Вставайте, граф! Часть тринадцатая

Если бы Корф не оставил тех «Записок», вернее, если бы он не сподобился на «Записку о Пушкине», его персона в Российской истории выглядела бы почти безукоризненной.
Составил, оставил, раззадорил. Так о Пушкине никто не писал.
Понятно, что и на Солнце бывают пятна, но – чтобы так...
Караул!
Вот не напиши он (Модест Андреевич... Чуть не сказал: «Ильич») это, так про него и вовсе могли бы забыть. Даже с той замечательной Библиотекой.
Не исключаю, что мой АКТ, в своём «зачине» под те имена, тоже намекал на неизбежность забвения...

С горы со криком громким
In corpore, сполна,
Скользя, свои к потомкам
Уносят имена.

Ну, да. – С горы (то бишь – вниз). А «к потомкам» легко заменяется (в переклик) на «потёмки».
И кто сейчас помнит того же Замятнина!? – Разве, редкий профессионал (по истории расейского Права). А Корфа (именно этого) маломальский пушкинист не приметить не мог. В «чтобы так».
То ли дело – Пущин (в своих «Записках»). Достоверно. Выверенно. По-дружески. В добрую память о друге.
А этот...
Да ещё как-то «из-под полы». 1854-й (?). По прочтении статьи Бартенева. А опубликована (ЗП) лишь после смерти самого барона. С как бы наличием и чуть иной редакции.
Ну, и что там было казано (Модестом об однокашнике и – даже – о соседе по дому)?! Так – полистайте. Всё – доступно.
Сам барон, изначально отталкиваясь от заметок бывшего петербургского книгопродавца Пельца, опубликованных в Германии в 1842-м году под псевдонимом Треймунда Вельпа, делает в отношении представленного там негатива (к образу Пушкина) изящную (а, мабыть, и неуклюжую) оговорку и подсыпает в откупоренную бочку с мёдом (воспоминаниями о великом поэте) с полпуда доброго пороха.

[Всё это, к сожалению, сущая правда, хотя в тех биографических отрывках, которые мы имеем о Пушкине и которые вышли из рук его друзей или слепых поклонников, ничего подобного не найдётся, и тот, кто даже и теперь еще отважился бы раскрыть перед публикой моральную жизнь Пушкина, был бы почтен чуть ли не врагом отечества и отечественной славы. Все, или очень многие, знают эту жизнь; но все так привыкли смотреть на лицо Пушкина через призматический блеск его литературного величия и мы так ещё к нему близки, что всяк, кто решился бы сказать дурное слово о человеке, навлечёт на себя укор в неуважении или зависти к поэту.]

И подсыпал. И – навлёк.
И не столько от современников (те – из уважения к личности самого Корфа, как бывшего Государственного секретаря и пр., пытались, главным образом, пригладить-притушить чрезмерное пыханье), сколько уже от нынешних истовых патриотов всея Руси. Особенно под её сегодняшние мессианские препирания-сражения со смертными Врагами человечества.
А ведь Корф вовсе не перечёркивал литературные достоинства Поэта. Просто, в пику безудержного преклонения перед ним, как личностью, напихал-напихал-напихал...
Про то, как пинали Пушкина футуристы, нигилисты и пр. (одни – за его «замшелость», другие – за никчемность его призвания), мы знаем.

[Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней].

Эти пассажи из Манифеста футуристов от 1912-го года (Маяковский, Бурлюк...) можно отнести к саморекламе, вызову и выпендрёжу.
Нигилисты... Нигилисты (впрочем, как и футуристы) были разными. Мы-то – о российских. Да ещё из позапрошлого века. Из эпохи тех ещё «шестидесятников» (террористов, революционеров, материалистов, прагматиков), которых не привечал и Алексей Константинович.
Про то, что «сапоги выше Пушкина», изрекал, правда не Дмитрий Писарев (коему их, порой, приписывает молва).
Про те «сапоги» (притом – в несколько иной редакции) запускал сам Фёдор Михайлович. Впрочем, пулял он ими не в Поэта, а в собственно «нигилистов».
Сначала в статье «Господин Щедрин, или раскол в нигилистах» (1864) Достоевский поддел тех, кто обувает в «лапти», как Пушкина, так и Шекспира («вздор и роскошь»). А уже в «Бесах» чуть подкорректировал свою прихохмушку: «Он (Степан Трофимович Верховенский) громко и твердо заявил, что сапоги ниже Пушкина и даже гораздо. Его безжалостно освистали».
Писарев и даже Н. А. Добролюбов, задевая Александра Сергеевича, на сапоги не разменивались. Как и Базаров у Тургенева («Отцы и дети»).

– «Природа навевает молчание сна», – сказал Пушкин.
– Никогда он ничего подобного не сказал, – промолвил Аркадий.
– Ну, не сказал, так мог и должен был сказать, в качестве поэта. Кстати, он, должно быть, в военной службе служил.
– Пушкин никогда не был военным!
– Помилуй, у него на каждой странице: На бой, на бой! за честь России!
– Что ты это за небылицы выдумываешь! Ведь это клевета, наконец.
– Клевета? Эка важность! Вот вздумал каким словом испугать! Какую клевету ни возведи на человека, он в сущности заслуживает в двадцать раз хуже того.

Корф себе такого не позволял и значимость поэта Пушкина не перечёркивал. Однако и он за своё (от поэзии, в общем, отстранённое, житейское) схлопотал. Как за Клевету. Впрочем, сам понимал, что нарывается.
Была ли там в действительности «клевета»?! Неприязнь (сугубо человеческая) – да.
Следствием чего она стала?! – Зависти?!
Вряд ли! Страстный библиофил Корф к стихосложению сам не тяготел.
Просто – разные взгляды на жизнь, на образование (от Корфа по самое досталось как Лицею в целом, так и многим его преподавателям), на общественное поведение.
Было что-то личное (по фактам, как соученичества, так и соседства в доме 185 на Фонтанке). Но в целом отношения (внешне) сохранялись достаточно ровными. Пушкин даже выказывал восхищение (и благодарность) Модесту Андреевичу, как знатоку литературы. В частности, за помощь, оказанную тем при работе поэта над историей с Пугачёвым (а мабыть, с самим Петром).
А Корфа что-то (на ту «Записку») подвигло. Подвигло... Поди теперь разберись.
Яков Карлович Грот, в своём труде «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. Несколько статей» (1887) заглаживал это «искрение» между уважаемыми им персонами примерно так:

[В первой из своих статей о Пушкине в Александровскую эпоху Анненков привел дословно – не разделяемое им впрочем – мнение о поэте, высказанное графом Корфом. При всем моем уважении к авторитету покойного М. А. в сведениях о первоначальном лице и его воспитанниках, я позволяю себе думать, что в этом взгляде есть некоторое недоразумение или невольное преувеличение. Правда, что молодой Пушкин ни дома, ни в заведении не мог получить строго-нравственной основы, а жгучая страстность и редкое остроумие значительно усиливали для него обыкновенную меру искушений молодости. Но мы знаем, как высоко, в минуты особенных возбуждений, было душевное настроение Пушкина, знаем, как неутомимо он работал над собою, как сам себя перевоспитал размышлением и чтением. Конечно он представляет один из самых поразительных примеров самообразования в России. Нет спора, что Пушкин в молодости нередко для красного словца, для острой эпиграммы забывал лучшие правила и чувства. Но именно в таких случаях он и казался хуже, чем был на самом деле (в чем, впрочем, сознаются и строгие судьи его); самим же собою он являлся тогда, когда выходил из-под влияния внешних соблазнов. Известно, как глубоко он в позднейшие годы раскаивался в легкомысленном кощунстве, которому принес дань в молодости.]

Что касается лучшего ученика (и преемника) М. М. Сперанского, то Грот посвятил ему отдельную статью. Всецело позитивную.
Если кого-то тема взаимоотношений первых царскосельских лицеистов заинтересует подробнее, то они могут поднять и материалы сына Якова Карловича – Константина Грота (1853-1934). Пушкинский Лицей (1811—1817). Бумаги I курса, собранные академиком Я.К.Гротом (СПб., «Академический проект», 1998).
Ну, а взъярившиеся на Корфа «пушкинисты» и вовсе записали того во «враги отечества». В засланные курляндские «казачкИ».
И даже Дело всей его жизни – собранную в библиотеке иностранную литературу о России (почти в 30 тысяч томов) – вменяют не иначе, как наивреднейшую прозападную диверсию-пропаганду. Ибо там, считай, одни пасквили и клевета. На 99 %. На Святую Родину.
А тут ещё и на Солнце Русской Поэзии замахнулся...
Схлопотал! Немчура такая-этакая.
Если не от Козьмы Пруткова, то – хотя бы от Софрона Буркова.
По мне... А что – «по мне»!? Из моего-то «логова в Лукаморье», да при внутреннем уходе в свою Литву.
По мне, род Корфов (одних только генералов было под 20!) послужил России изрядно. Точно – не впустую. И тот же Модест Андреевич, мабыть, не уступает в этом своему как-то родственнику (ветвей у этого рода было на целые заросли) Иоганну Альбрехту фон Корфу (1697-1766) – президенту Петербургской академии наук (1737-1740) и замечательному дипломату. Умершему в Дании. Холостяком...
Корфов этих ещё и сейчас можно на наших просторах отыскать.
Даже я, по молодости, пересекался в шахматных баталиях (в Витебске) с Сергеем Корфом. А мабыть – со Станиславом. Подзабыл. Просто (по фоткам из инета) именно Станислав Корф (витеблянин) мне того любителя шахмат напоминает. А что!? Рождения – 1970. По середине тех 80-х – старшеклассник. Где-то складывается.
А помянутый мною «Прутков-Бурков» слегка с Броком аукнулся. По-герменевтски.
Вот в следующем я опять эти имена «корф» да «брок» слегка погоняю. Уже – без «списочных адресатов». Просто – в блажь.
А к этой забаве занесу что-то и про оставшегося из «восьмёрки» Метлина. Совсем – не немца. Ибо – МетлИн, а не МЕтлин. Николай Фёдорович (1804-1884). И мама у него была – не какая-то фрау, а всего лишь Матрёна Алексеевна. Караулова. Как (в смысле – русская) и у барона Модеста Корфа (Ольга Сергеевна Смирнова, соседка Пушкиных на Фонтанке).

2.10.2024


Рецензии