Пушкин и мiр с царями. Часть 3. Выбор. Глава шеста

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая. Мера.
Часть третья. Выбор. Глава шестая.


И в горы трудно подниматься,
И с гор спускаться нелегко…

     Перед самым выездом из Москвы Пушкин получил известие о том, что в Петербурге была издана и появилась в продаже его последняя поэма «Полтава», и что там же в продаже появилась переизданная первая глава «Евгения Онегина». Это было добрым знаком – деньги нужны любому человеку, и всегда, Пушкину они были нужны тем более, а новые издания гарантировали получение дохода сразу по возвращении  с Кавказа. Это значило, что поэт мог не беспокоиться по поводу своих грядущей жизни в столице, и что он так же мог себе позволить некоторые авансированные расходы во время путешествия.
     По дороге на Кавказ в Орле он заехал в имение к знаменитому генералу Ермолову. Встреча двух великих людей была интересна для них обоих. Что Пушкин написал о Ермолове, можно прочитать в его «Путешествии в Арзрум», а вот слова Ермолова о Пушкине, взятые из его письма Денису Давыдову: «Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я нашел в себе чувство, кроме невольного уважения».
      Поэт оказался достойным собеседником великого воина и они расстались через несколько часов после встречи с чувством глубокого взаимного уважения.
      Пушкин продолжил своё путешествие. В две недели он доехал до Георгиевска, ещё через день был в Екатеринодаре, а 21 мая был уже во Владикавказе. На следующий день поэт в составе небольшого разношёрстного каравана под охраной казаков выехал из Владикавказа в Тифлис. Мы не будем здесь описывать детали путешествия, которые великолепно описаны самим Пушкиным в его книге, и всякий желающий узнать эти детали сможет с величайшим удовольствием для себя ещё раз перечитать «Путешествие в Арзрум». Мы поговорим тут о некоторых других интересных моментах этого путешествия.
      Переход      через        горный хребет    и  движение  по  небезопасным дорогам
благополучно завершилось в Тифлисе вечером 27 мая. В тот же день, кстати, в Петербурге вышла первая часть из четырёх частей «Стихотворений Александра Пушкина», общий гонорар за которые впоследствии составил 12 тысяч рублей.
      Несколько дней Пушкин наслаждался покоем, не обращая особого внимание на повышенный интерес к его персоне со стороны местного общества. Он непринуждённо, едва ли не в одном халате ходил по армянскому базару в старой части города, покупал там фрукты и прямо на улице их ел. Там же на улице он общался с местными мальчишками, заговаривал со стариками. Многие в Тифлисе знали о том, что Пушкин – великий русский поэт и в понятии восточных людей не укладывалось, что великий человек может вести себя просто. Грузинский князь Е.О. Палавандов об этом написал так: «Пушкин в то время пробыл в Тифлисе, в общей сложности дней, всего лишь одну неделю, а заставил говорить о себе и покачивать многодумно головами не один год потом».
  Пушкина в Тифлисе приглашали к себе в гости многие люди, в том числе  был он зван и на официальный приём к генералу Стрекалову, от которого у поэта осталось крайне неприятное впечатление, но там же, в Тифлисе в те же дни произошло одно событие, о котором лучше всего будет рассказать словами его организатора и непосредственного участника К.И. Савостьянова: «В бытность Пушкина в Тифлисе общество молодых людей, бывших на службе, было весьма образованное и обратило особенное внимание Пушкина, который встретил в среде их некоторых из своих лицейских товарищей. Всякий, кто только имел возможность, давал ему частный праздник или обед, или вечер, или завтрак, и, конечно, всякий жаждал беседы с ним. Наконец, все общество, соединившись в одну мысль, положило сделать в честь его общий праздник, устройство которого было возложено на меня. Из живописных окрестностей Тифлиса не трудно было выбрать клочок земли для приветствия русского поэта. Выбор мой пал на один из прекрасных загородных виноградных садов за рекою Кур. В нем я устроил праздник нашему дорогому гостю в европейско-восточном вкусе. Тут собрано было: разная музыка, песельники, танцовщики, баядерки, трубадуры всех азиатских народов, бывших тогда в Грузии. Весь сад был освещен разноцветными фонарями и восковыми свечами на листьях дерев, а в средине сада возвышалось вензелевое имя виновника праздника. Более 30 единодушных хозяев праздника заранее столпились у входа сада восторженно встретить своего дорогого гостя.
Едва показался Пушкин, как все бросились приветствовать его громким ура с выражением привета, как кто умел. Весь вечер пролетел незаметно в разговорах о разных предметах, рассказах, смешных анекдотах и пр. Одушевление всех было общее. Тут была и зурна, и тамаша, и лезгинка, и заунылая персидская песня, и Ахало, и Алаверды (грузинские песни), и Якшиол, и Байрон был на сцене, и все европейское, западное смешалось с восточноазиатским разнообразием в устах образованной молодежи, и скромный Пушкин наш приводил в восторг всех, забавлял, восхищал своими милыми рассказами и каламбурами. – Действительно, Пушкин в этот вечер был в апотезе душевного веселия, как никогда и никто его не видел в таком счастливом расположении духа; он был не только говорлив, но даже красноречив, между тем как обыкновенно он бывал более молчалив и мрачен. Как оригинально Пушкин предавался этой смеси азиатских увеселений! Как часто он вскакивал с места, после перехода томной персидской песни в плясовую лезгинку, как это пестрое разнообразие европейского с восточным ему нравилось и как он от души предался ребячьей веселости! Несколько раз повторялось, что общий серьезный разговор останавливался при какой-нибудь азиатской фарсе, и Пушкин, прерывая речь, бросался     слушать    или      видеть     какую-нибудь      тамашу   грузинскую   или имеретинского импровизатора с волынкой. Вечер начинал уже сменяться утром. Небо начало уже румяниться, и все засуетилось приготовлением русского радушного хлеба-соли нашему незабвенному гостю. Мигом закрасовался ужинный стол, установленный серебряными вазами с цветами и фруктами и чашами, и все собрались в теснейший кружок еще поближе к Пушкину, чтобы наслушаться побольше его речей и наглядеться на него. Все опять заговорило, завеселилось, запело. Когда торжественно провозглашен был тост Пушкина, снова застонало новое ура при искрах шампанского. Крики ура, все оркестры, музыка и пение, чокание бокалов и дружеские поцелуи смешались в воздухе. Когда европейский оркестр во время заздравного тоста Пушкина заиграл марш из La dame blanche, на русского Торквато надели венок из цветов и начали его поднимать на плечах своих при беспрерывном ура, заглушавшем гром музыки. Потом посадили его на возвышение, украшенное цветами и растениями, и всякий из нас подходил к нему с заздравным бокалом и выражали ему, как кто умел, свои чувства, свою радость видеть его среди себя. На все эти приветы Пушкин молчал до времени, и одни теплые слезы высказывали то глубокое приятное чувство, которым он тогда был проникнут. Наконец, когда умолкли несколько голоса восторженных, Пушкин в своей стройной благоуханной речи излил перед нами душу свою, благодаря всех нас за торжество, которым мы его почтили, заключивши словами: «Я не помню дня, в который бы я был веселее нынешнего; я вижу, как меня любят, понимают и ценят, – и как это делает меня счастливым!» Когда он перестал говорить, – от избытка чувств бросился ко всем с самыми горячими объятиями и задушевно благодарил за эти незабвенные для него приветы. До самого утра пировали мы с Пушкиным».
  Автор этой книги намеренно решил не сокращать описание праздника, данного тифлисской молодёжью в честь Пушкина. Наш гениальный поэт при жизни своей не получил должного к нему почтения, разве что, за исключением первых дней, проведённых им в Москве сразу после возвращения из ссылки, и вот этого тифлисского праздника. Скорее всего дело тут в том, что Пушкин был русским и жил среди русских. Русские люди не умеют правильно оценивать чужое величие – это умеют делать в Европе, и это очень хорошо умеют делать на Востоке, но Россия – не Европа, и не Восток.
  Европеец чтит высокоталантливого собрата вежливостью и карманом, учась у него за деньги и покупая плоды его трудов – книги, технические и прочие продукты, что и создаёт европейскому таланту должную высоту положения.
  На Востоке талант поднимается на вершины другими способами, но находящиеся на вершинах люди пользуются там всеми преимуществами общественного признания. Не то – в России, где с талантом всякий спешит выпить запанибрата, сказать ему «ты» и где обычно никто не спешит заплатить талантливому человеку за его достижения. Исключения из правила этого редки и не характерны. Всё вышесказанное в полной мере касается и Пушкина, который славу имел большую, а благородного почтения, которого он несомненно заслуживал, имел немного.
  По рассказу самого Пушкина, в один из этих один из этих же дней он получил письмо от своего друга, Николая Николаевича Раевского-младшего, командовавшего на Кавказе Нижегородским драгунским полком и ставшего к тому времени генерал-майором. Раевскому на тот момент было двадцать семь лет и высокий воинский чин он получил за успешное командование полком во время боевых действий – напомним читателю, что в это время шла война с Турцией и активные боевые действия велись Россией как на Балканах, так и в Закавказье.
  Николай Раевский писал Пушкину о том, что его полк находится в Карсе, и что
Пушкин при желании может к нему приехать. Для приезда необходимо было получить разрешение от командующего русской армией, любимца императора Николая генерала Паскевича. Раевский это разрешение у Паскевича сумел получить и Пушкин 10 июня выехал из Тифлиса в Карс.
  Когда мы читаем эту историю в версии Пушкина, мы должны понимать скорость тогдашних почтовых сообщений, и тогда становится понятно, что никак Николай Раевский не мог бы связаться с Пушкиным и пригласить его к себе, если бы заранее между ним и Пушкиным не было  договорённости об этой переписке. Каким образом Раевский узнал о поездке Пушкина на Кавказ, кто, и как и о чём кто кого просил – нам того никогда не узнать. Ясно только, что письмо Раевского Пушкину с предложением приехать в Карс – верхняя часть некой пирамиды, о которой история умалчивает, но о существовании которой непременно должны были догадаться те, кто осуществлял за Пушкиным секретный надзор, а надзор не снимался и на время поездки поэта в Тифлис и далее.
  Раевский предупредил друга о том, что  в Карсе его полк надолго не задержится. Поэт поторопился выехать в тот же день. В дороге его ждала короткая неожиданная встреча с телом поэта Грибоедова, служившего русским посланником в Тегеране и растерзанного там толпой во время антирусского бунта. Суеверный Пушкин был смущён таким нежданным пересечением обстоятельств, тем более, что его ещё во время пребывания в Москве несколько человек спросили о том, не боится ли он повторить на Кавказе судьбу Грибоедова, к тому времени уже погибшего. Пушкин всем с улыбкой отвечал, что не боится. И вот настало время взглянуть судьбе в глаза. Пушкин взглянул и продолжил свой путь в сторону сражающейся армии.
  В два дня он доехал до Карса, где в командирской палатке смог обнять своего давнего друга – Николая Раевского-младшего, и там же встретить ещё несколько своих давних знакомых, в том числе и брата своего лицейского  друга Пущина – Михаила. В тот же день полк выступил к новому месту назначения и вскоре произошла та самая, всем известная знаменитая история с участием Пушкина в бою с турками, во время которого наш великий поэт по одной версии – с пикой в руке, по другой – с саблей в той же руке отважно устремился на турок. Бдительные драгуны, к величайшему сожалению самого Пушкина, не дали перейти этому эпизоду в героическую фазу и своим появлением заставили турок ретироваться, но поэт, так или иначе, успел побывать в настоящем бою. Его смелость отметили все свидетели этого события, а сам Пушкин надеялся на то, что ему ещё не раз предстоит побывать в каком-нибудь новом сражении.
  На деле всё вышло немного иначе. Это Пушкин хотел повоевать потому, что он никогда не воевал, а вдоволь навоевавшиеся драгуны хотели разговоров с Пушкиным – САМИМ Пушкиным!
  Они получили эти замечательные разговоры в палатке у Раевского. Пушкин читал офицерам «Бориса Годунова» и отрывки из «Евгения Онегина», читал некоторые свои стихотворения. Понятно, было вино, были острые вопросы, были дискуссии. Интересную характеристику тогдашнего Пушкина мы находим у М.В. Юзефовича: «В своем тесном кругу бывали у нас с Пушкиным откровенные споры. Я был ярый спорщик, он тоже. Раевский любил нас подзадоривать и стравливать. Однажды Пушкин коснулся аристократического начала, как необходимого в развитии всех народов; я же щеголял тогда демократизмом. Пушкин, наконец, с жаром воскликнул: «Я не понимаю, как можно не гордиться своими историческими предками! Я горжусь тем, что под выборного грамотой Михаила Федоровича есть пять подписей Пушкиных».
  Тут    Раевский очень смешным сарказмом обдал его, как ушатом воды, и спор наш кончился. Уже после я узнал, по нескольким подобным случаям, об одной замечательной черте в характере Пушкина: об его почти невероятной чувствительности ко всякой насмешке, хотя бы самой невинной и даже пошлой. Против насмешки он оказывался всегда почти безоружным и безответным. <    >
  Во всех речах и поступках Пушкина не было уже и следа прежнего разнузданного повесы. Он даже оказывался, к нашему сожалению, слишком воздержным застольным собутыльником. Он отстал уже окончательно от всех излишеств… Я помню, как однажды один болтун, думая, конечно, ему угодить, напомнил ему об одной его библейской поэме, и стал было читать из нее отрывок; Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал. После Пушкин, коснувшись этой глупой выходки, говорил, как он дорого бы дал, чтоб взять назад некоторые стихотворения, написанные им в первой легкомысленной молодости. И ежели в нем еще иногда прорывались наружу неумеренные страсти, то мировоззрение его изменилось уже вполне и бесповоротно. Он был уже глубоко верующим человеком и одумавшимся гражданином, понявшим требования русской жизни и отрешившимся от утопических иллюзий».
  Слова о глубокой вере Пушкина оставим на совести автора этих записок – они, к сожалению, бездоказательны, но то, что Пушкин к тому времени во многом переменился не вызывает сомнения. То, что он болезненно реагировал на любое упоминание о «Гавриилиаде» – тоже факт несомненно важный, что именно повергало поэта в грусть в этом и подобном ему случаях – мы не знаем, но несомненно это был стыд и раскаяние в совершённом поступке, и мы не можем тут в очередной раз не сказать о мере ответственности поэта и писателя за сказанное слово, которое в каждой читающей голове каждый раз отзывается, как впервые сказанное или впервые написанное. Мы не знаем, как Господь  в таких случаях смотрит на покаяние автора – достаточно ли ему простой горечи и стыда за сделанное, или от нарушителя требуется нечто другое… «Что именно?» – спросите Вы. «Покаянный текст!» – ответим мы, и ответ наш будет предельно логичным – если некто совершил богопротивное деяние, то не будет ли полным искуплением этого деяния абсолютно противоположное и равное по силе ему действие? Написал богохульное творение? Напиши гимн Господу! Но мы не знаем пушкинского гимна Господу, а поэт был кристально честен в своём творчестве, то есть – не было гимна, не было и глубокой веры – на то время… К сожалению…
  Кстати, в тех же воспоминаниях Юзефовича есть любопытный эпизод о чтении Пушкиным Шекспира в оригинале – мы с Вами уже несколько раз говорили о тайных и упорных занятиях Пушкина по освоению английского языка. Вот рассказ живого свидетеля на эту тему: «С ним было несколько книг, и в том числе Шекспир. Однажды он, в нашей палатке, переводил брату и мне некоторые из него сцены. Я когда-то учился английскому языку, но, не доучившись как следует, забыл его впоследствии. Однако ж все-таки мне остались знакомы его звуки. В чтении же Пушкина английское произношение было до того уродливо, что я заподозрил его знание языка и решил подвергнуть его экспертизе. Для этого, на другой день, я зазвал к себе его родственника Захара Чернышева, знавшего английский язык, как свой родной, и, предупредив его, в чем было дело, позвал к себе и Пушкина с Шекспиром. Он охотно принялся переводить нам его. Чернышев при первых же словах, прочитанных Пушкиным по-английски, расхохотался: «Ты скажи прежде, на каком языке читаешь?» Расхохотался в свою очередь и Пушкин, объяснив, что он выучился по-английски самоучкой, а потому читает английскую грамоту, как латинскую. Но дело в том, что Чернышев нашел перевод его правильным и понимание языка безукоризненным».
  Не повод ли это в очередной раз восхититься нашим гениальным поэтом?
  Пушкин считал себя гостем Николая Раевского и почти всё время стремился проводить время с ним и с его офицерами, но в закавказской армии был человек, который считал, что Пушкин – это его гость. Этим человеком был генерал Иван Федорович Паскевич, главнокомандующий русской армией. Паскевич, повторимся, был любимцем императора. Верноподданный служака и очень удачливый военачальник, Паскевич был неплохим человеком, не лишённым обычных человеческих слабостей, и когда он вдруг узнал, что к нему едет Пушкин, он не без оснований предположил, что поэт непременно будет потом что-нибудь писать о своей поездке на войну, и там конечно же будут строки  нём, о Паскевиче. Скорее всего по этой причине, и, возможно, по причине обычного гостеприимства Пушкин был принят очень радушно, ему было назначено разместить свою палатку возле генеральской ставки и поэта регулярно приглашали на завтраки и обеды к командующему. Вместо этого Пушкин всё время норовил ускользнуть к Раевскому и своему лицейскому другу  Вольховскому, и проводить свои досуги там в надежде поучаствовать в каком-нибудь деле, говоря военным языком того времени. Но, по словам М.И.Пущина «…со всем желанием Пушкина убить или побить турка, ему уже на то не было возможности, потому что неприятель уже более нас не атаковал, а везде до самой сдачи без оглядки бежал, и все сражения, громкие в реляциях, были только преследования неприятеля, который бросал на дороге орудия, обозы, лагери и отсталых своих людей. Всегда, когда мы сходились с Пушкиным у меня или Раевского, он бесился на турок, которые не хотят принимать столь желанного им сражения».
  Пушкин с этим смириться никак не хотел и продолжал искать возможности для того, чтобы куда-нибудь вмешаться. Паскевич, видя это, и понимая, что в случае ранения или гибели Пушкина ему придётся выдержать немало неприятных разговоров, стремился этому помешать и старался удержать Пушкина при себе. Пушкин тоже видел это, и по свидетельству того же М. И. Пущина «не мог из вежливости оставить Паскевича, который не хотел его отпускать от себя не только во время сражения, но на привалах, в лагере, и вообще всегда, на всех repos и в свободное от занятий время за ним посылал и порядочно – по словам Пушкина – ему надоел». 
  Как  Пушкин  при своей детской непосредственности вёл себя с теми, кто ему поднадоел мы с Вами уже хорошо знаем. В то же самое время, мы снова напомним и том, что тайного полицейского надзора с него никто не снимал, и Паскевич об этом надзоре несомненно был извещён.
  У генерала хватало информаторов в офицерской среде, которые подробно рассказывали ему о встречах Пушкина с разными людьми в военном лагере. Понятно, что акценты в этих докладах расставлялись так, как это принято в практике представления доносов – с затемнением личности поднадзорного и с осветлением личности доносителя. В конечном итоге Паскевич понял, что Пушкин его в определённой степени игнорирует и что он ведёт себя независимо, а это на взгляд генерала было недопустимо. Кроме этого, Пушкин вёл себя не вполне благонадёжно, время от времени встречаясь с офицерами, сосланными на Кавказ за участие в декабристском движении. Этих моментов генералу вполне хватило для принятия взвешенного с его точки зрения решения, которое настало примерно через месяц после прибытия Пушкина в действующую армию, практически сразу после взятия крепости Арзрум.
  Эпизод   последнего   разговора Пушкина с Паскевичем описан Н.Б. Потокским со слов Вольховского так: «…главнокомандующий, видя, что Пушкин явно удаляется от него, призвал к себе в палатку (во время доклада бумаг Вальховского) и резко объявил:
  – Господин Пушкин! Мне вас жаль, жизнь ваша дорога для России; вам здесь делать нечего, а потому я советую немедленно уехать из армии обратно, и я уже велел приготовить для вас благонадежный конвой.
  Вольховский передал мне, что Пушкин порывисто поклонился Паскевичу и выбежал из палатки, немедленно собрался в путь, попрощавшись с знакомыми и друзьями, и в тот же день уехал.  Вольховский передавал мне под секретом еще то, что одною из главных причин неудовольствия главнокомандующего было нередкое свидание Пушкина с некоторыми из декабристов, находившимися в армии рядовыми».
  Перед самым отъездом Пушкина из армии оказалось, что в Арзруме обнаружилась чума, и Пушкин успел до некоторой меры вынужденно побывать в чумном лагере. Вскоре после этого, 21 июля,  он выехал в Тифлис.
  Обратная дорога оказалась более длинной – во-первых, у поэта не было никакого энтузиазма для ускорения движения, а во-вторых, из-за того, что он побывал в чумном лагере, Пушкин до прибытия в Тифлис обязан был пройти трёхдневный карантин, в котором он и пребывал в Гумрах недалеко от Тифлиса.
  В Тифлис  Пушкин приехал 1 августа и пробыл в нём пять дней. Второе пребывание поэта в Тифлисе ничем замечательным отмечено не было и 6 августа он вместе с М.И. Пущиным и Р.И. Дороховым выехал в Пятигорск. Пущин поставил условие Пушкину, что он будет ехать с ним, если Пушкин до самого приезда на воды не будет играть в карты. Дорохову же, известному своим грубоватым нравом и любовью к битью собственных денщиков, Пущин выставил другое условие: не распускать руки также до приезда на воды. Пушкин и Дорохов условия приняли и, забегая вперёд скажем, что оба они с трудом дотерпели до Пятигорска, причём Дорохов один раз всё-таки сорвался и за что-то побил и своего и пушкинского денщиков. В Пятигорск они ехали через Владикавказ, дорога до которого заняла пять дней. Во Владикавказе путешественники почти не задержались и после короткого отдыха продолжили своё движение в сторону водных источников.
 Но, как оказалось, не воды манили к себе и Пушкина и Дорохова. Ещё за несколько дней Пушкин со спутниками достигли Пятигорска. По приезде в город Пущин куда-то не надолго отлучился, а возвратившись, нашёл Пушкина и Дорохова играющими в карты. Поэт опять одно раздражение покрывал другим. По словам Пущина, он довольно быстро проиграл тысячу(!) червонцев, одолженных им на дорогу у Раевского. Дальше дорога Пущина и Пушкина лежала в Кисловодск, куда они приехали каждый по отдельности, в первую очередь потому, что Пушкин погрузился в картёжные события с головой.
   В Кисловодске приятели снова встретились. Вот что пишет об этом Пущин: «Приехал  (Пушкин – прим. авт.) ко мне с твердым намерением вести жизнь правильную и много заниматься; приказал моему денщику приводить ему по утрам одну из лошадей моих и ездил кататься верхом. Мне странна показалась эта новая прихоть; но скоро узнал я, что в Солдатской слободке около Кисловодска поселился Астафьев и Пушкин каждое утро к нему заезжал. Однажды, возвратившись с прогулки, он высыпал при мне несколько червонцев на стол. «Откуда, Пушкин, такое богатство?» – «Должен тебе признаться, что я всякое утро заезжаю к Астафьеву и довольствуюсь каждый раз выигрышем у него нескольких червонцев. Я его мелким огнем бью и вот сколько уже вытащил у него моих   денег».  (Именно    Астафьеву    в   основном   и   были  проиграны взятые у
Раевского деньги – прим. авт). Всего было им наиграно червонцев двадцать. Я ему предсказывал, что весь свой выигрыш он разом оставит в один прекрасный день. Узнал я это тогда, когда он попросил у меня 50 червонцев, ехавши на игру… Несмотря на намерение свое много заниматься, Пушкин, живя со мною, мало чем занимался. Вообще мы вели жизнь разгульную, часто обедали у Шереметева, Петра Васильевича, жившего с нами в доме Реброва. Шереметев кормил нас отлично и к обеду своему собирал всегда довольно большое общество. Разумеется, после обеда «в ненастные дни занимались они делом: и приписывали и отписывали мелом».
  Там же Пушкин познакомился с неким Дуровым, братом знаменитой кавалерист-девицы Дуровой, который удивлял, развлекал и смешил Пушкина своим цинизмом. Пушкин проводил с Дуровым очень много время, с удовольствием слушая его, как бы теперь сказали, «приколы». Однако, как оказалось впоследствии, приколы свои Дуров рассказывал Пушкину не зря – он был картёжным шулером и обыграл Пушкина в карты на пять тысяч рублей, взятых им на дальнейшую дорогу до Москвы у казачьего атамана Иловайского.
  Почти месячное пребывание на водах завершилось выездом поэта в Москву 8 сентября 1829 года. В двенадцать дней поэт добрался до первопрестольной, и приехав туда сразу же заехал в дом Натальи Гончаровой. Неожиданно для себя он там не встретил, а по современной молодёжной терминологии «нарвался» на очень холодный приём Натальи Ивановны. Она приняла потенциального соискателя руки своей дочери в постели – для этого у неё было формальное основание, поскольку Пушкин заехал к Гончаровым не совсем в урочный час, но по правилам тогдашнего времени приём человека в постели означал некую степень пренебрежения к нему, и Пушкин, как человек великосветский, это прекрасно понимал. Заметим, что саму Наталью Николаевну поэту во время его визита вообще не показали.
  Что же подтолкнуло Наталью Ивановну к такой встрече Пушкина? Она прекрасно понимала, что взрослый поэт с устоявшейся репутацией – далеко не лучшая партия для чистой девушки с выдающейся красотой, и последние несколько месяцев подарили старшей Гончаровой надежду на то, что кто-то из богатых московских юношей проявит серьёзный интерес к Наталье Николаевне, несмотря на её положение бесприданницы. Наталья Ивановна хотела устроить дочь как можно лучше, и Пушкин на том этапе жизни семьи Гончаровых не совсем подходил для брачной задачи так, как её видела Наталья Ивановна.
       Мы не знаем, что Пушкин почувствовал после встречи с матерью юной Натали, но в Москве он решил на некоторое время задержаться и поселился в гостинице «Англия». Оттуда он снова взялся ездить к Ушаковым, где весело проводил время (опять же, насколько искренен он был в своей этой весёлости мы тоже никогда не узнаем). У Ушаковых он продолжил дурачиться, писать стихи и рисовать карикатуры в альбомы. Тогда же он составил свой знаменитый «донжуанский список», в одной части которого перечислены имена женщин и девушек, которыми он увлекался сильно, а во второй части – имена тех женщин и девушек, которыми он просто был увлечён. Интересно, что ни в первой, ни во второй части списка Вы не найдёте имени «Каролина», которое и будет тем самым утаённым именем, о котором так яростно проспорило не одно поколение пушкинистов.
      В доме Ушаковых к тому времени уже многое определилось в отношении младшей сестры, Елизаветы Николаевны, которая была очень сильно влюблена в молодого полковника С.Д.Киселёва, и который также сильно был влюблён в неё. Дело постепенно шло к свадьбе, и нежные отношения между будущими супругами
были предметом постоянных общих шуток и многочисленных пушкинских карикатур в альбомах обоих сестёр. Таким же предметом столь же многочисленных шуток было отношение Пушкина к Гончаровой, которую он в разговорах с Ушаковыми называл Карсом по имени неприступной турецкой крепости, а Наталью Ивановну по этой же причине называл матерью Карса. Тогда же Пушкин подарил Ушаковой книгу своих стихотворений с надписью: «Всякое даяние благо, всяк дар совершен свыше есть. Катерине Николаевне Ушаковой. От А. П. 21 сентября 1829 г. Москва. Nee femina пес puer (ни женщина, ни мальчик – пер. с франц.)».  Она с благодарностью приняла подарок.
       Мы не знаем, что думал и чувствовал Пушкин о своём отношении к Ушаковой в те дни, но мы легко можем понять, что думала и чувствовала Ушакова в отношении Пушкина. В этих двух чувствах была большая разница. Был ли Пушкин абсолютным джентльменом в этом случае, пусть каждый читатель этой книги решит для себя сам.
      Между тем осень была в полном разгаре. Пушкин знал, что его зовут к себе литературные труды, зовёт очередная глава «Евгения Онегина», в которой он должен был описать путешествие героя, но голоса вдохновения поэт в себе пока не чувствовал. В надежде на то, что желанное состояние придёт к нему в процессе свободного деревенского отдыха, Пушкин выехал 12 октября в Малинники. Там он встретил уже традиционный радушный приём, слегка поволочился за томной Нетти, поулыбался Анне Николаевне, понежился на покое, попробовал писать «Онегина» и что-нибудь ещё, но к концу третьей недели понял, что волна вдохновения в этот раз его не посетит.
      Пушкин захотел в столицу, и в начале ноября покинул гостеприимные Малинники. Где-то между 5 и 10 ноября он уже был в Петербурге, где традиционным для себя образом поселился в гостинице у Демута.
      Здесь его нашло письмо Бенкендорфа, адресованное поэту ещё три недели назад, но не вручённое ему по причине пушкинских движений по русским просторам. Письмо гласило: «Государь император, узнав, по публичным известиям, что вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же с своей стороны покорнейше прошу вас уведомить меня, по каким причинам не изволили вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении вашем сделать сие путешествие».
      Это была самая настоящая выволочка, от которой отвертеться просто так было невозможно. На формальном уровне правота Бенкендорфа виделась стопроцентной: Тифлис был внутренней территорией России и Пушкин свободно мог ехать до него и обратно, но Карс и Арзрум были территорией Турции, Пушкин без разрешения властей пересёк государственную границу и присоединился к действующей армии без разрешения верховного главнокомандующего… Серьёзные ответные аргументы найти было чрезвычайно трудно, оставалось только извиняться и искать глупоавтые оправдания своему поведению, что Пушкин и попытался сделать в ответном письме Бенкендорфу. Он написал: «С глубочайшим прискорбием я только что узнал, что его величество недоволен моим путешествием в Арзрум. Снисходительная и просвещенная доброта вашего превосходительства и участие, которое вы всегда изволили мне оказывать, внушает мне смелость вновь обратиться к вам и объясниться откровенно.
По прибытии на Кавказ я не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку и с которым я был разлучен в течение   5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника.
Я понимаю теперь, насколько положение мое было ложно, а поведение опрометчиво; но по крайней мере здесь нет ничего, кроме опрометчивости. Мне была бы невыносима мысль, что моему поступку могут приписать иные побуждения. Я бы предпочел подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того, кому я всем обязан, кому готов пожертвовать жизнью, и это не пустые слова.
Я покорнейше прошу (и так далее – прим.авт.)…» 
Таким образом Пушкин дал формальное объяснение своему поступку, но окончательно ситуация разрешилась только через несколько недель, когда Пушкин встретился с государем на одном из светских мероприятий и там Николай Павлович спросил у поэта как он смел приехать в армию. Пушкин отвечал, что главнокомандующий позволил ему. Государь возразил ему: «Надобно было проситься у меня. Разве не знаете, что армия моя?»
Пушкин в очередной раз был вынужден признать ошибку, и государь простил его, но как показали дальнейшие события, не забыл ему его неосмотрительности.
Чем Пушкин занимался в те дни в столице? Тем, чем и планировал заниматься, выезжая из Малинников – он посещал светские салоны, которые (повторимся) вопреки навязанному мнению советских пушкинистов, он очень любил посещать. По старой своей привычке он мог отправиться «к сводням», а попросту говоря – в публичный дом, встречался с литераторами – чаще у Дельвига,  и по четвергам – у Греча, с которым в ту пору он был в весьма приязненных отношениях и, конечно же, поэт продолжал играть в карты…
      В книге Вересаева «Пушкин в жизни» мы находим такое  его письмо, адресованное московскому богачу И.А. Яковлеву: «Тяжело мне быть перед тобою виноватым, тяжело и извиняться… Ты едешь на днях, а я все еще в долгу. Должники мои мне не платят, и дай бог, чтоб они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около 20 тыс. Во всяком случае ты первый получишь свои деньги».
      Вересаев датирует это письмо ноябрём 1829 года, в пушкинском десятитомнике это же письмо мы видим датированным мартом – апрелем того же года. С огромным сожалением мы вынуждены признать, что точная датировка этого письма для нас не имеет принципиального значения – даже если правы составители десятитомника и не прав Вересаев, и без него есть достаточно свидетельств того, что Пушкин очень активно играл в карты по возвращении в Петербург из Малинников осенью 1829 года, и тут мы не можем не затронуть ещё одного аспекта картёжной игры.
Давайте задумаемся вот над чем: а что же лежит в основе картёжной игры «на интерес»? Ведь Пушкин всегда играл «на интерес» – нигде нет указаний на то, что он садился за стол поиграть «просто так» – даже играя почти в шутку в Тригорском с Прасковьей Осиповой . всё равно на кон ставились какие-то копейки. Что даёт человеку игра в карты на деньги? Она даёт возможность выигрыша, возможность приобретения некоего богатства совершенно лёгким путём – ведь для получения денег в этом случае совершенно не нужно трудиться, напрягаться, чего-то делать, в чём-то себе отказывать – Её Величество Удача всё сама расставит на свои места, нужно просто решиться сесть за стол и сделать правильную  ставку.  Конечно,  не   помешает  в этом случае и немного умения, но
этому умению не сложно выучиться, зато какие преимущества оно несёт с собой!
Однако, игрок не играет сам с собой – деньги, на которые он так рассчитывает, принадлежат другому человеку, который тоже хочет выиграть, значит в этом случае неминуемо столкновение интересов и поражение одной из сторон. При игре в карты таким образом обязательно нужно решиться забрать деньги у другого человека просто потому, что они тебе в данном случае нужнее, но ведь так думают все жадные люди – деньги должны быть у них просто потому, что они им нужнее, чем кому-либо ещё. Итак, в основе картёжной игры на интерес лежит банальная жадность. К сожалению это так…
      «Помилуйте!» - воскликнет Некто из читателей этой книги. «Помилуйте! Пушкин – и жадность?! В своём ли Вы, уважаемый автор уме? Вы сами много раз писали, что Пушкин по чувствам был совершенным ребёнком, а потому жадность ему была не свойственна, и играл он из совершенно иных побуждений – он искал разрядки своим страстям! Ну… а деньги ему просто действительно иногда были нужны, и где же, как не в картах ему было их поискать? В конце концов, при игре в карты всё происходит по взаимному согласию, там никто никого не грабит и не убивает, все друг с другом вежливы и почтительны. Карты – личное дело каждого – кто как хочет, тот так и отдыхает!..»
       Мы не будем отчаянно спорить с этой точкой зрения в отношении именно Пушкина – может быть, он действительно иногда искал в картах утоления каких-то страстей, но ведь дело в том, что сама суть игры в карты на деньги подразумевает культивирование жадности и культивирование стремления легко получить не заработанные деньги. Получается так, что если даже ты подходишь к столу с каким-то совершенно другими мыслями, суть процесса рано или поздно захватит тебя, и ты всё равно станешь рабом страсти, заложенной в это действие изначально. Кроме того, не будем забывать, что начинал играть в карты Пушкин именно ради денег, находясь в крайне стеснённых обстоятельствах и надеясь поправить своё положение за счёт обыгрыша более неудачливых оппонентов. Напомним всем читателям этой книги, что для утоления разгулявшихся страстей кроме карт существует множество других способов, как то: фехтование на эспадронах, конные скачки, купание в ледяной воде, строгий церковный пост, стрельба из пистолета, заряженного клюквой в лоб условному противнику, игра на семиструнной гитаре и так далее, и тому подобное. Пушкин выбрал именно карты.
      Печально, но любая систематическая привязанность к удовлетворению своей не очень хорошей страсти – в данном случае (кто бы и что об этом ни говорил) – жадности, сушит душу. Любая страсть превращает её носителя в своего раба, обречённого ради этого добровольного рабства не раз и не два отказаться от чего-то доброго и светлого в пользу избранного служения этой страсти. Сказанное в полной мере относится к алкоголизму, к наркомании и конечно же – к игромании, одной из разновидностей которой и страдал великий русский поэт. Она не была губительной для него, но она разрушала его, она подтачивала его силы – ведь не случайно он не написал ничего крупного по возвращении с Кавказа – мы ведь помним, как он играл на водах. Мне скажут: «Его расстроил Паскевич!» А я спрошу в ответ: а он не расстроил Паскевича, позволившему ему быть в армии мимо разрешения из Петербурга? Не квиты ли они с Паскевичем? Стоило ли глушить голос разума и совести, спуская сотнями золотые червонцы за суконным столом?
      1829 год Пушкин завершил в столице, ведя привычный и приятный для себя образ жизни. Год выдался насыщенным, во многом – интересным, поэт написал пару десятков отличных мелких стихотворений, но крупного ничего сделать не смог, и осень этого года была новым неприятным звонком для его творческой натуры, звонком, который он, скорее всего, чётко не расслышал.
               


Рецензии