Иосиф Бродский
Постоялец, несущий в кармане граппу,
Совершенный никто, человек в плаще,
Потерявший память, отчизну, сына;
По горбу его плачет в лесах осина,
Если кто-то плачет о нем вообще
…
Бродский начинался для меня не со стихов, в 1993 году я переехал на новую квартиру, и от предыдущих жильцов осталась масса старых журналов, книг, папок с вырезками из газет и ксерокопиями статей, причем там было всё на свете, начиная с карикатур времен русско-японской войны, альбомов с немецкими фотографиями с фронтов Второй мировой войны, и кончая папками с фамилиями писателей и поэтов. Всё это добро пропало с моими книгами и компьютерами во время наездов и арестов ссп, короче, просто разворовано. Но тогда, в свободное от работы и отдыха время, я разбирал эту свалку, выкидывал абсолютное хруньё, и листал и читал некоторые материалы. Была там папочка с названием «Бродский», обычная такая, с красными тесёмками, довольно толстая. Там были стихи, написанные от руки, и ксерокопии статей. История была интересной. Понимаете, всё это было на слуху, все знали, что Бродского судили за тунеядство, а потом его выдавили быстренько за рубеж. В папке я прочитал статью Якова Лернера и еще кого-то о тунеядстве, никаких комментариев не было, так что я сам должен был делать выводы и наслаждаться мерзостью происходивших вакханалий и парадов тупости. Первая статья явно имела смысл подать знак и начать травлю. Копия одной из статей в «Вечернем Ленинграде» - в подборке. Сейчас, всю эту историю можно во всех подробностях посмотреть в интернете, например в Вики, но тогда мне показалось, что это похоже на травлю Пастернака, а Пастернак мне очень нравится, и я нашел время, и почитал в Ленинке стихи Бродского, например, «Новый мир» за 1987 год. Так у меня и сложилось первое впечатление от его стихов, и оно в основном, не изменилось. У него есть абсолютно гениальные стихи, а есть какие-то проходные, но ведь и у всех поэтов так, за редчайшим исключением. Кстати, Яков Лернер, был не критиком и не литератором, он руководил дружинниками в Дзержинском районе Ленинграда, и, вскоре после процесса, он проворовался и сел надолго (лекция Самуила Лурье).
И ещё, творчество Бродского вполне реально разделить на две части, скажем так, Ранний Бродский и Поздний Бродский. Я постараюсь выразить свое отношение, не перегружая фактами и событиями из его жизни, которые давно изложены понимающими и не очень понимающими людьми.
Женщины Иосифа Бродского.
Марианна Басманова. 2 марта 1962 года на вечеринке в квартире композитора Бориса Тищенко двадцатидвухлетний Бродский впервые встретил молодую художницу Марину (Марианну) Басманову, дочь художника П. И. Басманова. С этого времени Марианне Басмановой, скрытой под инициалами «М. Б.», посвящались многие произведения поэта.
Наверное, это была самая яркая и выматывающая любовь у Бродского. Даже несмотря на измену Марианны с другом Бродского Дмитрием Бобышевым, эти отношения долго не заканчивались.
Postscriptum
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твоё существование, не стало
моё существованье для тебя.
…В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения… Увы,
тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.
Марианна приезжала к Бродскому, когда он был в ссылке после обвинения в тунеядстве. А позже у них родился сын Андрей. Когда сыну было 5 лет, Бродский эмигрировал в США. Марианна ехать с ним отказалась. Бродский тяжело переживал разрыв с ней. Долгое время длились любовные переписки. Марианна Басманова так и не вышла замуж.
8 октября 1967 года у Марианны Басмановой и Иосифа Бродского родился сын, Андрей Осипович Басманов. Басманова и Бродский переписывались вплоть до 1995 года.
М.Б.
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинутый стул
сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
невыгодный для мебели истертой,
и потому диван в углу сверкал
коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал. Поблескивал паркет.
Темнела печка. В раме запыленной
застыл пейзаж. И лишь один буфет
казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
то он покинул этот дом. Покинул.
1962 г.
Загадка ангелу
М.Б.
Мир одеял разрушен сном.
Но в чьём-то напряжённом взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.
Две лодки обнажают дно,
смыкаясь в этом с парой туфель.
Вздымающееся полотно
и волны выражают дупель.
Подушку обхватив, рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах, как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как будто почерневший невод.
Два моря с помощью стены,
при помощи неясной мысли,
здесь как-то так разделены,
что сети в темноте повисли
пустыми в этой глубине,
но всё же ожидают всплытья
от пущенной сквозь крест в окне,
связующей их обе, нити.
Звезда желтеет на волне,
маячат неподвижно лодки.
Лишь крест вращается в окне
подобием простой лебёдки.
К поверхности из двух пустот
два невода ползут отвесно,
надеясь: крест перенесёт
и спустит их в другое место.
Так тихо, что не слышно слов,
что кажется окну пустому:
надежда на большой улов
сильней, чем неподвижность дома.
И вот уж в темноте ночной
окну с его сияньем лунным
две грядки кажутся волной,
а куст перед крыльцом — буруном.
Но дом недвижен, и забор
во тьму ныряет поплавками,
и воткнутый в крыльцо топор
один следит за топляками.
Часы стрекочут. Вдалеке
ворчаньем заглушает катер,
как давит устрицы в песке
ногой бесплотный наблюдатель.
Два глаза источают крик.
Лишь веки, издавая шорох,
во мраке защищают их
собою наподобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлёстывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на тёплой белизне предплечья?
Как долго? До утра? Едва ль.
И ветер шелестит в попытке
жасминовую снять вуаль
с открытого лица калитки.
Сеть выбрана, в кустах удод
свистком предупреждает кражу.
И молча замирает тот,
кто бродит в темноте по пляжу.
1962 г.
Мария Кузнецова.
Мало что известно об отношениях Бродского и балерины Марии Кузнецовой. Марианна Кузнецова была балериной в кордебалете Кировского (Мариинского) театра. Но вот стихи Бродского, посвященные ей:
Ты узнаешь меня по почерку
М. К.
Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве
все подозрительно: подпись, бумага, числа.
Даже ребенку скучно в такие цацки;
лучше уж в куклы. Вот я и разучился.
Теперь, когда мне попадается цифра девять
с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро)
или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,
плывущую из-за кулис, и пудра
с потом щекочут ноздри, как будто запах
набирается как телефонный номер
или — шифр сокровища. Знать, погорев на злаках
и серпах, я что-то все-таки сэкономил!
Этой мелочи может хватить надолго.
Сдача лучше хрусткой купюры, перила — лестниц.
Брезгуя щелковой кожей, седая холка
оставляет вообще далеко наездниц.
Настоящее странствие, милая амазонка,
начинается раньше, чем скрипнула половица,
потому что губы смягчают линию горизонта,
и путешественнику негде остановиться.
1987 г.
В 1972 году у Бродского и Марии Кузнецовой родилась дочь Анастасия.
Мария Соццани.
Иосиф Бродский и Мария Соццани впервые встретились в январе 1990 года в Сорбонне. Соццани, русская по материнской линии, увлекалась русской литературой, а потому приехала послушать выступление Бродского, которому тогда было уже за 50, а Мария была на 30 лет моложе. Бродский не слишком верил в то, что встретит любовь. Тем не менее он продолжал писать стихи о любви, многие из которых посвящал Марине (Марианне) Басмановой.
Соццани взяла инициативу в свои руки - вернувшись в Италию, она написала Бродскому письмо, между Соццани и Бродским началась переписка. Летом Бродский и Соццани вместе отправились в Швецию, а 1 сентября они поженились в Стокгольмской ратуши.
Знакомые и друзья Бродского были удивлены таким быстрым развитием событий и считали, что Бродский поступил легкомысленно. Однако они же потом отмечали, что рядом с молодой женой Бродский выглядел очень счастливым - как никогда прежде.
К супруге Бродский относился с нежностью. Вот стихотворение, написанное им через три года после свадьбы, и посвященные Марии Соццани:
Что нужно для чуда? Кожух овчара,
щепотка сегодня, крупица вчера,
и к пригоршне завтра добавь на глазок
огрызок пространства и неба кусок.
И чудо свершится...
В 1993 году у них родилась дочь Анна.
Здесь нужно иметь в виду, что еще в 1977 году Бродский принял американское гражданство, в 1980 окончательно перебрался из Энн-Арбора в Нью-Йорк, и в дальнейшем делил своё время между Нью-Йорком и Саут-Хэдли, университетским городком в штате Массачусетс, где с 1982 года и до конца жизни он преподавал по весенним семестрам в консорциуме «пяти колледжей».
Итак, Иосиф Александрович Бродский (24 мая 1940, Ленинград, СССР — 28 января 1996, Нью-Йорк, США) — русский и американский поэт, эссеист, переводчик. Стихи писал преимущественно на русском языке, эссеистику — на английском. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1987 года «за всеобъемлющее творчество, проникнутое ясностью мысли и поэтической интенсивностью». Почётный гражданин Санкт-Петербурга (1995).
Родился 24 мая 1940 года в Ленинграде в еврейской семье. Отец, капитан 3-го ранга ВМФ СССР Александр Иванович Бродский (1903—1984), был военным фотокорреспондентом, мать, Мария Моисеевна Вольперт (1905—1983), работала бухгалтером.
Раннее детство Иосифа пришлось на годы войны, блокады, послевоенной бедности и прошло без отца. В 1942 году после блокадной зимы Мария Моисеевна с Иосифом уехала в эвакуацию в Череповец, вернулись в Ленинград в 1944 году.
В 1954 году Бродский подал заявление во Второе Балтийское училище, но не был принят. Кем он потом только не работал, и фрезеровщиком на заводе «Арсенал», и кочегаром, собирался стать врачом и работал в морге, неполное среднее образование он получил в школе рабочей молодёжи. Бродский очень много и хаотично читал. В 1959 году он познакомился с Евгением Рейном, Анатолием Найманом, Булатом Окуджавой, Сергеем Довлатовым. Позднее, Бродский познакомился с Ахматовой, Надеждой Мандельштам и Лидией Чуковской. С 1960 года Бродский находился в поле внимания ленинградского КГБ.
14 февраля 1964 года Бродский был вторично арестован по обвинению в тунеядстве при содействии Якова Лернера и других доброжелателей. Привлекли его по 70-й статье УК «Антисоветская агитация и пропаганда».
18 февраля 1964 года состоялось первое слушание дела Бродского. Его судили не по статье уголовного кодекса, а по указу Президиума Верховного Совета РСФСР от 4 мая 1961 года «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезного труда и ведущими антиобщественный паразитический образ жизни», то есть дело рассматривалось в административном порядке, поэтому уголовное дело не возбуждалось и не было ни предварительного следствия, ни прокурора. Суд проходил в здании на улице Восстания. На втором заседании суда Бродский был приговорён к максимально возможному по указу о «тунеядстве» наказанию - пяти годам принудительного труда в отдалённой местности. Из-под стражи он вышел спустя 1,5 года. Саму травлю и суд я описывать не буду, это всё слишком хорошо известно, хотя диалоге с судьёй там потрясающие.
Анна Ахматова, узнав о суде и приговоре, сказала: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял».
Из знаменитой тюрьмы «Кресты» он был направлен в столыпинском вагоне в Архангельск. Бродский был сослан в Коношский район Архангельской области и поселился в деревне Норенская, в которой прожил полтора года. Он устроился разнорабочим в совхоз «Даниловский», где занимался полевыми работами, был бондарем, кровельщиком, доставлял брёвна с лесосек к местам погрузки и др.
За деятельностью Якова Лернера, как и за преследованием Бродского, стояли партийные функционеры и КГБ. Шёл поиск эффективного воздействия на инакомыслящих, и дело Бродского - это один из экспериментов местных властей, которым не нравится некая личность с её взглядами, убеждениями и представлениями, но которую по законам советской власти нельзя судить за эти убеждения и представления, ибо он не распространяет этих сведений… «Значит эксперимент - судить Бродского за тунеядство». Было такое мнение, что преследование и суд – инициатива местных властей, что похоже на правду.
Была целая компания в защиту Бродского с участием Ахматовой, Фридой Вигдоровой и Лидии Чуковской, писали письма, в том числе Паустовским, Шостаковичем, Твардовским, Маршаком, Германом, Чуковским. И в результате этой компании прокуратура СССР добилась пересмотра дела Бродского в Верховном суде РСФСР.
Яков Гордин, однако, считает, что все эти хлопоты советских корифеев никакого влияния не имели на власти, а решило всё предупреждение Жана-Поля Сартра, что на Европейском форуме писателей советская делегация из-за „дела Бродского“ может оказаться в трудном положении. Кто же его знает, может и так, совсем не исключено.
Бродский противился навязываемому ему, особенно западными СМИ, образу борца с советской властью. В частности, он утверждал: «Мне повезло во всех отношениях. Другим людям доставалось гораздо больше, приходилось гораздо тяжелее, чем мне». И даже: «… я-то считаю, что я вообще всё это заслужил». В «Диалогах с Иосифом Бродским» Соломона Волкова Бродский говорит по поводу записи суда Фридой Вигдоровой: «Не так уж это всё и интересно, Соломон. Поверьте мне», — на что Волков возражает:
СВ: Вы оцениваете это так спокойно сейчас, задним числом! И, простите меня, этим тривиализируете значительное и драматичное событие. Зачем?
ИБ: Нет, я не придумываю! Я говорю об этом так, как на самом деле думаю! И тогда я думал так же. Я отказываюсь всё это драматизировать!
И тут же эта продолжительная история отношений Бродского с Евтушенко. Так получилось, что я изначально совсем не верил, что Евтушенко сотрудничал с органами, но до последнего времени я как-то незаметно даже для самого себя был на стороне Бродского. Видимо, подспудно, думал, что есть что-то, ни мне, ни публике неизвестное, что Бродскому известно, а нам нет. Но вот в последнее время, когда я тщательно перечитал и пересмотрел всё про их отношения, и могу сказать, что Бродский ополчился совершенно по неизвестным причинам, во всяком случае, на добро, или попытку добра, Бродский ответил не очень-то красиво, но это никак не изменяет отношение к поэзии Бродского.
В конце 1965 года Бродский сдал в Ленинградское отделение издательства «Советский писатель» рукопись своей книги «Зимняя почта». Год спустя, рукопись была возвращена издательством. «Судьба книги решалась не в издательстве. В какой-то момент обком и КГБ решили в принципе перечеркнуть эту идею». Внешне, жизнь Бродского в эти годы складывалась относительно спокойно, но КГБ не оставлял его без внимания. Этому способствовало и то, что «поэт становится чрезвычайно популярен у иностранных журналистов, учёных-славистов, приезжающих в Россию. У него берут интервью, его приглашают в западные университеты (естественно, что разрешения на выезд власти не дают) и т. п.». Но главное, ничего антисоветского Бродский не совершил, но советские, партийные и гбшные органы терпеть не могли таких независимых ничего не боящихся людей, так что вопрос был только во времени. В конце концов, его вызвали в ОВИР и поставили условие, после чего Бродский вынужден был собирать монатки и лететь в Вену.
«Самолёт приземлился в Вене, и там меня встретил Карл Проффер… он спросил: «Ну, Иосиф, куда ты хотел бы поехать?» Я сказал: «О Господи, понятия не имею»… и тогда он спросил: «А как ты смотришь на то, чтобы поработать в Мичиганском университете?»
В июле 1972 года Бродский переехал в США и принял пост «приглашённого поэта» (poet-in-residence) в Мичиганском университете в Энн-Арборе, где преподавал с перерывами до 1980 года. С этого момента закончивший 8 классов средней школы, Бродский вёл жизнь университетского преподавателя, занимая на протяжении последующих 24 лет профессорские должности в общей сложности в шести американских и британских университетах, в том числе в Колумбийском и в Нью-Йоркском. Он преподавал историю русской литературы, русскую и мировую поэзию, теорию стиха, выступал с лекциями и чтением стихов на международных литературных фестивалях и форумах, в библиотеках и университетах США, в Канаде, Англии, Ирландии, Франции, Швеции, Италии. Уже после получения Нобелевской премии на вопрос студентов, зачем он до сих пор преподаёт (ведь уже не ради денег), Бродский ответит: «Просто я хочу, чтобы вы полюбили то, что люблю я». По-моему, это важные его слова.
С годами состояние его здоровья неуклонно ухудшалось, и Бродский, чей первый сердечный приступ пришёлся на тюремные дни 1964 года, перенёс 4 инфаркта в 1976, 1985 и 1994 годах. Родители Бродского двенадцать раз подавали заявление с просьбой разрешить им повидать сына. Однако даже после того, как Бродский в 1978 году перенёс операцию на открытом сердце и стал нуждаться в уходе, его родителям было отказано в выездной визе. Сына они больше не увидели. Мать Бродского умерла в 1983 году, немногим более года спустя умер отец. Оба раза Бродскому не позволили приехать на похороны.
Иосиф Бродский жил не так уж хило в Нью-Йорке, говорят, что лифт приезжал прямо в его квартиру, но это ещё что, кота звали Миссисипи, по-моему, мило.
Последняя книга, составленная при жизни поэта, завершается следующими строками:
Меня упрекали во всём, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.
Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба
и прятаться в облако, слыша гром,
не видя, как войско под натиском ширпотреба
бежит, преследуемо пером.
Когда вокруг больше нету того, что было,
не важно, берут вас в кольцо или это — блиц.
Так школьник, увидев однажды во сне чернила,
готов к умноженью лучше иных таблиц.
И если за скорость света не ждёшь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки её превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.
1994 г.
27 января 1996 года в субботу, в Нью-Йорке Бродский готовился ехать в Саут-Хэдли. Пожелав жене спокойной ночи, Бродский сказал, что ему нужно ещё поработать, и поднялся к себе в кабинет. Утром жена обнаружила его на полу в кабинете. Бродский был полностью одет; на письменном столе рядом с очками лежала раскрытая книга — двуязычное издание греческих эпиграмм. Приехавшая бригада «скорой» констатировала смерть поэта. Бродский умер от сердечного приступа 28 января 1996 года в возрасте 55 лет.
1 февраля 1996 года в Епископальной приходской церкви Благодати (Grace Church) в Бруклин Хайтс, неподалёку от дома Бродского, прошло отпевание. На следующий день состоялось временное захоронение: тело в гробу, обитом металлом, поместили в склеп на кладбище при храме Святой Троицы (Trinity Church Cemetery), на берегу Гудзона, где оно хранилось до 21 июня 1997 года. Присланное телеграммой предложение депутата Государственной Думы РФ Г. В. Старовойтовой похоронить поэта в Петербурге на Васильевском острове было отвергнуто — «это означало бы решить за Бродского вопрос о возвращении на родину». Решение вопроса об окончательном месте упокоения поэта заняло больше года. По словам вдовы Бродского Марии, «идею о похоронах в Венеции высказал один из его друзей. Это город, который, не считая Санкт-Петербурга, Иосиф любил больше всего». Желание быть похороненным на Сан-Микеле встречается в шуточном послании Бродского 1974 года Андрею Сергееву:
Хотя бесчувственному телу
равно повсюду истлевать,
лишённое родимой глины, оно в аллювии долины
ломбардской гнить не прочь. Понеже
свой континент и черви те же.
Стравинский спит на Сан-Микеле…
21 июня 1997 года на кладбище Сан-Микеле в Венеции состоялось перезахоронение тела Иосифа Бродского. Первоначально тело поэта планировали похоронить на русской половине кладбища между могилами Стравинского и Дягилева, но это оказалось невозможным, поскольку Бродский не был православным. Также отказало в погребении и католическое духовенство. В результате решили похоронить тело в протестантской части кладбища. Место упокоения было отмечено скромным деревянным крестом с именем Joseph Brodsky. Через несколько лет на могиле поэта установили надгробный памятник работы художника Владимира Радунского. На обороте памятника выполнена надпись на латыни — строка из элегии Проперция «Letum non omnia finit» — «Не всё кончается со смертью».
Люди, приходя на могилу, оставляют камешки, письма, стихи, карандаши, фотографии, сигареты Camel (Бродский много курил) и виски.
Стихи Бродского:
М.Б.
Ни тоски, ни любви, ни печали,
ни тревоги, ни боли в груди,
будто целая жизнь за плечами
и всего полчаса впереди.
Оглянись — и увидишь наверно:
в переулке такси тарахтят,
за церковной оградой деревья
над ребенком больным шелестят,
из какой-то неведомой дали
засвистит молодой постовой,
и бессмысленный грохот рояля
поплывет над твоей головой.
Не поймешь, но почувствуешь сразу:
хорошо бы пяти куполам
и пустому теперь диабазу
завещать свою жизнь пополам.
Я входил вместо дикого зверя в клетку
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
1980 г.
Прилив
I
В северной части мира я отыскал приют,
в ветреной части, где птицы, слетев со скал,
отражаются в рыбах и, падая вниз, клюют
с криком поверхность рябых зеркал.
Здесь не прийти в себя, хоть запрись на ключ.
В доме -- шаром покати, и в станке -- кондей.
Окно с утра занавешено рванью туч.
Мало земли, и не видать людей.
В этих широтах панует вода. Никто
пальцем не ткнет в пространство, чтоб крикнуть: "вон!"
Горизонт себя выворачивает, как пальто,
наизнанку с помощью рыхлых волн.
И себя отличить не в силах от снятых брюк,
от висящей фуфайки -- знать, чувств в обрез
либо лампа темнит -- трогаешь ихний крюк,
чтобы, руку отдернув, сказать: "воскрес".
II
В северной части мира я отыскал приют,
между сырым аквилоном и кирпичом,
здесь, где подковы волн, пока их куют,
обрастают гривой и ни на чем
не задерживаются, точно мозг, топя
в завитках перманента набрякший перл.
Тот, кто привел их в движение, на себя
приучить их оглядываться не успел!
Здесь кривится губа, и не стои'т базлать
про квадратные вещи, ни про свои черты,
потому что прибой неизбежнее, чем базальт,
чем прилипший к нему человек, чем ты.
И холодный порыв затолкает обратно в пасть
лай собаки, не то, что твои слова.
При отсутствии эха вещь, чтоб ее украсть,
увеличить приходится раза в два.
III
В ветреной части мира я отыскал приют.
Для нее я -- присохший ком, но она мне -- щит.
Здесь меня найдут, если за мной придут,
потому что плотная ткань завсегда морщит
в этих широтах цвета дурных дрожжей;
карту избавив от пограничных дрязг,
точно скатерть, составленная из толчеи ножей,
расстилается, издавая лязг.
И, один приглашенный на этот бескрайний пир,
я о нем отзовусь, кости' не в пример, тепло.
Потому что, как ни считай, я из чаши пил
больше, чем по лицу текло.
Нелюдей от живых хорошо отличать в длину.
Но покуда Борей забираться в скулу горазд
и пока толковище в разгаре, пока волну
давит волна, никто тебя не продаст.
IV
В северной части мира я водрузил кирпич!
Знай, что душа со временем пополам
может все повторить, как попугай, опричь
непрерывности, свойственной местным сырым делам!
Так, кромсая отрез, кравчик кричит: "сукно!"
Можно выдернуть нитку, но не найдешь иглы.
Плюс пустые дома стоят как давным-давно
отвернутые на бану углы.
В ветреной части мира я отыскал приют.
Здесь никто не крикнет, что ты чужой,
убирайся назад, и за постой берут
выцветаньем зрачка, ржавою чешуей.
И фонарь на молу всю ночь дребезжит стеклом,
как монах либо мусор, обутый в жесть.
И громоздкая письменность с ревом идет на слом,
никому не давая себя прочесть.
V
Повернись к стене и промолви: "я сплю, я сплю".
Одеяло серого цвета, и сам ты стар.
Может, за ночь под веком я столько снов накоплю,
что наутро море крикнет мне: "наверстал!"
Все равно, на какую букву себя послать,
человека всегда настигает его же храп,
и в исподнем запутавшись, где ералаш, где гладь,
шевелясь, разбираешь, как донный краб.
Вот про что напевал, пряча плавник, лихой
небожитель, прощенного в профиль бледней греха,
заливая глаза на камнях ледяной ухой,
чтобы ты навострился слагать из костей И. Х.
Так впадает -- куда, стыдно сказать -- клешня.
Так следы оставляет в туче кто в ней парил.
Так белеет ступня. Так ступени кладут плашмя,
чтоб по волнам ступать, не держась перил.
Маленькие города
Маленькие города, где вам не скажут правду.
Да и зачем вам она, ведь всё равно — вчера.
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,
известному только поезду. Где-то гудит пчела.
Сделав себе карьеру из перепутья, витязь
сам теперь светофор; плюс, впереди — река,
и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.
Запертые в жару, ставни увиты сплетнею
или просто плющом, чтоб не попасть впросак.
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.
Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит
в форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,
где взгляд, в котором читается "Будь ты проклят",
прямо пропорционален отсутствующей толпе.
Августовские любовники
Августовские любовники,
августовские любовники проходят с цветами,
невидимые зовы парадных их влекут,
августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами
мелькают на перекрестках, исчезают в переулках,
по площади бегут.
Августовские любовники
в вечернем воздухе чертят
красно-белые линии рубашек, своих цветов,
распахнутые окна между черными парадными светят,
и они всё идут, всё бегут на какой-то зов.
Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город,
вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто,
в узеньких переулках торопливо звонят соборы,
возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто.
Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами,
голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш,
вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами,
никогда ни с кем, это ты себе говоришь.
Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью,
с юной плотью входящей, всходящей на новый круг,
отдавая себя с новым криком и с новой кровью,
отдавая себя, выпуская цветы из рук.
Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью,
что никто не пройдет под балконом твоим к тебе,
и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе
чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.
1961 г.
Одиночество
Когда теряет равновесие
твое сознание усталое,
когда ступеньки этой лестницы
уходят из-под ног,
как палуба,
когда плюет на человечество
твое ночное одиночество, --
ты можешь
размышлять о вечности
и сомневаться в непорочности
идей, гипотез, восприятия
произведения искусства,
и, кстати, самого зачатия
Мадонной сына Иисуса.
Но лучше поклоняться данности
с глубокими ее могилами,
которые потом,
за давностью,
покажутся такими милыми.
Да.
Лучше поклоняться данности
с короткими ее дорогами,
которые потом
до странности
покажутся тебе
широкими,
покажутся большими,
пыльными,
усеянными компромиссами,
покажутся большими крыльями,
покажутся большими птицами.
Да. Лучше поклонятся данности
с убогими ее мерилами,
которые потом до крайности,
послужат для тебя перилами
(хотя и не особо чистыми),
удерживающими в равновесии
твои хромающие истины
на этой выщербленной лестнице.
1959
На независимость Украины
Дорогой Карл Двенадцатый, сражение под Полтавой,
слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,
«время покажет кузькину мать», руины,
кости посмертной радости с привкусом Украины.
То не зелено-квитный, траченый изотопом,
— жовто-блакитный реет над Конотопом,
скроенный из холста: знать, припасла Канада —
даром, что без креста: но хохлам не надо.
Гой ты, рушник-карбованец, семечки в потной жмене!
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
с залитыми глазами жили, как при Тарзане.
Скажем им, звонкой матерью паузы метя, строго:
скатертью вам, хохлы, и рушником дорога.
Ступайте от нас в жупане, не говоря в мундире,
по адресу на три буквы на все четыре
стороны. Пусть теперь в мазанке хором Гансы
с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть, так сообща, сук выбирая в чаще,
а курицу из борща грызть в одиночку слаще?
Прощевайте, хохлы! Пожили вместе, хватит.
Плюнуть, что ли, в Днипро: может, он вспять покатит,
брезгуя гордо нами, как скорый, битком набитый
отвернутыми углами и вековой обидой.
Не поминайте лихом! Вашего неба, хлеба
нам — подавись мы жмыхом и потолком — не треба.
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду.
Кончилась, знать, любовь, коли была промежду.
Что ковыряться зря в рваных корнях глаголом!
Вас родила земля: грунт, чернозем с подзолом.
Полно качать права, шить нам одно, другое.
Эта земля не дает вам, кавунам, покоя.
Ой-да левада-степь, краля, баштан, вареник.
Больше, поди, теряли: больше людей, чем денег.
Как-нибудь перебьемся. А что до слезы из глаза,
Нет на нее указа ждать до другого раза.
С Богом, орлы, казаки, гетманы, вертухаи!
Только когда придет и вам помирать, бугаи,
будете вы хрипеть, царапая край матраса,
строчки из Александра, а не брехню Тараса.
1991 г.
Я выпил газированной воды
под башней Белорусского вокзала
и оглянулся, думая, куды
отсюда бросить кости.
Вылезала
из-под домов набрякшая листва.
Из метрополитеновского горла
сквозь турникеты масса естества,
как черный фарш из мясорубки, перла.
Чугунного Максимыча спина
маячила, жужжало мото-вело,
неслись такси, грузинская шпана,
вцепившись в розы, бешено ревела.
Из-за угла несло нашатырем,
лаврентием и средствами от зуда.
И я был чужд себе и четырем
возможным направлениям отсюда.
Красавица уехала.
Ни слез,
ни мыслей, настигающих подругу.
Огни, столпотворение колес,
пригодных лишь к движению по кругу.
18 июля 1968 года
На смерть друга
Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса —
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где наощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей —
да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
1973 г.
Дождь льется непрерывно. Вниз вода
несется по стволам, смывает копоть.
В самой листве весенней, как всегда,
намного больше солнца, чем должно быть
в июньских листьях, - лето здесь видней
вдвойне, - хоть вся трава бледнее летней.
Но там, где тень листвы висит над ней,
она уж не уступит той, последней.
В тени стволов ясней видна земля,
видней в ней то, что в ярком свете слабо.
Бесшумный поезд мчится сквозь поля,
наклонные сначала к рельсам справа,
а после - слева - утром, ночью, днем,
бесцветный дым клубами трется оземь -
и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем,
что мчит он без конца сквозь цифру 8.
Он режет - по оси - ее венцы,
что сел, полей, оград, оврагов полны.
По сторонам - от рельс - во все концы
разрубленные к небу мчатся волны.
Сквозь цифру 8 - крылья ветряка,
сквозь лопасти стальных винтов небесных,
он мчит вперед - его ведет рука,
и сноп лучей скользит в лучах окрестных.
Такой же сноп запрятан в нем самом,
но он с какой-то страстью, страстью жадной,
в прожекторе охвачен мертвым сном:
как сноп жгутом, он связан стенкой задней.
Летит состав, во тьме не видно лиц.
Зато холмы - холмы вокруг не мнимы,
и волны от пути то вверх, то вниз
несутся, как лучи от ламп равнины.
1963
Очерк из серии "Писатели и поэты"
Приложения.
1. Бродский в Венеции. Часть 1.
https://www.youtube.com/watch?v=28yijAOOyec
2. Бродский в Венеции. Часть 2.
https://www.youtube.com/watch?v=igbrEATmvpg
3. Лекция Самуила Лурье о Бродском
https://www.youtube.com/watch?v=xGmy0_nQZ80
Фото: Иосиф Бродский
9.9.2024
Свидетельство о публикации №124091000654