43. Табак душистый
Крёстная удивлённо ворчала на эту несправедливость, потому как наши семена всходили неровно, а иногда и вовсе пропадали.
А баба Ганя молча подавала через выпад в заборе (ни с той, ни с другой стороны его даже не пытались заделать) широкую кастрюлю, и соседка ловко, прямо пальцами, вытаскивала из навозного перегноя крепкие, мягко пахнувшие ростки уже с двумя настоящими листьями.
Тут же, в углу, на такой же слегка разворошённой перегнойной делянке, рассаду высаживали коротенькими ровными рядами. Через несколько недель мне доверяли обрывать горчично-жёлтый табачный, кучно и крепко собранный цвет и я искренне не понимала, зачем же нельзя оставить эту пряную духмяную красоту.
Табачный лист начинал жиреть. Отрастать крупно, быстро, разлато. Дед Егор уже ежедневно заглядывал по сухому вечернему солнцу на делянку. Срывал почти лопушиный, уходящий в мягкую глухую коричневатость нижний лист, мял, тёр, подносил к крупному носу, серьёзно и долго принимал запах. Я с восторгом ждала, когда же дедовские ноздри начнут чихать, и уже посматривала на ступу (почти Билибинскую!), прикрытую рогожкой в уголке переднего навеса.
Ступа была восхитительная.
Крупно вырубленная из цельного дерева, с двумя огромными, резко сработанными топором чашами (одна для пшена и зерна, другая для табачного листа). Пест, высокий, цельный, двусторонний, с солидной полоской-выемкой (точно не для слабой руки!) посередине, завораживал, манил и пугал меня ещё больше. Баба Яга домысливалась и растекалась своей сказочно-опасной красотой по всем уголкам и трещинам, когда я загоняла наших овец с красными шерстяными метками в правом ухе на отведённое место и входила через дворовую дверь в дом, быстро проскакивая тёмный, затёкший сумерками приделок.
Осень явно торопилась.
Зацветали георгины. Вынимался лук. Подкапывалась на пробную разварку картошка. И Егор Михайлович начинал резать серпом табак. Связанные парные пучки заполняли жёрдочку под входным навесом заднего двора. Топорщились огромными кустами, опадали, стягивались, шершавились и через короткое время вовсе усыхали на треть, отбрасывая коварные острые тени на проём скотного двора, отчего я проскакивала в дом ещё быстрее.
Я посматривала из приоткрытой двери (от табака-самосада можно было и угореть), как дед широкой ладонью подавал стебле-листовое, свёрнутое на манер длинного кулька табачное богатство на ручной, им же сработанный резак. Затем ссыпал партиями в ступу, поднимал пест, крушил, перетирал, встряхивал, и начиналось чудо.
Лист и стебли становились мягким золотистым крошевом. Взлетали и ссыпались невесомо волшебным мерцающим маревом на дедовскую самосшитую на манер гимнастёрки чёрную сатиновую рубаху с белыми пуговками у левого плеча. И я больше уже ничего не боялась, точно зная - золотая духмяная табачная крошка заполнила собой всё, до мельчайшей лопинки на деревянном настиле, не оставив места ничему опасному и дурному.
Я таким и запомнила деда.
Крупного, обсыпанного табачной золотистой пылью, ссыпающего готовый самосад в холщовые мешочки, с коричневыми жилистыми руками, с крупными, изжелта-коричневыми ногтевыми пластинами на очень больших, изработанных пальцах, скручивающих из газетной нарезки очередную козью ножку.
Он сидит на выкрашенной синей масляной краской лавочке (красила всегда я!). Вечернее солнце спокойно греет ему спину и просвечивает насквозь большие мочковатые уши, распыляет волосы, каёмкой идущие от округлой, дочерна загоревшей лысины, на которую (и каюсь, и смеюсь!) я нарочно роняла с печки огромный, дозариваемый в валенке помидор.
Я помню и чувствую его тоску по ушедшей вперёд него (как же не дотерпела?!) бабе Гане. Его левую руку, сжимающую пальцами несуществующий спичечный коробок, нарезанные газетные восьмушки и пустой (совсем и навсегда пустой!) кисет. От деда, курившего крепчайший самосад всю жизнь, последние три года прятали спички, опасаясь пожара. Про пожар я не понимала. А горький детский стыд вяжет смурной тенью моё сердце до сих пор.
И качается в ушах дедовское редчайшее (он был великий молчун, прошёл войну, имел боевые награды, особую деревянную ложку с растрескавшимся краем, ел солёные огурцы с мёдом): - Агафья, замолчь! - когда та особенно настырно заставляла его переменить самосшитую рубаху с белыми пуговками у левого плеча, предварительно искупав в корыте в чуланчике за печкой, на которой грелась и закипала в огромных чугунах колодезная вода…
Свидетельство о публикации №124092202739