Руки
как провидец, не веря обману,
он вошел, на мгновенье опомнился – и
провалился в железную яму.
Олег Чухонцев
Ты свои руки, музыкант,
Не смеешь разжимать.
На целый день, как истукан
Идешь с утра копать.
И целый день тебе никак
Спины не разогнуть.
Где твои руки, музыкант –
Вся жизнь твоя, и суть!
Все твои руки в волдырях,
Ты сгорблен как старик ...
Но под конвоем в лагерях
Очнешься вдруг на миг.
Чтобы опомнившись чуть-чуть,
Как в музыкальный рай,
За саботаж себя толкнуть
На тот последний край.
Чтоб, как в театре дирижер,
Заворожив оркестр,
По-птичьи руки ты простер,
Взлетая до небес.
_________________________________________
Из книги Олега Волкова "Погружение во тьму":
... Яша Рубин – пианист Божией милостью. Все его зовут Яшенькой. Он мой сосед по койке. Тощ, небрит, всегда оживлен; ему двадцать три года. Руки у Яшеньки тонкие и сильные, с длинными пальцами – настоящий клад для пианиста.
Яша почти не выходит из театра: репетирует с кем угодно, разучивает, прослушивает ... Он аккомпанирует лагерным примадоннам, сопровождает немые фильмы, иногда выступает с самостоятельной программой. Нечасто, впрочем: сонаты и прелюдии нагоняют на начальство меланхолию.
Было в Яше что-то необычайно милое, непосредственное. Простодушный, даже ребячливый, он словно и не подозревал в людях зла. Надуть его мог кто угодно. Лагерь перерабатывает почти всех – там и порядочный человек утрачивает совесть, а не ведающие щепетильности и вовсе распоясываются. Редким Яшиным бескорыстием пользовался всяк, кому не лень. Да еще и называли дураком, высмеивали ими же обобранного музыканта.
Ему поступали посылки, деньги – он все без малого раздавал. Стоило кому-нибудь подойти к нему, потужить, что вот, мол, обносился, как Яша залезал в свой Полупустой сидор, вытаскивал оттуда наудачу шарф, носки или кальсоны и торопливо совал просителю, подчас незнакомому, и при этом конфузился. В результате Яша был гол как сокол. Однако житейские невзгоды его не трогали. Он попросту не замечал убожества обихода, нехваток, дурной пищи; ходил в заношенной вельветовой куртке, какие в те годы носили люди профессий, названных в Советском Союзе – должно быть, в насмешку "свободными", в дырявой обуви, обросший и ... в самом легком настроении. Музыкальный мир образов и звуков отгораживал его от нашего, лагерного.
Когда находилось время, Яша играл для себя. Я слушал его одинокие импровизации в пустом, полутемном театре. Фигура Яши сливалась с чернотой рояля. Когда музыка смолкала, было слышно, как грызут дерево крысы.
Яша играл и играл. Звуки – скорбные, тоскливые – обволакивали. Веселый Яша играл что-то трагическое, говорившее об одиночестве, мрачных предчувствиях, обреченности ... Ближе всего эта музыка была настроениям поздних произведений Рахманинова, которые я услышал много спустя. Яша любил бетховенского "Сурка". Наигрывал, приглушенно напевая слова, и по многу раз повторял рефрен: "По разным странам я бродил, и мой сурок со мною ...," И опаляла жаркая жалость: у него и сурка не было ...
В бараке мое место было через проход от Яши, напротив друг друга. Во сне тонкое, бледно-смуглое лицо его строжало, взрослело, и он уже не казался так пугающе, так по-детски беззащитен. Заразительной была его всегдашняя готовность к веселой шутке, доброй улыбке; не прочь был Яша подтрунить и над собой. Как-то, благодушно посмеиваясь, он рассказал, как отсоветовал жене важного начальника брать уроки пения.
– Я ей говорю: не тратьте времени на усилия, ничего не выйдет. В вашем возрасте – раз уже за сорок – нет надежды, что слух разовьется. А она говорит: мне слух не нужен! Ха-ха... Вы научите меня петь, а остальное – не ваше дело. Я сказал, что мне это не под силу. А в театре, говорит, вы так же капризны?
– Да разве так можно, Яшенька! Тебе это боком выйдет! – встревожился кто-то.
– А что тут такого? У нее слуха не больше, чем у табуретки.
– Уроки ей все равно ничего не стоят, чего ты щепетильничаешь?
– Ну, знаешь, хоть и бесплатно, а все-таки нечестно давать уроки, когда знаешь, что твоя ученица и кукареку не споет. Лучше открыть глаза, сказать прямо.
Яшу предупреждали: так поступать с начальством опасно – как раз обидится, запомнит.
Из-за полного поглощения музыкой лагерь для Яши был преходящим эпизодом в жизни. Да и срок у него был, кстати, детский – три года. Заработал его Яша шуткой: сочинил, по аналогии с "Марсельезой", слитой с песенкой "Mein lieber Augustin" у Достоевского, попурри из "Интернационала" с чижиком. Кто-то донес. История в общем банальная. Рассказывая о следствии, Яшенька недоумевал: "Ну что в этом опасного? Шутка, мальчишество ... А он: "Дискредитация идеологии!" Право, чудак!"
Не ты ли, друг Яшенька, чудак, притом неизлечимый? А быть может, и лучше, что ни в чем Яша не разобрался? Лучше, что тоска и ужас тех, кто хоть раз почуял бездну, не коснулись его сознания, что не ощутил он себя нагим и беспомощным во власти Князя Мира? И трудно было верить, что минует его горькая чаша ...
... В бухгалтерию лагпункта вбежал растерянный Яша.
– Меня прямо из театра взяли ... говорят, на общие работы. Пропуск отобрали ... Это наверняка ошибка, правда? Нельзя же прерывать репетиции ...
– Не на этап ли берут? – спросил я.
– Нет, говорят, назначили на огороды.
– Вас одного взяли?
– Только меня. Прямо со спевки, мы только начали. Недоразумение какое-то. – Яша прерывисто вздохнул. У него жалко подергивались уголки рта, и он то и дело нервно взглядывал в окошко. Я стал его успокаивать, обещал все разузнать: авось удастся помочь.
– Я в жизни не работал на огороде. Не знаю, как там все. Вот научусь ... огурцы сажать... И на свежем воздухе ... – Он пытался пошутить, но улыбнуться не удавалось: губы вздрагивали и не слушались, в голосе прорывались высокие, напряженные нотки.
– Эй, Рубин, чего застрял? – послышался с улицы голос вахтера.
– Сейчас, ах да ... вы, пожалуйста ... – коротко и беспомощно взглянув на меня, Яша выбежал из конторы.
В помещении сделалось тихо. Мы все понимали: снятие на общие работы пролог к начатому по чьему-то указанию преследованию.
– "Не работал на огороде", "огурцы сажать на свежем воздухе"... – с неожиданной злобой передразнил Яшу холуй начальника лагпункта Васька-Хорек. Он пришел что-то кащочить у завхоза и сидел, развалясь на лавке, с прилипшей к губе замусоленной папироской. – Там тебе пропишут свежий воздух, жидовская морда! – и сплюнул слюнявый окурок на пол.
Яшу оставили жить в нашем бараке. С зарею уводили с работягами и возвращали поздно – огородные работы были не тяжелые, но держали на них по четырнадцать часов. Яша замкнулся, стал избегать разговоров. Вернувшись, торопился к своему месту и тотчас ложился. Мне было видно, как он, поджав ноги, Лежит на боку и не мигая смотрит перед собой.
Когда барак бывал пуст, Яша подходил к окну и, выставив руки к свету, подолгу их разглядывал. На коже множились морщинки, ладони грубели, образовались мозоли, от непривычной сырости болели суставы. Заметив, что кто-нибудь на него смотрит, Яша прятал руки и отходил. Вызволить его с общих работ не удавалось. Оскорбленная певица, жена начальника УРЧ, распаленная доведенными до ее ушей рассказами Яши о неудаче, пообещала: "Будет знать, как трепаться!"
Полили дожди, выпал мокрый снег, и грязь стала непролазной. На Яшу было страшно смотреть. Шла уборка картофеля. Яша приходил иззябший, со сведенными холодом, вымазанными в глине руками; его расползшиеся опорки оставляли на полу грязные следы. Ворчливый, придирчивый дневальный молча брал швабру и вытирал за ним. И все-таки тщедушный, слабогрудый Яша не слег. Об этом приходилось жалеть: лучше бы он свалился с температурой и попал в стационар. И расположенные к нему врачи опасались положить его в больницу здоровым: из-за затеянной интриги он был на виду.
Яша молчал целыми днями и украдкой все разглядывал свои огрубевшие руки. Утрата беглости пальцев – конец карьеры пианиста. Он перестал, как всегда делал раньше, наигрывать по столу и по доскам нар: не верил, что руки удастся спасти. И вот случилось непоправимое.
Утром, как всегда, Яша пошел было на развод, но вдруг, не дойдя до двери, повернул обратно, к нарам.
Сел и стал неразборчиво что-то выкрикивать. Я разобрал: "... никакого права!.." Мы бросились к нему:
– Яшенька, не смейте этого делать! Вы себя погубите. Потерпите, устроится ...
– Яша, у тебя пятьдесят восьмая. За отказ от работы, знаешь ...
– Яша, без разговоров расшлепают ... Он упрямо и потерянно повторял:
– Они не имеют никакого права ... У меня пропали руки – это моя профессия. Я не могу больше, я объясню ... Они не понимают ...
– Боже мой, Яша, пока не поздно, бегите на развод. Потом попробуем, напишем заявление, придумаем что-нибудь – только не это! За отказ ухватятся и погубят! Пришьют саботаж ...
Отчаяние сделало Яшу глухим. Он все твердил про свои права и руки музыканта. Больной, взъерошенный воробьенок, вздумавший обороняться ...
В дверях появился нарядчик.
– Ты что это, Рубин, от работы отказываешься? – миролюбиво обратился он к нему с порога.
– Они не имеют права ... Я требую перевода на другую работу ...,
– Права, права ... Чудило ты, парень, – снова спокойно ответил нарядчик. – Брось-ка лучше эту канитель. Выходи поскорее.
– Не могу, я ... протестую ... я требую ...
– Тогда пеняй на себя, а я тебе худа не желаю. – Нарядчик постоял, словно придумывая еще какие-то слова, потом, пожав плечами, повернулся и медленно вышел из барака. Почти тотчас вошли дежурный с вахты и вохровец.
– А ну, собирай барахло, – с ходу приказал он Яше, и оба подошли к нему вплотную.
Его увели. Больше никто никогда его не видел.
Свидетельство о публикации №124101202023