя сверхдоброжелательно к нему – ведь это событие не было частью истории любви, это была история падения, а люди не прощают другим своих падений, но не об этом я хотел бы сказать здесь несколько слов.
      Я снова хочу напомнить читателю слова Пушкина из его письма Наталье Ивановне Гончаровой, в котором он просит руки её дочери: ««В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием».
      Так или иначе, этим письмом поэт дал некое торжественное обещание, клятву. Такую же самую, но гораздо более серьёзную клятву он дал Господу при венчании. Мы не знаем, в каких грехах Пушкин исповедовался перед венчанием – будем надеяться, что это была исповедь и о грехах его вольной сексуальной жизни тоже, будем надеяться на то, что Господь ему эти грехи простил. Но вот оно – клятвопреступничество! Мы не судим поэта за этот грех – мы скорбим по его поводу, тем более, что клятвопреступничество в этом случае было тесно завязано ещё и на прелюбодеяние, и это наводит на нас дополнительную скорбь, и даёт дополнительное понимание глубинных причин направления пушкинской судьбы. Мы не знаем, были ли у Пушкина в то время другие женщины – история об этом умалчивает, но согласитесь – достаточно и одной, тем более – в контексте описанном самим Пушкиным.
     Знала ли Наталья Николаевна о проделке мужа? Навряд ли. Догадывалась ли о чём-то? О чём-нибудь да и догадывалась. Вот весёлая история на эту тему, переданная А. Россетом: «Пушкин был на балу с женою-красавицею и, в ее присутствии, вздумал за кем-то ухаживать. Это заметили, заметила и жена. Она уехала с бала домой одна. Пушкин хватился жены и тотчас же поспешил домой. Застает ее в раздевании. Она стоит перед зеркалом и снимает с себя уборы. «Что с тобою? Отчего ты уехала?» Вместо ответа Наталия Николаевна дала мужу полновесную пощечину. Тот как стоял, так и покатился со смеху. Он забавлялся и радовался тому, что жена его ревнует, и сам со своим прекрасным хохотом передавал эту сцену приятелям».
      Об этой же истории говорит О.Н. Смирнова: «Однажды, возвратясь с бала, на котором Н. Н. Пушкина вообразила, что муж ее ухаживает за м-ме Крюднер (что было совершенно несправедливо), она дала ему пощечину, о чем он, смеясь, рассказывал Вяземскому, говоря, что «у его мадонны рука тяжеленька».
       Может быть, тут Наталья Николаевна и была не права, но в принципе-то не так уж она была и не догадлива!..
       В приведённом рассказе интересной выглядит одна деталь – передача Пушкиным 1000 рублей золотом за услуги. Поэт ведь не был баснословно богат. Мы знаем это, и вот что пишет о денежных раскладах семьи Пушкиных его дочь от второго брака, знавшая всё это со слов матери: «Считать Пушкин не умел. Появление денег связывалось у него с представлением неиссякаемого Пактола (золотоносной реки Древней Азии – прим. авт.) и быстро пропустив их сквозь пальцы, он с детской наивностью недоумевал перед совершившимся исчезновением. Карты неудержимо влекли его. Он зачастую давал себе зарок больше не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой   зари   он   не мог оторваться от зеленого поля. Часто вспоминала Наталья
Николаевна крайности, испытанные ею с первых шагов супружеской жизни. Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда мгновенно являлось в доме изобилие во всем, деньги тратились без удержа и расчета, точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но предугадать ее желания. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования. Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталии Николаевне ее увлечение светскою жизнью и изысканность нарядов. Первое она не отрицала. Но всегда упорно отвергала обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны ( Загряжской, тётки Натальи Николаевны – прим. авт.). Она гордилась красотою племянницы; ее придворное положение способствовало той благосклонности, которой удостоивала Наталью Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами».
       И вот, почти постоянно находясь в такой финансовой ситуации, поэт щедро покупает молчание дворецкого за очень приличные деньги. Что тут можно сказать?
      Кстати, о деньгах. В конце марта Смирдин  впервые издал полного «Онегина» и Пушкин получил за книгу 12 тысяч рублей – очень хорошие деньги. Как он ими распорядился – мы не знаем, это нам и не очень интересно, но на некоторое время он и его семья вздохнули свободно.
      Балы между тем закончились – и в добрый час потому, что Натали входила уже в приличный срок беременности. К середине мая Пушкины приняли решение провести конец весны и лето на даче, и поэт нанял на Чёрной речке, совсем недалеко от Петербурга пятнадцатикомнатный дом Миллера. Супруга была очень довольна дачей, тем более, что совсем рядом находилась дача её тётки. Летние дни потекли в приятном время провождении, хотя Пушкин временами проявлял лёгкое беспокойство – ему не терпелось поскорее отправиться в запланированную поездку. Он твёрдо решил провести пару осенних месяцев в Болдино, подарившем ему такие счастливые в творческом плане минуты, а перед этим он хотел проехать по Оренбургской и Казанской губерниям для того, чтобы своими глазами увидеть места пугачёвских событий, поработать в местных архивах, и, если это будет возможно, встретиться с последними очевидцами тех драматических событий.
      6 июля Наталья Николаевна благополучно родила здорового сына, которого назвали по имени отца – Александром. Пушкин понервничал и перед родами, и во время родов, и после родов, но быстро успокоился и начал переписку  для того, чтобы получить разрешение на поездку. Вот одно из его писем Бенкендорфу: «Обстоятельства принуждают меня вскоре уехать на 2—3 месяца в мое нижегородское имение — мне хотелось бы воспользоваться этим и съездить в Оренбург и Казань, которых я еще не видел. Прошу его величество позволить мне ознакомиться с архивами этих двух губерний».
      К середине августа жена и сынишка окрепли и в те же дни поэт получил от управляющего Третьим Отделением генерала Мордвинова разрешение на выезд из столицы в желанные ему места. 17 августа Пушкин вместе с Соболевским выехал из Петербурга в Москву.


Рецензии