Пушкин и мiр с царями. Ч. 4. Воздаяние. Глава перв
Часть четвертая. Воздаяние. Глава первая.
Так вот каков он, брак законный!
И что сказать? Не так он плох…
По приезде в Москву Пушкин сразу же отправился к Гончаровым. Там его весьма недоброжелательно встретила Наталья Ивановна, но поэт уже неплохо представлял себе, как ему нужно с ней разговаривать и в этом первом их разговоре после приезда из Болдина коса, что называется, нашла на камень. Пушкин сумел окоротить избыточную горячность своей будущей тёщи. Об этом, не распространяясь о деталях, он написал через несколько дней Плетнёву: «Нашел тещу озлобленную на меня и насилу с нею сладил, но слава богу — сладил».
Наталья Ивановна не была человеком глубокого ума и сложных чувств, и причины её озлобления на Пушкина были просты: задержка свадьбы и недостаток денег. Пушкин сам прекрасно понимал, что денег потребуется много, а потому в том же письме Плетнёву живо интересовался насчёт издания «Бориса Годунова» и с радостью сообщал о результатах своих последних трудов, и о ближайших издательских планах: «Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы «Онегина», 8-ю и 9-ю, совсем готовые в печать. Повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonyme. Несколько драматических сцен, или маленьких трагедий, именно: «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Пир во время чумы» и «Дон Жуан». Сверх того, написал около 30 мелких стихотворений. Хорошо? Еще не всё (весьма секретное) 1). Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржет и бьется — и которые напечатаем также Anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает. Итак русская словесность головою выдана Булгарину и Гречу! Жаль…»
За несколько прошедших с момента возвращения в Москву дней Пушкин уже успел вникнуть в суть последних политических и литературных новостей. Он сразу понял, что с дельвиговской «Литературной газетой» дела могут быть плохи, и, возможно, печататься у Дельвига и на страницах его газеты вести литературную полемику с Булгариным уже не удастся. Вот что он пишет тому же Плетнёву уже о Дельвиге: «…но чего смотрел и Дельвиг? охота ему было печатать конфектный билетец этого несносного Лавинья. Но все же Дельвиг должен оправдаться перед государем. Он может доказать, что никогда в его «Газете» не было и тени не только мятежности, но и недоброжелательства к правительству. Поговори с ним об этом. А то шпионы-литераторы заедят его как барана, а не как барона…»
Такая оценка Пушкиным неудачной публикации в газете Дельвига явственно показывает нам перемену мировоззрения поэта с либеральной на умеренно консервативную и на нежелание Пушкина конфликтовать с государственной машиной по незначительным поводам ради сохранения гораздо более важных позиций.
Цитата из письма Плетнёву – это цитата из письма литератора-дельца Пушкина своему преданному и умному сотруднику. А вот цитата на эту же тему, но уже из письма Пушкина Елизавете Хитрово, написанном почти тогда же: «Что же касается русских газет, то, признаюсь, меня очень удивило запрещение «Литературной газеты». Издатель, без сомнения, сделал ошибку, напечатав конфектный билетец Казимира Ла-Виня, — но эта газета так безобидна, так скучна в своей важности, что ее читают только литераторы, и она совершенно чужда даже намеков на политику. Мне обидно за Дельвига, человека спокойного, весьма достойного отца семейства, которому тем не менее минутная глупость или оплошность могут повредить в глазах правительства, — и как раз в тот момент, когда он ходатайствует перед его величеством о пенсии для своей матери, вдовы генерала Дельвига…»
Прочитав это письмо, усомнится ли кто–нибудь из внимательных читателей в том, что Пушкин был светским человеком? В этом письме уже есть и некая отстранённость, и лёгкость суждения, есть ирония по поводу издания, а значит – и его издателей, есть умение выделить вполне понятный всем жизненный интерес хорошего человека Дельвига – в этом письме есть всё, что должно быть в утончённом светском разговоре по определённому поводу. Жаль только , что советам Пушкина не суждено было воплотиться – печатание «Литературной газеты» возобновлено не было.
Тогда же, но чуть раньше, поэтом было написано ещё одно письмо Хитрово, в котором он давал оценку разворачивающимся польским событиям. Вот эта оценка: «Известие о польском восстании меня совершенно потрясло. Итак, наши исконные враги будут окончательно истреблены, и таким образом ничего из того, что сделал Александр, не останется, так как ничто не основано на действительных интересах России, а опирается лишь на соображения личного тщеславия, театрального эффекта и т. д. ... Известны ли вам бичующие слова фельдмаршала, вашего батюшки? При его вступлении в Вильну поляки бросились к его ногам. <Встаньте>, сказал он им, <помните, что вы русские>. Мы можем только жалеть поляков. Мы слишком сильны для того, чтобы ненавидеть их, начинающаяся война будет войной до истребления — или по крайней мере должна быть таковой. Любовь к отечеству в душе поляка всегда была чувством безнадежно-мрачным. Вспомните их поэта Мицкевича. — Все это очень печалит меня. Россия нуждается в покое. Я только что проехал по ней. Великодушное посещение государя воодушевило Москву, но он не мог быть одновременно во всех 16-ти зараженных губерниях. Народ подавлен и раздражен. 1830-й год — печальный год для нас! Будем надеяться — всегда хорошо питать надежду».
Автор книги пишет эти строки в самый разгар войны с Украиной, войны, в которой, как нам рассказывают, мы воюем с такими же русскими, как и мы сами. Но где теперь поляки? Да и можно ли сказать, что они, по словам хитреца Кутузова – русские? Были ли они когда-либо русскими? Но тогдашняя Польша была для тогдашней России почти тем же, чем теперь для неё является Украина, и Пушкин говорил то, что сейчас говорят люди, называющие русских и украинцев одним народом. Точку зрения поэта можно принять, можно опровергнуть, но, по крайней мере, это – точка зрения государственника, глубоко погружённого в судьбы своей страны, а не либерала, равнодушного к её коренным вопросам.
Пушкин в те дни постоянно встречался с Натали и её матерью по самым разным темам, касающимся предстоящей свадьбы. Пост ещё продолжался, но уже видны были святки. Сразу после святочной недели можно было венчаться, но Наталья Ивановна прямо заявляла Пушкину, что у неё нет денег, и что без приданого свадьба не состоится. Пушкин с одной стороны, не поддавался на провокации будущей тёщи, с другой стороны, понимал, что практически все расходы по организации будущего торжества лягут на него, и занимался поиском денег. Аппетиты Натальи Ивановны плавно подрастали, она немало денег планировала потратить, и в конце концов потратила на собственные наряды и на параллельные потребности своей семьи.
22-23 декабря в столице вышел из печати и начал продаваться «Борис Годунов». В первый же день было продано 400 экземпляров книги. Пушкин получил за неё у Смирдина отличный гонорар – 10 тысяч рублей, но этих весьма немалых денег и близко не могло хватить на намечавшиеся расходы. Пушкин нервничал. В шутку или всерьёз он начал поговаривать друзьям о своём желании отправиться на широко разворачивавшуюся в это время русско-польскую войну. В числе шуток была и шутка о том, что среди поляков непременно найдётся «Вайскопф», то есть, «белая голова», который по предсказанию убьёт Пушкина и таким образом прекратит все проблемы.
Пушкин перед самым новым годом ради отдыха съездил в гости к Вяземскому в его имение Остафьево, замечательно провёл там время и возвратился в Москву. Сам новый год он праздновал с цыганами – его давняя знакомая цыганка Таня пела ему его любимые песни, и он с удовольствием их слушал.
«Борис Годунов» в столице имел большой успех, хорошо там продавался, и это немного удивляло и радовало Пушкина, потому что в Москве он, в основном, слушал в свой адрес умные критики насчёт того, что не рифмованные стихи – это не стихи, и что самозванцу не стоило рассказывать Марине о своих планах. Пушкин на такую критику серьёзно реагировать не мог, но и приятной ему она не была, гораздо неприятнее ему было узнавать о доходивших до него рассуждениях о том, что он стал «не тот», что он не так ярок и интересен как раньше и т.д. и т.п. Голоса эти были ещё вполне единичными, но они уже иногда звучали, и звук этот до Пушкина доходил, так что успех трагедии был в те дни бальзамом на его неуравновешенную душу.
Поэт тогда очень много думал о своём семейном будущем, и всё больше приходил к мысли о том, что жить в Москве с женой он не будет. Вот что написал Пушкин Плетнёву в середине января: «Душа моя, вот тебе план жизни моей: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь — как тетки хотят. Теща моя та же тетка. То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексевна».
А вот совершенно светское его замечание практически на эту же тему, но уже в письме к Хитрово, написанном через несколько дней: «Вы совершенно правы, сударыня, упрекая меня за то, что я задержался в Москве. Не поглупеть в ней невозможно. Вы знаете эпиграмму на общество скучного человека:
Я не один, и нас не двое.
Это эпиграф к моему существованию. Ваши письма — единственный луч, проникающий ко мне из Европы».
Хочу повторно обратить внимание на светскую изысканность комментария к своему существованию и скрытую мотивировку своего будущего поступка – переезда на житьё в Петербург. Как всё утончено, и, может быть – элегантно облукавлено. Но он любил это, и он умел это, ему нравилось это! Многие замечали в нём эту чёрточку. И первый – Дельвиг, которому было позволено не поддерживать стремление Пушкина к постоянному появлению в светских салонах – мы с Вами уже несколько раз говорили об этом.
Только что упомянутое нами письмо Плетнёву было написано 13 января. В нём были и такие строки: «Что «Газета» наша? надобно нам об ней подумать. Под конец она была очень вяла; иначе и быть нельзя: в ней отражается русская литература. В ней говорили под конец об одном Булгарине; так и быть должно: в России пишет один Булгарин. Вот текст для славной филиппики. Кабы я не был ленив, да не был жених, да не был очень добр, да умел бы читать и писать, то я бы каждую неделю писал бы обозрение литературное — да лих терпения нет, злости нет, времени нет, охоты нет. Впрочем, посмотрим.
Деньги, деньги: вот главное, пришли мне денег. И я скажу тебе спасибо».
Пушкин серьёзно волновался о дельвиговском детище, которое одновременно в немалой степени было и частью его жизни, но на следующий день после написания этого письма Дельвиг умер от тифа – по терминологии того времени – о «гнилой горячки». Известие о смерти друга Пушкин получил через четыре дня и был потрясён – на некоторое время это потрясение заслонило собой даже обязанности по организации свадьбы и новости из Польши, где революционное правительство объявило династию Романовых низложенной, что равнялось открытому объявлению войны.
Смерть Дельвига стала для Пушкина второй смертью действительно близкого человека – первой была Арина Родионовна, но она была стара и ей было время помирать, та смерть была принята поэтом легче, а вот смерть Дельвига стала совершенно неожиданной трагедией. Пушкин написал об этом Плетнёву: «Ужасное известие ( о смерти Дельвига – прим. авт.) получил я в воскресение. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову (тестю Дельвига – прим. авт.)) объявить ему все – и не имел духу. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем, как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все. Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертью – говорили о нем, называя его «покойник Дельвиг», и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так. Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить».
В этой истории есть один неприятный, но труднодоказуемый момент – момент причастности самого Пушкина к смерти дорогого ему друга. Дело в том, что Пушкин в 1827 году подарил Дельвигу череп его прадеда, прибалтийского барона. Череп достался Пушкину от Вульфа, учившегося, как мы помним, в Прибалтике в университете. Скелет дельвиговского прадеда когда-то был украден из родового склепа какими-то проходимцами ради ничтожных целей. Дело проходимцев раскрылось, они сбежали, но скелет на место не вернулся и разошёлся по частям. По словам самого Пушкина, «Мой приятель Вульф получил в подарок череп и держал в нем табак. Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием». Подарок Пушкин сопроводил элегантным стихотворением, в котором были такие строки:
Прими ж сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Обделай ты его, барон,
В благопристойную оправу.
Изделье гроба преврати
В увеселительную чашу,
Вином кипящим освяти
Да запивай уху да кашу.
Певцу Корсара подражай
И скандинавов рай воинский
В пирах домашних воскрешай,
Или как Гамлет-Баратынский
Над ним задумчиво мечтай:
О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный, иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой.
Стихотворение само по себе написано безукоризненно, но – согласитесь в таком подарке нет ничего христианского. Пушкин этим подношением совершил абсолютно языческий обряд и сопроводил его языческим по форме и сущности стихотворным комментарием.
Вульф держал в черепе нюхательный табак. Мы не знаем, что держал в черепе сентиментальный Дельвиг – скорее всего, не держал ничего и вероятнее всего, никогда не пил вина из мёртвой головы своего прадеда, но он принял подарок, держал его дома и не захоронил, как это следовало бы сделать, и лучше всего – по православному обряду, с совершением правильной духовной процедуры.
Кто-то скажет: «Ну, и что из того, что Пушкин подарил этот череп? Как это могло сказаться на смерти Дельвига от тифа?» Мы ответим на такой вопрос следующим образом. Если кому-то дарят святую икону для того, чтобы этот человек держал икону у себя в доме, мы ведь понимаем, что это делается не спроста – икона, как духовный предмет имеет некую силу, и эта сила – жизненная, укрепляющая, исцеляющая, и в определённых случаях при определённых заболеваниях обращение к этой иконе может сыграть решающую роль в частной судьбе отдельного человека, или – не решающую, но важную, или – не важную, но – существенную. То есть, нам при серьёзном разговоре придётся согласиться с тем, что определённые предметы имеют целительную силу, а если так, то должны существовать и предметы иного рода, имеющие противоположную, антицелительную силу, и что может быть примером такой противоположной силы, как не предмет, являющийся ярчайшим символом смерти человеческий череп, да ещё череп ближайшего родственника!
Понятно, что Пушкин не желал и не мог желать Дельвигу смерти, и тиф, которым заболел Дельвиг, возник у него не от черепа прадеда, хранимого в доме, но вполне может быть, что если бы на месте черепа стояла икона великомученика Пантелеимона или какая-нибудь другая икона, и если бы Дельвиг обращался к ней с горячей молитвой, его участь была бы иной.
Пушкин грустил о Дельвиге, беспокоился о его детях и о судьбе его матери, хлопотал о них, внимательно следил за польскими событиями, которые постепенно перешли в фазу активных боевых действий, но всё же в центре его внимания находилась подготовка к свадьбе.
Реальные и потенциальные расходы росли на глазах, но 5 февраля ему удалось заложить в Опекунском совете 200 душ своих Кистенёвских крестьян и получить за это 40 тысяч рублей ассигнациями. Поясним читателю, что Опекунский совет занимался тем, что переводил крестьян из помещичьего землевладения в казённое – это была часть программы по освобождению крестьян, задуманной ещё Аракчеевым и Александром Первым, и продолженной Киселёвым и Николаем Первым. Шла долгая и кропотливая работа по решению сложнейшей государственной задачи, в процессе которой поэт А.С. Пушкин получил причитающиеся ему по ходу дела деньги (заметим – не особо задумываясь о смысле их происхождения). Деньги, полученные за залог поместья должны были разойтись очень быстро – об этом мы находим в письме поэта Плетнёву: «Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38 000 — и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым — пиши пропало. 10 000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17 000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois (по-мещански - прим. авт.), a здесь с тетками справиться невозможно — требования глупые и смешные — а делать нечего. Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния — я в состоянии, но входить в долги для ее тряпок — я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к святой и тиснем».
С Плетнёвым Пушкин обсуждал деловые вопросы своей жизни и письма к нему носят оттенок житейской бодрости, но поэт не мог не думать о своём будущем в его эмоциональном аспекте, в аспекте настроений, которые его ожидали после свадьбы, и тут он нередко бывал грустен и даже меланхоличен. Это иногда прорывалось в разговорах с близкими друзьями или в письмах к ним. Вот он за несколько дней до свадьбы пишет Кривцову: «Я – женат. Женат – или почти. Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни противу женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. «Il n’est de bonheur que dans les voies communes (счастье – только на избитых дорогах – прим. авт.)». Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю, как люди, и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входили в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью. У меня сегодня сплин – прерываю письмо мое, чтоб тебе не передать моей тоски: тебе и своей довольно. Пиши мне на Арбат, в дом Хитровой».
Чувства Пушкина были не случайны – он ведь женился не по взаимной любви. Его невеста выходила за него замуж по согласию – то есть, она была просто согласна выйти за поэта замуж, исходя из личных симпатий и соображений. Для Пушкина его будущая жена была предметом вожделения, образцом физической красоты и образцом нравственной чистоты – таковой она и была в действительности, но для семейного счастья этого было мало, для семейного счастья нужна любовь – либо любовь изначальная, и тогда дела в дальнейшем могут пойти полегче, или – любовь обретённая – с ней всё обстоит гораздо сложнее. Мужчина, находясь в браке, редко обретает любовь к женщине, к которой он изначально не воспылал чувством, а вот в женщине, изначально настроенной по отношению к мужу относительно спокойно, любовь может постепенно разгореться, но для этого мужчина должен проявить себя высоким образом, и делать это он должен на протяжении многих дней, месяцев и лет. Готов ли был к этому Пушкин? Не от предчувствий ли своих он грустил?
День свадьбы между тем становился всё ближе. Предстоящее событие обрастало, как и было ему положено, кучей слухов и комментариев. Одни жалели Пушкина, и говорили, что он женится на бездушной красавице, другие жалели красавицу потому, что она выходит замуж за циничного распутника, который со временем должен её непременно развратить – комментариев по этому поводу было не счесть.
17 февраля Пушкин устроил прощальный мальчишник, на который были приглашены Нащокин, Языков, Баратынский, Варламов, Елагин, Денис Давыдов Киреевский и ещё человек пять близких приятелей поэта. По словам Киреевского. «Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям было даже неловко. Он читал свои стихи «Прощание с молодостью», которых после Киреевский не видал в печати. Пушкин уехал перед вечером к невесте. Но на другой день, на свадьбе, все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша».
Венчание и свадьба были назначены на 18 февраля. Молодых венчали в церкви Вознесения у Никитских ворот. Для Пушкина праздник Вознесения был знаковым – он родился на Вознесение и всегда особенно почитал этот день.
День свадьбы начался с очередного каприза Натальи Ивановны, которая послала Пушкину сообщить, что у неё нет денег на карету и на что-то ещё. Пушкин послал деньги. Во время венчания в церкви были только близкие жениха и невесты – полиция не пускала досужих зевак на церемонию и тем оградила её от разных мелких неприятностей, которые всё-таки произошли, но были записаны по совсем другому разряду, а именно – по разряду дурных предзнаменований. Княгиня Долгорукова пишет: «Во время венчания нечаянно упали с аналоя крест и евангелие, когда молодые шли кругом. Пушкин весь побледнел от этого. Потом у него потухла свечка. – «Tous les mauvais augures»(«всё дурные приметы» – прим. авт.), – сказал Пушкин». Племянник Пушкина Л.Н. Павлищев со слов матери пишет, что Пушкин «во время обряда, неприятно был поражен, когда его обручальное кольцо упало неожиданно на ковер, и когда из свидетелей первый устал, как ему поспешили сообщить после церемонии, не шафер невесты, а его шафер, передавший венец следующему по очереди. Ал. С-вич счел это два обстоятельства недобрыми предвещаниями…»
Торжественный обед по случаю свадьбы был дан в доме Хитровой на Арбате, в котором Пушкин поселился в начале февраля, и в котором он планировал жить с молодой женой некоторое время после свадьбы до отъезда из Москвы, а в Москве, как мы с Вами уже отметили, Пушкин долго жить не собирался.
А мы-то с Вами что можем сказать по поводу падающих креста и евангелия да по поводу падающего кольца? А что мы можем сказать по поводу задержки Пушкина в Болдино? А по поводу вечных недовольств Натальи Ивановны? Не всё ли это – звенья одной цепи, звенья неблаговоления Божия к этому союзу? Наталья Ивановна не желала ли счастья собственной дочери, и не было ли её нервозное метание предчувствием грядущей беды, только собирающейся в отдалённое время постигнуть её дитя? А вечные задержки перед очередным сроком свадьбы? Не очередные ли это были призывы к размышлению и к перемене дела? Оставим эти вопросы открытыми, но и не будем снимать их.
Следующий после свадьбы день начался для молодой жены немного неожиданно. По словам княгини В.Ф. Вяземской, сама Наталья Николаевна рассказывала ей «что муж ее в первый же день брака, как встал с постели, так и не видал ее. К нему пришли приятели, с которыми он до того заговорился, что забыл про жену и пришел к ней только к обеду. Она очутилась одна в чужом доме и заливалась слезами».
Отметим здесь тот довольно деликатный факт, что Натали Гончарова выходила замуж несомненной девственницей, и вот эту девственницу сразу после довольно чувствительной для неё процедуры оставляют одну в незнакомом доме. Это безусловно должно было породить у неё какие-то сложные чувства, с которыми она смогла справиться, но ведь было бы гораздо лучше, если бы ей с этими чувствами справляться не пришлось. Мы напомним читателю слова Пушкина из его письма Наталье Ивановне с предложением руки и сердца: «В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием».
Свадьба состоялась. Пришло время отвечать за слова, может быть, неосторожно сказанные, но имевшие форму клятвы. Пушкин имел неосторожность в первый же день нарушить данное им слово – не очень сильно, но всё же – достаточно чувствительно, и когда мы с Вами будем что-либо говорить о Наталье Николаевне, мы не должны забывать, что первым шаг в сторону от чистой линии отношений сделал Пушкин в первый же день семейной жизни, повторимся – шаг маленький, но – шаг…
После свадьбы поэт зажил жизнью молодожёна – они с супругой принимали гостей в своей квартире, сами ездили в гости, часто появлялись на московских балах и вечерах, вызывая к себе повышенный интерес. Интерес этот не мог быть долгим, но он был. Молодые ездили в гости к Наталье Ивановне и она бывала у них. После свадьбы тёща сильно переменилась в своём отношении к зятю, стала даже ему в некоторой степени послушна, но однажды между Пушкиным и Натальей Ивановной произошёл крупный разговор – он случился после того, как Наталья Ивановна надумала активно позаботиться о строжайшем соблюдении Натальей Николаевной церковных обрядов – Наталью Ивановну тревожило спасение души её дочери и зятя, которое, с её точки зрения, находилось под некоторой угрозой. Пушкин был вынужден объяснить, кто в доме хозяин, а тёща была вынуждена это понять и принять. Думаю, читателю стало вполне ясно, что после выхода замуж Наталья Николаевна приобрела полную свободу в отношении религиозных отправлений, которой она с удовольствием воспользовалась. Нет, она не перестала молиться, не перестала посещать церковь, но всё это приобрело у ней весьма умеренный характер. Понятно, что обе её сестры видя, как переменилась её жизнь после выхода замуж, отчаянно завидовали ей.
Красота Натальи Николаевны продолжала восхищать московское общество, но находились люди, которые видели молодую жену великого поэта немного в ином свете. Вот что писал тогда В.И. Туманский своей жене по поводу посещения дома Пушкиных : «Пушкин радовался, как ребенок, моему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня со своею пригожею женою. Не воображайте однако же, чтоб это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина – беленькая, чистенькая девочка с правильными чертами и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна; а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у ней нет вкуса, это было видно по безобразному ее наряду; что у нее нет ни опрятности, ни порядка, – о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды».
Заметим, что если эти детали тревожили Туманского, то к благу Натальи Николаевны, они совершенно не тревожили Пушкина, равнодушного по ходу всей своей жизни к расстройствам мебели и посуды.
А вот к чему Пушкин был не равнодушен – так это к московскому провинциальному обществу, обществу «тёток», как он их называл. В этом обществе поэт или скисал, или выходил из себя, и мечтал о скорейшем переезде в Петербург, где, как ему казалось, он сможет зажить на просторе, не будучи стесняем женскими пересудами и мелочными формальными полуродственными обязанностями. Вот что он пишет на эту тему в изысканном светском стиле Елизавете Хитрово: «Надеюсь, сударыня, через месяц, самое большее через два, быть у ваших ног. Я живу этой надеждой. Москва — город ничтожества. На ее заставе написано: оставьте всякое разумение, о вы, входящие сюда. Политические новости доходят до нас с запозданием или в искаженном виде. Вот уже около двух недель, как мы ничего не знаем о Польше, — и никто не проявляет тревоги и нетерпения! Если бы еще мы были очень беспечны, легкомысленны, сумасбродны, — ничуть не бывало. Обнищавшие и унылые, мы тупо подсчитываем сокращение наших доходов».
Мимоходом обратим тут внимание на пристальный пушкинский интерес к событиям в Польше – война там шла серьёзнейшая, но основная часть общества относилась к ней равнодушно, не считая эти боевые действия чем-то существенным для жизни большой страны и для себя лично. Повторюсь, это напоминает отношения большой части российского общества к войне в Донбассе – многие люди вообще воспринимали эту войну, как событие, не имеющее к ним никакого отношения. Пушкин совершенно иначе понимал происходящее и пользовался любой возможностью, чтобы узнать новости с польского фронта и равнодушие москвичей к этим новостям неприятно поражало его.
Но вернёмся к желанию поэта покинуть Москву. Вот письмо о том же, написанное в тот же день Плетнёву: «В Москве остаться я никак не намерен, причины тому тебе известны — и каждый день новые прибывают. После святой отправляюсь в Петербург. Знаешь ли что? мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе. Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А дома, вероятно, ныне там недороги: гусаров нет, двора нет — квартер пустых много. С тобою, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жуковским также — Петербург под боком, — жизнь дешевая, экипажа не нужно. Чего, кажется, лучше? Подумай об этом на досуге, да и перешли мне свое решение».
Итак, Пушкин определился со своими желаниями насчёт будущей жизни – он собирался в Петербург, и не видел этому решению никаких альтернатив. Стоит ли долго говорить нам тут о том, что молодая жена полностью поддерживала его решение – кто из молодых не хочет жить в столице, ближе к свету, ближе к развлечениям, ближе к ярким событиям, которых так жаждет всякая молодая душа! Всего этого хотела и юная Наталья Николаевна – она выходила за Пушкина и ради этого – ведь он рассказывал ей о том, как они поедут в Петербург, и как она, прекрасная, будет там появляться и блистать в салонах, и как все будут ею восхищаться – и ей это нравилось! А кому бы из молодых девушек это не понравилось? И вот теперь её мечта была так близка к осуществлению!
А вот чего не можем не вспомнить тут мы – так это мысли Вяземского о возможной жизни Пушкина в Петербурге после женитьбы! Помните? «Ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия. Женившись, ехать бы ему в чужие края, разумеется, с женою, и я уверен, что в таком случае разрешили бы ему границу».
Предвидение Вяземского близилось к исполнению, но в голове у Пушкина даже не появлялась мысль о поездке с женой за границу, хотя можно не сомневаться в том, что Вяземский эту мысль ему подкидывал, но она не была услышана – так с нами всеми бывало – мы смотрели, но не видели, мы слушали, но не слышали. Вероятнее всего, живой Пушкин просто не представлял себе, что он будет делать за границей, оставшись на долгое время один на один с малоопытной девочкой. А зря! Ведь сам Пушкин в мартовском письме Плетнёву писал, что «женка моя прелесть не по одной наружности». Тем важнее было искать возможности для того, чтобы привыкнуть и притереться друг к другу, осознать потребности человека, ставшего близким, вместе впитать новые
впечатления и сделать их хлебом будущих отношений. Денег, зарабатываемых на изданиях Пушкину на свободную жизнь за границей вполне хватило бы, а карточные долги подождали бы – ничего страшного от этого бы не произошло – мы повторим тут уже высказанную нами ранее мысль.
Выбор, однако, был сделан. В середине апреля поэт начал собираться в дорогу. 11 апреля, находясь в преддверии решения. он пишет Плетнёву: «Москва мне слишком надоела… ты скажешь, что и Петербург малым чем лучше: но я как Артур Потоцкий, которому предлагали рыбу удить: я предпочитаю скучать иным образом…».
Ещё через три дня решение уже было принято, и Пушкин снова написал письмо тому же Плетнёву, сопроводив его конкретным поручением, высказанном в виде просьбы: «… О Гоголе не скажу тебе ничего, потому что доселе его не читал за недосугом. Отлагаю чтение до Царского Села, где ради бога найми мне фатерку — нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, тем, разумеется, лучше — но ведь 200 рублей лишних нас не разорят. Садика нам не будет нужно, ибо под боком будет у нас садище. А нужна кухня да сарай, вот и все. Ради бога, скорее же! и тотчас давай нам и знать, что все-де готово и милости просим приезжать. А мы тебе как снег на голову».
Ради отвлечения обратим внимание читателя на такой абзац в том же письме: «Жуковский, говорил он, в своей деревне заставляет старух себе ноги гладить и рассказывать сказки и потом перекладывает их в стихи. Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским. Если все еще его несет вдохновением, то присоветуй ему читать Четь-Минею, особенно легенды о киевских чудотворцах; прелесть простоты и вымысла!»
Я уже говорил Вам о том, что Пушкин читал киево-печерский Патерик, и восхитился его языком, и историями, изложенными в Патерике. К несчастью поэта, истории, которые он назвал «легендами о киевских чудотворцах», полными «простоты и вымысла» на самом деле были житиями киевских святых, лишёнными всякого вымысла, и полными конкретных фактов из жизни святых Божиих угодников, но для великого поэта эти факты не стали дополнительной причиной для обращения к Господу – он увидел в них лишь то, что увидел, и мы не можем об этом говорить без горечи.
Денег к тому времени у Пушкина почти не осталось – расходы на жизнь в Москве и свадебные долги всё съели и нужно было даже ради денег оказаться в столице, чтобы там начать новый этап своей жизни. Выезд их Москвы, однако, немного подзатянулся, и чета Пушкиных покинула первопрестольную лишь 15 мая для того, чтобы оказаться в Петербурге дней через семь-восемь.
В конечном итоге так всё и получилось. Поскольку нужную квартиру в Царском Селе Плетнёву сразу найти не удалось, Пушкины пожили в гостинице у Демута около десяти дней, сделали несколько визитов знакомым поэта, не уехавших к тому времени из города. Его и Натали, как и в Москве, все стремились рассмотреть в увеличительное стекло, и впечатления многих людей были благожелательны, или относительно благожелательны, но – не лишены некоторых сомнений.
Вот пишет сестра Пушкина: «Мой брат и его жена проведут лето в Царском Селе… Они в восхищении друг от друга; моя невестка – очень очаровательная, хорошенькая, красивая и остроумная, к тому же и очень славная». А вот отзыв Елизаветы Хитрово в письме к Вяземскому: «Я была очень счастлива свидеться с нашим общим другом. Я нахожу, что он много выиграл в умственном отношении и относительно разговора. Жена очень хороша и кажется безобидной». А вот отзыв её дочери, Долли Фикельмон в письме к тому же Вяземскому: «Я нахожу, что он (Пушкин – прим. авт.) в этот раз еще любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьезный отпечаток, который ему и подходящ. Жена его – прекрасное создание, но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастия. Физиономия мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем: у Пушкина видны все порывы страстей; у жены вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую женщину всего только один раз»,
Ну кто после этого скажет, что светские женщины и женщины вообще не проницательны?
Поэт ненадолго погрузился в литературные и издательские дела, хорошенько ознакомился с последними новостями с горячего польского фронта и 25 мая уехал с женой и слугами в Царское Село, где поселился в доме Китаева на Колпинской улице. Здесь он с величайшим удовольствием зажил, так, как ему хотелось – гулял, готовился к началу купаний, потому что вода была ещё холодна, навещал вместе с женой знакомых, встречался с Жуковским, который читал ему свои последние баллады, занимался литературными делами, то есть – читал поточные издания и вникал в последние политические события, первоочередными из которых конечно же были польские.
Вот отрывок из его письма Вяземскому: «Ты читал известие о последнем сражении 14 мая. Не знаю, почему не упомянуты в нем некоторые подробности, которые знаю из частных писем и, кажется, от верных людей: Кржнецкий находился в этом сражении. Офицеры наши видели, как он прискакал на своей белой лошади, пересел на другую бурую и стал командовать — видели, как он, раненный в плечо, уронил палаш и сам свалился с лошади, как вся его свита кинулась к нему и посадила опять его на лошадь. Тогда он запел «Еще Польска не сгинела», и свита его начала вторить, но в ту самую минуту другая пуля убила в толпе польского майора, и песни прервались. Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить, и ваша медленность мучительна. Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря; мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей. Но для Европы нужны общие предметы внимания в пристрастия, нужны и для народов и для правительств. Конечно, выгода почти всех правительств держаться в сем случае правила non-intervention (невмешательства – прим.авт.), то есть избегать в чужом пиру похмелья; но народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа. Счастие еще, что мы прошлого году не вмешались в последнюю французскую передрягу! А то был бы долг платежом красен. От политики перехожу к литературе…»
В этом письме для нас важен, возможно циничный, но жёсткий государственнический подход Пушкина – тот подход, которого мы не видели в нашей стране со времён Горбачёва почти до самого последнего времени. Русские внизу общества смущаются от проявлений циничного государственнического подхода, а русские вверху общества по причинам либеральной продажности, или мягкотелости или иного несовершенства не ведут себя целеустремлённо и целесообразно. В немалой степени оттого мы находимся там, где находимся. Пушкин этой болезни был чужд. В приведённом нами письме Вяземскому мы видим Пушкина убеждённым государственником-консерватором. За эту позицию не лишённый либеральности европеец Вяземский и уж тем более – европеец А.И. Тургенев не раз критиковали его и в глаза, и за глаза.
Пушкин чувствовал необходимость своего участия в литературном процессе не только в качестве писателя, но – и качестве критика, и – в качестве организатора движения. После смерти Дельвига кто-то, по его ощущениям, должен был возглавить издательское направление, которое было бы направлено против условного Булгарина. Пушкин с удовольствием помогал бы такому человеку всеми возможными способами, но его не было на пушкинском горизонте, и поэт принял решение действовать самостоятельно – в те дни он обратился к Императору через Бенкендорфа с просьбой разрешить ему издавать газету – наученный предыдущим горьким опытом, поэт понимал, что это должна была быть газета для широкой публики с новостями из разных сфер жизни, но очень сильно обращённая в сторону развития русской словесности.
Отношения Пушкина и его жены в это время со стороны выглядели почти безоблачными, хотя однажды Пушкин один раз чуть не до смерти перепугал Наталью Николаевну – он повстречал каких-то своих знакомых, заговорился с ними, далеко пошёл гулять – а ходок он был отменный, и дошёл до самого Санкт- Петербурга, где провёл почти два дня и лишь на третий воротился в Царское Село, где встретила до невозможности встревоженная жена. Поэт отделался шутками, но, несомненно, история эта не могла не произвести на молодую женщину потрясающего впечатления.
В конце мая неожиданно умер граф Дибич, командующий русскими войсками на польском фронте и на его место был назначен граф Паскевич, о котором любили говорить, что он не столько талантлив, сколько удачлив. Но вспомним Суворова: «Раз – удача, два – удача, три – удача. Помилуй Бог! А где же талант?» Паскевич, выигравший множество военных кампаний был несомненно удачлив, но ведь так же несомненно был и талантлив – не может один человек одержать столько побед, опираясь на одну только удачливость. Пушкин по известным причинам не испытывал горячих симпатий к Паскевичу, но не без оснований ждал от него успешных действий на фронте.
И тут явились новые новости – в столице и её окрестностях в полную силу дала о себе знать старая пушкинская знакомая – холера. Вообще-то, первые случаи холеры в столице были зафиксированы ещё в апреле, и вызвали немалый ажиотаж, однако до поры всё обходилось без жестких мер – до поры!..
15 июня в Петербурге были официально зафиксированы первые случаи смерти от этого заболевания. По уже проверенной схеме вокруг города сразу же были установлены строгие карантины, а в нём самом введены жёсткие противоэпидемические мероприятия, который отличались от теперешних в сторону немалой суровости потому, что тогда ещё не знали точной причины заболевания.
Смертность нарастала очень быстро. Меры, принимаемые властью, и призванные уменьшить и заболеваемость, и смертность вызвали крайнее раздражение среди простого необразованного люда, который считал, что «начальство велит докторам и фершалам травить заболевших, чтобы не распускать заразы. Как доктора приехали, так сразу и холера пошла». Народное мнение подогревалось тем, что медики по преимуществу были немцами по национальности, что увеличивало степень ненависти и подозрений.
В Петербурге был срочно организован большой холерный лазарет на Сенной площади, куда полиция и солдаты насильно отвозили больных. Это вызвало мощную вспышку недовольства, собравшаяся возле лазарета толпа кричала, что их родных собирают в больнице, чтобы уморить до смерти. Через короткое время в тот же день лазарет был разгромлен, а всех работавших там медиков — растерзали. Очевидец событий генерал Иван фон Ховен писал: «Больницу разбили, больных вынесли на кроватях на площадь, доктора, фельдшера и аптекаря убили и прислугу разогнали».
Ситуация постепенно стала приобретать вид массового психоза, при котором людям везде мерещились отравители, подливающие заразу в квас, в другое питьё, в еду. Мнимых отравителей хватали, и тащили на расправу, и тогда кому-то удавалось спастись, а кому-то – нет.
Желая хоть как-то смягчить ситуацию, столичный генерал-губернатор отменил обязательную госпитализацию, но было уже поздно, горожане не верили властям и не собирались успокаиваться. Утром 23 июня возбуждённая толпа опять собралась на Сенной площади. Генерал-губернатор Эссен предложил государю немедленно ввести в город войска, но Николай приказал генералу подождать и лично направился к Сенной площади.
Толпа тем временем всё больше расходилась, горячие головы громко призывали громить винные подвалы и государственные учреждения. Николай I появился на площади и смело въехал в экипаже прямо в самую гущу народа. Экипаж остановился посреди народа. Император поднялся в полный рост и громовым голосом гвардейского генерала, привыкшего командовать многотысячными парадами, крикнул: «На колени!»
Звуки царского голоса разнеслись по всей площади, которая в одно мгновение затихла. Голос государя слушали все. Многотысячная толпа опустилась на колени. Над головами поражённых явлением царя людей зазвучал его могучий голос: «Я пришёл просить милосердия Божия за ваши грехи. Молитесь Ему о прощении. Вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам. Вы забыли ваш долг покорности мне. Я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом — я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ невинно убитых вами!»
Впечатление, произведённое этой краткой речью, было потрясающим. Люди, только что собиравшиеся скопом идти убивать всех «виновных» в распространении эпидемии, превратились в собрание смирившихся грешников.
Из толпы раздались крики покаяния за содеянные преступления, подхваченные всем народом на площади. Император выслушал клятвы никогда более не нарушать порядок и спокойно уехал в Петергоф. Толпа тихо разошлась с площади по домам. Холерный бунт в Санкт-Петербурге прекратился в этот же день, а на устройство больниц в столице по приказу государя была выделена огромная сумма в 320 тысяч рублей.
Действия Николая на Сенной площади иначе как подвигом назвать невозможно и этот подвиг широко обсуждался в те дни всеми, в том числе – и Пушкиным в Царском Селе. Холера, однако, не только давала возможность обсудить строгости столичного карантина и мужество государя, но и приводила царскосельских обитателей к бытовым трудностям. Доставка продуктов и необходимых вещей из-за карантинов затруднилась и всё начало дорожать. Пушкин по этому поводу писал Нащокину: «Я уже писал тебе, что в Петербурге холера и, как она здесь новая гостья, то гораздо более в чести, нежели у вас, равнодушных москвичей. На днях на Сенной был бунт в пользу ее; собралось православного народу тысяч 6, отперли больницы, кой-кого (сказывают) убили; государь сам явился на месте бунта и усмирил его. Дело обошлось без пушек, дай бог, чтоб и без кнута. Тяжелые времена, Павел Воинович! < >Холера прижала нас, и в Царском Селе оказалась дороговизна. Я здесь без экипажа и без пирожного, а деньги все-таки уходят. Вообрази, что со дня нашего отъезда я выпил одну только бутылку шампанского, и ту не вдруг».
В этом же письме Пушкин просил Нащокина поговорить с Огонь-Догановским об отсрочке огромного карточного долга и обязывался появиться в Москве, несмотря на холеру, для того, чтобы лично разобраться с этим тягостным вопросом.
Вообще говоря, Пушкин уже начинал если не понимать, то чувствовать, что его финансовое положение в столице никак не будет лёгким. Это погружало его в неприятные раздумья, а тут ещё и тёща прислала Натали нехорошее письмо. Натали была безукоризненно честна с мужем и показала ему это письмо. В письме содержались очередные финансовые претензии к зятю и была высказана обида на то, что он не решил в столице дедушкиных экономических проблем. Пушкин, искренне стремившийся эти проблемы решить и утомлённый жадностью старого Гончарова, водившего перед носом Пушкина не такой уж и дорогой бронзовой статуей, решился дать Наталье Ивановне резкую письменную отповедь, в которой напомнил ей о б одиннадцатитысячном долге за приданое, который поэт взыскивать не собирался, но до поры не собирался и прощать.
Вот это письмо: «Я вижу из письма, написанного вами Натали, что вы очень недовольны мною вследствие того, что я сообщил Афанасию Николаевичу о намерениях г-на Поливанова. Мне кажется, я сперва говорил об этом с вами. Не мое дело выдавать девиц замуж, и мне совершенно безразлично, будет ли предложение г-на Поливанова принято или нет, но вы добавили, что мое поведение делает мне мало чести. Это выражение оскорбительно, и, осмеливаюсь сказать, я никоим образом его не заслужил.
Я был вынужден уехать из Москвы во избежание неприятностей, которые под конец могли лишить меня не только покоя; меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика, ей говорили: ты глупа, позволяя мужу, и т. д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, позволить говорить себе, что муж ее бесчестный человек, а обязанность моей жены — подчиняться тому, что я себе позволю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года. Я проявил большое терпение и мягкость, но, по-видимому, и то и другое было напрасно. Я ценю свой покой и сумею его себе обеспечить.
Когда я уезжал из Москвы, вы не сочли нужным поговорить со мной о делах; вы предпочли пошутить по поводу возможности развода или что-то в этом роде. Между тем мне необходимо окончательно выяснить ваше решение относительно меня. Я не говорю о том, что предполагалось сделать для Натали; это меня не касается, и я никогда не думал об этом, несмотря на мою алчность. Я имею в виду 11 000 рублей, данные мною взаймы. Я не требую их возврата и никоим образом не тороплю вас. Я хочу только в точности знать, как вы намерены поступить, чтобы я мог сообразно этому действовать».
Пушкин занервничал. Это заметили в первую очередь те, кто его хорошо знал, например – его сестра Ольга. Вот её тогдашнее письмо: «Моя невестка очаровательна, она заслуживала бы иметь мужем более милого парня, чем Александр, который, при всем уважении моем к его шедеврам, стал раздражителен, как беременная женщина; он написал мне письмо такое нахальное и глупое, что пусть меня похоронят живою, если оно когда-нибудь дойдет до потомства, хотя, по-видимому, он питал эту надежду, судя по старанию, которое он приложил к тому, чтоб письмо до меня дошло».
Пушкин при всём том пытался работать. Он переписал «Повести Белкина», готовя их к печати, и думая о том, стоит ли печатать их у Смирдина, и не будет ли выгоднее напечатать и продать их самому. Тогда же он внимательно изучил рукопись Чаадаева, лежавшую у него, и написал по поводу этой рукописи Чаадаеву письмо, которое интересно для нас тем, что к тому времени Чаадаев существенно переменил свой прежде либеральный образ мысли и склонился к католичеству. Вот что пишет ему Пушкин: «Все, что вы говорите о Моисее, Риме, Аристотеле, об идее истинного бога, о древнем искусстве, о протестантизме, изумительно по силе, истинности или красноречию. Все, что является портретом или картиной, сделано широко, блестяще, величественно. Ваше понимание истории для меня совершенно ново, и я не всегда могу согласиться с вами: например, для меня непостижимы ваша неприязнь к Марку Аврелию и пристрастие к Давиду (псалмами которого, если они только действительно принадлежат ему, я восхищаюсь). Не понимаю, почему яркое и наивное изображение политеизма возмущает вас в Гомере. Помимо его поэтических достоинств, это, по вашему собственному признанию, великий исторический памятник. Разве то, что есть кровавого в Илиаде, но встречается также и в библии? Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме? Первоначально эта идея была монархической, потом она стала республиканской. Я плохо излагаю свои мысли, но вы поймете меня. Пишите мне, друг мой, даже если бы вам пришлось бранить меня».
Добавим сюда ещё одну фразу Пушкина, написанную им немного ранее и другому адресату: «…греческое вероисповедание, отдельное от прочих, дает нам особенный национальный характер… в России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических…»
Из цитат, приведённых нами видно, что Пушкин говорит о богах Древней Греции, о католицизме, протестантизме, православии как о явлениях общественного и общественно-политического сознания, говорит верно, схватывая глубинную суть явлений, но при чтении его текстов возникает чёткое понимание того, что строки эти написаны не верующим человеком – это не укор в адрес великого поэта, а грустная констатация факта.
Время летело. Холера не унималась и расширялась, её действие обнаружилось в соседней Новгородской губернии, где в военных поселениях начались беспорядки, но страдания касались, в основном, низших слоёв населения, поскольку проблема холеры в первую очередь была проблемой гигиены. Аристократическое общество желало летних развлечений. Наступила середина июля и в Царское село приехал практически весь царский двор во главе с императором и его семьёй. Жизнь переменилась мгновенно. Пушкин написал об этом Плетнёву: «Двор приехал, и Царское Село закипело и превратилось в столицу».
Пушкин поздно просыпался, шёл купаться, возвращался домой, отдыхал, работал, а вечером гулял вместе с женой по дорожкам Царского села и в царскосельском парке. В один из вечеров там произошла знаменательная встреча, которая в значительной степени определила дальнейшую судьбу поэта. Заметим, что если бы эта встреча не произошла тогда, то она произошла бы немного позже, или произошла бы в другом месте и имела бы примерно те же самые последствия – в этом нет практически никаких сомнений.
Итак, однажды вечером Пушкин прогуливался с женой в Царскосельском парке и встретил там императора Николая Павловича, прогуливавшегося там же вместе с супругой. Императрица Александра Федоровна была на последнем месяце беременности и готовилась к своим седьмым по счёту родам. После обычных для такого случая светских приветствий государь спросил у Пушкина, почему он не служит. Пушкин ответил, что он давно вышел из службы в маленьком чине, и теперь только пишет потому, что никакой иной службы не знает. Император со своей стороны предложил Пушкину сослужить ему писательскую службу – написать историю Петра Великого. Для этого государь тут же позволил Пушкину работать в государственных архивах и при этом получать оклад в пять тысяч рублей ежегодно. Пушкин был очень удивлён неожиданным предложением и без колебаний на него согласился. Во время беседы императора с поэтом императрица внимательно и доброжелательно рассматривала жену Пушкина, сказала ей несколько приятных слов и пригласила её на сезон зимних балов в царский дворец. Это приглашение тоже было с благодарностью принято – оно не могло быть не принято и из-за желания самой Натальи Николаевны, и потому. что от таких приглашений не отказывались.
Что подумал Пушкин в то время по поводу приглашения, данного его супруге на дворцовые балы – мы не знаем, но то, что он был обрадован предложением государя – это несомненный факт. Вот отрывок из его письма Плетнёву, написанного сразу же после беседы с царём: «Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu’il est mari; et qu’il n’est pas riche, il faut faire aller sa marmite (раз он женат и небогат, надо заправить его кастрюлю(франц.) – прим. авт.). Ей-богу, он очень со мною мил».
Ещё через несколько дней до Царского села дошли вести о том, что в Новгородских военных поселениях началось очередное холерное волнение и положение там очень быстро усложнилось до чрезвычайного. Общественное неспокойствие перешло в бунт с убийством врачей, медиков и офицеров, поскольку военное руководство из соображений чрезмерной осторожности не посмело сразу прибегнуть к решительным действиям. Император был вынужден выехать туда и на месте решительным образом он снова, как и в Петербурге сумел привести бунтовщиков к благоразумию, хотя в этом случае без суровых наказаний виновных в печальных происшествиях по этому поводу обойтись уже не удалось.
Пушкин пристально следил за холерными событиями, которые волновали его не меньше, чем события в Польше, где дело под руководством Паскевича постепенно начинало клониться к победе русского оружия. На все эти волнения у Пушкина накладывались мысли о долге Догановскому, срок оплаты которого висел над ним дамокловым мечом. Обо всём этом мы находим в тогдашнем письме поэта Нащокину: «…выручишь ли ты меня из сетей Догановского? Нужно ли мне будет приехать, как, признаюсь, мне хочется, или оставаться мне в Царском Селе, что и дешевле и спокойнее?
У нас все, слава богу, тихо; бунты петербургские прекратились; холера также. Государь ездил в Новгород, где взбунтовались было колонии и где произошли ужасы. Его присутствие усмирило все. Государыня третьего дня родила великого князя Николая Николаевича. О Польше ничего не слышно».
Широкий ум Пушкина в те дни часто обращался к летнему бедствию того года – к холере. Вот что он пишет в одном из своих очередных писем: «Вчера государь император отправился в военные поселения (в Новгородской губернии) для усмирения возни кших там беспокойств. Несколько офицеров и лекарей убито бунтовщиками. Их депутаты пришли в Ижору с повинной головою и с распискою одного из офицеров, которого пред смертию принудили бунтовщики письменно показать, будто бы он и лекаря отравливали людей. Государь говорил с депутатами мятежников, послал их назад, приказал во всем слушаться графа Орлова, посланного в поселения при первом известии о бунте, и обещал сам к ним приехать. «Тогда я вас прощу», — сказал он им. Кажется, все усмирено, а если нет еще, то все усмирится присутствием государя.
Однако же сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади, — и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом. Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать появления его как необходимого обряда. Доныне государь, обладающий даром слова, говорил один; но может найтиться в толпе голос для возражения. Таковые разговоры неприличны, а прения площадные превращаются тотчас в рев и вой голодного зверя. Россия имеет 12000 верст в ширину; государь не может явиться везде, где может вспыхнуть мятеж».
Вслед за этим Пушкин начинает рассуждать о возможных правительственных мерах: «Покамест полагали, что холера прилипчива, как чума, до тех пор карантины были зло необходимое. Но коль скоро начали замечать, что холера находится в воздухе, то карантины должны были тотчас быть уничтожены. 16 губерний вдруг не могут быть оцеплены, а карантины, не подкрепленные достаточно цепию, военною силою, — суть только средства к притеснению и причины к общему неудовольствию. Вспомним, что турки предпочитают чуму карантинам. В прошлом году карантины остановили всю промышленность, заградили путь обозам, привели в нищету подрядчиков и извозчиков, прекратили доходы крестьян и помещиков и чуть не взбунтовали 16 губерний. Злоупотребления неразлучны с карантинными постановлениями, которых не понимают ни употребляемые на то люди, ни народ. Уничтожьте карантины, народ не будет отрицать существования заразы, станет принимать предохранительные меры и прибегнет к лекарям и правительству; но покамест карантины тут, меньшее зло будет предпочтено большему и народ будет более беспокоиться о своем продовольствии, о угрожающей нищете и голоде, нежели о болезни неведомой и коей признаки так близки к отраве».
Поэт также продолжал пристально следил за польскими событиями, пользуясь близостью к Петербургу и тем, что через Елизавету Хитрово, отлично знакомую с рядом европейских послов, он мог относительно регулярно получать европейские газеты, пусть и не первой свежести, но позволявшие оценить ход событий, пользуясь взглядом со стороны. Пушкин в это время больше всего опасался, что в Европе война России с Польшей не будет воспринята как внутрироссийская проблема, а будет принята как повод для очередного нападения на Россию. Поэт знал о действительном положении вещей в армии и понимал, что такое нападение может иметь крайне тяжёлые последствия для страны. По счастью для России и к радости Пушкина дела на польском фронте под руководством Паскевича шли успешно и Пушкин с радостью писал об этом в то время князю Вяземскому: «Кажется, дело польское кончается; я все еще боюсь: генеральная баталия, как говорил Петр I, дело зело опасное. А если мы и осадим Варшаву (что требует большого числа войск), то Европа будет иметь время вмешаться не в ее дело. Впрочем, Франция одна не сунется; Англии не для чего с нами ссориться, так авось ли выкарабкаемся».
В том же письме мы находим ещё один комментарий к рукописи Чаадаева; «Не понимаю, за что Чаадаев с братией нападает на реформацию, c’est ; dire un fait de l’esprit chr;tien. Ce que le christianisme y perdit en unit;, il le regagna en popularit; (то есть на известное проявление христианского духа. Насколько христианство потеряло при этом в отношении своего единства, настолько же оно выиграло в отношении своей народности(франц.) прим. авт.). Греческая церковь — дело другое: она остановилась и отделилась от общего стремления христианского духа. Радуюсь, что Чаадаев опять явился в обществе».
Тут мы обязаны в очередной раз обратить внимание на то, о чём уже не раз говорили выше – Пушкин оценивал христианские конфессии не по степени чистоты служения Господу, а по уровню их вовлечённости в общественно-политическую жизнь – то есть, как светский человек, как исследователь, а не как верующий христианин.
Понятно, что польские события при всей их напряжённости и холера при всей её опасности для страны не могли занимать всего времени недавно женатого человека, проводящего время на летней даче в окружении друзей и близких знакомых. Рядом с Пушкиным жил Жуковский, с которым они чуть ли не ежедневно встречались, обсуждая литературные дела. Добряк Василий Андреевич написал тогда Вяземскому о Пушкине: «Пушкин – мой сосед, и мы видаемся с ним часто. Женка его – очень милое творение. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».
Жуковский в ту пору написал несколько баллад и сказок и время от времени читал свои новые работы Пушкину.
К Пушкиным часто в гости в первой половине дня заходила Александра Россет, которая в то время как раз приняла предложение Смирнова и собиралась за него замуж. Пушкин каждый раз очень радовался приходам Смирновой, которая была для него желанной слушательницей и собеседницей, но приходы эти вызывали ревность у его молодой жены. Вот как пишет об этом сама Смирнова: «По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. «Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну, и пойди к нему». – Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти». – «Можно». С мокрыми, курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. «А я вам приготовил кой-что прочесть», – говорит. – «Ну, читайте». Пушкин начинал читать (в это время он сочинял все сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен. Читал стихи он плохо. Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня». – «Я это хорошо вижу, – говорит, – да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает». По этому же поводу можно найти у Полонского: «Раз у ней зашла речь с Пушкиным об его стихотворении: «Подъезжая под Ижоры». «Мне это стихотворение не нравится, – сказала ему Смирнова, – оно выступает как бы подбоченившись». Пушкину это понравилось, и он много смеялся».
Описание похожих историй мы можем найти и у некоторых других знакомых и друзей Пушкина. Понятно, что Наталье Николаевне всё это было неприятно – она хотела угодить мужу, а у неё не получалось это сделать. Пушкин мог бы повести себя по иному, мог бы заняться воспитанием вкуса у молодой жены, но не захотел поработать на перспективу – хотя мы можем тут понять и Пушкина, которому была нужна живая здоровая читательская оценка, однако, и Наталью Николаевну понять тоже будет несложно – она была принуждена искать какую-то форму психологической защиты, довольно скоро нашла её, и облекла в простую форму. Вот как об этой защите пишет дочь Смирновой-Россет: «Раз, когда Пушкин читал моей матери стихотворение, которое она должна была в тот же вечер передать государю, жена Пушкина воскликнула: «Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!» Он сделал вид, что не понял, и отвечал: «Извини, этих ты не знаешь: я не читал их при тебе». – «Эти ли, другие ли, все равно. Ты вообще надоел мне своими стихами». Несколько смущенный, поэт сказал моей матери, которая кусала себе губы от замешательства: «Натали еще совсем ребенок. У нее невозможная откровенность малых ребят». Он передал стихи моей матери, не дочитав их, и переменил разговор. В Царскосельском театре затевался спектакль, и мать моя сообщила Пушкиной, что она получит приглашение. Это привело ее в лучшее настроение, и она сказала моей матери: «Пожалуйста, продолжайте чтение. Я вижу, что ему этого очень хочется. А я пойду посмотрю мои платья. Вы зайдите ко мне потом, чтоб сказать, что мне лучше надеть для спектакля?»
Короткое северное лето заканчивалось, а Пушкин с Жуковским затеяли поэтическое соревнование: кто лучше напишет сказку в стихах. Итогом этого соревнования со стороны Пушкина стала «Сказка о царе Салтане» а со стороны Жуковского – «Спящая царевна». Сказка Жуковского несомненно хороша, но сказка Пушкина – совершенное чудо. В ней сошлись все благотворные впечатления Пушкина от жизни того времени. Сам он себя, безусловно, чувствовал Гвидоном, и, безусловно, на образе царевны Лебеди лежит свет образа Натали, кстати, как раз в ту пору забеременевшей. Сказка по-настоящему добра и светла, и удивительно гармонична. Пушкин выиграл соревнование у милейшего Василия Андреевича, от чего тот нисколько не расстроился, а только порадовался за своего гениального младшего соперника.
А лето уж вовсе закончилось. Пушкину тут почему-то захотелось снова взяться за сказку о попе и работнике его Балде, и он не отказал себе в этом сомнительном удовольствии. Он переписал сказку заново, причём очень был ею доволен и читал немалому количеству знакомых, сожалея о том, что название «Поп – толоконный лоб и работник его Балда» не будет пропущено цензурой. Мы не будем давать комментариев по этому поводу потому, что они уже были сделаны нами в этой книге ранее.
В те же самые дни, 4 сентября, войсками Паскевича была взята Варшава. Пушкин по этому поводу написал два стихотворения, одно из которых он назвал «Клеветникам России», а второе – «Бородинская годовщина». Оба эти стихотворения, положа руку на сердце, вряд ли можно назвать шедеврами пушкинской лиры, но в них поэт выразил своё политическое кредо, которое совпадало с глубинными интересами Российской империи и линией действующей власти. На эту же тему три стихотворения написал Жуковский, власть отреагировала на работу поэтов почти мгновенно и уже 14 сентября пять этих стихотворений были изданы отдельной небольшой брошюрой и продавались в столице.
Это не понравилось многим из ближайших друзей Пушкина, придерживавшихся либеральных воззрений. Вот по этому поводу пишет Вяземский: «Пушкин в стихах своих Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас?.. Мне также уже надоели эти географические фанфаронады наши «От Перми до Тавриды» и проч. Что же тут хорошего, чему радоваться и чем хвастаться, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст… «Вы грозны на словах, попробуйте на деле»… Зачем же говорить нелепости и еще против совести и более всего без пользы?»
Сам Пушкин на эти критики не обращал особого внимания – его тревожили бытовые заботы, нужно было думать о переезде на зимнюю квартиру в Петербург и думать об устройстве тамошней жизни.
Свидетельство о публикации №124101303908