Публикация в журнале Топос 1 октября 2024 г
Как-то я читала стихи Северянина и натолкнулась на строчки:
Вы посмотрите-ка, вы поглядите-ка,
какая подлая в России критика.
Прошло более полувека, но такие стихи, наверное, могли бы появиться и сейчас. И даже с большим на то основанием.
Принято считать, что сейчас – гласность, свобода слова, плюрализм (уже подзабытое выражение), и можно писать, что тебе вздумается. Как бы не так.
Просто идеологическая цензура сменилась экономической. Кто платит – тот заказывает музыку. И журналист должен подделываться под вкусы того, от кого он материально зависит. Если раньше Галич писал: «Мы мыслим, как наше родное ЦК и лично – вы знаете кто», то теперь журналисты «мыслят» головой своего работодателя. Хотя и стараются при этом делать вид, что это не так.
Не верите? Попробуйте опубликуйте что-нибудь в органе, который не разделяет ваших политических или эстетических взглядов. Вам, может быть, и не скажут, как мне когда-то Бирюлин: «мы так не думаем», но результат будет тот же самый.
Любопытно бывает проследить, как установки наших критиков меняются в зависимости от заказчиков.
Когда-то, ещё в 1987 году, одна журналистка написала хвалебную заметку о моём вечере «Высоцкий глазами Марины Влади». Я её хорошо запомнила, потому что это был мой первый публичный вечер в ДК «Мир» и первый на него положительный отклик, как бы первое признание моей лекционной деятельности. Проходит некоторое время — и вкусы этой журналистки кардинально меняются. Она пишет о цикле моих вечеров уже сдержанно-обличительную статью. А дело в том, что статья эта была ей поручена тогдашним зав. отделом культуры газеты «Саратов» Натальей Свищёвой, которая питала ко мне давнюю неприязнь. Чем она была вызвана – можно было только гадать, во всяком случае, никаких личных пересечений у меня с ней не было. Но уже несколько журналистов рассказывали мне, что когда они приносили ей какие-то положительные отзывы о моих вечерах, Свищёва их с ходу отвергала и предлагала написать обо мне другой материал, отрицательный. (Один корреспондент даже спросил меня: «А у вас что, с этой женщиной что-нибудь было?») А когда её спрашивали, а что же отрицательного в том, что я делаю, она отвечала: «Ну вот например, напишите, что это масскультура. Поставьте такую проблему. И вообще, почему серебряный век? Ведь сначала был золотой. Почему не с него начала?»
Но я думаю, дело было, конечно, не в хронологии. Просто нужно было поставить на место зарвавшегося лектора. А то что это – кажный всякий у нас тут на трибуну будет лезть! Без званий, без регалий. Да ещё полные залы собирать. Я слишком высунулась, не по чину, нарушила монополию. Ведь культура у нас – как и всё теперь кругом – контролируется своими «группировками» и «авторитетами». Всякий овощ в ней должен знать своё место. Вот так примерно я себе это уяснила.
Но ведь не каждый может вот так с ходу перестроиться, с положительного отзыва – на отрицательный. Это ведь надо особую гибкость иметь. Но та журналистка эту гибкость проявила. И когда я закончила цикл вечеров в Центральной городской библиотеке, в газете «Саратов» появилась обзорная статья, где ею был дан в отношении меня разворот на 180 градусов.
«Сколько можно рассказывать об этих поэтах?» – таков был главный пункт обвинения. Там была уникальная фраза, из разряда «нарочно не придумаешь», выписываю дословно:
«Как начитаешься всех этих объявлений, зовущих на Гумилёвых, Волошиных, Цветаевых, – в голове словно сумерки сгустятся».
Сумерки в голове – это серьёзно. Это, боюсь, надолго. Если не навсегда. (Я тогда, помню, даже статью написала: «Когда сумерки сгущаются в голове»).
Дальше пишет – и всё-то у меня не так. И зал нехорош («душный, тесный зал библиотеки»). Библиотекари тогда были страшно возмущены: «Это у нас-то тесный зал – на 180 мест?!» Просто этот зал всегда был набит битком, и вот это-то как раз мне в минус обернулось. И публика-то ко мне ходит какая-то – того, фи, недоброкачественная. Какие-то «конспектирующие студентки, смаргивающие слёзы старушки, восторженные поклонницы» – всё это якобы создаёт ажиотажную атмосферу, недостойную камерного искусства.
И ничего-то нового, оказывается, журналистка на моих вечерах не открыла, всё это ей уже было заранее известно: «А открытий на вечерах Наталии Кравченко я не сделала. Была радость узнавания хорошо знакомого прошлого...» Неужели – изумилась я – она тоже просиживала дни напролёт в библиотеках, привозила монографии из Москвы, брала интервью у родственников и друзей поэтов, раскапывала редкие материалы, добывала музыкальные записи? Но журналистка, словно устыдившись, всё же выдавила из себя: «Ну и кое-что новое, доселе неизвестное». Но тут же давала своё объяснение этому: «Сама поэтесса имеет доступ в элитарный московский клуб, где получает всю свежую литературу».
Эта фраза вообще повергла меня в тупик. Какой элитарный клуб? Какой доступ? Кто мне выдаёт там на блюдечке «всю свежую литературу»? Я стала вспоминать, какое моё высказывание на лекциях могло спровоцировать её на этот бред. И вспомнила. По-видимому, она имела в виду «Салон 19 октября», который я называла в числе других книжных магазинов в Москве, где можно достать «свежую литературу». Журналистка, наверное, никогда не слыхала этого названия и решила, что это что-то вроде салона Анны Павловны Шерер.
Кстати, мою лекцию о Мандельштаме, о которой она писала, кто-то из их братии записывал на магнитофон от начала до конца. Я сначала думала, что какая-нибудь поклонница для себя пишет. Но выражение лица той девицы – высокомерное, непримиримо-враждебное – говорило о прямо противоположном.
Одна внештатница, как мне рассказали, ходила на все мои вечера по заданию Свищёвой, и написала как есть, но ей было сказано, что она не справилась с заданием. Видать, компромата маловато было. Даже магнитофон не помог. А вот та журналистка справилась. Я подумала: «Далеко пойдёт девочка». Мне вспомнилась сказка Шварца «Дракон», то место, где подручный Дракона говорит в оправдание своих подлых поступков: «Нас так учили». А Ланцелот его спрашивает: «Но почему же ты оказался первым учеником?»
Эстетская снобисткая «выучка» диктовала критикессе такие, например, фразы: «Но ведь не за одними же сантиментами, в самом деле, тянутся сейчас к серебряному веку!» Сантиментами, видимо, считались восторги и слёзы тех самых «смаргивающих их старушек», эмоции «конспектирующих студенток». Как эти люди могут всё перевернуть с ног на голову! Я всегда считала это главным достоинством лекции: умение вызвать душевный отклик, сопереживание, катарсис.
Тем, кто этого не умел, оставалось только злобствовать и порочить.
Позже под впечатлением этой статьи я написала стихотворение.
Критикесса
Люблю я критиков моих!
На шее одного из них,
благоуханна и гола,
сияет антиголова.
А. Вознесенский
«Старушки смаргивали слёзы», —
строчила опус, зла как бес,
приняв высокомерья позу,
одна из местных критикесс.
Она клеймила рудименты
сентиментальной старины:
«Ведь не одни же сантименты
в стихах притягивать должны!»
Блистали перлы, как кораллы,
летели перья, прах и пух.
О, как она их презирала,
несовременных тех старух!
Претила ей восторгов сцена.
Она видала их в гробу.
Она-то знала строчкам цену,
роняя их через губу.
Изысканна, как тубероза,
кривила губы эта мисс.
Но изо рта отнюдь не розы,
а жабы плюхались на лист.
О чувственники мозговые,
эстеты, снобы всех мастей!
Им всё с рожденья не впервые,
они не ведают страстей.
Старушки чувствовали слово,
стихи рождали в горле спазм.
А критиков антиголовых
над миром возносил маразм.
Премудрый взгляд исполнен смысла,
хранит цитаты голова.
Но дурно пахнут чем-то кислым
мёртворождённые слова.
Глядела критикесса косо,
строчила пасквиль иль памфлет...
А у старух мерцали слёзы,
и в лицах был пречистый свет.
Через некоторое время — снова статья той же журналистки, уже в другой газете. Она прямо-таки становилась моим постоянным историографом. Тон заметки был этакий снисходительно-поощрительный, как бы покровительственно похлопывающий по плечу. Выдавали фразы: «Несмотря на эмоциональный перехлёст...», «Много есть ещё у нас толмачей серебряного века. Может быть, даже слишком много...».
Отстреливать их, что ли? И опять старая песня: почему серебряный век, а не золотой? «Успокойтесь, дорогие, – думала я, – и до золотого доберусь. Только боюсь, что и золотой вас не устроит».
В этой газете ко мне сложилось хорошее отношение, появилось несколько положительных статей: о вечерах, о презентации книги. Вскоре подоспела и заметка моей старой знакомой. Но что это, боже? Я читала и не верила своим глазам. Снова был разворот на 180 градусов. И о той же лекции, на которой когда-то она «открытий не сделала», говорилось уже в восторженных выражениях:
«Кажется, всё уже сказано лекторами о серебряном веке, трудно сказать что-то новое, но Кравченко умеет так живописать подробности биографий великих, что ряды поклонников её лекторского таланта не скудеют».
Так когда автор был искренен – тогда или теперь?
Когда вышел мой второй сборник, один журналист выразил желание написать о нём рецензию. (Подчёркиваю: узнал он о книжке сам и написать захотел сам, безо всякой на то моей инициативы). Он сказал мне, что отдаст её в «Саратовские вести». Но потом почему-то передумал и отнёс в «Саратов», не зная о давней «любви» ко мне работавшей там Свищёвой. Она затребовала у него мою книжку с целью личного ознакомления с моим творчеством. Тот простодушно дал. Когда я об этом узнала, то пришла в ужас.
– Что же Вы наделали! Это же мой враг. Она теперь напишет разгромную статью. Немедленно заберите книжку.
Журналист мне не верил. Думал, что я преувеличиваю. Уверял, что мои опасения беспочвенны, что «книга говорит сама за себя». Но я знала, что говорю. Каждый день ему звонила и спрашивала, забрал ли он книгу. Книгу ему долго не отдавали. «Забывали дома» и т. д. К концу второй недели я поняла, что всё уже бесполезно, «компромат» весь уже выписан. Когда же журналист, придя за сборником, осведомился о её мнении, она ему высказала много нелестного о моих стихах и, естественно, рецензию его зарубила на корню. Всё шло по сценарию.
Боже, где ты там, помоги!
На земле враги, дураки.
То ли встала не с той ноги,
то ли жить уже не с руки…
И ищу где могу улик,
что углы наших душ чисты,
посылаю на счастье клик,
кое-как навожу мосты.
День прошёл, завернув петлёй,
не зациклившись на плохом.
И три звёздочки над землёй...
И три звёздочки над стихом...
Я в это время готовила вечер о поэзии Софии Парнок. У нас с Давидом была задумана композиция по её стихам в исполнении артисток ТЮЗа и театра «Версии» с музыкальной импровизацией профессора консерватории Аси Киреевой. Накануне вечера Ася предложила написать статью о нём в газету, чтобы привлечь побольше публики. (В отличие от всех других вечеров этот был платный, чтобы из этих денег заплатить артистам. Но мы и Киреева работали бесплатно, лишь из любви к искусству). Она сказала, что напишет, что у неё есть подруга в «Саратове». И назвала Свищёву. Мы горько рассмеялись. Давид рассказал ей историю моей травли. У Аси это не укладывалось в голове: «Но ведь такая работа – я не понимаю. Тут как ни хвали – не перехвалишь». Какое там – хвали! Хоть бы не трогали.
Давид сказал, что сейчас в газете, по-видимому, готовится разгромная статья о моём сборнике – не зря же она его две недели читала – и не могла бы Ася попросить свою подругу – не не давать её, нет, но хотя бы дать после того, как я проведу вечер.
Киреева сказала, что наши опасения безосновательны, что мы сгущаем краски, и выразила уверенность, что всё будет хорошо.
В день проведения вечера – именно в этот день! – вышла разгромная статья. Конечно, под другой фамилией. Но обвинения были те же, в тех же выражениях, что она высказывала журналисту.
Придя на вечер, я сказала об этом Киреевой.
– Неужели дала? Вот …! – вырвалось у неё.
Память о Свищёвой я увековечила в стихотворении, которое назвала «Эпиграмма-загадка»:
С дипломом, дама от культуры,
искусствовед, театровед.
Порою и в литературе
не критик – человекоЕд.
И каждому творцу признанье
воздаст по должности и званью.
Нетитулованных (как Кравченко)
кусает зло и мелкотравчато.
Ну что добавить мне ещё бы,
чтоб вы узнали: да, она –
сей кладезь вкуса и ума,
апломба, зависти и злобы.
Когда я прочла на своём творческом вечере эту «загадку», студентки в первых рядах наперебой тянули руки:
– Я, я знаю, кто это! Можно, я скажу?
Журналисты снобистского толка типа Свищёвой и писатели кондового русофильского плана типа Ивана Малохаткина, казалось, всегда находились на разных полюсах. Но мишень моего творчества их объединила. Вскоре по моим стихам раздался залп из противоположного лагеря. Статья называлась хлёстко: «Плевок в себя». Это была рецензия на мой второй сборник «В логове души». Напоминающая доносы в лучших традициях былых времён, она содержала попрёки идеологического характера, обвинения в антипатриотизме, в бездуховности и бездушии. Поводом послужили мои строки:
Тупая, кровавая Родина,
вовек мы тебя не отмоем.
Тоскуя по жизни украденной,
в твоих околеем помоях.
… Слепая, святая, юродивая,
бредёшь наугад, наудачу.
К тебе припадаю, уродина,
плюю, и целую, и плачу.
Малохаткин писал: «Какой русский осмелится бросить камень, а тем более, плевать в святая святых – Родину?! Она начисто забыла о том, что народ испокон веков величает её с большой буквы – Родина мать».
Это Малохаткин забыл или не знал азбучные истины, которые любой школьник знает. Разве не любили свою Родину Чаадаев, Волошин, Галич, Высоцкий, когда бичевали её пороки в своих саркастических строчках? Разве не любил её Блок, когда писал в письме к матери: «Или надо совсем не жить в России, плюнуть в её пьяную харю, или изолироваться от унижения»? Это была мучительная, саднящая любовь. «И страсть, и ненависть к Отчизне» (цитата из его «Возмездия») – вот что такое любовь к России. Этому нас учила вся русская культура.
Родина – горб мой, околоплодный пузырь,
брошенный город, заросший травой пустырь,
черепаховый панцирь, мёртвая зона, час пик,
одна из тех станций, где рельсы ведут в тупик.
Мальчик, девчушка, им радости здесь не грозят.
Родина-чушка, что лопает всех поросят.
Словно подачкой, куском твоим тут поперхнусь,
мучась задачкой, как вывести вечную гнусь.
С неба – на землю, лицом ударяясь в грязь,
всем телом объемлю, в любви своей растворясь,
всей жизнью забитой, в пустыне вовсю голося,
смертельной обидой давясь, что иначе нельзя,
что не пригодилась – родиться где чёрт догадал,
где высшая милость – отдать свою жизнь за металл.
Ушли, не заметив, мои поезда, корабли.
Хватаюсь за ветер, себя оторвав от земли.
Малохаткин обвинял меня в том, что в моей книге «нет стихов, восхваляющих Родину». Но любить – это не значит восхвалять, возвеличивать, писать только о конях и берёзках, замазывать мёдом и лаком. Любить – это значит говорить правду, ненавидеть всю вжившуюся в неё скверну. Не инородная, а народная грязь, ставшая частью тела и души народа, – вот первый предмет ненависти для того, кто любит свою страну. Странно доказывать истины столь очевидные, что даже банальные.
Можно было бы тут вспомнить и лермонтовское «Прощай, немытая Россия», и пушкинское «К чему стадам дары свободы?» А Некрасов?
Подъезжая к Кёнигсбергу,
я приблизился к стране...
Что бы о них о всех сказал бы Малохаткин? Если бы прочёл.
Вот ещё его перлы из той статьи:
«Обездушенно писать проще, не теряется творческая энергия и сохраняется авторское здоровье. Поэтому Н. Кравченко, щадя себя, вынула из своих стихов их человеческое тепло и врастила в них нечто». «Её стихам недостаёт женственности». «Её стихи не дышат воздухом Отчизны».
Я в долгу не осталась:
Мой ответ поэту-патриоту
и таким, как этот, коих рать.
Отвечаю по большому счёту,
хоть не стоит бисера метать.
Вирши ваши гладеньки, без фортелей,
ровно дышат воздухом Отчизны.
Только этот воздух вы нам портили.
Дух смердит квасным патриотизмом.
Стоит только пёрышком натужиться –
зажурчит стишочек, как водица...
Я не пью из вашей мутной лужицы.
Может статься – плюнуть пригодится.
Прошло время, вся эта история забылась. Однажды Давид звонил по каким-то книжным делам в Союз писателей. Секретарь Ольга Егоровна спросила:
– А Вы не муж Кравченко? Ой, я же её стихи знаю, мы тут все ими зачитываемся. Почему она никогда к нам не приходит, не вступает в Союз?
Давид (недовольный, что он для кого-то лишь «муж Кравченко») сказал:
– Ну там же ваш Малохаткин её обидел.
Ольга Егоровна при встрече спросила Малохаткина:
– Зачем Вы тогда обидели Кравченко? Она теперь из-за этого к нам не ходит.
– И напрасно. Меня в своё время и не так клевали. Это была добрая статья. Я по-доброму написал.
Я тоже по-доброму, Иван Иванович.
«Люблю я критиков моих!..»
Мои стихи — это письма себе,
которые вам доверяю,
когда, разбежавшись по синеве,
в себя как в омут ныряю.
О том, что было, что будет потом,
с собой борясь в рукопашной.
Я вам доверяю читать о том,
что мне самой будет страшно.
Как будто бы бездна глядит в меня
ощеренным диким оком.
Читайте, как гибнут средь бела дня
в пути своём одиноком.
А впрочем, зачем я тащу вас в ад,
не место тут слабонервным,
где мясо живое, где двести ватт,
где быть для расправы первым.
Идите туда, где речь-ручеёк,
где сделают вам красиво –
намёк, василёк, стишок-пустячок –
всё то, что душа просила.
А мне – вариться в своём котле,
на самом высоком месте,
то ль на метле, а то ли в петле,
но подле любви и чести.
1994 год
Свидетельство о публикации №124100205388