Пушкин и мiр с царями. Часть 3. Выбор. Глава седьм

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая. Мера.
Часть третья. Выбор. Глава седьмая.


Что выбор? Выбор  - расставанье,
И выбор  -  встреча…   Это – так!

      Пушкин  не любил разговоров о поэзии с малознакомыми людьми и не любил аналогичных разговоров с людьми, не входившими в литературный круг, но избежать этих разговоров он не мог в силу своего положения литературного бога, если угодно, и в силу своей известности. Иногда ему кто-то мог сделать удачный комплимент, а иногда поэту приходилось пожинать горькие плоды своей популярности. Мы уже говорили с Вами о неприятном для Пушкина эпизоде с чтением отрывка из «Гавриилиады» во время его путешествия на Кавказ, но следует заметить, что подобные эпизоды периодически случались с ним и в Москве и в Петербурге. Соболевский в своих воспоминаниях пишет, что он помнит, «как Пушкин глубоко горевал и сердился при всяком, даже нечаянном напоминании об этой прелестной пакости («Гаврилиаде» - прим.авт)».
      В воспоминаниях А.С. Норова есть рассказ о том, как Норов  вместе с В.И. Туманским, приятелем Пушкина встретились с поэтом в столице  в конце 1829 года. При этом Туманский сказал поэту: «Знаешь ли, Александр Сергеевич, кого ты обнимаешь? Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе, он при мне сжег твою рукописную поэму». Дело в том, что Туманский дал Норову прочесть в рукописи «Гавриилиаду». В комнате тогда топился камин, и Норов, по прочтении пьесы, тут же бросил ее в огонь. «Нет, – сказал Пушкин, – я этого не знал, а узнав теперь, вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, а вот ты, восхищавшийся такою гадостью, настоящий мой враг».
     Кто-то, читая об историях, связанных с «Гавриилиадой» и случившихся уже после 1828 года, то есть, после закрытия дела об авторстве поэмы может сказать: «Но ведь дело было закрыто, Пушкин не был признан автором поэмы. Отчего же тогда вообще могли возникнуть все эти эпизоды?»  Но всё дело в том, что вся читающая Россия прекрасно знала о том, кто был истинным автором поэмы, и комиссия это прекрасно знала, и Пушкин знал, что комиссия знала. Из всего расследования нужен был только благоприятный выход, который был достигнут благодаря честности Пушкина, проявленной им, так сказать, в ограниченном объёме, ну, и последовавшей за этим монаршей милости. Что же касается неприятных ситуаций, в которые попадал поэт в качестве автора «Гавриилиады», то они  как раз и были связаны с тем, что честность была проявлена в ограниченном объёме – будь по иному, не надо было бы горевать на глазах у почитателей непристойного произведения, – они бы и сами узнали о покаянии автора, как в своё время узнали о создании им так понравившейся некоторым читателям поэмы.
      Новый 1830 год в литературной жизни тогдашней России ознаменовался важным событием – друг Пушкина Антон Дельвиг получил разрешение на издание «Литературной газеты». И для самого Дельвига, и для Пушкина это было в высшей степени значимое дело. Первый номер газеты вышел первого января и планировалось, что она будет выходить один раз в пять дней.
      Так получилось, что почти сразу после выхода первого номера Дельвиг был вынужден отлучиться из Петербурга и в роли редактора газеты на некоторое время оказался Пушкин, которому очень интересно было попробовать себя в этом качестве. Сразу скажем, что Пушкин с задачей достойно справился и отредактировал несколько номеров газеты, не забывая при этом о собственных интересах, а он, как это у него водилось к тому времени начал временами потихоньку в Петербурге во-первых -  скучать, а во-вторых – задумываться о новом путешествии, желательно – за границу, поскольку остро чувствовал нужду в
новых впечатлениях для дальнейшей работы.
       7 января поэт написал Бенкендорфу  письмо с такими просьбами: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством.
Осмелюсь ли еще утруждать вас? В мое отсутствие г-н Жуковский хотел напечатать мою трагедию, но не получил на то формального разрешения. Ввиду отсутствия у меня состояния, мне было бы затруднительно лишиться полутора десятков тысяч рублей, которые может мне доставить моя трагедия, и было бы прискорбно отказаться от напечатания сочинения, которое я долго обдумывал и которым наиболее удовлетворен».
     Заметим вместе с Вами, что в этом письме за просьбой отправиться за границу сразу следует вторая просьба – о печатании трагедии. Пушкин уже не был наивным юнцом и прекрасно понимал, что ему легко могут отказать в разрешении поехать за границу, но в этом случае отказавшая сторона просто обязана была разрешить печатание поэмы – в противном случае отношение власти к поэту выглядело бы какой-то чрезмерно суровой обструкцией.
      Пушкин, как всегда,  печатал свои мелкие стихотворения в различных, немногочисленных тогда изданиях. В начале января в дельвиговских «Северных цветах» увидело свет стихотворение «Дар напрасный, дар случайный», о котором мы с Вами уже говорили. Напомню, что Пушкин написал это стихотворение в мае 1828 года и наконец решил его напечатать. Стихотворение попало на глаза выдающемуся архиерею Русской православной церкви, митрополиту Московскому и Коломенскому Филарету (Дроздову). Митрополит, прекрасно понимая значение поэзии в воспитании человеческой личности и также замечательно оценивая значение Пушкина в русской поэзии, решил ответить на послание Пушкина – ведь каждое стихотворение является посланием кому-либо, или многим людям сразу. Вот текст ответа митрополита Филарета:
                Не напрасно, не случайно
                Жизнь от Бога нам дана,
                Не без воли Бога тайной
                И на казнь осуждена.
                Сам я своенравной властью
                Зло из темных бездн воззвал,
                Сам наполнил душу страстью,
                Ум сомненьем взволновал.
                Вспомнись мне, забвенный мною!
                Просияй сквозь сумрак дум, –
                И созиждется Тобою
                Сердце чисто, светел ум.
       Об ответе митрополита на его стихотворение Пушкин узнал от Хитрово, которая с благоговением ему сообщила об этом. Пушкин безусловно был удивлён и озадачен – ещё никто критикой и поучением не отвечал ему в стихотворной форме на его несомненно удачное произведение, а «Дар напрасный» несомненно было удачным произведением – просто  мы с Вами уже говорили о том, с какой стороны происходила инспирация этого стихотворения – хотел того поэт, или не хотел.
       Да,   это   была   критика   со стороны митрополита, но какая! С такой критикой
Пушкин ещё не сталкивался – обычно литературные оппоненты со скрытым торжеством или недоброжелательством указывали ему на действительные или мнимые недостатки его произведений, здесь же было совершенно иное – митрополит в классической стихотворной форме обратился не к строкам автора, а непосредственно к самому поэту, воззвал к его личности, и сделал это в истинно христианской манере – с неподдельной любовью, и мы в этом случае конечно же простим владыке неправильную расстановку пары цезур в отдельных строках – это не так уж важно в столь серьёзном случае.
        Пушкин просто обязан был отозваться. Первая его реакция в ответном письме к Хитрово была деланно поверхностной: «Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! — это, право, большая удача». Своё стихотворение таким образом Пушкин оценил всего лишь, как скептические куплеты – тут он несомненно немного слукавил – такие стихотворения не пишутся просто на потребу уважаемой публике, они идут изнутри, но признать духовную инспирацию своего стихотворения означало признать такую же инспирацию стихотворения митрополита Филарета и вслед за этим сразу же признать своё духовное поражение – на это Пушкин пойти без потери лица, таким, каким он его видел в том окружении, в котором он находился, не мог. Но Филарет зацепил поэта, и 19 января 1830 года он ответил! Вот этот ответ:
                В часы забав иль праздной скуки,
                Бывало, лире я моей
                Вверял изнеженные звуки
                Безумства, лени и страстей.
                Но и тогда струны лукавой
                Невольно звон я прерывал,
                Когда твой голос величавый
                Меня внезапно поражал.
                Я лил потоки слез нежданных,
                И ранам совести моей
                Твоих речей благоуханных
                Отраден чистый был елей.
                И ныне с высоты духовной
                Мне руку простираешь ты,
                И силой кроткой и любовной
                Смиряешь буйные мечты.
                Твоим огнем душа согрета
                Отвергла мрак земных сует,
                И внемлет арфе Филарета
                В священном ужасе поэт.
                (В другой редакции:
                Твоим огнем душа палима
                Отвергла мрак земных сует,
                И внемлет арфе серафима
                В священном ужасе поэт.)

       Стихотворный ответ Пушкина на ответ ему Филарета написан блистательно – в который раз скажем, что по другому он просто писать к тому времени давно уже не умел.
       К этому тексту мы можем отнестись двояко: Пушкин был вхож в высшие круги общества, знал нормы этикета и мог написать комплиментарное стихотворение, поскольку в некоторой степени был обязан его написать. Так вполне могло произойти, но хочется верить в то, что живой и глубокий посыл великого русского архиерея нашёл хотя бы временный отклик в сердце поэта и побудил написать его искренние строки. Кто-то, читая мои слова возмутится, и спросит, почему автор говорит о временном отклике? Поэт ведь мог встать после послания митрополита на новую духовную ступень! Мы ответим: да, мог, и тут же спросим: а встал ли?
       Когда мы пытаемся совершить некое благое духовное движение, и даже делаем первый шаг на пути к его совершению, мы обычно чувствуем духовный подъём, нам кажется, что мы изменились и дальше нам удастся идти по более правильному пути уже просто потому, что мы смогли что-то осознать по новому. Но вслед за этим почти сразу начинается то, что в церкви принято называть искушениями: вдруг являются некие острые обстоятельства, в которых нам приходится проявить свою сущность, и мы с удивлением для себя начинаем обнаруживать, что не сильно то мы и изменились, что наши новые понятия оказались весьма не крепки, а вот наши прежние привычки и подходы – наоборот, весьма крепки, и через несколько дней и недель вдруг оказывается, что мы ведём себя по прежнему, или – почти по прежнему, и от нас требуется очень большое упорство, чтобы вновь пробиться к самим себе, туда, где мы уже были несколько дней или недель назад. Если Пушкин искренне отвечал Филарету, скорее всего, с ним в те дни могло произойти нечто похожее.
      17 января он получил неутешительный для себя ответ от Бенкендорфа, который гласил: «В ответ на ваше письмо 7 января, спешу известить вас, что Е. В. Государь Император не удостоил снизойти на вашу просьбу посетить заграничные страны, полагая, что это слишком расстроит ваши денежные дела и в то же время отвлечет вас от ваших занятий. Ваше желание сопровождать нашу миссию в Китай также не может быть удовлетворено, так как все служащие уже назначены».
      Что ни говори, а неосмотрительная поездка на театр военных действий здорово повредила поэту – об этом в письме не говорилось ни слова, но догадаться об одной из истинных причин отказа было совершенно несложно, а фраза о не слишком устроенных денежных делах была намёком на разные обстоятельства, в том числе – и на последствия систематической картёжной игры, о чём, вне всякого сомнения, были отлично информированы и Бенкендорф, и государь.
      Пушкин постарался ничем внешне не  показать своего расстройства и на следующий день отправил Бенкендорфу письмо, в котором ни словом не помянул о своих потребностях. Вот отрывок из него: «Боже меня сохрани единым словом возразить против воли того, кто осыпал меня столькими благодеяниями. <   >
     Весьма не вовремя приходится мне прибегнуть к благосклонности вашего превосходительства, но меня обязывает к тому священный долг. Узами дружбы и благодарности связан я с семейством, которое ныне находится в очень несчастном положении: вдова генерала Раевского обратилась ко мне с просьбой замолвить за нее слово перед теми, кто может донести ее голос до царского престола. То, что выбор ее пал на меня, само по себе уже свидетельствует, до какой    степени  она лишена друзей, всяких надежд и помощи. <   > Г-жа Раевская
ходатайствует о назначении ей пенсии в размере полного жалованья покойного мужа, с тем чтобы пенсия эта перешла дочерям в случае ее смерти. Этого будет достаточно, чтобы спасти ее от нищеты».
      Заметим, что пенсия вдове генерала Раевского в итоге была назначена, и таким образом великий поэт выполнил свою благородную миссию.
       На этом, однако,  письменное общение с Бенкендорфом не закончилось – ещё через несколько дней после бала у французского посла, на котором в числе других приглашённых был и Пушкин, он получил такое письмо: «Государь император заметить изволил, что Вы находились на бале у французского посла во фраке, между тем как все прочие приглашенные в сие общество были в мундирах. Как же всему дворянскому сословию присвоен мундир тех губерний, в коих они имеют поместья, или откуда родом, то его величество полагать изволит приличнее русскому дворянину являться в сем наряде в подобные собрания».
       Письмо было писано Бенкендорфом, а причиной его был разговор Бенкендорфа на балу с императором – что поделать, государь любил порядок во всём, но Пушкин не любил мундиры, он и фраки-то не очень любил. На это письмо Бенкендорфа поэт никак не ответил и, насколько нам известно, дворянский мундир заводить себе не поспешил, хотя, как говорится, осадочек от этого письма  у него несомненно остался.
       Между тем, раздражение от неприятного для него оборота дел Пушкин стал преодолевать не с помощью нового для него способа, открытого ему митрополитом Филаретом, а с помощью более привычной для него процедуры, о чём мы находим в тогдашнем письме поэта к Судиенке такие слова: «Здесь у нас, мочи нет, скучно; игры нет, а я все-таки проигрываюсь… Покамест умираю со скуки».
      Карты при этом не успокаивают Пушкина – он много думает о возможной будущей женитьбе, и в связи с этим – о двух девушках, которые могут стать его невестами. Почти тогда же он пишет в Москву письмо Вяземскому в котором спрашивает: «Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? Что делает Ушакова, моя же? Я собираюсь в Москву – как бы не разъехаться».
      И тут явилось ещё одно мощное искушение – в Петербург приехала Каролина Собаньская!  Сказать, что Пушкин при этом потерял покой – ничего не сказать. В нём в те дни загорелся такой огонь, который редко горел даже в его страстной душе. Может быть успех, который он имел в романе с Закревской добавил ему сил и надежд, а может быть – надежда на то, что его теперешняя слава поможет ему найти дорогу в желанную постель  двигали им в те дни – нам и этого не узнать, но старая страсть вспыхнула   в поэте с новой силой. В один и тот же день, 2 февраля, он пишет и отправляет Собаньской два письма. Вот первое: «Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни.
Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами — всякая другая забота с моей стороны — заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня лишь грызет мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и пасть к вашим ногам. Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму (?). Там смогу я совершать паломничества, бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть...»
А вот второе: «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои  ожидания, итак я увижу вас только завтра — пусть
так. Между тем я могу думать только о вас.
      Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние.
Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы — демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании.
В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить — в течение целых 7 лет. Зачем?
Счастье так мало создано для меня, что я не признал его, когда оно было передо мною. Не говорите же мне больше о нем, ради Христа. — В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, — в угрызениях совести было бы какое-то наслаждение — а подобного рода сожаление вызывает в душе лишь яростные и богохульные мысли.
Дорогая Элленора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных лет, и нежный призрак, прельщавший меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. — Дорогая Элленора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, — и немного робости, которую я не могу побороть.
Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтете — как он неловок — он стыдится прошлого — вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель — сатана. Не правда ли?
Однако, взявшись за перо, я хотел о чем-то просить вас — уж не помню о чем — ах, да — о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень... Это как если бы нищий попросил хлеба — но дело в том, что мне необходима ваша близость.
А вы между тем по-прежнему прекрасны, так же, как и в день переправы или же на крестинах, когда ваши пальцы коснулись моего лба. Это прикосновение я чувствую до сих пор — прохладное, влажное. Оно обратило меня в католика. — Но вы увянете; эта красота когда-нибудь покатится вниз, как лавина. Ваша душа некоторое время еще продержится среди стольких опавших прелестей — а затем исчезнет, и никогда, быть может, моя душа, ее боязливая рабыня, не встретит ее в беспредельной вечности.
Но что такое душа? У нее нет ни взора, ни мелодии — мелодия быть может...»
       Согласитесь – письма поразительные, в высшей степени поразительные по душевной страсти, вложенной в них! Сила этой страсти не вызывает ни малейших сомнений, но поразительно и то, что человек, так любящий другого человека, несколько дней назад интересовался у Вяземского насчёт судьбы двух московских девушек. А кто же тогда для него они, эти девушки, если в сердце поэта горит такой огонь по отношению к третьей женщине? Нужна ли в этом случае женитьба? Своевременна ли она? Вопросы риторические, но их нельзя не поставить, даже заведомо оставляя вопросы эти без ответа.
      Чувство, которое Пушкин испытывал к Собаньской – это чувство, гораздо большее, чем простое влечение. Тайну его глубины унёс с собой сам Пушкин, но у нас осталось его замечательное стихотворение «Что в имени тебе моём», которое он написал в альбом Собаньской, и, по мнению многих авторитетных пушкинистов,    в   том   числе  –  и Цявловской,   гениальное  «Я Вас любил» тоже
посвящено Собаньской.
      А что же сама пани Каролина? А она замечательно знала свою роль в этой пьесе. У неё были совершенно иные жизненные задачи, которые, кстати, не совсем успешно решались – она никак не могла перевести отношения с Виттом в нужную ей плоскость, а становиться в некотором роде добычей великого поэта после того, как она так успешно исполняла роль охотницы на него ей никак не хотелось. Собаньская в тот раз снова успешно выиграла свою игру и удалилась. Пушкин остался ни с чем, но это было для него несомненным благом.
      Мы с Вами уже говорили о том, что Пушкин с большим желанием взялся помогать Дельвигу в издании «Литературной газеты». В начале 1830 года он опубликовал в «Литературной газете» несколько критических статей. Мы с Вами уже говорили о том, что Пушкин был настолько же гениальным литературным критиком, насколько он был гениальным поэтом. Что же в этом удивительного? Если чужие произведения умеют хорошо разбирать люди, не умеющие их хорошо писать, то что стоит разобрать чужое произведение тому, кто сам мастерски пишет?
       О критическом  таланте Пушкина есть интересное замечание  у К.А. Полевого: «Вообще, как критик, он был умнее на словах, нежели на бумаге. Иногда вырывались у него чрезвычайно меткие, остроумные замечания, которые были бы некстати в печатной критике, но в разговоре поражали своею истиною. Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он сказал: «Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешана гирька!» 
       Фразу про «умнее на словах, нежели на бумаге» оставим на совести Полевого – если разбирать конкретный случай, то такая критика не могла быть напечатана в газете, потому что обязательно нашёлся бы некий умник, который захотел бы узнать  в каком месте конкретно «привешана гирька», и в чём именно состоит смысл этой гирьки – попробуй докажи потом этому дураку или графоману о чём вообще шла речь, но человек, понимающий в личной беседе, всегда легко разберётся с тем, что именно имелось в виду.
       Итак, если Пушкин, высказывая литературные мысли в частном разговоре с кем-либо мог быть метафоричен, то на бумаге он был предельно краток и математически точен. В ту пору, о которой мы говорим, он опубликовал в «Литературной газете» двухчастную статью "История русского народа, сочинение Николая Полевого». Николай Полевой был родным братом уже упомянутого нами К. Полевого. Им была издана книга, в которой он, видимо, решил посоревноваться с Карамзиным. Попытка вышла не вполне удачной и Пушкин сделал яркий и краткий разбор первого тома этой книги. Нам тут интересны будут его слова о Карамзине, поскольку мы с Вами отлично помним об отношении Пушкина к личности великого историка на бытовом уровне, высказанные в письмах к друзьям.
      Вот что пишет поэт в своей статье: «Приемлем смелость заметить г-ну Полевому, что он поступил по крайней мере неискусно, напав на «Историю государства Российского» в то самое время, как начиная печатать «Историю русского народа». Чем полнее, чем искреннее отдал бы он справедливость Карамзину, чем смиреннее отозвался бы он о самом себе, тем охотнее были бы все готовы приветствовать его появление на поприще ознаменованном бессмертным трудом его предшественника. Он отдалил бы от себя нарекания, правдоподобные, если не совсем справедливые. Уважение к именам, освященным   славою,   не    есть   подлость (как осмелился кто-то напечатать), но
первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному невежеству, как некогда, по указу эфоров, одним хиосским жителям дозволено было пакостить всенародно.
Карамзин есть первый наш историк и последний летописец. Своею критикой он принадлежит истории, простодушием и апофегмами хронике. Критика его состоит в ученом сличении преданий, в остроумном изыскании истины, в ясном и верном изображении событий. Нет ни единой эпохи, ни единого важного происшествия, которые не были бы удовлетворительно развиты Карамзиным. Где рассказ его неудовлетворителен, там недоставало ему источников: он их не заменял своевольными догадками. Нравственные его размышления, своею иноческою простотою, дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть древней летописи. Он их употреблял, как краски, но не полагал в них никакой существенной важности. «Заметим, что сии апофегмы, — говорит он в предисловии, столь много критикованном и столь еще мало понятом, — бывают для основательных умов или полуистинами, или весьма обыкновенными истинами, которые не имеют большой цены в истории, где ищем действия и характеров». Не должно видеть в отдельных размышлениях насильственного направления повествования к какой-нибудь известной цели. Историк, добросовестно рассказав происшествие, выводит одно заключение, вы другое, г-н Полевой никакого: вольному воля, как говорили наши предки».
      Желающие могут легко прочитать эти статьи полностью. Я же хочу обратить внимание читателя на замечательную и глубокую оценку роли и места Карамзина в русской истории, на тонкую и в высшей степени почтительную оценку его личности, лишённую всякого пристрастия. Читая эти строки Пушкина, так и хочется воскликнуть: «Вот как надобно относиться к своей истории и к тем, кто её творил!»
       Если же читателя немного смутят весьма строгие, но вполне справедливые оценки, которые поэт даёт работе Полевого, то пусть он прочитает одну из следующих статей Пушкина, размещённую в той же «Литературной газете», которая называется «Юрий Милославский или русские в 1612 году, сочинение Загоскина». В этой статье Пушкин весьма доброжелательно разбирает книгу Загоскина, там же указывая на мелкие литературные недочёты вроде такого: «Некоторые пословицы употреблены автором не в их первобытном смысле: из сказки слова не выкинешь вместо из песни. В песне слова составляют стих, и слова не выкинешь, не испортив склада; сказка —дело другое» Заканчивается статья весьма позитивным эпилогом: «Но сии мелкие погрешности и другие, замеченные  в 1№ «Московского вестника» нынешнего года, не могут повредить блистательному, вполне заслуженному успеху «Юрия Милославского».
       О второй статье мы упомянули для того, чтобы указать читателю на точность пушкинских критических оценок и на то, что он в своей литературной критике нисколько не пытался уничтожить или растоптать кого-либо, его критика была предметной, глубокой и справедливой, а потому и отвечать на неё можно было только глубоко и предметно, что дано далеко не всем.
       В плане эстетическом «Литературная газета» несомненно была очень удачным проектом, а вот в плане финансовом всё шло далеко не так радужно, как этого хотелось бы Дельвигу и Пушкину. У «Литературной газеты» был мощнейший конкурент – газета «Северная пчела», издававшаяся Булгариным и Гречем. Оба этих литератора в своё время были тесно связаны с декабристским кругами, но сумели избежать политического и уголовного преследования, вступили в тайное сотрудничество с  жандармским управлением, и продолжили издательское дело, которым они занимались и до 1825 года, но уже на новой основе.
      И Булгарин, выходец из Польши, и Греч, лютеранин и выходец из Эстляндии, имели хорошую коммерческую хватку. Издаваемая ими газета «Северная пчела»  не ориентировалась на узкий круг читателей. Она делалась по широкой программе и имела отделы внутренних известий, заграничных новостей на двух полосах, на третьей и четвёртой полосах печатались критика, фельетоны, рассказы, стихи, особая часть газеты посвящалась моде и отдельно печатались известия о производстве в чины  и о присвоении наград.
      Булгарин чувствовал, как нужно правильно приспосабливаться к вкусам широкой публики, старался подавать политические материалы, новости в занимательном и в упрощённом виде. О газетной работе он говорил, в  частности, так: «Большинство публики любит легкое». «Помните, что заглавие иногда, и даже часто, заменяет дело». «Публика наша любит только тогда политику, когда в политике таскают друг друга за волосы и бьют по рылу!».
      О главном сотруднике и компаньоне  Булгарина Николае Грече Белинский раздраженно писал в одном из писем так: «… это литературный Ванька-Каин, это человек, способный зарезать отца родного, а потом плакать публично над его гробом, способный вывести на площадь родную дочь и торговать ею… это грязь, подлость, предательство, фискальство, принявшее человеческий образ…».
      Тогда же Булгариным был написан, возможно, первый русский бестселлер «Иван Выжигин». Сюжетная линия «Выжигина» строилась на приключениях русского мальчика, попавшего в киргизский плен и в итоге поднявшегося до немалых общественных высот. Книга была написана незамысловато, но легко, с интересом читалась простой публикой и принесла автору отличный доход и широкую известность – о Булгарине, как о знаменитом русском писателе в то время даже было известно за границей.
      Дворянский сын, мягкий сибарит Дельвиг и его помощники, и Пушкин в том числе, близко не имели той деловой хватки, которой в полной мере обладали Греч и Булгарин, а степень цинизма их коммерческих и литературных противников Пушкину и Дельвигу даже и присниться не могла. Но так, или иначе, издатели «Литературной газеты» поняли свои недостатки, и стали пытаться просить у власти разрешения печатать новостные материалы, на что разрешения им не дали, и «Литературная газета» осталась в том же положении, в котором и находилась с самого начала.
      К концу февраля Пушкину в очередной раз приелись все его столичные занятия. И тут из Москвы до него дошли вести о том, что Наталья Гончарова пользуется огромным успехом на всех зимних московских балах, которые в тот год были особо часты и значительны из-за того, что большая часть императорского двора во главе с государем долгое время находилась в первопрестольной. Особенно ярким было её участие в живых картинах на балу у московского генерал-губернатора князя Голицына, где её заметили буквально все, в том числе – и августейшие особы.
  Вяземский, зная стремления Пушкина, по его словам, «поручил И. Д. Лужину, который должен был танцевать с Гончаровой, заговорить с нею и ее матерью мимоходом о Пушкине с тем, чтобы по их отзыву доведаться, как они о нем думают. Мать и дочь отозвались благосклонно и велели кланяться Пушкину. Лужин поехал в Петербург, часто бывал у Карамзиных и передал Пушкину этот поклон».
  Может быть – этот поклон, а может быть – что-то ещё переполнили чашу стремлений Пушкина, но он оставил Петербург и в конце первой недели марта выехал   в Москву. Дорога заняла несколько дней и 12 марта поэт уже поселился в
московской гостинице Коппа.
  Буквально  на следующий день, если – не в тот же самый, Пушкин явился на один из московских очередных балов в Дворянском собрании (точнее говоря, это был бал-концерт),  где с величайшим удовольствием для себя встретил прекрасную Натали Гончарову. На этом же балу присутствовал император Николай Павлович, который внимательно разглядывал московских красавиц, и в очередной раз выделил среди них юную Натали Гончарову. Тут же поэт услышал от друзей о возможных политических трансформациях в общественном устройстве – император подумывал об ограничениях прав чиновничества. Новость захватила Пушкина и он поспешил написать о ней Вяземскому: «Государь, уезжая, оставил в Москве  проект новой организации, контрреволюции революции Петра. Вот тебе случай писать политический памфлет и даже его напечатать, ибо правительство действует или намерено действовать в смысле европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы. Как ты? Я думаю пуститься в политическую прозу. Что твое здоровье? Каков ты с министрами?»
  На этом, однако,  хорошие новости тех дней для Пушкина закончились.
  Пока поэт ехал в Москву, в тридцатом номере «Северной пчелы» появился «Анекдот»  Булгарина, который был ответом на статью о романе Булгарина «Дмитрий Самозванец», напечатанную ранее в «Литературной газете». В этой статье Дельвиг легко проходился по роману и писал  о том, что если бы его автором был русский писатель, а не поляк, то роман от этого только бы выиграл. Булгарин всегда очень болезненно реагировал на указание на его национальность – он ведь был не просто поляком, он ещё и служил Наполеону.
  Поскольку статья в «Литературной газете» не была подписана, Булгарин решил, что она принадлежит перу Пушкина, против которого и был направлен теперь булгаринский «Анекдот». Вот отрывок из этого произведения, позволяющий понять его смысл: « ...Известно, что в просвещенной Франции иноземцы, занимающиеся словесностью, пользуются особенным уважением туземцев. Мальте-Брун, Деппинг, Гофман и другие служат тому примером. Надлежало иметь исключение из правила, и появился какой-то французский стихотворец, который, долго морочив публику передразниванием Байрона и Шиллера (хотя не понимал их в подлиннике), наконец упал в общем мнении, от стихов хватился за критику и разбранил новое сочинение Гофмана самым бесстыдным образом. Чтоб уронить Гофмана в мнении французов, злой человек упрекнул автора, что он не природный француз и представляет в комедиях своих странности французов с умыслом, для возвышения своих земляков, немцев. Гофман вместо ответа на ложное обвинение и невежественный упрек напечатал к одному почтенному французскому литератору письмо следующего содержания: «Дорожа вашим мнением, спрашиваю у вас, кто достоин более уважения из двух писателей: …во-первых, природный француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камнями в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтобы спустить деньги на крапленых листах, и у которого одно господствующее чувство — суетность. Во-вторых, иноземец,   который    во  всю жизнь не изменял ни правилам своим, ни характеру,
был и есть верен долгу и чести, любил свое отечество до присоединения оного к Франции и после присоединения любит вместе с Франциею; который за гостеприимство заплатил Франции собственною кровью на поле битв, а ныне платит ей дань жертвою своего ума, чувствований…Решите, м<илостивый> г<осударь>, кто достоин более уважения»… (Из англ<ийского> журнала)».
  Понятно, что под природным французом с дурными наклонностями, торгующим талантом, играющим напропалую в карты и не умеющим читать английские тексты в оригинале понимался Пушкин, а под благородным иностранцем, верно служащим новой родине, понимался Булгарин. Пушкин был задет булгаринской публикацией до глубины души и потому, что был несправедливо обвинён во множестве грехов, ему не свойственных, и потому, что статья была писана не им, а уж о том, что английские тексты он уже довольно давно и свободно читал в оригинале, мы уже и говорить тут особо не будем. Поэт с удовольствием вызвал бы Булгарина на дуэль, но не стал этого делать потому, что Булгарина раньше уже пытался вызвать на поединок Дельвиг, но тот отказался стреляться, сказав что  видел на своём веку крови больше, чем Дельвиг  чернил. Значит, Пушкину предстояло сражаться с Булгариным на бумажном поле.
      Пушкин едва собрался с мыслями, и… получил письмо от Бенкендорфа с такими претензиями: «К крайнему моему удивлению услышал я, что внезапно рассудили уехать в Москву, не предваря меня, согласно с сделанным между нами условием, о сей вашей поездке. Поступок сей принуждает меня вас просить о уведомлении меня, какие причины могли вас заставить изменить данному мне слову? Мне весьма приятно будет, если причины, вас побудившие к сему поступку, будут довольно уважительными, чтобы извинить оный; но я вменяю себе в обязанность вас предуведомить, что все неприятности, коим вы можете подвергнуться, должны вами быть приписаны собственному вашему поведению».
       Поэт серьёзно занервничал, да так, что даже известие о выходе в свет седьмой главы «Евгения Онегина» и полной готовности к третьему уже переизданию «Бахчисарайского фонтана» не слишком обрадовало его – кроме того, что нужно было непременно отвечать на выпад Булгарина, теперь добавилась  ещё одна  новая и именно досадная неприятность, и она была была почище истории с письмом графа о дворянском мундире полуторамесячной давности. Унижаться было невозможно. Дерзить было нельзя. Бенкендорфу он ответил, может быть, с некоторой наивностью, но и смело следующим образом: «В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от Вашего высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве, осень в деревне, никогда не испрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиною невольного моего проступка: поездки в Арзрум, за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства».
      Таким образом Пушкин отстаивал своё естественное право ездить по родной стране туда, куда он считал это нужным, не испрашивая на это особого разрешения, наравне со всеми остальными обычными гражданами и высказывал своё недоумение по поводу того, что ему не вполне позволено это делать. Мы не приводим текст письма полностью – желающие могут легко сделать это самостоятельно, но заметим, что письмо при этом снабжено всеми атрибутами великосветской учтивости и не несёт на себе никаких признаков излишней дерзости, и тем более – хамства.
       Поэт подумал несколько дней и написал ещё одно письмо Бенкендорфу. Вот его почти полный текст: «Письмо, которое я удостоился получить от вас, причинило   мне    истинное    огорчение;   я   покорнейше прошу уделить мне одну
минуту снисходительности и внимания. Несмотря на четыре года уравновешенного поведения, я не приобрел доверия власти. С горестью вижу, что малейшие мои поступки вызывают подозрения и недоброжелательство. Простите, генерал, вольность моих сетований, но ради бога благоволите хоть на минуту войти в мое положение и оценить, насколько оно тягостно. Оно до такой степени неустойчиво, что я ежеминутно чувствую себя накануне несчастья, которого не могу ни предвидеть, ни избежать. Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут. Г-н Булгарин, утверждающий, что он пользуется некоторым влиянием на вас, превратился в одного из моих самых яростных врагов из-за одного приписанного им мне критического отзыва. После той гнусной статьи, которую напечатал он обо мне, я считаю его способным на всё. Я не могу не предупредить вас о моих отношениях с этим человеком, так как он может причинить мне бесконечно много зла.
       Я предполагал проехать из Москвы в свою псковскую деревню, однако, если Николай Раевский приедет в Полтаву, убедительно прошу ваше превосходительство разрешить мне съездить туда с ним повидаться.
       Примите…»
       К тому времени Пушкин уже знал, как ему ответить на клевету Булгарина – он уже написал небольшую критическую статью «О записках Видока». Видок – знаменитый французский полицейский сыщик, личность малопривлекательная, и в своей статье под видом Видока Пушкин вывел Булгарина. Поэт хотел напечатать статью как можно скорее в одном из литературных журналов, и зная о близости Булгарина к правительственным кругам, и под видом просьбы о защите от клеветы стремился заранее предупредить Бенкендорфа о причинах своего удара по Булгарину.
       Бенкендорф ответил Пушкину почти мгновенно: «Мне не совсем понятно, почему вам угодно находить свое положение неустойчивым; я не считаю его таковым, и мне кажется, что от вашего собственного поведения зависит придать ему еще более устойчивости. Вы также неправы, предполагая, что кто-либо может на меня влиять во вред вам, ибо я вас знаю слишком хорошо. Что касается г-на Булгарина, то он никогда со мной не говорил о вас по той простой причине, что встречаюсь я с ним лишь два или три раза в году, а последнее время виделся с ним лишь для того, чтобы делать ему выговоры. Однако, я должен признаться, что ваш последний, столь поспешный отъезд в Москву не мог не вызвать подозрений.
      Что касается Вашей просьбы о том, можете ли Вы поехать в Полтаву для свидания с Николаем Раевским, — должен Вам сообщить, что когда я представил этот вопрос на рассмотрение государя, его величество соизволил ответить мне, что он запрещает вам именно эту поездку, так как у него есть основание быть недовольным поведением г-на Раевского за последнее время.
      Этот случай должен вас убедить в том, что мои добрые советы способны удержать вас от ложных шагов, какие вы часто делали, не спрашивая моего мнения.
      Примите…»
      Что можно сказать о переписке Пушкина с Бенкендорфом и об их контактах вообще? Бенкендорф был лютеранином, немцем и по крови и по духу. Он любил во всём ясный порядок и стремился его поддерживать, он любил справедливость и старался ей следовать. Он не был мстителен, и он преданно служил тому, кому он     служил   –    императору   Николаю Павловичу, которого он, к тому же, чтил и
которого глубоко уважал. Император Николай Павлович был православным по вероисповеданию, но в немалой степени –  немцем по крови, и он тоже очень любил ясный порядок, и тоже любил справедливость, и он тоже не был мстителен. Эти два человека сходились друг с другом во многих базовых личностных принципах. Бенкендорф не только глубоко понимал императора – он глубоко чувствовал его, он мог предугадывать его желания, чего, впрочем, он обычно не делал – граф не был примитивно угодлив, для того, чтобы император был им почти всегда доволен хватало и замечательной исполнительности Бенкендорфа.
      Поэзией граф не интересовался, считая её делом второстепенным или – третьестепенным. Люди, занимающиеся поэзией, литературой или каким-либо иным творчеством интересовали Бенкендорфа по роду его службы с точки зрения благонадёжности, а важнейшая часть благонадёжности – это предсказуемость человека. Пушкин, на его беду, был непредсказуем, и уже по одному этому – неблагонадёжен, а значит – вызывал к себе повышенное внимание. Повышенное же внимание в какую-либо сторону непременно рано или поздно приводит к определённому раздражению наблюдающей стороны. Вот и выходит, что Пушкин был всего лишь раздражителем, человеком, которого рано или поздно необходимо как-то успокоить для его же и всеобщей пользы. Вот этим делом и занимался Бенкендорф. Заметьте, как в последнем из приведённых нами писем граф говорит Пушкину о Булгарине, о выговорах, которые ему приходится Булгарину делать! – Можно не сомневаться в том, что эти выговоры он Булгарину делал, и делал, находясь на тех же позициях, на каких он находился, воспитывая Пушкина. Понятно, что с Булгариным были иные разговоры, но и Булгарин был для него таким же раздражителем, как и Пушкин – только с другой стороны, и он был гораздо более управляемый, и, несомненно, до некоторой степени презираемый, но – и нужный.
       Факт нужности Булгарина Бенкендорфу косвенно подтверждается тем, что сразу после выхода булгаринского «Анекдота» император в частной беседе сказал Бенкендорфу: «Я забыл вам сказать, любезный друг, что в сегодняшнем номере "Пчелы" находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; к этой статье, наверное, будет продолжение; поэтому предлагаю вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения; и, если возможно, запретить его журнал».
       По другой версии, эта фраза была сказана императором несколько позднее, после следующего булгаринского пасквиля, направленного против Пушкина, но в любом случае эта фраза царя показывает его моральную чистоплотность – Николай Павлович был настоящим, а не показным джентльменом, а вот дальнейшая судьба булгаринской «Пчелы» показывает, что негласное покровительство Булгарин у шефа жандармов всё-таки имел.
      Так или иначе, но Пушкин получил от Бенкендорфа негласный карт-бланш на право ответить Булгарину и поэт ещё больше активизировался, желая поскорее напечатать статью о сыщике Видоке. Больше всего усилий он приложил к тому, чтобы сделать это в «Московском вестнике» Погодина, но Погодин, как мог, уклонялся от этого предложения Пушкина – ему не хотелось ввязываться в перепалку двух столичных авторитетов на чьей-либо стороне, Погодин прекрасно понимал, что Булгарину непременно захочется ответить на насмешку Пушкина и тогда в печати обязательно будет задето честное имя «Московского вестника». Погодину этого совершенно не хотелось, потому что о чёрном пиаре в ту пору задумывались, мягко говоря, далеко не все.
     А что же главная задача, ради которой Пушкин и приехал в Москву? Поэт не забывал о ней ни на минуту – между письмами к Бенкендорфу, поездками к литераторам и встречами с Нащокиным  он продолжил достигать этой задачи привычным и проверенным образом – поэт осаждал Гончарову, едва ли не ежедневно бывая у Ушаковой, Младшая сестра Екатерины Елизавета к тому времени уже совершенно собралась замуж за Киселёва, в этом плане у них всё было решено и влюблённые, и, по словам старшей сестры, они были «щастливы до гадости». Сама же старшая сестра тоже, безусловно, надеялась на скорейшее разрешение собственных ожиданий. Пушкинское сидение у Ушаковых привело к тому, что по Москве поползли уверенные слухи о том, что Екатерина Николаевна вскорости получит от поэта церемониальное предложение. Например, Погодин по этому поводу писал Шевырёву: «Говорят, что он женится на Ушаковой-старшей и заметно степенничает», хотя люди более внимательные не были столь категоричны в своих предположениях. Вот, например, отрывок из письма В.А. Муханова брату: «Ушакова меньшая (Ел. Ник.) идет за Киселева… О старшей (Ек. Ник.) не слышно ничего, хотя Пушкин бывает у них всякий день почти».
       В те дни поэт ещё занимается всякими  мелочами, в числе которых пишет письмо Вяземскому, полное разных предложений. остроумных замечаний и мыслей, и в числе прочего Пушкин просит друга: «Если ты можешь влюбить в себя Елизу, то сделай мне эту божескую милость. Я сохранил свою целомудренность, оставя в руках ее не плащ, а рубашку (справься у княгини Мещерской), а она преследует меня и здесь письмами и посылками. Избавь меня от Пентефреихи». Напомним, что Елизой он звал Хитрово, и её же – Пентефреихой, по имени ветхозаветного Пентефрея, жена которого домогалась Иосифа Прекрасного. Письмо это как нельзя яснее говорит о том, что Хитрово тоже домогалась Пушкина, но просто горячо, без зловредности, а Пушкину интересны и важны были совершенно иные нивы, по которым он в то время бродил и возле которых  подзапутался.
      Теперь  он должен был чётко определиться с дальнейшим своим движением по жизни. К сожалению, предыдущие шаги поэта не позволяли избежать болезненного решения как минимум на одном из двух избранных  направлений, и в какой-то момент времени стало ясно, что этим решением неминуемо должны были разрушиться отношения с  Екатериной Ушаковой. Можно не сомневаться, что Пушкин долго думал об этом разговоре, долго решал, что именно ему придётся сказать девушке, ожидавшей от него брачного предложения. И он придумал.
      В один из вечеров он приехал к Ушаковой, и обстоятельства сложились закономерным образом так, что они остались наедине. Любая девушка совершенно точно знает о том, когда наступит момент решительного объяснения. Конечно же, об этом знала и Ушакова. Пушкин выглядел смущённым и несколько растерянным, но услышала Екатерина Николаевна от своего возлюбленного совершенно не то, что надеялась услышать. Пушкин сказал ей, что  он ездил к гадалке гадать о том, нужно ли ему жениться, и что гадалка в ответ нагадала поэту о том, что ему суждено умереть от собственной жены.
      Ушакова всё сразу поняла. Она была потрясена, но постаралась ничем не выдать своего потрясения. Чего ей это стоило, мы можем только предполагать, но она ответила Пушкину, что в случае глубокой истинной любви в гаданьях нет необходимости, и что она не хочет быть причиной гибели человека, которого она любит, и с которым могла бы связать свою судьбу. На этом разговор закончился. Пушкин и Ушакова больше не встречались – может быть, они ещё видели когда-нибудь     друг     друга  –  это   вполне   вероятно, но об их встречах нам ничего не
известно.
      Гадал ли Пушкин насчёт своей женитьбы, или он просто пересказал Ушаковой историю своих предыдущих гаданий, в том числе – историю гадания немки Кирш, так печально совпавшего с его судьбой – мы не знаем, но если он просто был не совсем честен с несчастной Ушаковой – это одно, если гадание было на самом деле – это другое.
      Кстати, нагадать Пушкину неудачу от жены было бы совсем несложно, даже не будучи таинственной немкой Кирш. Ну вот действительно: приходит к Вам маленький чернявый  не очень симпатичный  и не очень богатый человечек, который хочет жениться на красавице? Что Вы подумаете обо всей его истории? Что беспокойный человечек своим нравом непременно когда-нибудь доведёт жену до каких-нибудь неспокойных мыслей, и она закономерно будет искать его антипода – высокого светловолосого обаятельного мужчину, который может столкнуться с ним на почве ревности не на шутку. Эти размышления остаётся облечь в таинственную форму – и вот гадание готово! Не будем тут говорить о мастерах разного цвета магии – свои знания они добывают неизвестным нам путём, по которому автору этих строк ходить совершенно не охота, но если Пушкин в те дни действительно гадал о себе в Москве, то результат гадания он мог легко получить из любых рук, и, что очень существенно – этот результат его тогда устраивал.
      Об Ушаковой же важно сказать вот что: бедная девушка по большому счёту не совершила никакой ошибки, кроме единственной, в которой её и винить-то никак нельзя: она полюбила Пушкина открытой душой и всем сердцем, а Пушкин был матёрым ловеласом, и ему не интересна была избранница, которую не нужно было завоёвывать. Скажем больше: вполне может быть, что любовный опыт Пушкина тут почти что не  при чём – любому из нас интересен предмет, которого мы должны добиваться, получать, как некий желанный и крайне труднодоступный приз, а Пушкин ещё в период первого своего пребывания в Москве понял, что Ушакова его любит всем сердцем, и душой полностью принадлежит ему. Понимание того, что кто-то полностью принадлежит тебе тогда, когда ты сам ещё точно не знаешь своего желания, накладывает на тебя определённые обязательства перед тем, кто душой уже отдался тебе, ты должен соответствовать его светлым запросам в твою сторону, и этого долга душа человеческая часто не выдерживает, и готова пуститься в бегство от того, кто тебя уже полюбил со всею возможною силою. Так и Пушкин пустился в бегство от Ушаковой. Ей бы поиграть с ним в кошки-мышки пару лет… Но она была слишком для этого чиста, не стервозна, и совершенно не цинична.
       В каждой женщине скрыта загадка. Пушкин, возможно, к несчастью для него, на каком-то этапе решил, что он разгадал загадку Екатерины Ушаковой, и ему стало немного скучно. Женись он на Ушаковой, проживи он с нею несколько лет – он бы понял, что заблуждался. Ушакова была бы для него идеальной женой, идеальным мужем для неё он не был бы или долгие годы, или никогда. Совершенство обязывает или к некоему соответствию, или к угрызениям совести по поводу этого несоответствия – она ведь была бы на вершине женских добродетелей, а он бы – грешил, возможно – временами отчаянно. Была ли бы она в конечном итоге счастлива – не известно, остался ли бы он в случае женитьбы на Ушаковой жив – несомненно.
      Так почему же Гончарова? Он был едва ли не абсолютным  совершенством в одной определённой сфере и она была едва ли не абсолютным совершенством в  другой определённой сфере, в ней было нечто недоступное ему, и в то же время в ней     тоже   было некое несовершенство –  может быть, в плане мировосприятия,
может быть, в плане понятий, может быть в каком-либо ином плане, и Пушкин это несовершенство чувствовал. Гениальная красота Гончаровой и её простота манили Пушкина к себе, а её несовершенство, может быть, временное, освобождали его от тягостных духовных обязанностей, от избыточного долга совести и Пушкин закономерно для себя выбрал сияющее, искристое и труднодостижимое вместо светлого,  тёплого и доступного.
      Пушкин решился атаковать. 5 апреля, накануне Светлого Христова Воскресения. В этот день он передал Наталье Ивановне Гончаровой, матери его избранницы, письмо с предложением руки и сердца – Пушкин в этом письме просил родителей Натальи Николаевны отдать ему их дочь в жёны.
       В письме говорилось следующее: «После того, милостивая государыня, как вы дали мне разрешение писать к вам, я, взявшись за перо, столь же взволнован, как если бы был в вашем присутствии. Мне так много надо высказать, и чем больше я об этом думаю, тем более грустные и безнадежные мысли приходят мне в голову. Я изложу их вам — вполне чистосердечно и подробно, умоляя вас проявить терпение и особенно снисходительность. Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия. Я вам писал; надеялся, ждал ответа — он не приходил. Заблуждения моей ранней молодости представились моему воображению; они были слишком тяжки и сами по себе, а клевета их еще усилила; молва о них, к несчастию, широко распространилась. Вы могли ей поверить; я не смел жаловаться на это, но приходил в отчаяние. Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали... У меня не хватило мужества объясниться, — я уехал в Петербург в полном отчаянии. Я чувствовал, что сыграл очень смешную роль, первый раз в жизни я был робок, а робость в человеке моих лет никак не может понравиться молодой девушке в возрасте вашей дочери. Один из моих друзей едет в Москву, привозит мне оттуда одно благосклонное слово, которое возвращает меня к жизни, — а теперь, когда несколько милостивых слов, с которыми вы соблаговолили обратиться ко мне, должны были бы исполнить меня радостью, я чувствую себя более несчастным, чем когда-либо. Постараюсь объясниться. Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; — может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми. Не возникнут ли у нее сожаления? Не будет ли она тогда смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня — ад. Перейдем к вопросу о денежных средствах; я придаю этому мало значения. До сих пор мне хватало моего состояния. Хватит ли его после моей женитьбы? Я не потерплю ни за что на свете, чтобы   жена моя   испытывала  лишения, чтобы она не бывала там, где она
призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, все, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование.( в другом переводе – «В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием» - прим.авт). И все же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы? (перевод с француского – прим. авт.)»
      На следующий день, 6 апреля 1830 года в праздник Светлой Пасхи, Пушкин узнал, что его предложение семьёй Гончаровых было принято, и он мог считать и называть Наталью Николаевну своей невестой.


Рецензии