Пушкин и мiр с царями. Часть 3. Выбор. Глава четве
Часть третья. Выбор. Глава четвертая.
А Он ведь нас предупреждает,
И нас томленьями – хранит…
Пушкин с охотой возвращался в столицу – там его ожидали привычные ему занятия и развлечения: ожидала разбитная молодёжь, ожидала компания картёжных игроков, ожидала в своём гостеприимном салоне приятная, смешная и немного надоедливая Елизавета Хитрово, ожидали друзья-литераторы, ожидали доходные дела с книгоиздателями, ожидало приятное волокитство за хорошенькими женщинами и много чего ещё… Кстати, о волокитстве – поэт с завидным упорством атаковал Анну Керн и написал ей даже из Михайловского вот такую сладенькую весточку:
«Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николавну — она меня не целовала в глаза, как Вы изволили приказывать. Adieu, belle damе (Прощайте, прекрасная дама – прим. авт.).
Весь ваш
Яблочный пирог».
Напомним, что Пушкину в это время было двадцать восемь лет и он имел колоссальный опыт интимного общения с женщинами. Может быть кто-то при
чтении этого письма возьмётся утверждать, что эти строки – выражение искреннего чувства, но мне позвольте в этом случае остаться при совершенно ином мнении и сказать при этом: «Бедная! Бедная Екатерина Ушакова!»
До нас не дошли ни письма Ушаковой Пушкину, написанные в это время, ни письма Пушкина Ушаковой – Екатерина Николаевна перед смертью уничтожила всю свою переписку с Пушкиным, Пушкин тоже планомерно уничтожал письма женщин, адресованные ему, и мы ничего не можем сказать по поводу их тогдашних отношений, но поэт по отношению к девушке, любившей его всем сердцем был, как минимум, немного не искренен.
Однако, мы отвлеклись – Пушкин ехал в Петербург. За окном открывались унылые осенние картины, а в сердце поэта разгорался огонь ожидания городских впечатлений и ему хотелось действия. Вот как он описывает часть своего дня в дороге 15 октября: «приехав в Боровичи в 12 час. утра, застал я проезжего в постели. Он метал банк гусарскому офицеру. Перед тем я обедал. При расплате недоставало мне 5 рублей, я поставил их на карту. Карта за картой, проиграл 1600. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы двести рублей и уехал очень недоволен сам собой». Оставим этот эпизод без комментариев.
Но банальным проигрышем в карты этот день не закончился. Читаем у Пушкина дальше: «На следующей станции нашел я Шиллерова «Духовидца»; но едва успел я прочитать первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, во фризовой шинели… Увидев меня, он с живостью на меня взглянул; я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали».
Это была последняя встреча двух лицейских друзей, двух поэтов. Кюхельбекеру предстояло тюремное заключение и ссылка в Сибирь, где он сделал немало добрых дел, занимался литературной деятельностью, женился на местной сибирячке, родил нескольких детей, и не дожив до пятидесяти лет, умер. Судьба же Пушкина нам хорошо известна.
Встреча с арестованным другом повергла Пушкина в меланхолию, но через два дня он добрался до Петербурга и столичная обстановка растворила эту меланхолию в циклах своего движения. Пушкин снова поселился в двухкомнатном номере гостинице у Демута и очень быстро закружился в вихре встреч и новостей.
Среди новостей в то время очень важными были новости военные. Россия успешно воевала в Закавказье с Персией. 1 октября Паскевич после осады взял Эривань, а 19 октября – Тавриз. В Средиземноморье тоже произошло крупное событие – там 8 октября в Наваринской бухте произошло большое морское сражение между англо-франко-российским и турецко-египетским флотами. В результате сражения турки потерпели сильнейшее поражение, а в победу союзного флота главный вклад внесли русские моряки. Отношения России и Турции из-за этого очень сильно осложнились. В воздухе запахло ещё одной войной. Пушкин очень сильно интересовался всем происходящим, предвидя для себя возможность поучаствовать в военных действиях – это всегда было его большой мечтой, но война с Турцией покуда не начиналась, бои в Закавказье прекратились, а хоровод активной жизни вокруг поэта завертелся, как бы теперь сказали, по полной программе, и он с удовольствием принял участие во всех
поворотах этого хоровода.
Пушкинский быт в гостинице у Демута без особой приязни но весьма реалистично описан К.А. Полевым, побывавшим в столице немного позже, в марте 1828 года. Вот что мы находим в его записках: «Жил он в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнат, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком – карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью! Зато он был удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания и суждения невольно врезывались в памяти».
Погодин со товарищи тогда же звали поэта и в Москву, но он в первопрестольную не торопился. Мотивы нежелания поэта оседать в Москве он изложил тогда в одном из писем к Соболевскому: «Погодин мне писал, а я, виноват, весь изленился, не отвечал еще и не послал стихов — да они сами меня обескуражили. Здесь в Петербурге дают мне (; la lettre) 10 рублей за стих, а у вас в Москве хотят меня заставить даром и исключительно работать журналу. Да еще говорят: он богат, черт ли ему в деньгах. Положим так, но я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича».
Часть московских литераторов действительно считала Пушкина барином, и богатым барином, который по их мнению должен был чем-либо поступаться во имя общего дела и по этой же причине не хотела платить Пушкину за работу так, как он этого желал. Естественно, Пушкин в этом случае не думал признаваться в излишней, может быть, широте своих финансовых запросов, а москвичи, в свою очередь по простому человеческому свойству никогда не признались бы самим себе в собственной узости подходов и банальной жадности не без зависти. Взамен этого обе стороны предпочитали красиво подавать свою позицию, каждая оставаясь при своём мнении.
В это время в жизни Пушкина конечно же было весёлое времяпровождение с золотой молодёжью, и игра в карты, но было и другое времяпровождение – он немало времени проводил с петербургским литераторами, особое внимание он уделял в те дни Дельвигу. Дельвиг тогда уже был женат, семейные отношения его устраивали, а на литературном поприще он был издателем альманаха «Северные цветы», и это создавало дополнительную точку для соприкосновения с Пушкиным. Пушкин и Дельвиг не только часто встречались между собой, но и, так сказать, наводили мосты с другими литературными деятелями тогдашнего Петербурга, в том числе – и с Фаддеем Булгариным, о котором у Пушкина в ту пору Вы не найдёте ничего острого и критического. Вот что пишет поэт Булгарину в ноябре 1827 года: «Напрасно думали Вы, любезнейший Фаддей Венедиктович, чтоб я мог забыть свое обещание — Дельвиг и я непременно явимся к Вам с повинным желудком сегодня в 3 1/2 часа. Голова и сердце мое давно Ваши». А вот что Булгарин тогда же пишет о Пушкине: «Я познакомился с Пушкиным. Другой человек, как мне его описывали, и каковым он был прежде в самом деле. Скромен в суждениях, любезен в обществе и дитя по душе. Гусары испортили его в лицее.
Москва подбаловала, а несчастия и тихая здешняя жизнь его образумили».
Пушкин очевидным образом не позволял себе никаких острых политических деклараций. В донесении политического сыщика фон-Фока Бенкендорфу, датированном октябрём того же года читаем: «Поэт Пушкин ведет себя отлично хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит государя и даже говорит, что ему обязан жизнью, ибо жизнь так ему наскучила в изгнании и вечных привязках, что он хотел умереть. Недавно был литературный обед, где шампанское и венгерское вино пробудили во всех искренность. Шутили много и смеялись и, к удивлению, в это время, когда прежде подшучивали над правительством, ныне хвалили государя откровенно и чистосердечно. Пушкин сказал: «меня должно прозвать или Николаем, или Николаевичем, ибо без него я бы не жил. Он дал мне жизнь и, что гораздо более, – свободу: виват!» В ещё одном донесении фон-Фока, написанном почти тогда же находим почти то же: «Поэт Пушкин здесь (в Петербурге). Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем, сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом».
Соболевский действительно тогда некоторое время жил между Петербургом и Москвой и во время своих приездов в столицу по уже сложившейся привычке, или – если угодно, традиции, за свой счёт кормил Пушкина в петербургских трактирах и ресторанах.
Зима в Петербурге была временем салонов. Многие из них открылись для Пушкина и он с удовольствием в них бывал, более всех, однако, предпочитая салон Хитрово и с таким же, если не с большим удовольствием бывая в салоне вдовы Карамзина Екатерины Андреевны, где его любили и с большим удовольствием принимали. Пушкин любил салонное общение. По общему признанию, он был скучен и незаметен в больших компаниях, зато в небольших обществах, особенно – в мужских, во время серьёзных разговоров он часто бывал просто великолепен – его суждения о литературе, о русской истории, о положении России как внешнем, так и внутреннем в ту пору уже были очень зрелыми и глубокими. Вот, к примеру, что было написано им в то время, о котором мы с Вами тут сейчас говорим: «Иностранцы, утверждающие, что в древнем нашем дворянстве не существовало понятие о чести (point d'honneur), очень ошибаются. Сия честь, состоящая в готовности жертвовать всем для поддержания какого-нибудь условного правила, во всем блеске своего безумия видна в древнем нашем местничестве. Бояре шли на опалу и на казнь, подвергая суду царскому свои родословные распри. Юный Феодор, уничтожив сию гордую дворянскую оппозицию, сделал то, на что не решились ни могущий Иоанн III, ни нетерпеливый внук его, ни тайно злобствующий Годунов. Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие. «Государственное правило, — говорит Карамзин,— ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному». Греки в самом своем унижении помнили славное происхождение свое и тем самым уже были достойны своего освобождения... Может ли быть пороком в частном человеке то, что почитается добродетелью в целом народе? Предрассудок сей, утвержденный демократической завистию некоторых философов, служит только к распространению низкого эгоизма. Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого сердца?»
А теперь спросим: где Пушкин мог говорить о таких вещах, как не в аристократических салонах? Мог он найти понимание в таких мыслях у братьев
Полевых и у Погодина, или даже у милейшего Плетнёва? Аристократическое общение было закономерным следствием аристократического воспитания, которое он получил, а точнее говоря – не просто получил, а впитал в себя. Утончённость – далеко не худшее человеческое свойство, которым обладают далеко не все. Пушкин этим свойством обладал в полной мере и закономерно стремился туда, где концентрировались люди, также обладавшие этим свойством, или – претендовавшие на такое обладание.
Кстати, Дельвиг, безгранично любивший Пушкина, нередко пенял ему за излишнее стремление в аристократические круги и – за неравнозначное отношение к соученикам по Лицею, к которым сам Дельвиг, в отличие от Пушкина, относился ровно, никого явно не выделяя, и никем явно не пренебрегая. В свете этого вполне логичным выглядит то, что те, кого Пушкин не считал себе ровней, чувствовали это, и составили о поэте свои критические наблюдения, которые, если отбросить их обострённость, могли быть не лишены глубоких оснований.
Вот что пишет в те дни К.А. Полевой: «Самолюбие его проглядывало во всем. Он хотел быть прежде всего светским человеком, принадлежащим к аристократическому кругу; высокое дарование увлекало его в другой мир, и тогда он выражал свое презрение к черни, которая гнездится, конечно, не в одних рядах мужиков. Эта борьба двух противоположных стремлений заставляла его по временам покидать столичную жизнь и в деревне свободно предаваться той деятельности, для которой он был рожден. Но дурное воспитание и привычка опять выманивали его в омут бурной жизни, только отчасти светской. Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его, как законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста, своего рода Листа или Серве. Светская молодежь любила с ним покутить н поиграть в азартные игры, а это было для него источником бесчисленных неприятностей, так что он вечно был в раздражении, не находя или не умея занять настоящего места. Очень заметно было, что он хотел и в качестве поэта играть роль Байрона, которому подражал не в одних своих стихотворениях… Пушкин, кроме претензии на аристократство и несомненных успехов в разгульной жизни, считал себя отличным танцором и наездником».
Танцором и наездником, между прочим, он действительно был отличным, и аристократом тоже был – это тоже отрицать невозможно, а вот насчёт его принятия его в светском обществе Полевой скорее всего прав, и мы об этом дальше ещё не раз поговорим.
Издательские дела Пушкина шли блестяще – в конце декабря у Смирдина вышло второе издание его «Бахчисарайского фонтана», а в конце января-начале февраля в продаже почти одновременно появились четвёртая и пятая главы «Евгения Онегина». Если политическая слава поэта Пушкина (добавим – к его счастью) постепенно угасала, то литературная его слава росла, и была близка к пику своего расцвета. К удовольствию Пушкина, рост этой славы сопровождался и ростом его же финансового благополучия, с которым он, однако, не мог удачно совладать, периодически отправляя в картёжный банк немалую часть своих доходов. Напомним тут же о том, что картёжный банк со своей стороны далеко не всегда благоволил к Пушкину, который никогда не играл наверное – шулерские ходы были противны поэту, игру он рассматривал, как состязание с судьбой, возможность бросить ей вызов, а не как способ заработка. В то же самое время, в числе его противников нередко оказывались люди, способные на нечистоплотные ходы, что в свою очередь, било по карману поэта.
Если сказать тут несколько слов о творческих итогах 1827 года, то следует отметить, что Пушкин за это время написал около десятка первоклассных
стихотворений и ещё десятка полтора тоже первоклассных, скажем так, ситуативных наброска. Это было очень неплохо, но в Михайловском он писал больше – получается, что Москва и Петербург не располагали даже к фрагментарному творчеству, и несомненной причиной этого был образ жизни поэта. Вряд ли он это замечал, вряд ли он над этим задумывался, но первые тревожные звоночки его будущей совсем не простой творческой судьбы прозвенели уже тогда.
Кстати, нам может показаться, что Пушкин разрабатывал и сюжеты и тексты своих крупных произведений, находясь, так сказать, в творческом отпуске, но один случай показывает, что это не так. Тогда же, примерно в феврале 1828 года сестра Пушкина после затяжного конфликта с родителями твёрдо решилась выйти замуж за своего избранника, Н.И. Павлищева, который был не мил Надежде Осиповне. В итоге Пушкину по просьбе Ольги Сергеевны пришлось выступить в роли примирителя между родителями и новобрачными. Поэт провёл трёхчасовые переговоры с родителями и успешно справился с ролью, но через несколько дней он сказал сестре такие слова: «Ты мне испортила моего Онегина: он должен был увезти Татьяну, а теперь… этого не сделает». Мы все знаем содержание заключительной главы пушкинского романа и нам просто не представляется возможной иная его концовка, но эта история показывает, насколько серьёзно и глубоко продумывал поэт все сюжетные повороты своего великого произведения.
Тогда же в Петербурге продолжились знакомство и дружба Пушкина с Мицкевичем. Они часто встречались в компаниях литераторов по разным поводам. Мы уже говорили о том, что Мицкевич был выдающимся мастером литературной импровизации и эта сторона его гения вызывала восхищение у многих, ну, и конечно же – у Пушкина. Вот как описывает одну из таких импровизаций Вяземский: «Третьего дня провели мы вечер и ночь у Пушкина с Жуковским, Крыловым, Хомяковым, Мицкевичем, Плетневым и Николаем Мухановым. Мицкевич импровизировал на французской прозе и поразил нас, разумеется, не складом фраз своих, но силою, богатством и поэзией своих мыслей. Между прочим, он сравнивал мысли и чувства свои, которые нужно выражать ему на чужом языке, с младенцем, умершим во чреве матери, с пылающей лавой, кипящей под землей, не имея вулкана для своего извержения. Удивительное действие производит эта импровизация. Сам он был весь растревожен, и все мы слушали с трепетом и слезами».
Пушкин относился к Мицкевичу с подчёркнутым пиететом. Вот что мы находим на эту тему у Полевого: «Невольно увлекшись в похвалы Мицкевичу, Пушкин сказал, между прочим: «Недавно Жуковский говорит мне: знаешь ли, брат, ведь он заткнет тебя за пояс. Ты не так говоришь, – отвечал я, – он уже заткнул меня». – У Пушкина был рукописный подстрочный перевод «Конрада Валенрода», потому что наш поэт, восхищенный красотами подлинника, хотел, в изъявление своей дружбы к Мицкевичу, перевести всего «Валенрода». Он сделал попытку, перевел начало, но увидел, как говорил он сам, что не умеет переводить, т.е. не умеет подчинить себя тяжелой работе переводчика».
Мицкевич взаимно с высшей долей приязни относился к Пушкину, приглашал его к себе в гости на обеды, где присутствовали и другие столичные литераторы, и польские друзья Мицкевича. Один из них, доктор Моравский, оставил такое воспоминание о Пушкине: «С тех пор я часто встречал Пушкина. За исключением одного раза, на балу, никогда я его не видел в нестоптанных сапогах. Манер у него не было никаких. Вообще держал он себя так, что я никогда бы не догадался, что это Пушкин, что это дворянин древнего рода. В обхождении он был очень
приветлив. Роста был небольшого; идя, неловко волочил ноги, и походка у него была неуклюжая. Все портреты его, в общем, похожи, но несколько приукрашены. Его речь отличалась плавностью, в ней часто мелькали грубые выражения. Когда мне случалось немножко побыть с ним, я неизменно чувствовал, что мне трудно было бы привязаться к нему, как к человеку. В то время вся столичная публика относилась к нему с необыкновенным энтузиазмом, восхищением, восторгом».
Уточним, что здесь мы приводим не взгляд Мицкевича, а взгляд заезжего польского шляхтича, но и этот взгляд интересен для нас. Мы с сожалением должны признать, что в высокомерных оценках Пушкина Моравским и некоторыми другими поляками из круга Мицкевича могла быть доля правды, и если поэт одевался так, как считал нужным, и тут и обсуждать-то особо нечего, то в иных отношениях повод для серьёзных сожалений у нас есть, и немалый. В первую очередь он касается карточной игры. Вот слова М.А. Максимовича: «…в Петербурге Мицкевич застал Пушкина у одного общего знакомого за банком и что Пушкин очень замешался от неожиданной встречи с ним». Вот слова Н.Д. Киселёва: Я бывал у Пушкина и видел, как он играет. Пушкин меня гладил по головке и говорил: «Ты паинька, в карты не играешь и любовниц не водишь». На этих вечерах был Мицкевич, большой приятель Пушкина. Он и Соболевский тоже не играли». А вот рассказ Николая Головина: «…у Пушкина была в полном разгаре игра в фараон, когда вошел Мицкевич и занял место за столом. Дело было летом. Пушкин, с засученными рукавами рубашки, погружал свои длинные ногти в ящик, полный золота, и редко ошибался в количестве, какое нужно было каждый раз захватить. В то же время он следил за игрою своими большими глазами, полными страсти. Мицкевич взял карту, поставил на нее пять рублей ассигнациями, несколько раз возобновил ставку и простился с обществом без какого-либо серьезного разговора».
Жаль, но Пушкин обнаруживал перед Мицкевичем своё нравственное падение, да, ему было стыдно за свою слабость, но играть от этого он не переставал. В последней приведённой нами истории Мицкевич обнаруживает себя, как человек, чуждый нездорового азарта – вполне может статься, что он и пять рублей-то поставил для того, чтобы дополнительно не смущать Пушкина.
К чести Мицкевича в этом плане следует добавить и то, что он никогда не писал ничего осуждающего нашего великого поэта за его печальные страсти. Почему? Во-первых – он был человеком чести и не считал для себя возможным говорить что-либо недостойное о том человеке, которого глубоко уважал и чтил, как брата по духу. Во-вторых – Мицкевич, как никто другой в окружении Пушкина понимал, что создание выдающихся произведений не связано прямым и непосредственным образом с правильным и неправильным образом жизни. Логический посыл вроде «прочитал три хороших книги – написал хорошее стихотворение, прочитал ещё три хороших книги – написал ещё одно хорошее стихотворение» работает, но работает у дилетантов, графоманов, может быть – у небездарных посредственностей. Гений дышит и пишет иначе, он пишет из себя в избранные минуты и часы, движимый таинственным духом вдохновенного наития. Да, беречь себя надо – это сбережение, кстати, почти не увеличивает количества гениальных строк в единицу времени, оно увеличивает продолжительность жизни, а значит, и общее количество этого времени, которое в конечном итоге может вылиться в дополнительно написанные гениальные строки.
Мицкевич жил ради избранных целей и потому легко отказывался от немалого числа искушений, Пушкин жил ради жизни, как таковой, и от искушений отказывался с величайшим трудом. Мицкевич умом предвосхищал то, что Пушкин
не мог или не хотел предвосхищать чувством, гениальный поляк не мог этого не видеть и не грустить по этому поводу, хотя Пушкин, безусловно, не находился в центре его внимания – там были Польша, творчество, любовь…
Ради полного довершения этой темы мы должны сказать, что в мае 1828 года Мицкевич присутствовал на чтении Пушкиным его «Бориса Годунова» в одном из петербургских кружков, и там он мог в самой полной мере оценить и поэтическое мастерство русского гения, и его умение раскрыть внутреннее содержание своего произведения при личном его исполнении.
Получилось так, что в этой книге немало строк уделено истории отношений Пушкина и Анны Керн. Тогда же, в конце марта, эти отношения достигли закономерной точки, о которой мы находим в письме Пушкина Соболевскому; «Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь о M-de Керн, которую с помощью божьей (…)». Опустим солдатское слово, которое сладкий «Яблочный пирог» применил в отношении belle damе – желающие точности легко найдут это слово в оригинале пушкинского письма, но неужели и после этих слов поэта кто-то будет говорить что-то о высокой страсти, которая тут будто бы разворачивалась? Отдадим, однако Пушкину должное – отношения с Анной Керн он после этого не прекратил, они остались весьма приязненными, но и в сферу постоянных они не перешли – цель-то ведь была уже достигнута!
В те дни поэт написал своё знаменитое стихотворение, озаглавленное «Друзьям», оно было ответом на критику его «Стансов», адресованных царю. За «Стансы» Пушкину досталось и от врагов и от недругов – одни винили его отказе от принципов свободомыслия, а другие – в беспринципном подхалимаже. Пушкин был обязан ответить, и он ответил:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет! хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный;
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
За эти строки Пушкину досталось со всех сторон ещё раз, но критики из обоих лагерей не пожелали внимательно вчитаться в последний куплет этого неоднозначного стихотворения:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Зато все строки внимательно прочитал самый главный читатель – ведь стихотворение сначала через Бенкендорфа было передано для прочтения императору Николаю Павловичу. Надо отдать должное мудрости императора, который сказал об этом стихотворении, что «его можно распространять, но нельзя печатать». Николай Павлович не хотел явной лести в свой адрес, не хотел подставлять Пушкина под удар несправедливой критики и прекрасно уловил
смысл последнего куплета стихотворения, в котором поэт неким образом, как «небом избранный певец» в чём-то уравнивается с помазанником Божиим на царском престоле.
23 марта у Пушкина был очередной приятный день: в печати появилась шестая глава «Евгения Онегина». Очередной крупный гонорар и очередная волна читательского интереса безусловно были радостным событием для поэта. Незадолго до этого он отправил в Тригорское по три экземпляра четвёртой и пятой глав. На одном из экземпляров каждой главы он надписал церковную литургическую фразу «Твоя от твоих». Книги предназначались Евпраксии Вульф и надпись эта косвенно свидетельствовала о том, что физический образ Татьяны во многом навеян впечатлениями поэта от встреч с Евпраксией.
Всю зиму отношения России и Турции отмечались крайней неустойчивостью и нарастанием взаимных претензий друг к другу. В середине апреля всё это закончилось тем, чем и должно было закончиться: началась война. Пушкин очень серьёзно встрепенулся – он всегда хотел побывать на войне. Поэт сразу же обратился к императору через Бенкендорфа с просьбой отправить его в действующую армию. Поэт подбивал поехать на войну и Вяземского, тот активной инициативы в сторону совместной поездки не проявлял, но и ехать не отказывался, трактуя необходимость путешествия самого Пушкина на войну в письме А.И. Тургеневу так: «Здесь Пушкин ведет жизнь самую рассеянную, и Петербург мог бы погубить его. Ратная жизнь переварит его и напитает воображение существенностью». В тот же самый день Вяземский пишет своей жене совершенно о другом: «Вчера немного восплясовали мы у Олениных. Ничего, потому что никого замечательного не было. Девица Оленина довольно бойкая штучка. Пушкин называет ее «драгунчиком» и за этим драгунчиком ухаживает».
В поездке на войну Пушкину было отказано – отказ он получил в предельно вежливой форме. Поскольку поэт в это время заболел, к нему домой отправили чиновника Третьего отделения, который в высшей степени корректно объяснил Пушкину, что отказ мотивирован опасениями государя за жизнь поэта. Вконец расстроенный Пушкин несколько успокоился и тут же стал просить разрешения на полугодовую поездку в Париж. Императора в это время в столице уже не было – он отбыл в действующую армию, и Бенкендорф просьбу Пушкина о заграничной поездке просто не стал доводить до сведения государя.
Об истинных мотивах отказа Пушкину в поездке мы можем догадываться, исходя из письма великого князя Константина Павловича Бенкендорфу, написанного тогда же, в апреле 1828 года: «Неужели вы думаете, что Пушкин и князь Вяземский действительно руководствовались желанием служить его величеству, как верные подданные, когда они просили позволения следовать за главной императорской квартирой? Нет, не было ничего подобного; они уже так заявили себя и так нравственно испорчены, что не могли питать столь благородного чувства. Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров».
Слова эти вряд ли можно считать справедливыми, но они очень много говорят об отношении ведущих политиков государства к стремлениям великого поэта – может быть, и поверхностным, но вполне искренним.
Несмотря на все объяснения со стороны власти Пушкин был безусловно очень расстроен отказом в поездке на турецкий фронт и банальным игнорированием его желания побывать в Париже. Душа его требовала какого-то занятия и это занятие
он нашёл в ухаживании за Анной Алексеевной Олениной, младшей дочерью президента Петербургской Академии художеств А.Н. Оленина. В ту пору ей было девятнадцать лет и вскоре должно было исполниться двадцать. В этом возрасте девушки обычно уже отлично знают, чего они в действительности хотят. Анна Алексеевна не была запредельно красива, но очень и очень привлекательна. Это была девушка из самого настоящего высшего петербургского общества, ещё в семнадцать лет ставшая фрейлиной императрицы. Оленина не спешила замуж, чем немного расстраивала своих родителей, для которых содержание такой видной невесты обходилось в немалые суммы денег.
Известно, что Пушкин был большим почитателем женских ножек, и, без сомнения, у Олениной как раз были те самые ножки, которые очень нравились Пушкину, и которые он несколько раз упомянул в своих ярких стихотворениях, посвящённых Олениной. Эти же ножки в ту пору были многократно изображены на страницах пушкинской поэтической тетради, там же многократно поэт нарисовал профиль девушки, привлёкшей его внимание. В тех же тетрадях на страницах того периода можно не раз найти анаграммы имени и фамилии Олениной: Anineio, Etenna, Aninelo, а в одном месте есть даже рассыпаны тщательно зачеркнутая, но все же поддающаяся разбору запись Annete Pouschkine.
Пушкин, вне всякого сомнения действительно увлёкся этой весьма незаурядной девушкой, а поскольку годы шли, и поэт всё острее ощущал необходимость брачного выбора, он не мог не соотнести своё ухаживание за Анной с желанием жениться на ней – для банального адюльтера Анна Оленина не подходила никоим образом.
Пушкин ухаживал за ней на балах. Вяземский пишет 7 мая: «С девицей Олениной танцовал я попурри и хвалил ее кокетство… Пушкин думает и хочет дать думать ей и другим, что он в нее влюблен, и вследствие моего попурри играет ревнивого».
Пушкин часто ездил и на дачу к Олениным в гостеприимное Приютино. Оленины принимали у себя одновременно и высшую петербургскую знать, и литераторов и художников. И тех и других там было примерно одинаковое количество, и никто не чувствовал там себя стеснённым – аристократов там не заставляли вести жеманные беседы, а к художникам и поэтам не приставали с расспросами о творческих планах, не заставляли художников рисовать, а поэтов читать стихи – всё было просто, изысканно и элегантно. Не удивительно, что усадьба в Приютино всегда была полна посетителями. Естественно, Пушкин тоже проводил там немало времени с хлебосольными хозяевами и их гостями, безусловно, уделяя первостепенное внимание предмету своего увлечения. Читаем у того же Вяземского: «21-го ездил я с Мицкевичем вечером к Олениным в деревню в Приютино, верст за семнадцать. Там нашли мы и Пушкина с его любовными гримасами».
Могло ли из этого что-либо получиться? Конечно, Пушкин думал, что могло – он был известным на всю Россию поэтом, он был самым лучшим русским поэтом, он умел вести красивую беседу, в том числе – и с женщинами, и умел быть в этой беседе очень привлекательным. Кроме этого, он был относительно молод и здоров, он был финансово состоятелен – кстати, в самом начале мая Смирдиным был переиздан его «Кавказский пленник», что принесло очередной неплохой доход. Учитывая свои кавалерские преимущества, поэт начал уделять Анне Алексеевне повышенное внимание, включая сюда и создание нескольких замечательных лёгких стихотворений («Ты и вы», «Город пышный, город бедный», «Зачем твой дивный карандаш»). Ухаживания Пушкина за Олениной с
одной стороны носили полушутливый характер, с другой стороны – были весьма серьёзными, и были замечены почти всеми, кто мог в тогдашней столице интересоваться этим занятным вопросом.
Олениной надо было как-то реагировать на ухаживания знаменитого поэта. Но кем же мог быть Пушкин в её глазах? Давайте начнём с внешности и вспомним описание поэта доктором Моравским, кроме которого, есть, кстати, и другие описания подобного рода, но, я сказал бы, более суровые. Да, встречают по одёжке, а провожают по уму – это правда, но девушка, окружённая блестяще одетыми молодыми людьми, может скептически отнестись к человеку, не одетому с иголочки.
Пушкину было уже под тридцать лет, и выглядел он старше своих лет, на затылке начала появляться проплешина, и по общему мнению, возраст сильно сказывался на нём – следствия неумеренной жизни, несмотря на могучий от природы организм, давали себя знать явным образом. Вот что мы находим об этом у К.А.Полевого: «В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что, после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею».
А вот что сама Оленина записала тогда же в своём дневнике: «Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых, или, лучше сказать, стеклянных, глазах его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава, природного и принужденного, и неограниченное самолюбие — вот все достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия».
Конечно, Олениной льстило то, что за ней очень активно ухаживает выдающаяся знаменитость, она кокетничала и с удовольствием предоставляла возможность собой восхищаться – и, пожалуй, не более того. О том, как она воспринимала Пушкина в светском обществе мы находим в одном из её поздних воспоминаний: «Он (Пушкин – прим. авт.) был замечательно остроумен и весел только в маленьком интимном кружке добрых знакомых; в большом же обществе он, казался напыщенным – желая привлечь внимание всех своими остротами и шутками. Он хотел «briller» (блистать – прим. авт.)».
Мы можем сколько угодно не соглашаться с мнением Анны Алексеевны, или наоборот – соглашаться с ним, но это был её личный взгляд на поэта, который, согласитесь, сулил Пушкину не так много ярких брачных перспектив.
Пушкин конечно же ощущал неровное течение своей жизненной реки, кроме этого, его беспокоили не вполне ясные предчувствия, и в день рождения, 26 мая он написал одно из знаменитейших своих стихотворений:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Мы не случайно приводим здесь текст этого стихотворения полностью – оно чрезвычайно важно для понимания сущности событий происходивших с поэтом и в то время, и впоследствии. Когда какой-либо критик начинает разбирать чьё-либо одухотворённое произведение, в этом случае обычно принято говорить о том, что сочинитель во время написания произведения находился в определённом состоянии, и чувствовал на себе влияние высших сил, которые помогали ему передать свои чистые чувства на бумаге и так далее, и тому подобное… В некоторых случаях, когда они действительно касаются уникальных человеческих творений, эти утверждения бывают не далеки от истины, но гораздо чаще происходит нечто иное: что бы человек ни делал, он в одном случае приближается к делам Божия промысла о нём, в другом случае – удаляется от него – в зависимости от того, какие чувства этот человек испытывает при своём действии – хоть он делай табуретки, хоть он торгуй калачами, хоть он пиши стихи. Говоря об этом мы не сообщаем читателю ничего нового – это прописная духовная истина, которую знает всякий семинарист, обучающийся на первом курсе семинарии и которую обязаны знать все люди, переступающие порог любого храма любой церкви практически любой конфессии.
К величайшему сожалению, в стихотворении, о котором мы сейчас говорим, нет ничего, что бы связывало его автора с Творцом мироздания, с изначальной идеей человеческого бытия, со Спасителем мира и с самой его идеей спасения грешной души. Пушкин, создавая это стихотворение, может быть и не находился под непосредственным воздействием духа князя мира сего, но гениальным, то есть, привычным для него образом описал чувство человека, находящегося в ситуации богоотрицания и богоотвержения. Мне могут возразить: дескать, поэт же нигде не говорит тут о том, что Бога нет. Мы вынуждены будем с этим согласиться, но в свою очередь сразу же можем ответить: Пушкин говорит о том, что некто создал его враждебной властью из ничтожества и привёл в итоге к пустоте сердца и праздности ума, то есть – к бессмысленности существования. Тем самым поэт отрицает само дело Творца по созиданию мира и все смыслы его существования.
Печально, но, скорее всего, мимо своего желания Пушкин при написании этого произведения выступил в роли невольного, но очень талантливого и от того – успешного слуги того, кто в эти минуты стал его временным хозяином, а мы тут в очередной раз обязаны напомнить о глубочайшей ответственности поэта за своё слово – стихотворение, написанное Пушкиным в свой день рождения было очевидным образом сотворено в нелёгкую для автора минуту, но далее оно должно было возвращать самого Пушкина к его печальным чувствам при каждом повторном чтении собственных стихов, подвигая его как духовную личность в определённую сторону, и самое печальное – оно, это стихотворение неминуемо должно было выступить в роли элегантной, блестящей написанной духовной отравы для неокрепших душ, взявших его в свои руки.
В духовной жизни практически не бывает случайностей и непонятных совпадений. Прошло совсем немного времени, и в Петербурге снова где-то всплыло злополучное стихотворение «Андрей Шенье» – в ненужное время в ненужном месте, и недоброжелатели Пушкина получили очередную возможность самоутвердиться за счёт очередного разбирательства по поводу смыслов,
вложенных в это стихотворение. Разбирательство довольно скоро вышло на самые высокие уровни, рассматривалось в Сенате 11 июня и, наконец, закончилось в Государственном совете, который 28 июня отдельным постановлением своего общего собрания по делу о стихотворении «Андрей Шенье» учредил над Пушкиным секретный надзор.
Печальным для Пушкина был тот факт, что отец Анны Олениной Алексей Николаевич был членом Сената, где в качестве статс-секретаря департамента гражданских и уголовных дел Сената участвовал в заседании 11 июня, а значит, находился в полном курсе неприятных для поэта событий. Политическая неблагонадёжность соискателя руки его дочери не могла быть хорошим основанием для развития отношений с потенциальным зятем. 29 июня, уже после заседания Государственного совета, Пушкин был вызван на заседание специальной комиссии, созданной по этому поводу и там был вынужден давать длинные объяснения насчёт своего стихотворения, которые сводились к перечислению уже известных нам фактов, и которые были условно приняты комиссией к сведению. Далее поэт должен был ожидать заключения комиссии по его вопросу.
Этим неприятности Пушкина не закончились. Тогда же, в июне, крепостные крестьяне отставного штабс-капитана Митькова подали митрополиту петербургскому Серафиму жалобу на то, что их хозяин всё время рассказывает им о том, что Бога нету, и в доказательство читает им «Гавриилиаду» писателя Пушкина, чем развращает их. К жалобе была приложена и рукопись поэмы. 4 июля Митьков был арестован. Началось новое следствие, и хотя о нём с самого начала Пушкину не было ничего известно, предчувствие грядущих неприятностей не оставляло его, и полное печальных слов стихотворение «Снова тучи надо мною…» стало ярким свидетельством тогдашнего взгляда поэта на свою жизнь.
В свете этих тягостных происшествий выход поэмы «Братья-разбойники» и гонорар, полученный за него остался приятным, но малозаметным событием июньских дней 1828 года, правда, финансовых затруднений поэт в это время не испытывал…
Весь июнь Пушкин продолжал ухаживать за Олениной и ухаживания эти приняли такой характер, что игнорировать их семья избранницы поэта уже не могла. Понятно, что родители Анны были не в восторге от возможного выбора их дочери – мать Анны в девичестве носила фамилию Полторацкая и приходилась родной тёткой Анне Керн. Естественно, о множестве приключений Пушкина она могла знать из первых уст, ну, и кроме того – земля слухом полнится. В петербургских салонах было очень не сложно получить полную, если не избыточную информацию и о характере Пушкина, и о его всевозможных любовных историях. Об источниках информации отца Олениной мы уже упоминали. Можно не сомневаться в том, что родители Анны Алексеевны отговаривали её от необдуманного выбора, и можно не сомневаться в том, что им это было не очень сложно сделать, но при этом необходимо было соблюсти все приличия, и ни с кем при этом не поссориться.
Родители Олениной и Пушкин в итоге договорились встретиться на даче в Приютино в один из тогдашних длинных летних дней для того, чтобы в узком семейном кругу обсудить все вопросы, связанные с возможным сватовством. В назначенный час вся семья Олениных собралась за дачным столом, во льду держали шампанское. Пушкина не было. Его ждали долго, наконец решили обедать без него. Через несколько часов после назначенного времени поэт появился со смущённым видом. Старик Оленин вежливо пригласил его к себе в
кабинет, где долго говорил с ним с глазу на глаз. Понятно, что сватовство не состоялось. Пушкин после этого ещё не раз побывал в Приютино, но случалось это редко и по неким относительно серьёзным поводам.
Что мы можем сказать об этом странном сватовстве? Действительно ли собирался Пушкин жениться? Если бы собирался, то наверняка не стал бы опаздывать – добраться до Приютино из Петербурга было совершенно не сложно. Скорее всего, поэт предполагал завуалированный отказ, и чтобы не попадать в глупое положение и не ставить в стеснённое положение Олениных, он решил вскрыть ситуацию простейшим образом. Простецы в подобных случаях обычно напиваются. Поэт просто не явился на званый обед. О том, что Оленина и не собиралась за Пушкина замуж, она однажды обмолвилась следующим образом: «Он был вертопрах, не имел никакого положения в обществе и, наконец, не был богат». Эти слова Анны Олениной можно оценивать как угодно, но из них совершенно очевидным образом, что Пушкин просто не входил и не мог входить в число реальных претендентов на её руку.
Примерно в это же самое время начал стремительно разворачиваться роман поэта с Аграфеной Закревской, в девичестве Толстой. Красавица Закревская, ровесница Пушкину по годам, была замужем за генерал-губернатором Финляндии генералом А.А.Закревским. Разница между мужем и женой составляла около восемнадцати лет и семейную их жизнь при всём желании гармоничной нельзя было назвать никак. Возле Закревской всё время крутились какие-то молодые люди, которых она дарила разными формами своей душевной и физической благосклонности. Большую часть времени Закревская проводила не в скучной Финляндии, а в столичном Петербурге, где и увидал её Пушкин. Вяземский в одном из своих майских писем жене, уже ранее цитированном нами в связи с Олениной пишет такую фразу: «Зато вчера на балу у Авдулиных совершенно отбил он (Пушкин – прим. авт.) меня у Закревской, но я не ревновал».
Увидев Закревскую один раз, Пушкин не мог не проявлять к ней внимание в дальнейшем – тут его сексуальный кодекс работал без сбоев – мы видели это с Вами на примере Анны Керн. Как это сочеталось с ухаживаниями за Олениной – мы не знаем, но зато прекрасно помним, как встречи с девицами известного образа жизни сочетались с поездками к Ушаковой. Так или иначе, но к концу июля 1828 года связь поэта с Закревской вступила в фазу активнейших отношений.
В этой связи с Закревской Пушкин реализовал свою определённую мечту, которая заключалась в поддерживании горячих взаимных интимных отношений с блестящей аристократкой и первостатейной красавицей, а именно такой Закревская и была. Она не отличалась особенным умом, ей совершенно не интересно было общество женщин. По характеру она была весела, очень смешлива, легка, но временами у неё бывали резкие перепады настроения, от которых мог пострадать кто угодно, попавшийся в это время под её руку. Конечно, перепады настроения экспансивной графини Пушкину нравиться не могли, а вот всё остальное было ему интересно в очень высокой степени.
Отношения с Закревской на время очень сильно захватили Пушкина, это о ней он пишет своё замечательное стихотворение «Портрет»:
С своей пылающей душой,
С своими бурными страстями,
О жены севера, меж вами
Она является порой
И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.
Читая это стихотворение, трудно предположить, кто кого соблазнил в этом временном альянсе, но его мощнейшая физиологическая, телесная составляющая очевидна любому непредвзятому наблюдателю. Перспектива у этих отношений была соответственная.
Однако, у этой ситуации была одна сложность, которой Пушкин, к величайшему сожалению для него пренебрегал – Закревская была замужем и поэт уже в очередной раз, можно сказать, по привычке, нарушил одну из Божьих заповедей. Скорее всего, он в тот время совершенно не задумывался об этом аспекте, но – незнание закона или пренебрежение им не освобождает от ответственности, – эта нехитрая юридическая истина известна всем, но очень многие надеются не подпасть под действие этой истины. Таков в этом плане был и Пушкин, таковы, к сожалению и многие из нас, теперешних.
Скорее всего, поэту казалось, что в истории с Закревской он находит моральную и физическую компенсацию за неудачу в истории с Олениной. В плане какой-то примитивной психотерапии это действительно могло быть так, но в действительности всё было совершенно по другому. Отказ у Олениных Пушкин получил системно – его там не восприняли именно в системном плане и по внешности, и по предыдущему образу жизни, и по системе поточного поведения и по системе финансовых доходов. Это было самое настоящее фиаско, другое дело – нужна ли была Пушкину именно Оленина с её завышенными претензиями? Этот вопрос останется частично открытым, частично – потому, что частично на него ответ дал сам Пушкин, но – лишь частично! Победа Пушкина над Закревской или победа Закревской над Пушкиным были их общим духовным поражением на Божьей ниве брачных человеческих отношений.
Вообще, что должен делать любой человек, потерпевший какое-либо поражение? Он должен проанализировать ситуацию и исправить ошибки, чтобы не допустить новых поражений. Что должен делать полководец, получивший удар в чувствительное место? Он должен восстановить оборону в месте пропущенного удара, и укрепить оборону в местах других возможных ударов противника. Что же сделал наш герой? Он после одной ошибки почти на том же месте совершил другую. Но этого было мало!
Пушкин взялся не в шутку играть в карты. Вот Вяземский пишет ему 26 июля: «Слышу от Карамзиных жалобы на тебя, что ты пропал для них без вести, а несется один гул, что ты играешь не на живот, а на смерть. Правда ли?» В последних двух словах звучит попытка образумить друга – как мы увидим впоследствии – напрасная, тучи же над пушкинской головой и не думали расходиться.
25 июля комиссия, организованная по делу «Гавриилиады» постановила «с.-петербургскому генералу-губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить: им ли была писана поэма Гаврилиада? В котором году? Имеет ли он у себя оную, и если имеет, то потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр. Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать под опасением строгого наказания».
Пушкину предстояли серьёзные испытания, а он в их преддверии играл в карты и развлекался в объятиях Закревской.
На беду поэта, 31 июля в квартире его сестры Ольги Сергеевны умерла Арина Родионовна, няня поэта. Это был человек, искренне и глубоко любивший
Пушкина, это была молитвенница за него перед Богом – сам поэт за себя ведь особо не молился, а если и молился, то дела его духовные не слишком свидетельствовали в его пользу на небесах. О молитвенных делах Арины Родионовны мы не можем слишком много говорить потому, что почти ничего о них не знаем, но то, что она верила в Бога – это несомненно, что она молилась за ближних – это несомненно, и когда такой человек вдруг уходит из чьей-то жизни, в духовном поле оставшихся образовывается некая дырка, которая не может сразу сама собой закрыться. Это можно сравнить с потерей пулемётчика в бою в рядах обороняющегося взвода – противник ведь в таком случае непременно воспользуется слабостью, возникшей в рядах обороняющихся, и тем нужно будет потратить немало времени и усилий, чтобы как-то компенсировать утрату боеспособного и активного воина. Точно так же в нашей жизни обстоит дело с потерей молитвенника за нас – тот из читателей кто терял такого человека, сразу поймёт, о чём я говорю. Иногда на частичное возмещение потери уходит целый год, а иногда – и более того.
Не успел Пушкин проститься с няней, как ему было велено явиться на допрос к Санкт-петербургскому генерал-губернатору, где он ответил на поставленные перед ним вопросы о «Гавриилиаде». Поэт письменно удостоверил комиссию в том, что поэма была писана не им, что «Гавриилиаду» он видел в Лицее в 15-м или 16-м году и переписал её, но сама поэма писана не им. Ответы Пушкина комиссию не удовлетворили – поэту особо не верили, а если быть точным – не верили совсем. Следствие по делу продолжилось. Пушкину пришлось ещё несколько раз явиться в комиссию для дачи объяснений. В ответ на стандартно задаваемые и повторяющиеся вопросы Пушкин продолжал отвечать, что он поэму не писал, и что авторство, видимо, принадлежит покойному князю Дмитрию Горчакову.
Комиссия продолжала усердствовать, а поскольку в ней председательствовал уже известный читателю граф В.П. Кочубей, то не удивительно, что в деле снова всплыл злосчастный «Андрей Шенье» и 13 августа комиссия постановила: «Правительствующий сенат, освобождая его (Пушкина – прим. авт.) от суда и следствия силою всемилостивейшего манифеста 22 августа 1826 года, определил обязать подпискою, дабы впредь никаких своих творений без рассмотрения и пропуска цензуры не осмеливался выпускать в публику, под опасением строгого по законам взыскания. Таковое Положение Правительствующего Сената удостоено высочайшего утверждения. Но вместе с сим Государственный Совет признал нужным к означенному решению Сената присовокупить: чтобы по неприличному выражению Пушкина в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 года и по духу самого сочинения его, в октябре месяце того года напечатанного, поручено было иметь за ним в месте его жительства секретный надзор».
Цензура со стороны царя и цензура со стороны специального органа – это было уже слишком, и Пушкин, желая выяснить своё новое положение, решился обратиться к государю, но императора в это время в столице не было, и поэт написал письмо Бенкендорфу. Своё желание поэт изложил так: «Государь император в минуту для меня незабвенную изволил освободить меня от цензуры, я дал честное слово государю, которому изменить я не могу, не говоря уже о чести дворянина, но и по глубокой, искренней моей привязанности к царю и человеку. Требование полицейской подписки унижает меня в собственных моих глазах, и я, твердо чувствую, того не заслуживаю, и дал бы и в том честное мое слово, если б я смел еще надеяться, что оно имеет свою цену. Что касается до цензуры, если государю императору угодно уничтожить милость, мне оказанную,
то, с горестью приемля знак царственного гнева, прошу Ваше превосходительство разрешить мне, как надлежит мне впредь поступать с моими сочинениями, которые, как Вам известно, составляют одно мое имущество.
Надеюсь, что Ваше превосходительство поймете и не примете в худую сторону смелость, с которою решаюсь объяснить. Она знак искреннего уважения человека, который чувствует себя...»
Запомним же ошибки Пушкина, но и отдадим же должное его мужеству – он продолжал последовательно отстаивать своё право на свободу творчества!
Если свои надежды на облегчение цензурного бремени поэт мог доверить Бенкендорфу, и в конечном итоге – государю, то от бремени необходимости оправданий по делу о написании «Гаврииилиады» его не мог избавить никто – даже император, поскольку вопрос о богохульстве в православном царстве был вопросом чрезвычайной ответственности и серьёзнейшего разбора на высшем уровне. 19 августа Пушкин был вынужден дать очередное письменное показание петербургскому военному генерал-губернатору П. В. Голенищеву-Кутузову. Оно выглядело так: «Рукопись («Гавриилиады» - прим. авт.) ходила между офицерами гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное».
В комиссии Пушкину и дальше не особо верили, требуя от него доказательств его версии, которых он, по понятным причинам предоставить не мог, зато ему пришлось предоставить в комиссию расписку о том, что он обязуется предоставлять все свои произведения на рассмотрение цензурного комитета. Поэт пытался сохранить присутствие духа с помощью проверенных им ранее методов. Лучше всего об этом он свидетельствует сам в письме Вяземскому, написанном 1 сентября. Вот отрывок из этого письма: «Твое письмо застало меня посреди хлопот и неприятностей всякого рода… Пока Киселев и Полторацкий были здесь, я продолжал образ жизни, воспетый мною таким образом:
А в ненастные дни собирались они часто,
Гнули, <мать их ети>…, от 50 на 100.
И выигрывали, и отписывали мелом.
Так в ненастные дни занимались они делом.
Но теперь мы все разбрелись… Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера (Агр. Фед. Закревская), то я бы с тоски умер, но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи, а она произвела меня в свои сводники (к чему влекли меня всегда и всегдашняя склонность, и нынешнее состояние моего Благонамеренного, о коем можно сказать то же, что было сказано о его печатном тезке: ей-ей, намеренье благое, да исполнение плохое).
Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди что я поеду далее, «прямо, прямо на восток». Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла, наконец, Гаврилиада; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм. Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность. Это да будет между нами. Все это не весело».
Мы не случайно привели столь пространный кусок из этого письма. Интересно, что Пушкин пишет Вяземскому об авторстве Горчакова – пишет тому же самому Вяземскому, которому он из Одессы той же самой «Гавриилиадой» радостно похвалялся – очевидно, письмо предназначалось и для чтения цензором. Но так, или иначе, а защитные порядки Пушкина трещали в те дни и недели по всем швам – это был системный кризис его образа жизни и его мировоззрения.
Что же делал поэт? Не будем уже слишком акцентировать внимание на том, что он банально лгал комиссии по расследованию его дела, хотя ложь никогда никого не красила и к великому успеху никого не привела. Он вовсю играл в карты и напропалую крутил историю с Закревской, об отношениях с которой мы находим у самого же Пушкина в письме тех дней, адресованном Хитрово: «…я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки! С ними гораздо проще и удобнее. Я не прихожу к вам потому, что очень занят, могу выходить из дому лишь поздно вечером и мне надо повидать тысячу людей, которых я все же не вижу.
Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской и т. д. и т. д. Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем. Всего этого слишком достаточно для моих забот, а главное — для моего темперамента.
Вы не будете на меня сердиться за откровенность? не правда ли? Простите же мне слова, лишенные смысла, а главное — не имеющие к вам никакого отношения».
Мы видим с Вами из этого письма, что отношения с Закревской несомненно были важны для Пушкина в плане физической близости, но эмоциональный подтекст этих отношений начал напрягать поэта. Возможно, именно по этой причине у него в эти дни случилась очередная дуэльная история с секретарём французского посольства Лагренэ, которого поэт заподоздрил в неэтичном поведении по отношению к себе. Пушкин немедленно послал Лагренэ вызов, но благодаря усилиям Н.В. Путяты и вежливости и уступчивости самого Лагренэ дело было легко улажено.
К сожалению, никакой Путята и даже Вяземский не могли повлиять на тягу поэта к карточному столу. Мы не зря упоминаем Вяземского, который 18 сентября написал Пушкину такое письмо: «В Костроме узнал я, что ты проигрываешь деньги Каратыгину. Дело нехорошее. По скверной погоде я надеялся, что ты уже бросил карты и принялся за стихи». Ох, если бы Пушкин проигрывал только Каратыгину!
Вообще в картах он был неудачлив – не то чтобы совсем неудачлив, а в немалой степени неудачлив. Если человек постоянно играет к в карты, то он рано или поздно начинает подпадать под законы статистики, которая твёрдо говорит о том, что число выигрышей и число проигрышей в среднем при среднем уровне мастерства игрока должно быть примерно одинаковым. Пушкин был не глуп, наблюдателен, много играл, и мастерство у него было достаточным – то есть, тут вопроса не было. Почему же он проигрывал больше, чем выигрывал? Во-первых потому, что играл честно, ради того, чтобы испытать судьбу, а в карты честно играли далеко не все. А во-вторых… Во-вторых, представьте себе на минуту что Вы – Господь Бог, и всем раздаёте всё, в том числе – и карточные выигрыши. Много ли выигрышей Вы отдадите поэту, который должен писать прекрасные и мудрые произведения, но который вместо этого тратит своё драгоценное время и нервную энергию на рассматривание червовых королей и трефовых шестёрок? Не поставите ли Вы его перед необходимостью осмыслить свою жизнь, и не легче ли всего Вам это будет сделать с помощью хорошей серии проигрышей? Так неужели Вы думаете, что Господь Бог глупее Вас? Вот Пушкин и проигрывал… «А как же статистика ?» – спросите Вы. Да, статистика была, и Пушкин видел, что
выигрывает не так уж редко, и потому и не отказывался от игры, а вот того, что выигрывал он мало, а проигрывал много в смысле денежных сумм – этого великий поэт видеть в упор не хотел.
В те дни он проиграл за один вечер известному игроку Огонь-Догановскому двадцать пять тысяч рублей. Сумма для самого поэта и для многих людей, его окружавших, была потрясающей. Достаточно сказать, что за эти деньги в то время можно было купить неплохое небольшое поместье – с крестьянами, естественно. Пушкин таких денег не имел, но карточные долги в его понятии, как и в понятии других, назовём их профессиональными, игроков были долгами чести, и поэт закономерно обязался со временем постепенно полностью выплатить весь катастрофически образовавшийся долг.
Что можно по поводу всего этого сказать? Несомненно, период с июня по конец сентября 1929 года – чрезвычайно важный и знаковый период в жизни Пушкина. В этот период на протяжении относительно короткого времени он был поставлен лицом у лицу с последствиями избранных им ранее жизненных стратегий. Находясь в серьёзном жизненном кризисе, поэт получил от судьбы и от Господа драгоценный шанс на перемену направления движения, что в дальнейшем могло бы помочь изменить ему течение всей жизни. К сожалению, поэт не услышал милостивого голоса, тайно звучавшего за громким хором свалившихся на него печалей, а наоборот, продолжил искать для себя утешения в ставших привычными забавах, не очень-то приличных и молодому человеку, и тем более – не приличных человеку, приближающемуся к зрелости.
Свидетельство о публикации №124090103098