Пушкин и мiр с царями. Часть 3. Выбор. Глава пятая
Часть третья. Выбор. Глава пятая.
Кто хочет видеть – тот увидит,
И больше нужного найдёт…
В Пушкине к началу октября уже горело желание писать, у него давно созрел план поэмы на украинскую тему, который он обдумывал ещё с прошлой зимы, а саму поэму он пробовал начать писать в апреле, но тогда дело не пошло. Теперь для писания было самое время, но для этого надо было выехать из Петербурга в деревню, там закрыться ото всех и сделать работу, обстоятельства же его тогдашнего бытия этому препятствовали. Нужно было что-то делать, и в конце концов, поэт решился на поступок…
Дело в том, что комиссия по делу писания «Гавриилиады» предоставила ответы Пушкина на её вопросы императору на высочайшее рассмотрение. Николай Павлович всё внимательно изучил и дал такой ответ: ««Г. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Давайте воздадим должное мудрости царя, который сумел облечь свою недоверчивость в столь благопристойную форму!
В начале октября Пушкин повторно был вызван в комиссию, где его ознакомили с императорской волей. Напомню, что свои ответы поэт давал в середине августа, а к императору дело ушло в конце августа, ответ же от него был получен в конце сентября. Столь долгое движение бумаг объяснялось тем, что государь находился в действующей армии на турецком фронте и быстрые решения мелких для него дел в этом случае были невозможны.
Протокол заседания комиссии, на котором Пушкину предложили ответить на вопрос государя рассказывает об этом событии так: «Главнокомандующий в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив вышеупомянутую собственноручную его
величества отметку, требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение его величества, не отговаривался от объяснения истины и что Пушкин, по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо государю-императору, и, получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал к его величеству письмо и, запечатав оное, вручил графу Толстому. Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное его величеству, донося и о том, что графом Толстым комиссии сообщено».
Итак, Пушкин решил признаться государю в авторстве «Гавриилиады», полагаюсь на милостивое к себе отношение. Очевидно, он испытал от этого величайшее облегчение, потому что возвратившись с заседания комиссии он немедленно, никуда не выезжая, принялся за писание поэмы. О том, как он тогда работал мы можем найти к М.В. Юзефовича: «Погода стояла отвратительная. Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир, стихи преследовали его и туда, он ел на скорую руку, что попало, и убегал домой, чтоб записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки. Иногда мысли, не укладывавшиеся в стихи, записывались им прозой. Но затем следовала отделка, при которой из набросков не оставалось и четвертой части. Я видел у него черновые листы, до того измаранные, что на них нельзя было ничего разобрать: над зачеркнутыми строками было по нескольку рядов зачеркнутых же строк, так что на бумаге не оставалось уже ни одного чистого места».
За неполных три недели он завершил три песни поэмы и написал эпилог! Для того, чтобы оценить величину труда, нам достаточно сказать лишь, что по количеству строк из всех пушкинских поэм «Полтава» уступает только «Руслану и Людмиле» ( «Онегин», понятно, тут не в счёт).
13 октября в столицу с фронта возвратился император, в тот же день А.Н.Вульф делает в своём дневнике такую запись: «Был у Пушкина, который мне читал почти уже конченную свою поэму. Она будет под названием Полтава, потому что ни Кочубеем, ни Мазепой ее назвать нельзя по частным причинам».
16 октября поэт завершил работу над третьей главой поэмы. В тот же день комиссия по расследованию дела по «Гавриилиаде» получила от императора распоряжение о прекращении расследования, поскольку ему, императору, известен автор поэмы, и он считает дело решённым.
Пушкин испытал огромное облегчение, дописал эпилог, 19 октября, в день основания Лицея, встретился на традиционном собрании с однокашниками и наследующий день уехал в Малинники – тверское имение осиповской родни. Он выложился полностью. П.А. Плетнёву, который за месяц до того получил от него доверенность на ведение его издательских дел сам поэт о писании «Полтавы» сказал так: «Полтаву написал я в несколько дней; далее не мог бы ею заниматься и бросил бы все».
Мы намеренно не будем с Вами тут говорить о поэтических достоинствах пушкинской «Полтавы» – она гениальна как в изображении картин природы, как в изображении человеческих личностей, так и в сюжетном плане. В ней всё совершенно, и лучше не тратить время на обсуждение этой вещи, а ещё раз перечитать её и с наслаждением погрузиться в атмосферу пушкинского поэтического гения. Но рассматривая вместе с Вами историю написания «Полтавы», хочется обратить внимание вот на что: освобождение от спасительной, казалось бы, лжи моментально вызвало у поэта буквально взрыв творческой энергии. Жаль, что он этого чётко не отметил в своём сознании – вся
его дальнейшая жизнь при таком подходе могла бы сложиться иначе.
Пушкин приехал в Малинники и провёл там в общей сложности около полутора месяцев. За это время он закончил седьмую главу «Евгения Онегина» –работы там оставалось совсем немного, и на славу отдохнул. Пушкина окружали милые люди, любившие его и относившиеся к нему с почтением, его не тревожили, его угощали, чем Бог пошлёт и развлекали, как могли. Тут не было неврастеничной Закревской, которая успела ему надоесть, не было компании азартных картёжников, тут во всём был мир и покой. Пушкин в письмах приятелям писал о том, что ему нравится деревенская жизнь и что он не спешит в столицы, но на самом деле его беспокойный характер через некоторое время начал давать себя знать. Писательская жатва закончилась, психологический потенциал восстановился и поэт понял, что готов не злоупотреблять гостеприимством тверских помещиков. В первые дни декабря он выехал из Малинников и 6 декабря уже был в Москве.
Традиционным для себя образом он поселился в гостинице, на этот раз – в Глинищевском переулке. Этот приезд Пушкина в первопрестольную разительно отличался от его предыдущего приезда – всё было тихо и скромно. Конечно, он появился во всех значимых московских кружках, везде был очень приязненно принят, хотя не обошлось и без мелких шероховатостей, которые произошли там и с теми, где люди ещё не знали характера нашего великого поэта. Вот что пишет С.П. Шевырёв: «Будучи откровенен с друзьями своими, не скрывая своих литературных трудов и планов, радушно сообщая о своих занятиях людям, интересующимся поэзией, Пушкин терпеть не мог, когда с ним говорили о стихах его и просили что-нибудь прочесть в большом свете. У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить».
Но истории вроде этой, понятно, не составляли основы московской жизни Пушкина в те дни. Он, кстати, в нескольких местах прочитал в узких приятельских кругах отрывки из «Полтавы», прочитал и кое-что из написанных мелких стихотворений, по общему числу которых прошедший год выдался урожайнее предыдущего, но поэтические встречи и заседания не слишком занимали его в те дни. Пушкин был немного задумчив.
Пушкин не мог не заглянуть к Екатерине Ушаковой. Она повзрослела и ещё больше похорошела, у неё остался тот же острый ум и язычок. При встрече с поэтом во время разговора о столичной жизни Ушакова показала Пушкину свою осведомлённость насчёт его петербургских историй и легко посмеялась над тем, что он в итоге, по её выражению «остался с ОЛЕНьими рогами». Пушкин тоже довольно весело посмеялся над этим, но вслед за разговором об Олениной он узнал, что время не шло даром для Екатерины Ушаковой, и что у неё есть жених – князь Долгоруков. Пушкин погрустнел, вскоре откланялся и удалился. Больше в тот приезд он у Ушаковых не появлялся.
Тогда же из Сибири до него дошёл стихотворный ответ А.И. Одоевского на его стихотворение «Во глубине сибирских руд». Начинался он такими строками:
Наш скорбный труд не пропадет.
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя…
Мы не знаем, какие чувства вызвали у Пушкина эти стихи, но похоже на то, что либеральные призывы к тому времени всё меньше и меньше трогали его
душу. К тому же, он побывал на балу у Иогеля…
Иогель был знаменитым московским танцмейстером, к которому вся просвещённая Москва стремилась отдать своих детей в ученики и в ученицы. Если вы помните, в учениках у Иогеля в своё время в пору ранней юности успел побывать и сам Пушкин. Ежегодно в период рождественских праздников Иогель давал бал, на котором выводили в свет очередное поколение юных московских красавиц. Это в некоторой степени можно сравнить с теперешними конкурсами красоты, понятно, без того меркантильного содержания, которым эти теперешние конкурсы наполнены. Балы у Иогеля скорее можно было бы назвать балами будущих невест. На этих балах не каждый год зажигались яркие звёзды, но почти все московские звёзды впервые сверкнули на балу Иогеля, и балы эти были всегда исключительно интересны, и всегда становились событием для Москвы. Понятно, что находясь в эту пору в Москве Пушкин не мог не посетить это традиционное торжество.
Самым ярким событием бала стало появление на нём шестнадцатилетней Натальи Гончаровой. Она была в белом воздушном платье с золотым обручем на голове, но дело было совершенно не платье, и не в обруче – рискнём сказать, что платье могло быть любым, и обруч мог быть другим либо его вообще могло не быть – дело было в явлении её царственной классической красоты, которой все приглашённые на бал были просто поражены. Поражён этой красотой был и Пушкин. Он был представлен юной красавице, которой он сказал какие-то приличные случаю слова, она что-то ему ответила, и скорее всего – не запомнила ни его, ни того, что она сказала, поскольку в тот день королевой бала была она и все без исключения стремились сказать ей что-либо приятное, а вот Пушкин и после праздника был до глубины души потрясён красотой и очарован скромностью, непосредственностью и стыдливостью удивительной девушки.
К тому времени поэт начал хорошо понимать, что ему пора жениться – его положение в свете всё больше подталкивало к этому решению. И действительно: ну сколько можно было ещё веселиться в компании незрелых юнцов? А как было представляться в серьёзном обществе, не имея при этом никакого твёрдого положения? Поэт чувствовал необходимость подведения оснований под своё дальнейшее существование, и внимательно осматривался вокруг в поисках будущей спутницы жизни. Встреча с Гончаровой поразила его, он замечтался, и вдруг увидел себя возможным соискателем её восхитительной руки и сердца.
Трудно судить о том, что было в уме и на душе у Пушкина в те дни, но вот что мы находим в письме Вяземского А.И. Тургеневу, написанном 9 января 1829 года: «Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было, mais il n’etait pas en verve (но он не был в ударе – прим. авт.). Постояннейшие его посещения были у Корсаковых и у цыганок; и в том и в другом месте видел я его редко, но видал с теми и другими и все не узнавал прежнего Пушкина».
Пушкин по какой-то причине, может быть, не вполне понятной ему самому, расхотел быть в Москве и откликнулся на приглашение А.Н. Вульфа отправиться в гости к его родственникам в Старицу, что в Тверской губернии и седьмого января они исполнили своё намерение – покинули Москву, уже через сутки оказавшись в Старице. Там они нашли самый горячий провинциальный приём во многом сродни тому, который был оказан поэту два месяца назад в Малинниках.
В Старице Пушкин отдыхал, веселился и наблюдал за амурными побуждениями своего сексуального ученика Алексея Вульфа. Понятно, Вульф не имел поэтических талантов Пушкина и его замечательной манеры вести беседу в небольшом обществе – он вообще почти не имел никаких талантов, кроме того,
который он развил под руководством Пушкина – таланта липнуть к женщине, если она вдруг дала ему минимальную надежду на сексуальный контакт. Вообще-то, для непредвзятого человека история такого прилипания представляет из себя довольно мерзкое зрелище, и надо отдать должное Пушкину, он с удовольствием пронаблюдал там за одним небольшим фиаско Вульфа, в которое его повергла одна из двух симпатичных старицких девушек.
Обоим этим девушкам поэт тоже оказывал знаки внимания, но это была всё-таки просто игра, а вот была в Старице ещё одна девушка, которая смотрела на Пушкина пристально. Её звали Евпраксия Николаевна Вульф, она тогда же гостила в Старице вместе с матерью, Прасковьей Осиповой. Евпраксии Николаевне в ту пору исполнилось девятнадцать и она была далеко не равнодушна к Пушкину, и была умна, и была достаточно красива, но Пушкин просто не захотел этого в тот раз заметить, или – сделал вид, что не захотел (как, впрочем, и два месяца тому назад в Малинниках). Прасковья Осипова и Евпраксия обиделись на это, но тоже не показали вида…
При всём замечательном гостеприимстве старицких помещиков, долгим пребывание у них для Пушкина не стало. 16 января он отправился из Старицы в Петербург – ему захотелось снова окунуться в столичную жизнь, и он окунулся в неё, активно оживляя многие прежние привычки. Вот отрывок из его тогдашнего письма Вяземскому: «Я в Петербурге с неделю, не больше. Нашел здесь все общество в волнении удивительном. Веселятся до упаду и в стойку, т.е. раутах, которые входят здесь в большую моду. Давно бы нам догадаться: мы сотворены для раутов, ибо в них не нужно ни ума, ни веселости, ни общего разговора, ни политики, ни литературы. Ходишь по йогам, как по ковру, извиняешься, – вот уж и замена разговору. С моей стороны, я от раутов в восхищении и отдыхаю от проклятых обедов Зинаиды (кн. 3. А. Волконской – прим. авт.)».
К величайшему сожалению, возобновил он и карточную игру – катастрофический проигрыш огромных денег Огонь-Догановскому не стал для поэта критическим уроком. Когда мы говорим о карточной игре и о жизни Пушкина, мы обычно разделяем эти понятия. Но можно ли разделить жизнь наркомана вообще и употребление им наркотиков? Можно ли разделить жизнь алкоголика вообще и употребление им алкоголя? Не влияет ли алкоголь на само мировосприятие и на поступки человека? Не влияет ли наркотик на само мировосприятие и на поступки человека? Поступки человека – не жизнь ли его? Нам говорят иногда, что страдания наркомана или страдания алкоголика могут быть интересно описаны, что у них свой взгляд на мир, и этот взгляд может быть нестандартным и очень интересным. Пусть так. Но наркоман, бросивший наркотики из внутренних побуждений не интереснее ли наркомана, не бросившего наркотики? Кто знает о страсти всё – тот, кто подвержен ей, или тот, кто был подвержен ей, но сумел подняться над этой страстью, и зная, какова она изнутри, сумел посмотреть на неё и снаружи? И если два таких человека напишут по книге с историей своей страсти, то какая из них будет интереснее для человека, желающего понять человечество, первая, или вторая?
Почти как раз в это время в Петербурге появился Николай Васильевич Гоголь – никому не известный молодой человек, желающий написать хорошие книги, и для которого Пушкин был образцом русского писателя. Гоголь мечтал увидеть Пушкина и хоть как-то приблизиться к нему. Молодой человек раздобыл адрес поэта и отправился в определённое место. Дальше, по словам П.В. Анненкова, записанных им со слов самого Гоголя, было вот что: «Чем ближе подходил он к квартире Пушкина, тем более овладевала им робость и, наконец, у самых дверей квартиры развилась до того, что он убежал в кондитерскую и потребовал рюмку
ликера… Подкрепленный им, он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой: «Дома ли хозяин?», услыхал ответ слуги: «Почивают!» Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: «Верно, всю ночь работал?» – «Как же, работал, – отвечал слуга. – В картишки играл». Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянно облаком вдохновения».
Светская столичная жизнь всегда привлекала к себе Пушкина, и он с удовольствием появлялся на различных вечерах и балах. На одном из них он познакомился с Александрой Осиповной Россет. Знакомство это намного переросло рамки обычных отношений, а состоялось оно, по свидетельству самой Россет, так; «К концу года Петербург проснулся; начали давать маленькие вечера. Первый танцевальный бал был у Элизы Хитровой. (На балу у Ел. Mux. Хитрово.) Элиза (Хитрово) гнусила, была в белом платье, очень декольте; ее пухленькие плечи вылезали из платья. Пушкин был на этом вечере и стоял в уголке за другими кавалерами. Мы все были в черных платьях. Я сказала Стефани (фрейлина княжна Радзивил, подруга Россет по институту): «Мне ужасно хочется танцевать с Пушкиным». – «Хорошо, я его выберу в мазурке», и точно, подошла к нему. Он бросил шляпу и пошел за ней. Танцевать он не умел. Потом я его выбрала и спросила: «Quelle fleur?» – «Celle de votre couleur», – был ответ, от которого все были в восторге («Какой цветок?» – «Вашего цвета»). Элиза пошла в гостиную, грациозно легла на кушетку и позвала Пушкина».
На время знакомства Пушкина и Россет ей исполнилось двадцать лет, и она к той поре уже два года была фрейлиной императрицы. Вяземский писал о ней так: «В то время расцветала в Петербурге одна девица, и все мы, более или менее, были военнопленными красавицы. Кто-то из нас прозвал смуглую, южную, черноокую девицу Donna Sol, главною действующею личностью драмы В. Гюго «Эрнани». Жуковский прозвал ее небесным дьяволенком. Кто хвалил ее черные глаза, иногда улыбающиеся, иногда огнестрельные; кто стройное и маленькое ушко, кто любовался ее красивою и своеобразною миловидностью. Несмотря на светскость свою, она любила русскую поэзию и обладала тонким и верным поэтическим чутьем. Она угадывала (более того, она верно понимала) и все высокое, и все смешное. Обыкновенно женщины худо понимают плоскости и пошлости; она понимала их и радовалась им, разумеется, когда они были не плоско-плоски и не пошло-пошлы. Вообще увлекала она всех живостью своею, чуткостью впечатлений, остроумием, нередко поэтическим настроением. Прибавьте к этому, в противоположность не лишенную прелести, какую-то южную ленивость, усталость. < > Она была смесь противоречий, но эти противоречия были, как музыкальное разнозвучие, которые, под рукою художника, сливаются в странное, но увлекательное созвучие. – Сведения ее были разнообразные, чтения поучительные и серьезные, впрочем, не в ущерб романам и газетам. Даже богословские вопросы, богословские прения были для нее заманчивы… Прямо от беседы с Григорием Назианзином или Иоанном Златоустом влетала она в свой салон и говорила о делах парижских с старым дипломатом, о петербургских сплетнях, не без некоторого оттенка дозволенного и всегда остроумного злословия, с приятельницею, или обменивалась с одним из своих поклонников загадочными полусловами…»
Эта женщина умела очаровывать, её скромная фрейлинская комната на одном из верхних этажей Зимнего дворца стала местом встреч многих замечательных русских людей того времени, а к её острому слову
прислушивались с интересом не только императрица и брат императора Михаил, но и сам государь Николай Павлович, с которым Россет умела держать себя по этикету почтительно, и в то же время независимо.
Пушкина при знакомстве с Россет, кроме всего прочего, поразил её отличный русский язык – при тогдашнем императорском дворе мало кто умел легко и красиво говорить по-русски. Поэт стал часто общаться с красавицей-фрейлиной. Безусловно, он поначалу думал добиться от Россет того же, чего хотели от неё добиться её многочисленные поклонники, но в отличие от них, Пушкин почти сразу догадался, что ему, как говорится, «не светит», и тут же сразу он увидел, что в лице Россет он получает удивительную собеседницу, некоего Пушкина в юбке, только не пишущего стихи. Это очень дорогого стоило!
Невинность – это было сказано не о Россет. С.Т. Аксаков пишет о ней: «Недоступная атмосфера целомудрия, скромности, это благоухание, окружающее прекрасную женщину, никогда ее не окружало, даже в цветущей молодости». Ему вторит И.С. Аксаков: «Я не верю никаким клеветам на ее счет, но от нее иногда веет атмосферою разврата, посреди которого она жила. Она показывала мне свой портфель, где лежат письма, начиная от государя до всех почти известностей включительно. Есть такие письма, писанные к ней чуть ли не тогда, когда она была еще фрейлиной, которые она даже посовестилась читать вслух… Столько мерзостей и непристойностей. Много рассказывала про всех своих знакомых, про Петербург, об их образе жизни, и толковала про их гнусный разврат и подлую жизнь таким равнодушным тоном привычки, не возмущаясь этим».
А вот что пишет о ней Яков Полонский, известный русский поэт: «она < > cамым добродушным тоном говорила колкости, – она же умела говорить, – но так, что сердиться на нее никто не мог, даже и те немногие, которые очень хорошо понимали, в чей огород она бросает камешки < > Я не раз удивлялся ей, в особенности ее колоссальной памяти, – выучиться по-гречески ей ничего не стоило < > Из-под маски простоты и демократизма просвечивался аристократизм самого утонченного и вонючего свойства, под видом кротости скрывался нравственный деспотизм, не терпящий свободомыслия, разумеется, только в тех случаях, когда эта свобода не облечена в ту блистательную, поэтическую дерзость, которая приятно озадачивает светских женщин и о которой они сами любят всем рассказывать, как о чем-то оригинальном и приятном, великодушно прощать врагам своим».
Итак, перечисление достоинств Россет заняло у нас немало места, как и перечисление её недостатков, но были ли её недостатки недостатками в глазах Пушкина? Был ли Пушкин целомудрен? Не любил ли он говорить колкости? Не был ли ему свойствен тот самый утончённый аристократизм, облечённый в блистательную поэтическую дерзость, о которой с таким неприятием говорит полуразночинец Полонский? Россет легко могла говорить и выслушивать скабрезности, но и Пушкин очень любил говорить и выслушивать разного рода скабрезности, для многих в его окружении звучавшие муторно и пошловато… Россет, будучи по природе женщиной, прекрасно знала женскую натуру со всеми её слабостями, и, сама не погружаясь в грязную интимность, легко шутила на эту тему. Пушкин, как и огромное большинство мужчин, шутивший на эту же тему шутками определённого рода в мужском обществе вдруг получил возможность шутить о том же с женщиной! Это было интересно.
Сама Россет о начале знакомства с Пушкиным сказала так: ««Ни я не ценила Пушкина, ни он меня. Я смотрела на него слегка, он много говорил пустяков, мы жили в обществе ветреном. Я была глупа и не обращала на него особенного внимания». Но потом и она рассмотрела в Пушкине родственную во многих отношениях душу. Можно уверенно сказать, что они в определённой степени нашли друг друга.
Пушкин в то время наконец примирился со своим отцом Сергеем Львовичем, может быть, даже в большей степени по инициативе последнего. Сергей Львович был немало озадачен, и в конечном итоге удивлён славой и общественным признанием таланта своего старшего сына, хотя, по свидетельству многих, в общественных местах они нередко продолжали если не ссориться, то очень напряжённо разговаривать друг с другом.
У апостола Павла в посланиях есть место, где апостол увещевает детей быть послушными родителям, а родителей увещевает не раздражать детей без лишней к тому потребности. Отец и сын Пушкины были в этом смысле антитезой наставления Павла – Сергей Львович очень гордился сыном в его отсутствие, но не мог не попенять ему за что-нибудь в общей компании, а Пушкин-сын не мог сдержаться в ответ на эти пени, но – недаром говорят, что худой мир лучше доброй ссоры, и восстановление отношений, вне всякого сомнения, было очень позитивным знаком для всей пушкинской семьи.
Пушкин много читал, как всегда, никому этого не показывая, и очень серьёзно занимался английским языком – тоже никому этого не показывая. Он не хотел, чтобы кто-то вообще что-то знал о его занятиях английским, и поэтому занимался языком вообще без учителя. От этого страдало произношение – вернее говоря, в таких условиях оно не могло сформироваться вообще, но знание самого языка подвигалось у Пушкина достаточно быстро, и поставленная цель – в первую очередь – чтение Байрона и Шекспира в оригинале, а во вторую – чтение других английских авторов становилась вполне доступной.
Пушкин очень много времени проводил у Дельвига, и это касалось не только этого его приезда – во время всего своего предыдущего пребывания в столице он тоже любил гостить у дорогого лицейского друга, и дело не только в том, что Дельвиг был издателем альманаха «Северные цветы», активным участником которого был Пушкин, а в первую очередь – в атмосфере дельвиговской квартиры, в духе её хозяина. Дельвиг в те дни ещё не догадывался о неверности своей жены, которая изменяла ему с Вульфом, а потом – и не только с Вульфом, и был вполне счастлив, что накладывало светлый и тёплый тон на все его дела. Говоря современным языком, Дельвиг был толерантен к людям, и не поспешен в своих оценках. По словам Анны Керн «В этом молодом кружке преобладала любезность и раздольная, игривая веселость, блестело неистощимое остроумие, высшим образцом которого был Пушкин. Но душою всей этой счастливой семьи поэтов был Дельвиг, у которого в доме чаще всего они собирались… Дельвиг шутил всегда остроумно, не оскорбляя никого. В этом отношении Пушкин резко от него отличался: у Пушкина часто проглядывало беспокойное расположение духа. < > Пушкин был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность, он не всегда был благоразумен, а иногда даже не умен. Дельвиг же, могу утвердительно сказать, был всегда умен!»
К словам Анны Керн в этом случае очень даже можно прислушаться – она была подругой жены Дельвига и провела немало времени в дельвиговском доме. Кстати, после того, как Пушкин достиг своей цели с Анной Керн (и, скорее всего, некой своей цели добилась и она) Пушкин и Керн часто и с удовольствием встречались и у Дельвига, и в других местах, и хорошо друг у другу относились – мы об этом уже говорили. Подтверждением сказанного являются и благожелательные воспоминания Керн о Пушкине, в которых можно найти немало занятных, чисто женских характеристик, данных ею и великому поэту вообще, и его поступкам в частности.
Круг Дельвига, по сути своей, был кругом Пушкина, но поскольку формальным хозяином места встреч был, всё-таки, не Пушкин, то и в общении гостей дельвиговской квартиры царило некое сибаритство, мягкость. Пушкинские колкости тонули в дельвиговской неагрессивности, в мягкости его подач. Дельвиг умел соединить в русле одной беседы таких разных людей, как бывшие лицеисты Яковлев, Илличевский, Комовский, известные литераторы Подолинский и Щастный, умел ободрить литературную молодёжь и заинтересовать гениального Мицкевича, который тоже регулярно появлялся на дельвиговских вечерах и охотно вёл диалоги с Пушкиным, нередко – с глазу на глаз.
Об этих беседах двух гениев можно найти немало свидетельств у разных авторов, в частности, тот же А.И.Подолинский пишет: «На этих же вечерах Дельвига мне неоднократно случалось слышать продолжительные и упорные прения Пушкина с Мицкевичем то на русском, то на французском языке. Первый говорил с жаром, часто остроумно, но с запинками, второй тихо, плавно и всегда очень логично».
Остаётся только лишь пожалеть о том, что содержание бесед двух гениев для нас осталось навсегда тайной, и только косвенно по нескольким фразам Мицкевича, написанным им уже после гибели Пушкина, мы можем что-то предположить о содержании их, вне всякого сомнения, высоких разговоров. Вот они, эти слова Мицкевича: «Пушкин увлекал, изумлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума своего, был одарен необыкновенною памятью, суждением верным, вкусом утонченным и превосходным. Когда говорил он о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах и пропитанного ежедневным чтением парламентарных прений. Я довольно близко и довольно долго знал русского поэта; находил я в нем характер слишком впечатлительный, а иногда легкомысленный, но всегда искренний, благородный и способный к сердечным излияниям. Погрешности его казались плодами обстоятельств, среди которых он жил: все, что было в нем хорошего, вытекало из сердца. В этой эпохе он прошел только часть того поприща, на которое был призван, ему было тридцать лет. Те, которые знали его в это время, замечали в нем значительную перемену. Вместо того, чтобы с жадностью пожирать романы и заграничные журналы, которые некогда занимали его исключительно, он ныне более любил вслушиваться в рассказы народных былин и песней и углубляться в изучение отечественной истории. Казалось, он окончательно покидал чуждые области и пускал корни в родную почву. Одновременно разговор его, в котором часто прорывались задатки будущих творений его, становился обдуманнее и степеннее. Он любил обращать рассуждения на высокие вопросы религиозные и общественные, о существовании коих соотечественники его, казалось, и понятия не имели. Очевидно, поддавался он внутреннему преобразованию».
Читая эти слова невольно проникаешься радостью от того, что видимо не зря именно ты любишь нашего великого поэта, если и такой гениальный человек, как Мицкевич, в немалой степени чуждый русской культуре по причине глубокой укоренённости в культуру иную, рассмотрел в нём столь великие дарования!
Пушкин в столице искал для себя самые разные формы развлечений, и находил их – он старался не пропускать концерты классической музыки, бывал в театре на множестве представлений, посещал салоны у Карамзиной и конечно же – у влюблённой в него до беспамятства Елизаветы Хитрово. Хитрово изводила его душещипательными нежными посланиями, но он не мог у неё не бывать, не мог на эти послания как-либо не отвечать, и в то же время всячески стремился уклоняться от общения с нею. Это были с одной стороны очень странные, а с другой стороны – очень понятные отношения: Пушкин ничем не хотел оскорбить или оттолкнуть от себя безгранично преданную ему всей душой действительно добрую и искреннюю женщину, но эта женщина страстно мечтала принадлежать ему и своим горячим, но довольно пожилым телом, а тут в поэте уже противилась обычная возрастная физиология. В разговорах и в переписке с Хитрово Пушкин иногда просто отшучивался, а иногда начинал рассказывать ей о том, какой он циничный и простой человек в отношениях с женщинами, опять приводя ей уже известные нам с Вами аргументы.
Кроме поездок на концерты и в салоны у поэта была частая игра в карты, о которой мы уже говорили, а были ещё и поездки с другом Вяземским и некоторыми другими друзьями в публичные дома, где поэт умел и удовлетвориться, а иногда и просто повеселиться, заплатив деньги, и начиная после этого под смех приятелей вдруг объяснять девицам важность правильного образа жизни… Но эти, и другие развлечения, в конце концов прискучили Пушкину, и он стал задумываться о поездке куда-нибудь, лучше всего – за границу.
В то же самое время Пушкин понимал, что в Париж или Берлин его не выпустят, и решил попроситься у Бенкендорфа позволить ему поездку на Кавказ, в Тифлис. Немного неожиданно для поэта разрешение им было получено почти сразу – дело в том, что Тифлис к тому времени уже более двадцати пяти лет находился под флагом Российской империи, там была устоявшаяся система управления, и просьба Пушкина была фактически просьбой на поездку в пределах государства. Формальной причины для отказа в поездке у Бенкендорфа не было, и он эту поездку Пушкину легко разрешил.
4 марта Пушкин получил подорожную в Тифлис, и 10 марта выехал из Петербурга в Москву. Почему в Москву? А мог ли он по дороге в Тифлис не оказаться в Москве, куда теперь звало его сердце? В Москве была Екатерина Ушакова, красивая и умная девушка, которая его всем сердцем любила, и в Москве же была Наталья Гончарова – девушка с абсолютно выдающейся внешностью, и взглядом ангела, недостижимый и, может быть, именно потому такой желанный идеал!
Пушкин в Москве традиционно для себя поселился в двухкомнатном гостиничном номере и почти сразу после приезда нанёс визит Ушаковым. Его там не ожидали, но доброжелательно приняли. Пушкин изъявил желание поговорить с отцом Ушаковой с глазу на глаз. Разговор получился очень долгим, почти сразу после него поэт уехал, а вся ушаковская семья на несколько дней погрузилась в глубочайшее раздумье. В итоге старший Ушаков пригласил домой официального на тот момент жениха Екатерины, молодого князя Долгорукова, и имел с ним тайную продолжительную беседу. В результате беседы помолвка была расторгнута и Екатерина Ушакова снова обрела полную свободу выбора. Что в точности стало причиной расторжения помолвки, нам до сих пор не известно, но, судя по всему, Пушкин представил отцу Ушаковой неопровержимые доказательства, как бы теперь сказали, нетрадиционной ориентации соискателя руки Екатерины, что было для Ушаковых, да и для кого угодно в те времена критически неприемлемым. Сила доказательств была такова, что опровергать их Долгоруков или не решился, или не смог, но так или иначе, Пушкин в этом деле добился своего – отношения с Ушаковой для него были очень важны, это была драгоценная синица в его брачной руке, которую он ни за что не хотел упускать.
Но кроме синицы в руках теперь рядом была и юная Натали Гончарова, восхитительный журавль в небе, за право лететь рядом с которым Пушкин
серьёзно решил побороться! Он узнал о самой Натали и о её семье всё, что только можно было узнать. Гончаровы жили недалеко от Большой Никитской в небольшом деревянном одноэтажном доме, выходившем несколькими окнами на улицу. Отец Натальи Николаевны, Николай Афанасьевич, был сыном дворянина Афанасия Николаевича Гончарова, выходца из богатой купеческой семьи, получившей потомственное дворянство от Екатерины Второй. Отец Николая Ивановича был очень богат, владел несколькими большими поместьями в Московской и Калужской губерниях. Николай Иванович получил блестящее образование, и сначала служил в столице в Коллегии иностранных дел, а затем в Москве был секретарём московского губернатора.
В Петербурге он познакомился с Натальей Загряжской, девушкой редкостной красоты, влюбился в неё и женился на ней. Наталья Ивановна была старше Николая Ивановича на два года и приходилась праправнучкой украинскому гетману Петра Дорошенко от его последнего брака. Отец Натальи Ивановны, генерал Иван Александрович Загряжский, был женат и имел пятерых детей, и, как-то, находясь по делам службы в Дерпте, увлёк и увёл за собой дочь жену одного из остзейских баронов по имени Ульрика. Баронесса последовала за возлюбленным, жила с ним в России. Загряжский долгое время не разводился с законной женой и фактически имел две семьи. В этом втором сожительстве и родилась Наталья Ивановна. Баронесса прожила в России шесть лет и умерла, а Наталью Ивановну как родную дочь воспитала жена Загряжского Александра Степановна. Тётка Натальи Ивановны, Наталья Кирилловна Загряжская, была влиятельной фрейлиной Екатерины Второй, и потому три дочери генерала Загряжского, Наталья, Екатерина и Александра, тоже стали .фрейлинами императрицы.
Красота Натальи Ивановны была многими замечена при дворе, в том числе – и фаворитом императрицы Охотниковым, который влюбился в Загряжскую. Она ответила ему взаимностью, но брак между ними был невозможен, а вот брак между Загряжской и страстно влюблённым в неё Николаем Гончаровым оказался ещё как возможен и очень нужен для успешного сокрытия определённых обстоятельств. Свадьба, по словам свидетелей этого события, была очень пышной и на ней присутствовала вся императорская фамилия.
Вскоре после свадьбы молодые переехали в Москву, а ещё через некоторое время родители Николая Ивановича развелись, и молодые Гончаровы перебрались в семейное калужское имение Полотняный Завод, где Николай Иванович был вынужден взять на себя управление тамошними фабриками отца, постепенно приходившими в упадок. Его труды имели успех и за свою хозяйственную деятельность он в 1811 году даже был награждён орденом Святого Владимира четвёртой степени «за приведение к должному устройству и усовершенствованию состоящие в Калужской губернии фабрики полотняной и писчей бумаги». С началом войны 1812 года его отец Афанасий Николаевич вернулся домой и стал постепенно перебирать управление фабриками в свои руки, а в 1815 году совершенно отстранил сына от дел.
Старший Гончаров привёз с собой из Франции любовницу-француженку и жил, совершенно не считаясь с потребностями растущей семьи сына, у которого в общей сложности родилось семеро детей, из которых одна дочь умерла во младенчестве. Афанасий Николаевич жил так, как будто на его существовании мир закончится. Николай Иванович переносил своё отстранение от дел очень тяжело и в конечном итоге эти переживания для него закончились тяжёлым нервным расстройством. По официальной версии происхождение его
заболевания объяснялось падением с коня, но по другой, гораздо более вероятной версии, причиной болезни было последствие неумеренного употребления алкоголя.
Так или иначе, но Николай Иванович ещё смолоду был не здоров, и кто-то должен был взять на себя всю тяжесть семейного креста – она пала на Наталью Ивановну в её не полные тридцать лет. Свёкор, не сильно любивший невестку, выделял ей в год по сорок тысяч рублей, которых едва хватало на поддержание семейного московского городского дворянского быта. На первый взгляд, сорок тысяч были деньги не малые, но детей надо было учить, а на их учёбу Наталья Ивановна денег не жалела, девочек надо было готовить к выходу в свет, а это тоже требовало немалых расходов. Для того, чтобы в такой ситуации концы хоть как-то сходились с концами, в семье должны были царить строгость и порядок, и они царили в ней. Источниками этой строгости и порядка, понятно, была Наталья Ивановна – роль для женщины очень сложная и малоприятная.
Утешение и опору Наталья Ивановна находила в религии – она регулярно посещала церковные службы, соблюдала посты, приглашала священников домой – скорее всего, она действительно верила в Бога, с помощью веры надеялась преодолеть житейские трудности и составить своим детям счастье. Дети по этой причине с раннего возраста тоже были принуждены очень строго соблюдать обрядовую церковную сторону жизни, но чрезмерная строгость матери в этом вопросе, похоже, не позволила младшим Гончаровым стать горячими поклонниками православной веры, хотя в том, что касается воспитанности и благочестия, все дети Натальи Ивановны могли дать немалую фору большинству своих московских сверстников.
Наталья Николаевна была пятым ребёнком в семье Гончаровых и любимой внучкой деда Афанасия. По этой причине немалую часть своего детства она провела у деда в имении. Мы уже говорили о том, что все Гончаровы получили хорошее образование, девочки при этом учились дома, им преподавалась русская и мировая история, география, русский язык и литература, само собой – французский язык, на котором Наталья Николаевна, по её словам, писала лучше, чем по-русски.
Дар красоты, ниспосланный Наталье Николаевне свыше, отмечали все окружающие ещё с её детства. Надежда Еропкина, двоюродная сестра друга Пушкина Павла Нащокина так писала о Гончаровой: «Натали еще девочкой-подростком отличалась редкой красотой. Вывозить ее стали очень рано, и она всегда окружена была роем поклонников и воздыхателей. Участвовала она и в прелестных живых картинах, поставленных у генерал-губернатора кн. Голицына, и вызывала всеобщее восхищение. Место первой красавицы Москвы осталось за нею.
Необыкновенно выразительные глаза, очаровательная улыбка и притягивающая простота в обращении, помимо ее воли, покоряли ей всех. Не ее вина, что всё в ней было так удивительно хорошо. Но для меня остается загадкой, откуда обрела Наталья Николаевна такт и умение держать себя? Все в ней самой и манере держать себя было проникнуто глубокой порядочностью. Все было „comme il faut“ — без всякой фальши. И это тем более удивительно, что того же нельзя было сказать о её родственниках. Сестры были красивы, но изысканного изящества Наташи напрасно было бы искать в них. Отец слабохарактерный, а под конец и не в своем уме, никакого значения в семье не имел. Мать далеко не отличалась хорошим тоном и была частенько пренеприятна… Поэтому Наталья Гончарова явилась в этой семье удивительным самородком. Пушкина пленила ее
необычайная красота и прелестная манера держать себя, которую он так ценил».
Пушкину очень важно было начать появляться в доме у Гончаровых, но как это было сделать? На первый взгляд, задача была из не сложных: в удобный момент просто представиться Наталье Ивановне, скромно заявить о своих намерениях и попроситься являться в дом в качестве претендента на руку юной красавицы – так делали все, но в этом случае ситуация выглядела немного иначе. Пушкину было тридцать лет, а Наталье Николаевне – шестнадцать, разница по тем временам не пугающая, но и не рядовая. У Пушкина не было никакой собственности, он не был беден, но и не был богат, источник его доходов по тем временам не представлялся чем-то основательным, У Пушкина было имя, у него была великая слава, но кроме славы поэта у него ещё, к сожалению для него, была и другая слава – слава неумеренного искателя приключений, свободного в отношениях с женщинами человека, политически не вполне благонадёжного, и в некотором плане беспутного. Пушкину приписывалась куча историй, в которых он действительно участвовал, и другая куча других историй, к которым он в действительности не имел никакого отношения.
Пушкин, совершенно не сомневаясь в том, что матери Гончаровой из самых разных уст известно очень о нём очень многое, не рискнул лично обратиться к Наталье Ивановне за разрешением, как тогда говорили, «ездить к ним». Эту обязанность поэт решил возложить на своих друзей, так или иначе знакомых с Натальей Ивановной для того, чтобы они в разговорах с ней постарались сформировать в её глазах положительный образ поэта, добиться этим её определённой благосклонности и вслед за этим – разрешения на регулярное посещение дома Гончаровых.
Дело постепенно пошло, колёсики завертелись, но – скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Кипучая натура Пушкина не позволяла ему сидеть в гостинице, читать книги и ожидать времени, когда ему будет позволено оказаться в гончаровском доме. Не зная о том, чем дело кончится у Гончаровых, поэт снова начал ездить к Ушаковым. Его дорога в дом Ушаковых лежала мимо окон гончаровского дома, и Пушкин говорил избранным друзьям, что он ездит к Ущаковой для того, чтобы дважды в день проехать мимо окон Гончаровой. Само собой, он не говорил этого Екатерине Николаевне.
В общении поэта с обоими сёстрами всё, вроде бы, пошло по прежнему – в разговорах царили смех, шутки, веселье. Обе сестры частенько поминали Пушкину историю с Олениной, знали они и об увлечении Пушкина Натальей Гончаровой, и это увлечение тоже было частью их общих шуток. Альбомы обоих сестёр заполнялись карикатурами, рисунками, стихами, разного рода комментариями – всё протекало вроде бы беззаботно, хотя Пушкин при этом не мог не понимать того, что Екатерина Ушакова страстно в него влюблена и тайно от этого очень страдает.
Поэт обратился к обычным для него в таких случаях занятиям – нервное напряжение он сбрасывал, играя в карты – известный в нейрофизиологии способ, когда от одного раздражения уходят, переключаясь на другое раздражение, правда, любой нейрофизиолог, сказав Вам об этом, сразу добавит, что это – весьма затратный метод компенсации, силы человеческие не беспредельны, и имеют свойство кончаться раньше ожидаемого предела. Короче говоря, лучше всего в этой ситуации было бы задуматься и осмотреться, но Пушкин был таким, каким он был, и он играл в карты.
В отчёте московской полиции за 1829 год, следившей за всеми неблагополучными категориями граждан, в том числе – и за картёжными игроками, есть список этих игроков. Он включает в себя 93 человека, в том числе:
«1. Граф Федор Толстой – тонкий игрок и планист. – 22. Нащокин (один из лучших друзей Пушкина – прим. авт.) – отставной гвардии офицер. Игрок и буян. Всеизвестный по делам, об нем производившимся. < > 36. Пушкин – известный в Москве банкомет».
Полицейские офицеры – не чувствительные дамы, стихов они обычно не читают и в своих отчётах отражают сугубые реалии. Реалия этого отчёта грустна для нас, почитателей гениального поэта.
Пушкин немало времени проводил и там, где он просто обязан был это время проводить – в кругу московских литераторов, к которым в начале апреля ненадолго снова присоединился Адам Мицкевич. Литераторы встречались друг у друга на квартирах, собирались в домах у ценителей искусства и в разных общественных местах. Пушкин и Мицкевич провели между собой немало драгоценных минут, иногда свидетелями их разговоров становились сторонние наблюдатели, которым не дано было понять подоплёки бесед двух гениев. Вот, например, впечатление М.П. Погодина от одного из разговоров между двумя великанами: «Нечего было сказать о разговоре Пушкина и Мицкевича, кроме: предрассудок холоден, а вера горяча». Понятно, что предрассудок Погодин приписывает Мицкевичу, а веру – Пушкину, но где драгоценные детали разговора, в которых и кроется всё? Они ускользнули от Погодина, ну – и от нас.
О чём говорили московские писатели? Вот Вам тогдашнее свидетельство Погодина: «Завтрак у меня, представители русской общественности и просвещения: Пушкин, Мицкевич, Хомяков, Щепкин, Венелин, Аксаков, Верстовский, Веневитинов. – Разговор от (неразборчиво) до евангелия, без всякой последовательности, как и обыкновенно». Или ещё у него же: «У меня обедали: Пушкин, Мицкевич, Аксаков, Верстовский etc. Разговор был занимателен от… до евангелия. Но много было сального, которое не понравилось».
То есть, разговоры велись непринуждённо, на самые разные темы, велись так, как обычно ведутся многие застольные разговоры, но нас тут немного должно насторожить упоминание Погодина о «сальном», «которое не понравилось». К великому сожалению, источником многих этих сальностей был наш замечательный поэт – когда он писал Хитрово в ранее приведённом нами письме о своём цинизме, он не лгал, он констатировал реальность. «Пушкин – любитель непристойного» - говорила о нём Александра Смирнова-Россет, сама хорошо знавшая цену многим непристойностям и умевшая с удовольствием пошутить над ними, в том числе – и вместе с Пушкиным (заметим, что Смирнова-Россет над непристойностями смеялась, но ими не занималась).
Если Пушкин мог себе позволить шутки нехорошего тона в присутствии великосветской дамы (хотя в этом плане Россет была у него исключением), то можно только представить себе, что он мог позволить себе в мужском свободном обществе, к которому он, видимо, причислял и общество московских литераторов. Вот что пишет С.Т. Аксаков: «С неделю тому назад завтракал я с Пушкиным, Мицкевичем и другими у Мих. Петровича (Погодина). Первый держал себя ужасно гадко, отвратительно, второй – прекрасно. Посудите, каковы были разговоры, что второй два раза принужден был сказать: «Гг., порядочные люди и наедине, и сами с собою не говорят о таких вещах!»
Что можно сказать по этому поводу? Что Пушкин, при всём уважении к Мицкевичу, не считал важным переменить тему разговора на более чистую, но и Мицкевич не считал для себя возможным слушать непристойные вещи, которым оппонировать не хотел во избежание ссоры, но и соглашаться с которыми не мог.
Те встречи были последними в жизни двух великих мастеров – вскоре Мицкевич вернулся в Петербург и в мае 1829 года навсегда выехал из России за границу.
Друзья Пушкина в конце концов сделали своё дело – они сумели договориться с Натальей Ивановной и поэт начал ездить к Гончаровым. Посещения с самого начала не очень заладились – на первый взгляд, столь опытный в амурных делах человек, как Пушкин должен был бы легко найти правильный контакт и с девушкой, и с её сёстрами, и с её родителями. На деле всё вышло совершенно иначе. Весь предыдущий любовный опыт Пушкина строился на общении с женщинами и девушками, открытыми в сторону контакта с мужчинами, всё его выдающееся мастерство ловеласа строилось на искусстве обольщения, а обольщать можно только того, кто хочет обольститься. Здесь же перед Пушкиным был чистый человек, ещё почти ребёнок, абсолютно не испорченный и все ухищрения в этом случае были бесполезны.
Пушкин это сразу почувствовал и ему у Гончаровых было очень неловко – он восхищался юной Натальей, и не знал, о чём с ней ему говорить. Наталья была неплохо образована для её возраста, казалось бы, что с ней можно легко и много говорить о литературе, о стихах, но Наталья Ивановна очень строго контролировала круг чтения дочерей, и они дома не могли читать ни популярные иностранные романы подозрительного на взгляд Натальи Ивановны содержания, ни, тем более, стихотворения Пушкина. Кстати, старшая сестра Натальи, Александрина, очень любила стихотворения и поэмы Пушкина, и все их перечитала, но это было сделано тайком от матери, а послушная Наталья выполняла требования матери и запретный плод в руки не брала. В итоге так и вышло, что о великом поэте, который теперь мечтал стать её женихом, она с лучшей его стороны ничего не знала. Следовательно, Пушкин терял очень важный козырь в общении с девушкой – он и это чувствовал, и смущался от этого ещё больше.
Поэту приходилось вести длинные разговоры с Натальей Ивановной – Николай Афанасьевич давно утратил в семье всякое значение, и его мнение по любому вопросу никак не воспринималось – его вообще старались от участия в беседах с посетителями дома отстранить или оградить. Среди общих тем, возникавших в беседах поэта с Натальей Ивановной время от времени всплывала тема Петербурга и царского дворца, о жизни в атмосфере которого Наталья Ивановна сохранила самые трепетные воспоминания. Такие же трепетные воспоминания у неё остались о покойном императоре Александре Павловиче – Наталья Ивановна давала ему исключительно восторженные характеристики, и тут находила коса на камень! При упоминании об Александре Пушкин менялся и начинал раздражённо спорить и приводить аргументы о никчёмности характера Александра, о его бездеятельности, о слабости и злопамятности. Споры на эту тему возникали между Пушкиным и Натальей Ивановной с завидной регулярностью. Поэт понимал, что ему стоило бы сдерживаться, ради сохранения отношений и возможности дальше ездить к Гончаровым, но ничего с собой поделать не мог. Что думала в эти минуты кроткая Наталья Николаевна – нам не известно, наверняка – грустила по поводу спора на малозначительную, с её точки зрения, тему. Кстати, по поводу других тем у Пушкина и старшей Натальи серьёзных противоречий не возникало, и это помогало в конечном итоге сглаживать острые углы.
Время между тем стремительно летело. Пушкину пора было выезжать на Кавказ, а внятного ответа на своё стремление стать женихом поэт от Натальи Ивановны не получил. Тогда он решился прибегнуть к довольно решительному средству: он обратился к Фёдору Толстому, да-да, тому самому «американцу», с которым он собирался стреляться на смерть, и с которым давно помирился, и с которым провёл не один раут за картёжным столом. Пушкин попросил через Толстого к Натальи Ивановны руки её дочери. Наталья Ивановна также через Толстого передала ответ Пушкину, в котором говорилось о том, что её дочь ещё очень юна, и что говорить в связи с этим о браке Натальи Николаевны с кем-либо преждевременно. В то же время, Пушкину в его стремлении не было отказано. Он немедленно написал Наталье Ивановне письмо, в котором говорилось: «На коленях, проливая слезы благодарности, должен был бы я писать вам теперь, после того как граф Толстой передал мне ваш ответ: этот ответ — не отказ, вы позволяете мне надеяться. Не обвиняйте меня в неблагодарности, если я все еще ропщу, если к чувству счастья примешиваются еще печаль и горечь; мне понятна осторожность и нежная заботливость матери! — Но извините нетерпение сердца больного, которому недоступно счастье. Я сейчас уезжаю и в глубине своей души увожу образ небесного существа, обязанного вам жизнью. — Если у вас есть для меня какие-либо приказания, благоволите обратиться к графу Толстому, он передаст их мне.
Удостойте, милостивая государыня, принять дань моего глубокого уважения». Письмо было написано и отправлено 1 мая 1829 года. В тот же день Пушкин выехал на Кавказ.
Свидетельство о публикации №124091503125